Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Былинка в поле

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Коновалов Григорий Иванович / Былинка в поле - Чтение (стр. 15)
Автор: Коновалов Григорий Иванович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - Вон Ненастъева женделегатка... ее в правление посадить, только ей делов-то: коров нет, детей не бывало.
      - Это не курица по-кочетиному закукарекала по глупости. А у самой только и хватило силенок пьяного попа Якова из рюмки вытащить, - отрезала Василиса. - Уж ято людишек знаю со всех сторон. Иной еще рта не разинул, а мне ведомо, что сморозит.
      - Вот бы тебя маткой улья нашего, - сказала соседка.
      - Говори, да не заговаривайся. Думы мои о другом улье, - Василиса подняла глаза к потолку, покрывая платком свою вороную, с сединкой, гордую голову. - Вам жить, радоваться или плакать.
      Отчев шепнул Кол основу, что дело сделано, потихоньку надо уходить.
      "А ведь эта Василиса со скрипом согласилась... да и то не о себе уж думала, а о детях. Не дура, понимает: неотвратимо наступает новая жизнь, решил Колосков. - Старые доживут раздвоенно, а молодые наладятся работать артельно и представлять себе не будут иную жизнь".
      - До свидания, Василиса Федотовна, - сказал Колосков.
      Василиса поглядела выше его головы, ответила, будто в пустоту:
      - Назначай свидания тем, какие помоложе, бывай здоров...
      5
      Вернулся Степан Лежачий в свою чеканом крытую избенку, умял краюху хлеба с редькой, лег за печь на нары.
      "Какая же должность достанется мне в колхозе? Как бы не прогадать. Автоному легко смелеть, v него три конских головы, три головы рогатых, а у меня один бычок-годовик. Завалимся на ухабе, совсем оскудею. Хорошо, пойду, глядишь, при дележе больше достанется хоть одной овцой".
      Сгреб в ведро с печки проросшую на солод рожь (недоглядел, промочило ее в сенях целый мешок), насыпал в корыто своему бычку с кривым рогом.
      - Ешь, завтра поставлю тебя на новый путь развития.
      Живший впроголодь бычок поначалу недоумевал, потом уткнулся мордой в распаренное, с проклюнувшимися ростками зерно.
      За ЕОЧЬ под вой метели Степан извелся от дум, осунулся, нос на сером лице стал красно-синий, как жулан на дереве. Чуть свет Лежачий принялся осматривать свое хозяйство. В проломе саманной стены перекосилась деревянная борона, в сенях лежал зазубренный топор с треснувшим топорищем, в ящике ржавые железки неизвестного назначения, в старых домотканых портках завернута алюминиевая головка от трехдюймового снаряда, поломанный ватерпас, огромное - хоть бревно суй - стремя, ржавый шлем, найденные в кургане. Жил Степан давней легендой - отец когда-то нашел кубышку с деньгами, а они оказались фальшивыми. Степан сам с давних пор искал, крадучись, клады на покинутых поместьях, раскапывал древние могилы. Однорукий сосед Чекмарь натропил его порыться на местах, где жил Егор Чубаров: непременно клады оставляет.
      "Все до последнего сдам. Я такой... решусь, не сверну с дороги. Я первый в Хлебовке развелся с женой, показал пример нового быта", - думал Степан. Примерил на голову шлем - плохо! Только нос торчал. Положил в мешок, но за воротами передумал, вернулся, спрятал шлем за печь.
      "В городе сдам, только пусть напишут, нашел, мол, Степан Авденч Полежаев. И то, глядишь, дадут на штаны".
      Пошел за бычком. А он пластом лежал, бока вздуло, мычал, тускнея глазами.
      - Нашел время хворать, идиот кривоногий! Вставай нечего тебе пузо раздувать.
      Он тянул бычка за рога, за хвост, но бычок не вставал - Срамишь ты меня перед всем народом. Hv, сделай хоть раз, дойди до общего двора, помирай на глазах общества... - Ударил его пинком в жпвот, плача по-бабьему и магерясь по-культурному.
