Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Былинка в поле

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Коновалов Григорий Иванович / Былинка в поле - Чтение (стр. 10)
Автор: Коновалов Григорий Иванович
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      - А тот Тимофей Цевнев?
      - Тянет меня к нему.
      - С чего это?
      - Вера в нем великая, душой незлобив, чист душой.
      Все дознаться хочет, как отец его погиб.
      - Без него разберемся, - усмехнулся Уганов, - Я имею поручение от газеты окончательно прояснить судьбу Цевнева. Убили его сами крестьяне за то, что коней забирал, убили, как вора. А теперь хотят героя сделать из него.
      А Тимку ты не понимаешь, Влас: он не добрый, он за отца будет мстить до пятого колена. Страшное поколение кастет... Узнай Тимка, кто мы с тобой, он потребует к стенке нас поставить. А вина наша разве только в том, что мы с народом приняли муки. Нет, Власушка, ладу не будет у нас с такими, как Колосков и Цевнев.
      - А Тимка тоже ходит на ту кирпичную яму за Хлебовкой, - сказал Влас.
      - Если не выбросишь из головы эту дурацкую психопатию о ямах, я брошу тебя на произвол судьбы, Чубаров. И пропадешь ты самым гнуснейшим образом, Влас. Почему я с тобой нянчусь? Ты подумал? Для меня ты - народ. Так будь же достойным своего святого призвания.
      - Я слушаюсь вас.
      - Последнее слово за крестьянином. В стране закипает крутая каша, свинцовая, кровавая. Нас много. Уж я-то знаю, у меня есть связи даже с работниками ГПУ.
      С тобой мы скоро не увидимся. Мои люди будут держать тебя под дружеским наблюдением. В обиду не дадут, но и не позволят свихнуться.
      Уганов обнял Власа, троекратно поцеловал.
      Понизу над тающими снегами густел пар, за легким начесом облачка как-то навзничь катился ледовым сколком месяц. Поглядев в эту весеннюю, с двинувшимися в тумане водами ночь, Влас вернулся в хатенку.
      У всех на глазах таяла Марька, линял румянец приветливого нежного лица.
      - Глядите на нее: она хлеб ест, а хлеб ее ест, - говорила за столом Василиса.
      Кротостью чаяла Марька угодить всем. Вставала раньше всех, пряла, доила коров, топила печь, с утра готовя еду на весь день. Когда мыла полы, скобля сосновые доски косырем, свекровь не то хвалила, пе то попрекала:
      - До дыр проскребет, расторопная дурочка.
      Старшая сноха Фпена просыпалась на своей кровати за пологом лишь к блинам, умывалась душистым мылом и после завтрака выходила во двор работать, убедив Азтонома и свекра, что по ее мужскому характеру ей по плечу и дело мужское. Бралась, распаляя других, за все, но ни одной работы не доводила до конца, забегала в избу погреться на лежанке. Повертит языком, а там глядъ, уж и за полдень.
      Марька не подавала голоса, если не заговаривали старшие. Перемежатся хлопоты на минуту, она, будто боясь разбудить кого-то, тихо спрашивала Василису, что ей делать. Свекровь молчала, не замечая молодой снохи.
      - Мамушка, дайте я поищу вас.
      Раскосматив черноволосую, с бобровой сединкой голову, Василиса ложилась крутым бедром на лавку, щекой .
      на теплые колени снохи.
      - Ласковая ты моя, - говорила Василиса. - Но чтото уж слишком незлобива. Не в укор ли людям? Иль лютость затаила на кого? Переворачиваясь на другой бок, минуту раздумчиво глядела в глаза Марьки. Уж не святая ли?
      Разбирая на голове свекрови дорожку ото лба до макушки, Марька услыхала всхлипывание, почувствовала на руке теплую слезу. Не успела пожалеть, как матушка порывисто встала, пряча мокрые глаза.
      - Сама бездельничаешь и меня в грех ввела!
      За обедом Кузьма налил всем по рюмке кислушки.
      Василиса зорко следила за молодкой: она отнекивалась, а Автоном, уговаривая ее выпить, глазами грозил, запрещал.
      - Я не хочу, батюшка, - робко отговаривалась Мерька.
      - За таким еще желтогубым гуленком кланяться! - вскипела Василиса.
      Марька чуть пе задохнулась от кислушки, насилу откашлялась.
      "Уж не гнилую ли повесили на шею Автономушке? - встревожилась Василиса. - Надо досмотреть, о чем онп на прямоту толкуют?"