      С подлавкп зашипели на Степана подросшие без людского глаза котята. Кошек у него развелось полный чердак, жили они там зпму и лето, сами кормились, порскали, зазидез его, только самая старая, бывшей женой принесенная, признавала хозяина. Когда Нюрка ушла, она унесла кошку, но та прибежала. Всю-то ночь она мяукала тогда за дверью, но в горести своей Степан так и не расслышал. Кошка обжилась на подлавке у печной трубы. За три года бобылъей жизни Степановой наплодила косяки разномастного потомства, дикого и своенравного. Иной раз так размяукаются на разные голоса, что соседка-старуха руку отматывает, крестясь по ночам.
      - Что вы там зашипели? Покладу в мешок, сдам Падышеву в кожсырье. А то выстроим летом общий дом, сломаю хибару, куда подадитесь?
      На широкий двор Ермолая Чубарова сводили хлебовцы свой скот. Максим Отчев распоряжался приемкой, заглядывал в зубы коням, записывал в большую книгу, от какого хозяина сколько принял. Несколько человек долбили ломами мерзлую землю, врывали сохи, клали перекладины, вязали стропила для нового скотного сарая.
      - Где твой бычок с кучерявыми рогами? - спросил Лежачего Острецов.
      - Захворал, - едва молвил Степа.
      - Что? И на него кулацкая чума напала? У Кагакцэва кони обезножили вдруг, а у тебя бычок захворал? Такто ты в новую жизнь идешь?
      - Не могу я за хвост тащить его. Других заразит.
      Степан вытряхнул из мешка железное добро.
      - Я все сдал, и вы, гады, сносите пожитки!
      - Давай сделаем мала куча, верху нет, а потом отойдем на Каменную гору, ударимся наперегонки, все добро нарасхват, кто больше утащит. Вот и равенство.
      Завизжали подравшиеся лошади. Конюх, разнимая двух меринов, резонил их:
      - Привыкайте, скоты, жить по-человечески.
      - А на том дворе коровы взялись брухаться, на рога подымают. Каждая в своего хозяина нравом.
      - В хозяйку, а не в хозяина. Посмотрели бы вы, как Василисина корова презирает всех взглядом, сопит, как царица на троне.
      Степан покурил со строителями сарая, потолковал среди скотников, подавая советы, зашел в дом Ермолая, где заседало правление, вступил в разговор; - Курей под одну крышу надо. Кухню общую наладить. Пример показывать должны.
      - Степан Авдеич, подсобил бы людям, - глухо сказал Антоном, - как раз за сеном собираются поехать.
      - Давай валенки, тулуп, поеду. С удовольствием. Ты на меня не пошумливай. Сам-то небось блинов напоролся, а я со вчерашнего дня не ел.
      Степан вышел во двор. Уже расхватали и запрягали коней в сани сеновозы. Достался ему огромный лютоглавый рыжий мерин, только Степан подступился к нему с хомутом, он, прижав уши, вытянул оскаленную морду.
      - Цыц, кулацкий зверь! - Степан отскочил, упал, нечаянно надел хомут на себя. - Злые на нас, бедняков.
      Возьму кнут, попляшешь у меня, бандит недорезанный.
      Егор Чубаров с минуту полюбовался на Степана, потом спокойно запряг рыжего.
      - Поедем вместе, Степа. Верп вплы.
      Но вил Лежачий не нашел.
      - Может, лопату взять?
      - Да ведь нам не землю на сани-то класть. Своих аль нет вил?
      - Есть, да рожок летось сломался. Рукп не дошли наварить.
      - Да... Ладно, дам тебе тройчатки - на возу будешь стоять, а я подавать.
      Вернулись онп с возом сена в столь разном состоянии, будто Егор в жаркой стране побывал - шел, ватник нараспашку, шапка на затылке, лицо пыхало румянцем, хоть прикуривай, а Степан дрожал на возу, слез, не попадая зуб на зуб, - все-то время, пока Егор павпвал воз, он дрог под ветром, засунув рукп в рукава, вслух мечтал о лете, как, бывало, знойным полуднем вздыхал о прохладе.
      И еще рассказывал о новостях - выписывал газету "Беднота". Говорил он как одержимый, после даже сам пе помнил, о чем.
      - А как ты. дядя Егор, думаешь, кто сейчас в стране главный оратор? Я вот, брат, научусь говорить, как оратор.
      - Ты ба просил себе раоотенку по своему уму, - посоветовал Егор, скидывая сено.
      Обидно было Степану, что работали все вместе, а ужинать разошлись каждый к себе.
      Бычок околел и стыл. Степан начал было снимать шкуру, но ножик был тупой, и Степан бросил, надрезав только на коленях. До оттепели лежал труп под сараем, потом Степан выволок его на лошади за ноги на скотское кладбище, решив, что тухлятину лучше там ободрать, а тушу зарыть. Несколько раз собирался сделать это, но все руки не доходили, скребок гнулся. А когда снег сошел, на бычке сидели страшные птицы, ы Степан, поглядев издали, как они расклевывают падаль, молвил:
      - Ишь, черти, прыгают, как спутанные. Обожрались.
      Вернулся ни с чем. К весне он получил должность объездчика, информатора, сборщика сводок о полевых работах. Это по его незлобивому созерцательному характеру - знай себе вози сводки в сельсовет, а на станы полевые - газеты, новостишки. Всегда накормят кашей, угостят куревом. Нужен людям стал и потому развеселился.
      6
      Это была последняя весна вольной горько-сладкой жизни Автонома Чубарова...
      Перед выездом на артельный сев яровых Марька крестным знамением осеняла коней, каждому дала по кусочку присоленного хлеба. Автоном покачал головой:
      - Хватит, наблагословлялась...
      Выехал на взгорье, оглянулся на обоз, услышал, как весело запеснячивают первосевцы, помягчел сердцем.
      Всю посевную Автоном жил в степи, шел за плугом, за сеялкой, и чувство порядка и покоя наполняло душу.
      И тогда веселили его широко зачерневшие обсемененные поля без прежних размежовок на загончики, звенели в сердце трезвоны жаворонков.
      После сева пустили коней на отгул в луга с кустами буйно зацветшего крушинника, бересклета, с ползучим ежевичником и душицей по отложинам да западинам.
      Автоном теперь уезжал за Дубовый колок - там на быках поднимали черный пар. Любил Автоном босиком пройти по борозде, лишь слегка придерживая хорошо отлаженный плуг, потом потолковать о предстоящем сенокосе.
      За два утра Автоном натаскал в мешке двадцать сурчат. Дрожали СЕЙ, переливаясь блестящей рыжей шерстью, зыркалп из-под амбара глазками, скучая по матерям своим. Бабы поили нх молоком, и сурчата пообвыкли, начали играть, порская под амбаром. Много давали молока коровы в это майское сочнотравье. На задах вмазали котел, кипятили молоко, потом ставили в корчагах в погреб на лед, чтобы снять сверху поджаренно-коричневую пенку каймака и подать к блинам.
      Вернувшись с полей, Автоном пустил коня под лопас к свеженакошеннои траве. Полюбовался Марькой, хлопотавшей у летней кухни, украдкой шлепнул по высокому бедру и побежал огородом на речку купаться. Шел, помахивая хворостинкой, глубоко и ровно вдыхал пахнувший травой и утренней прохладой воздух. Глаз отдыхал, любуясь молодой травой, пасшимися конями, голубым, не тронутым пока зноем, небом.
      Б канаве застряла телега с кирпичом, быки не в силах вытащить. А здоровая баба Райка Хомякова сидела верхом на быке дяди Ермолая, пела, потешая подруг:
      Сидит дрема, сама дремит...
      Увидев Автонома, она придала своему красивому лицу зверское выражение и начала тыкать палкой в сбитую до крови ярмом шею быка.
      Помутилось в глазах Автонома от гнева и жалости.
      Наотмашь врезал хворостиной Райку по широкому заду.
      - Выгоним к чертовой матери из колхоза! - ругался Автоном. Вдогонку ему летела распропащая ругань:
      - Доберемся до тебя, последыш вражеский!
      Отошел Автоном от Райки, увидал - кружится какойто нерасторопный перед чалым мерином, подходит к нему, держа перед собой на вытянутых руках узду. Конь, прижав уши, поворачивался задом.
      - Стой, сволочь кулацкая! - орал на коня Степан Лежачий, взопревший от кружения.
      Автоном вырвал из его рук узду и, присвистывая призывно вытянутыми в трубку, треснувшими на ветру губами, подошел к чалому, рука его коршуном вцепилась в гриву, другая сжала своевольно раздувающийся храп.