      Ночью спряталась за голландкой, Фпена, как необъезженная кобыленка в упряжке, похрапывала на своей горькой постели, вдова от живого мужа. На кровати молодых послышалась далеко не та веселая возня, какая должна бы быть у любящих. Кто-то хрипел, задыхаясь.
      - Помогите! - с безнадежностью, как в темпом безлюдном лесу, попросила Марька, видно зная, что в такой семье просить о помощи бесполезно. Вырвалась из сильных рук мужа, долго стыла у окна в лунном свете.
      - Ну, иди сюда, чего ты там красуешься?
      Доверчиво подошла к мужу. Натолкнувшись на кулак, Марька рухнула за черту лунного света в темноту, не в силах глотнуть воздуха. Фпена, притворившаяся сонной, чеглпком слетела на пол.
      - Ты ж убил ее... Мамушка! Батюшка!
      Пришел с кухни Кузьма, защищая широкой ладонью колеблющийся лепесток коптилки. Василиса выплыла из своей засады как ни в чем не бывало.
      Марька, белее своей рубашки, силилась встать, опираясь руками о пол, подбородок и губы ее дрожали. Актоном потягивался на кровати, недоуменно моргая, и ленивыми жестами только что проснувшегося лохматил жесткий черный чуб.
      - Марька, ты чего? - спросила Василиса, оглядываясь с тревожным недружелюбием на Фиену, раздувавшую узкие ноздри.
      - Во сне что-то приснилось, мамушка, будто летаю, вот и упала с кровати. Автономша, подвинься, дай мне место.
      - Врет она, врет! - кричала Фпена. - Ее куриный пастух чуть не насмерть ухайдакал. Молчишь, курощуп?
      - А ты, старшая сношенька, зачем в чужую жизнь встреваешь? - подступила рослая пышнотелая Василиса к дробненькой Фиене, высокомерно давя ее косым взглядом. - Не тебе, ветрогонке и грохоту веялошпому, а Марьке поверю. Ну как? Упала пли столкнул?
      - Зыамо, у пола во сне.
      - Видишь, сама признается. Подсунули нам какую-то порченую. Ступить боится, глядеть на людей ке смеет, а
      говорит, так вот-вот помрет. Овпниватилась кругом, и нагрешила, видно.
      Кузьма шагнул к сыну, но Василиса укоротила его:
      - Какого шантана керосин переводишь? В своен-тэ жизни не разобрался, да еще молодых пришел рассудить.
      Покорность Марьки разжигала в сердце Автонома такое чувство лютости, что временами он боялся, как бы и?
      убить жену до смерти. А наутро она опять раньше всех на ногах, готовая исполнить любое повеление, от кого бы оно не исходило.
      Воскресным днем после завтрака Марька отправилась навестить родителей. Надела шубу с лисой, полушалок голубой. И хоть до слез жалобно ныла душа, она сдерживалась, шла быстрой легкой походкой, грудью вперед, здаровалась со встречными так весело, что каждый думал с радостной улыбкой - знать, счастливее той молодайки на свете нет женщины. Больше всего боялась показаться скучной матери и особенно отцу. Горячий отец - узнает, наделает йог знает чего. Автоном тоже - кипяток.
      Сестренки убежали на улицу, мать и отец лузгали тыквенные семечки на кухне. Заглядывало в окно подобревшее солнце. Марька разделась, подсела к столу.
      - Что это за мода - шею повязала? - спросила мать.
      - Простудилась, мама.
      Отец быстро взглянул на нее.
      - Эх, Марька ты Марька, бесталанная ты у нас. Первая дочь и та несчастная, - сказал он. - За что он тиранит тебя?
      - Что ты, тятя, Автономушка пальцем не трогает.
      - От кого скрываешь? Развяжи, мать, платок на ней.
      Оба ахнули - мать сокрушенно, отец - яростно, увидав черные следы пальцев на белой шее. Отец разжал над столом кулак и удивился - семечки не падали, будто вросли в кожу ладони, так вдавил вгорячах.
      - Изгаляться над человеком? Косматое зверье. От им кто? Собака, что ли? - Максим сорвал с вешалки полушубок, пахлобучил на голову шапку. Жена и дочь повисли на его плечах.
      - Он меня тогда убьет. Сейчас не придумаю, почему дерется, а тогда зацепка будет: жаловалась.
      - Ладно, погожу. Если хоть пальцем тронет тебя беспричинно, беги к нам. Я доразу отверну ему голову, как куренку.
      - Сама не давай повода для драки, - говорила мать. - Ведь собака и та ни с того ни с сего не кидается на человека. Отец у них не цепной кобель, только мать поедом ест всех. Да еще та Фиена, она часу не проживет, чтоб не сцепиться с кем-нибудь или стравить других. Потише будь, Маша, уйди в землю по самую макушку. Ведь окромя тебя еще пять девок растут. По твоей жизни с мужем о них судить будут.
      - Старинку поешь, Катя. Вот что, Марья ты моя Максимовна: не терпи! Бить начнет, кричи, пусть все знают. Осрамить их надо. А то все шито-крыто. Злые живут терпением добрых.
      Марька собралась уходить.
      - Сиди, еще не успела лавку нагреть, - остановил ее отец.
      - Дома хватятся, а меня нет.
      Мать так я всплеснула руками:
      - Да разве не сказала мужу и старшим, куда пошла?
      - И мужу, и мамушке, и батюшке, и Фиене говорила, да ведь притворятся, будто не слышали. Точить станут.
      - Иди и скажи: мол, тятя с мамой в гости скоро приедут.
      Шла Марька домой с надеждой. И только согрела себя мыслью о ребенке, как подумалось: вдруг да мертвый родится? Бил-то муж под самое сердце. "Господи, спася и защити его, пусть он живет, мне-то и помереть можно.
      Только как же он без меня?"
      Как будто сговорились, въехали во двор Максим Семионович со своей Катей и Ермолай Чубаров с Прасковьей.
      Даже со своим вином. Хозяева заколготились с виноватой поспешностью, чуяли, почему в неурочное время нагрянули. А Фиена так и взыграла при виде тарантаса.
      - Идем, Марья Максимовна, кататься. Улицу объедем, и то хорошо.
      - Гостей, чай, надо угощать. Тятя с мамой...
      - А-а, не слушаешься старшую невестку?! Тычешь мне в глазыньки моя честные своей святостью, бессловесностью. Уж как ни измываются над тобой муж да свекровь, а ты кротким голосом: Автономушка, милый, родная матушка. Да я бы музданула его, будь его женой, он бы г ногах у меня валялся. Ты и свекровь избаловала своими тютачками, та так и рвет, так и мечет, с жару с пылу все хватает. Я-то кем кажусь на одной половице с тобой? Мало тебя Автоном Кузьмич учит... Поехали, без нас ОБИ наговорятся вдосталь.
      Марька скосила глаза на невестку и мужа. Он говорил о чем-то с дядей Ермолаем, наклонив голову, и ничего толком не могла понять по его лицу, замкнутому и озабоиному. Боясь обидеть злопамятную Фнену, села в тагантас. Еще раз оглянулась на Автонома.
      - Земля зачем тебе, племяш? - говорил Ермолай. - Кончишь когда-нибудь свой рабфак на дворе, то есть на кому, бери ребятишек за вихры, обучай. Крестьянствовать, вижу к, невыгодно по нонешнпм временам. Даже опасно.
      - У меня жена будет учительницей, а я - землеробом.
      - Марька - учительницей? - Ермолай кивнул бородой на Марьку, выезжавшую вместе с- Фненой со двора.
      - А может, Люся.
      - Ты. то самое, шути, да не очень. Я отец, не отдам.
      - Послушается? - Автоном прищурился. - Пора бы вам сойти с дороги, а то столкнут. - Он отстранил дядю и ы.тбежал. за ворота.
      - Вернитесь! - кричал женщинам, махая рукой.
      Марька потянула за левую вожжу, поворачивая игреБШЮ, а Фиена - за правую.
      - Что вы, бабы-дуры, коню губы дерете? - устыдил проходивший мимо сосед. - Пьяные, что ли?
      Марька уступила вожжу, рванулась выпрыгнуть ва ходу. Но Фиена удержала за пальто. Постыдилась людей Марька пререкаться со старшей невесткой, только тихонько умоляла не ездить дальше первого проулка. Фпена же промчалась кругом улицы как бешеная, а когда разгоряченный конь остановился во дворе, Автоном стащил жену с тарантаса. Фиена с испуга едва открыла разбухшую избяную дверь.
      - Убил! Марьку-у!
      Сидевший за передним углом Максим махнул через стол, но, видно, ноги отяжелели, повалил яичницу. На дворе он схватил зятя за грудки, рванул так, что иуговиды поддевки горохом брызнули на лед.
      - За что? Распутная она, а? Тогда сам разорву, душу выну.
      - Не знаю, Максим Семионовпч. Может, за венчание, может, за мягкость восковую, за совесть, укоряющую меня. Не вижу - тоскую и уж таким подлецом себя понимаю! А увижу - разорвать готов. Чем больше виноват перед нею, тем страшнее, тем труднее удержаться. А ведь люблю...
      Отчев задумался, пальцы разжались, выпуская сукно Автономозой поддевки.