      Взнуздал, похлопал по шее.
      - Седлай, Степан Авдеич, джигит раскоряченный... - сказал грустно.
      Но и в седловке не кумекал Степан. С едким чувством неприязни, горечи Антоном оседлал коня и едва сдержал себя, чтобы не вывернуть Степкину ногу, когда подсаживал его, подставив руку, как стремянный под ногу великому воеводе.
      Степка дернулся в седле, натянул поводья, зарысил в гору, срамно вихляя тощим задом, - ни дать ни взять как собака на заборе.
      Зашлось у Автонома сердце с горя и боли, и ушел оа в кусты на берегу, повалился грудью на землю. Купаться не хотелось.
      "Да разве с этими негодяями получится артель? Будь бык своим, черта бы с два стала ты, лахудра, издеваться над животным. Он тебя кормит, заразу, а ты что делаешь?
      Господи, тоска-то какая! Батюшки, куда бы метнуться?"
      Но всем сердцем он был привязан к этому раздолью степному с увалами, западинами, с выступающим железным камнем горами, к этим травам и небу.
      За ветлами услыхал голоса Острецова и Фнены, притих, насторожился.
      - По делу я к тебе, Фиена Карповна.
      - Что за дело у тебя ко вдове, аль молодых мало?
      - Когда последний раз виделась ты с кузнецом Калгановым?
      - Ты что, пареной тыквы объелся? Не знаю я никакого кузнеца!
      - Я не допрашиваю. Не знаешь, дело с концом. Вот так и отвечай любому допрощику. Ты баба свободная, вольная птица, можешь на свиданку ходить с кем захочется. Кузнеца только не увидишь - рассчитался, ушел куда-то. Это он, стервец, бил меня вон у того моста. Я еще давно учуял неладное, когда дядя Кузьма с похоронной пришел в сельсовет.
      - Да за что же ему бить тебя, Захар Осипович?
      - А черт его знает, за что! Мешаю, наверно! А может, за ту бекешу, какую подарила ты мне?
      - Ну, Захарушка, если бросишь свою с дымчатыми глазами, а меня, бедную, покинутую, не забудешь, открою, кто помял тебе ребры. Бери меня. Все равно Люся уйдет.
      Разве ты не замечал, как она норовит попасться на глаза Тимофею?
      - Ох, и дьявол ты, Фиена. Вот знаю, что врешь, а начинаю верить тебе. Не насчет Тимки, тут меня никто не собьет с позиции.
      - По сердцу ты мне, Захар, не могу скрывать твоего обидчика: Автоном, вот кто! - Фиена сорвала лопушок, надела его на голову Захара. - Чем-то ты ему насолил.
      - Пока молчи... Займемся Автопомом серьезно...
      Автоном вернулся домой враз осунувшийся. Пересчитал сурчат, облепивших корыто с молоком.
      - А где же двадцатый? - спросил Фпену.
      - А мне почем знать? - огрызнулась она, кладя творог под гнет. - Ты бы еще волков натаскал во двор. Мало птпцы всякой развел?
      В котле плавал раздувшийся сурок, с бока его полянкой отливало молоко.
      Автоном изругал Фиепу, побежал к Марьке, взблескивая наясненными о траву сапогами.
      Марька выпрямилась у плетня, в упор глядя на мужа.
      - Чего ты полоумеешь? Срамник.
      Автоном рубанул хворостиной по подолу жены.
      Тут-то Кузьма и решил дать укорот сыну. Перегнувшись через плетень, он гибкой ветлиной хлестнул по лопаткам. Автоном крутанулся, опрокинул ногой котел с молоком. Нырнул в темный амбар, громыхнул задвижкой.
      Автоном отсиживался в амбаре. Лишь ночью скрипнул дверью, вышел, покашливая. Накрапывал дождь, в душной тьме пахло землей. Застучали, хлопая, ставни и дверп, завозились коровы, сгуртовались испуганные овцы на открытом скотнике, и был слышен хруст овечьих ног в коленях. Ветер смахнул с нашеста молодых курочек, заламывая крылья.
      И когда вспыхнуло повыше над двором и белым огнем упал на ветлу грозовой косей крест, Автоном увидел: от калитки в толстых, как вожжи, струях дождя шли по лужам к сеням председатель артели Отчев и Острецов.
      "За Власа... За Захара?" - подумал Автоном.
      Выждал, пока они войдут в дом, бросился на зады в подсолнухи, потом через речку на мельницу.
      Бывший поп Яков не привечал и не гнал.
      - Мне что? Грейся. Я тебя не видел.
      Яков сел рядом с ним на мешки с зерном, утпхомирпзая гулкий голос своп, спросил: может, выпьем? Есть бутылка за мешками.
      - Одному скушно, а выпить охота. Бона гроза-то какая поигрывает.
      - Я не пью.
      - Похвально. - Яков выпил, кряхтя, спрятал бутылку за мешки.
      Вспышки молнии освещали полуоткрытые двери, морщинистое лицо Якова с зажмуренными глазами.
      - Не печалься, что новая жизнь пока не ладится, - говорил Яков. Найдет себе свое русло река народная, не заболотится, в песок не уйдет. Мы, возможно, не доживем.
      Да ведь и Моисей, ведший свой суеверный, изменчивый, в своих приверженностях народ, сам-то так и не увидел земли обетованной. Такова судьба всех вождей и пророков - подвигнуть на подвиг, а самим сгореть в пути. Да, Автоном Кузьмич, пришли народы в движение...
      Автоном молчал с вызовом и презрением. Он презирал своих бывших друзей, себя за то, что нашел приют у попа-расстриги.
      - Работаешь ты, Автоном, горячо, умело. Да разве работой только красен человек? Бык посильнее, поболее тянет, но ведь он лишь суть животная. Не серчай, Автоном, думается мне, надоел ты народу дикостью своей. Не кипятись, выслушай. Книжки читаешь, головой повыше всех стоишь, но потому-то особенно колет людям глаза твоя дикость. Был бы ты глуп и темен, не так бы возмущала людей твоя ужасная жестокость.
      Яков утром ушел в село, обещав разузнать кое-что.
      Автоном ждал его в кустах за мельницей. И когда появился Яков в своей кепке, в задубевшей от мучной пыли рубахе, спросил:
      - Из-за Марьки?
      Яков промолчал. Принес из дома каши, накормил Автонома.
      - Марька что? Несчастный она человек. Оказывается, жестокосердость твоя безобразнее, чем я думал. Ну, что Острецова бил? Иди, сдавайся властям, пока не напутал вокруг себя новых петель. Хуже будет, если не объявишься.
      Автоном скрывался, ночами косил сено для своей коровы, днями отсыпался у реки под кручей или в кустах бересклета. Однажды в страду перед сумерками вышел к пшеничному полю.
      Широкое поле без межевых опоясок шумело колосьями отчужденно, больно. Только река с юга да гора с севера перепружали разлив хлебов. Повыше, на равнине, косили лобогрейками. Но сейчас полуднезали в конце я я. го"
      на слышался голос баб и мужиков. Услыхал Автоном голос Марькп недоступно, мимо него проходила ее жизнь.
      Уж так-то больно повернулось сердце.
      Из-за колышущейся пшеницы он видел сына ГрияьКу - игрался около рыдвана. А когда Автоном, крадучись, подошел к табору, Гринька уже спал, уткнувшись щекой в землю. По ногам ползали букашки. В руке цветы мышиного горошка, меж пальцев ног травинки. Перед сном, видно плакал: от глаз по запыленным щекам пролегли светлые вилюжинкп.
      - Работничек мой сердешный... ухом припал к земле, знать, слушает, как травка растет... Она тихо растет...
      Да что это я размяк.
      Автоном встал и, огибая волны пшеницы, окаймленные белым сугробом цветущей ромашки, направился к Марьке. После того как повидал сына, он будто посмелел.
      Склонившись над валушкой, Марька вязала сноп. Медленно выпрямилась, растерянно улыбнулась. Шагнула к Автоному. Вязка лопнула, и пшеница, шурша колосьями, рассыпалась.
      - Не стерпел, глядючи, как убираете хлеб. Сам я засевал поле. Садись, правь конями, а я сваливать буду.