      - Чаял я, с женой осилю свою матушку самодержавную, по-новому заживем. А она пригнулась. Ну, почему она такая божья дочь? Как же мне жить, Максим Семнонович?
      Кузьма с четвертью кишмишовки подошел к Огчеву:
      - Сват, сват! Разберемся потом...
      - Он всю кровь нашу иссосал, сердце высушил. Ты не можешь учить сына, тогда другие научат.
      8
      Весну любила Марька. Больше лета и зимы. И едва влажный ветер дохнул на снега, суматошнее зачирикали воробьи, купаясь в золе, а воркотня голубей подладилась под звон капающих сосулек, как молоко с коровьих сосков, светлее и просторнее стало в избе от обтаявших, окон, - повеселела Марька.
      Люди выхлынули на берег любоваться разливом полой воды. Радовало Марьку водополье с той самой детской поры, когда смотрела на реку с лопасной соломенной крыши, теплой от солнца. Плыли льдины с вехами, с почерневшими дорогами, с годовалым телком, видно унесенным льдиной в тот момент, когда, почуяв весну, нерасчетливо взбрыкнулся он бежать от хозяйки.
      Земля встала из-под снега в тенетнике и паутинах, просила тучку взбрызнуть дождем, чтоб игольчатой травке легче зазеленеть к солнцу. И неясные и очень молодые надежды зароились в душе. И хотя в семье постились, сидели на капусте, картошке да хлебе, все вольготнее становилось ей дышать. -Даже тот, кого носила под сердцем, не стеснял легкости. Свекровь и свекор говели, ходили в церковь, говорили смиренно, мало ели, мало спали и не покладая рук работали.
      В субботу шестой недели великого поста привезли в дом священника, и он исповедовал бабушку Домаушку, Марька обхаживала старуху, стойко привыкая к ее острому запаху, и только боялась, как бы не заприметили родные. Грела в печи ведерный чугун воды и, когда засыпали все, тайно от свекрови и насмешливо-ехидной Фиены подходила к запечью и со словами "Бабаня, возьми меня за шею" выносила иссохшую старушку к жерлу печи, раздевала и, посадив в корыто, мыла худенькое сморщенное тельце мылом, поливая из ковша.
      - Не горячо?
      - Нет, касатка, можно погорячее. Холодит меня изнутри.
      Руки не терпели от кипятку, а бабушка только вздыхала, удоволенная. Иссохшие в будылья руки и ноги, пустые, вылущенные временем груди не возбуждали у Марьки чувства брезгливости. Жалко было ее, слепенькую, как новорожденный котеночек, беспомощную. Расчесав редковолосую голову, облачала бабку в прокатанную рубелем льняную рубаху и относила на чистую постель.
      "И она была молодая, любила, счастлива была или били ее, а вот теперь дожила, все сторонятся. Не приведи бог мне пережить свою силу", - думала Марька.
      - Беззлобная касатка моя, - плакала Домнушка, целуя руки Марьки. Милосердная. Для любви, сердечная, родилась. Дай бог тебе счастья и пошли тебе господь хороших деток, чтобы не бросили на старости лет. Чтобы заботная рука омыла и накормила.
      - Бабушка, в ладу жила с Данилой-то?
      Если не ныли ноги, отвечала с певучими нотками в хриплом голосе:
      - С молоду в одну дудку дули. Норов у Данилушки ровный, тихонький, как утро майское. Словом не обидит:
      все думает больше, много он думал. В глаза посмотришь - темный лес, непонятность сплошная. Сама я к нему убегала, вдовый он, засыпкой на мельнице работал.
      Родители, царствие им небесное, не выдавали. А мне он дюжа по сердцу пришелся: что стать, что речь умная, голос спокойный.
      Если же бабушка не в духе была, жаловалась:
      - Чего я за ним видала? Отдала женатику младость свою всю до последнего цветка, уманил он меня, глупую, посулами да ласками. А потом, как дурачок, улыбится.
      Я его и так и разэтак, а он знает свое - скалится, мол, покричит да перестанет. Егорка мой откован весь в отца...
      Чую, пахнет вешней рекой и рыбой...
      Кузьма принес полведра полосатых окуней да щуку - голубое перо, свежих и холодненьких, как хрусталины битого льда, вместе с рыбой попавшие в сачок. И глаза у Кузьмы стали живые, наигранные, как у ястреба, хотя великопостная голодуха исхудобила так, что живот прирос к спине.
      - Вот, мамака, начну рыбой откармливать тебя, и ты поднателеешь, сказал Кузьма матушке.
      - Я песенница была. Бывало, идем вечерней зорькой с поля среди хлебов выше грудей и поем на всю-то степь.