      Погонщик и свальщик рады были отдохнуть, ушли домой. Увлекся Автоном. Объедет круг, помогает Марьке вязать снопы, а встретится с нею глазами не видит, горят они веселым огнем. И вспомнилось Марьке, как, бывало, он зимой еще до света управится со скотиной, сядет за книги и в глазах ворочается сильная, тяжелая мысль, и лицо, как у сорокалетнего, в заботах, брови коршунячьими крыльями боевито изготавливаются к полету. "Понять бы мне его, господи... Один он по миру бредет", - думала она, любя его по-своему, жалко и тревожно.
      - Ну и хлебушко уродился!
      Руки у него хваткие, ловкие, ни одного лишнего движения, скрутят сноп кидай хоть с небес, вон с той тучки - не рассыплется. А когда начали скирдовать, он захватывал и волок столько снопов, что самого не видно несется по стерне целый воз.
      Загустели холстинно-белые полотнища близкого дождя, гроза арканила дубки в лесочке. Понизу по стерне хлынул, шумя, ветер, качнул подвешенную к бричке зыбку, пузырями надул рубаху и кофту. В пыльном прахе запрыгала катунка по дороге.
      Антоном махнул рукой жене. - Лети под бричку! Гриньку укрой!
      Прибежал в мокрой, вылегшей по мускулам бязевой рубашке, истомно растянулся в затишке рядом с Марькой.
      - Управились поскпрдовать.
      Стащил мокрую рубаху, залез под зипун, к себе потянул Марьку. Пар шел от горячей груди...
      - Сыграй мне песню.
      - В грозу-то?
      - Бог твой на песню не огневается. Да разве на тебя можно гневаться, козявка ты безобидная?!
      Подкручивая усы, Автоном снисходительно и ласково наблюдал за Марькой: ухитрилась в родничке среди куги набрать воды, нагреть, помыть сына. Автоном отрадно подчинялся жене, мылся на луговинке - она сливала воду на сипну и голову его.
      Пока допревала каша, Марька сама мылась в заросле куги.
      - Давай полью, а?
      - Не ходи сюда!
      Улыбаясь на ее испуг, Автоном поглядывал, как колышется остролистая куга, как показывается над нею и снова тонет в зарослях голова Марьки.
      Вечерний свет блеснул на ее мокрой груди, когда Марька, быстро перебирая длинными ногами, прошла мима Автонома. Склонилась над сыном, и рубаха облегла стан.
      - Ну и девка-краля попалась мне!
      Радостно беспокоил Автопома ее чистый певучий голос:
      - Гриня, сынок, ох и болтун же у тебя батя...
      Лежа на копне, оп видел в свете луны ее высокую фигуру в белой рубашке: молилась Марька, и столько нежной кротости было в ее плавных движениях, в тонком большеглазом лице, поднятом к небу.
      Страшно и дико стало на душе Автонома лишь при одном воспоминании, что когда-то бил ее.
      Неслышно приблизилась к копне, склонилась на нам, улыбаясь.
      Не как прежде - рывком, с яростью, а осторожно притянул ее к себе под зипун, и она без былой оторопи доверчиво поддалась. Потом, облокотившись, глядела на него блестящими глазами.
      - Не узнаешь?
      Взяла его тяжелую руку, прижала к своей шее, горячей, пульсирующей.
      Автоном смотрел то на нее, то на серебрившийся над кугой туман, то на звезды, и что-то по-новому укладывалось в душе его.
      - Марья Максимовна, мне понять надо: в какое время и с какими людьми я живу? Зачем и как живу? Даже вон та ивушка не случайно растет у родничка... видишь, по ветви в тумане купается?
      - Вижу... Не выдумывай много-то. Тяжело не от жизни, а от выдумки. Глянь, какая красота кругом - звезды, пшеница...
      - Не, я не выдумщик. Кто выдумывает, тому жить легче. В сказке все понарошку: обманулся, вздохнул, и все горе сошло... Что кладет на весы выдумщик? Слова.
      А я - жпзнь, вековую привычку ставлю на кон. На земле я вижу жпзнь. Правда, земля тяжелая, и уж если горе завалит мою грудь, вздохом я не избавлюсь от нее...
      Пусть не требуют от меня быстрого признания мудрости слов. Читал я у Ленина: политика серьезная начинается не там, где действуют тысячи, а где - миллионы. Как я - таких много. Ладно, за Власа согласен отвечать...
      Марька как-то не вникала в его слова, а больше к голосу прислушивалась - она уже знала, что люди много наговаривают, и к словам нельзя цепляться. И то, что уловила она в голосе, в выражениях лица Автонома, сказало ей многое о его душе: светлела душа в страданиях. И Марька предчувствовала, что начнется у них иная жизнь.
      Утром, чтоб порожняком домой не ехала жена, помог ей навить фургон сена.
      Жена стояла на возу, он подавал.
      - Ну, чего не принимаешь там?
      Марька выронила грабли.
      - Они едут. Беги! Господи, с трех сторон. Ходил бы осторожнее, тут каждый заметен, как омет в степи.
      - Слазь, Маша, я на воз заберусь. Оттуда поведу с ними переговоры.
      Поднял руки, и Марька спустилась на них, глянула в его глаза, хоть по-прежнему суровые, но в то же время новое что-то было в них. И даже не верилось, Машей назвал. Задержал над землей на руках, а она обняла его и заплакала.
      - Ты бежи бегом домой, а я поеду тоже в Хлебовку.
      Чай, дадут они сено довезти, белье взять, - сказал Автолом.
      Никогда у нее не было столько ласковости и силы.
      Летела над крутым берегом и не знала, чего у нее сегодня больше радости или горя. Все она ему простила только за эти вот сильные, бережно державшие ее над землей руки, за этот будто братский взгляд. И если минутой назад она просто боялась, что заберут его. потому что всякое проявление насилия пугало и удручало ее, то теперь сразу, как игла, вошла в сердце жалость к нему.
      И так вдруг затосковала, затревожилась, что вылезла на кручу глянуть, где он.
      На возу были еще двое кроме Автонома, и они как-то странно возились, что-то делали над лежавшим Автономом.
      Марька подбежала в то время, когда лошади остановились, запутавшись в вожжах, а возня на возу усилилась.
      - Слазь. Худо будет, слазь, - быстро говорил отец, взглянул на Марьку, отвернулся.
      - Не троньте! - в голос крикнула Марька, тряся отца за плечи.
      Острецов и молодой незнакомый парень схватили Автонома за руки и ноги, едва удержавшись на ходившем под ногами сене. И тут произошло такое, что Марька так и не могла понять: не то он сам свалился с воза, не то сбросили его спиной вниз.
      Она ахнула, присела у куста одинокой обкошенной ракитки. И сразу все затихло, все присмирели, Автоном, известково-серый, лежал на спине. Марька начала тормошить его, отец подсобил ей посадить Автонома. И тогда он задышал, но глаза все еще белели, закатившись под лоб. Незнакомый парень в своей фуражке принес воды и плеснул ему в лицо. Автонома стошнило кровью.
      Быстро скинули сено, оставив лишь вровень с наклестками, положили Автонома и велели Марьке везти домой.
      - Ты там языку волю не давай. Никто не хотел его увечить. Сам он упал с воза, - наказал отец.
      - Мы же с ним шутили, - сказал парень. - Ну и горячий...
      - Отбушевался, потише будет, - сказал Острецов.
      Но чем больше думала Марька, тем страшнее становилось на душе. Они бросили Автонома на землю. Дома родным сказала, что упал с воза, Антоном глотал лед, а к вечеру впал з беспамятство.
      Назавтра его отвезли, в больницу.
      7
      Новая артелъзая жизнь впрягла в одно тягло самых разных людей: Кузьму и его давнего супротивника Карпея Сугурова. Кузьма выпросил у правления три пары могутных быков, а в погонычи своего свата Карпея.
      - Тут бы и мальчонка спроворил, да ведь Карп только бородой мужик, а сила в нем отрочья. На ногах не тверже младенца.
      Подымали они черный пар в знойную петровскую жару, когда артель приступила к уборке озимых с тяжко налившимися колосьями.
      Выехали воскресным днем из Хлебовки в гору, с которой отрадно виднелась зеленая крыша лавки. Карпей слез с рыдвана будто до ветра, а сам как сел на укатанный песчаник у дороги, так и окаменел в упрямстве.
      - Дашь вина, сват, поеду пахать, не дашь - не сойду с места. Стыдом ты меня не проймешь, я хворый с похмелья, червяк сидит во мне, сосет.
      Подумал Кузьма, почесывая седой затылок, посулил свату четушку перед ужином. Но когда приехал к загону, сварили ужин, признался, что нет у него ни глотка вина.
      Карпей поклялся отомстить ему. Ночью Кузьма, пасший быков, задремал; Карпей снял с шеи коренника звонкую болтушку, залез в подсолнухи и начал позванивать, У Кузьмы сердце захолонуло: быки на бахчах! Всю ночь Карпей перебегал с места на место, маня обманщика звоном болтушки.
      Кузьма с ног сбился, гоняясь за тревожным звоном.
      - Батюшки мои, мотри, быки в просо залезли! И как я, старый пес, упустил, дрыхнул, лежебока...
      Но когда рассеялся предутренний туман, он нашел быков в лощинке недалеко от стана - всю-то ночь они спали, не ели, бока пустые. Не пахота на таких. Взбулгачил и почти до обеда пас на сочном разнотравье. Карпей отлеживался под рыдваном, баловался айраном.
      Умные, поднаторевшие в работе быки, наевшись и напившись, посапывали, сами пошли к плугу, встали на свои места, покорно подставили могучие выи под ерма, с деловитой неспешкой потащили плуг, отгоняя хвостами оранжевых крючков.
      Идя за плугом, Кузьма думал о своих сыновьях, о жизни своей, одним ухом слушал срамную ерническую болтовню погонщика:
      - В нашей родне, Кузя, как жизнь вертится? - оглядываясь на ходу, говорил Карпей. - Что мужик - своя вера, что баба - то свод устав. Теперь все к чертям поломается. Твое - мое, мое - твое. Почему Василиса не принесет нам блинов сюда?
      - Хворает, изувечили Автономушку - слегла. А там внук на ее руках. Фиена-то, твоя дщерь, умственную работу нашла на посылках в сельсовете у Захара Осиповича.
      - Не верь Василисиной хворп. Псовая болезнь до поля, бабья - до постели.
      - Эх, Карпей, женился бы ты на соседке, на Мавре.
      Сыт и пьян и нос в табаке.
      - Старуха!
      - Какая она старуха? Женись, Карпей, ведь одна головня и в поле гаснет, а две дымятся.
      - По твоей жизни вижу - дымятся, аж не иродыхыешь.
      Кузьма безнадежно махнул рукой - такого пустобреха не переговоришь.
      На другой день увидали они Васплпсу - будто плыла за стеноп подсолнухов ее гордая голоза. Накормила лепешками с каймаком, спустилась к родничку. Карп - за ней. Она умывалась. Сел он на кочку.
      - А ты не стесняешься меня, мужика, зпать, презпраешь до пустоты.
      - Карп, да разве ты мужпк? Бутылка ты из-под водки, кругом за версту от тебя мухи дохнут от вопи. - Василиса смывала со щек кислое молоко, мыла шею в завитках черных волос, искоса глядя на Карпея усмешливым горячим глазом. - Грех один остался от тебя. А вроде был человек видный.
      - Из-за меня убегала от мужа, - прошепелявил Карпей.
      - Ну и дурак, коли думаешь вкрппь. Себя я обороняла. Прпневолька мне хуже смерти. От человека не потерплю, поклонюсь только богу, да и то своему. Кузю не задевай - мой он. Да такого героя поискать.
      Карп хохотал, ощерив желтые прореженные зубы.
      - Придурок он, блажной.
      - Это с вами, дураками-ветродуями, он простенький, а один с собой мудрец.
      - А с тобой? - серьезно и больно спросил Карпуха.
      - По-всякому бывал. Начну ум выказывать, он диву дается: эко какая премудрая? Ох, как он знает людей, потешает пх, а живет своими думами... Молчал. Бывало, ночью в поле проснусь, а он глядит на звезды, сам с собой душевно беседует.
      - Василиса, ну хоть что-нибудь есть у тебя в душе-то обо мне? Помирать нам скоро, скажи правду? Окромя слова, мне уж ничего не надо теперь.
      - Росток-то по весне был веселый, да ветром скрутило, перевило... Калека ты перехожая, жалко тебя, а может, не тебя, думы свои давние, глупые, девичьи. Поумнели, присмирели.
      Из упрямства Карп не покидал таоора, чтоб не оставить Василису и Кузьму вдвоем. Взяла она зипун, кинула на плечо мужа:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17