      Господи, что за голоса тогда у людей были!
      Жалостно и грустно становилось Марьке оттого, что полумертвая, припахивающая тленом старуха, кажется, совсем недавно радовалась духмени вызревающей пшеницы, легко ставила босые ноги в остывающую под вечер дорожную пыль, вслушиваясь в зовы дергачей. И оторопь брала от мысли, что и она, Марька, будет такой же немощной и станет оплакивать мутными слезами свою молодость, краткотечную, как эхо кукушечьего ауканья.
      Господи, зачем наказываешь человека старостью и немощью?
      Близкое общение с бабкой Домнушкой исподволь настроило Марьку на такой старческий лад, будто сама она прожила бесконечно долгую жизнь, тонула, горела в избег рожала десять детей, слепла.
      - Душе-то моей тесно и скушно стало в моем теле.
      Томится онат касатка, по воле нездешней, по краю бескрайнему. Дай-то мне, господь, легкое расставание души с телом.
      Марька умилялась тому, с каким спокойствием готовилась к смерти бабака, упрашивая всевышнего в своих вечерних молитвах скорее прийти и обрезать узы жизни.
      Боясь обидеть Домнушку, Марька спрашивала, правда ли ей хочется умереть.
      - Пора уже мне, девонька. Бабий век сорок лет, а я скриплю до ста. Износилась, как рубашка. - И вдруг заплакала Домнушка: - Удостой меня, грешную, жизни праведной. Сколько насуперничала, напакостила. Даруж царствие небесное врагам моим.
      - Я вот молодая и то уморилась жить.
      - Нет, милая, не гоношись. Поживи, пострадай, в ветхость придп. Молодому умирать грешно, все равно что завязь ва яблонях рвать или цыпленку прямо из скорлупы голову резать. Пусть само поспеет и упадет в свес время. Живи, рожай детей, радуйся, жени и замуж выдавай, погорюй над ними, когда они хворают. Не одну ночь до слепоты поплачь. А они, может, под старость тебя, как суку беззубую, со двора прогонят. А ты не ропщи.
      Бог зрит все. Видала, как спорынья сосет молоко из зерен ржи? Порча эта черная. Такая же спорынья на мозг человеку сядет, и тогда он круговою хворью мается, лезет ва стенку, ближних родных готов кусать. Автономка-внук - тем же испорчен у нас. Не злись на него, не виноват сн.
      Лечить его надо. Меня ведь тоже бил покойный всем, что под руку подвернется, только печкой не кидался, а о печку стукал. А ты об смерти! Бес нашептывает эту белу.
      Хочется ему лишить белого света всякую живность. Спелая я. а все вижу нутряным зрением. Ночью вы спите, а бесы обступают мою запечку, мол, как душа полетит, мы ее закогтим. Только ангел махнет на них мечом, они, как воробьи, в кусты...
      За время говенья выперли у Марьки скулы, потускнели губы, а вот глаза, казалось занявшие все лицо, светлели апрельским небом, да спокойствие чувствовалось в пришедшей к ней степенности.
      Автоном не трогал ее, срывая злость на скотине - однажды лошадь наступила на ногу, так он, удерживая ее в поводу, крутясь по двору, бил до пота. Даже мать в страхе крестилась. Все дальше он уходил от семьи, чернея лицом; временами глаза его то жутко накалялись синим огнем, то перегорали, сизо холодея.
      Возился со своими породистыми двумя коровами, чистил и холил лошадей, зимой пахал треугольной волокушей снег на озими да на зяби, чтобы не унесло ветром в овраги. Вечерами сидел над книгами и журналами. Даже любимых голубец забросил - двухохлых, турмана в бормотуна. Маръка заплакала, когда Автоном, вернувшись с какого-то собрания, отрубил голубям головы.
      - Автонома, милый, ведь дите скоро будет у нес, любовался бы голубками.
      - Не видишь, ночей не сплю? Завяз, как свивья в трясине. Вспахал тайком десятину на госфондовских землях.
      - Тайком? Грех-то какой. Автономушко.
      - Сам не знаю, как вспахал. Глядел-глядел за чернозем, да и начал пахать. Жалко бросать. Целину подымы коней чуть не надорвал. Гляди мне, не проговорись.
      Грех земле холостой лежать, а засевать - дело святое.
      - Зачем поведал мне? Не утаю греха, тяте раскроюсь...
      - Ну и дура. Сгубишь меня.
      Автоном не говел, пил сырые яйца, ел сало, в церковь не ходил. На сетования стариков ответил глухо:
      - Расшумелась темная дубрава.
      Объяснялся с матерью с глазу на глаз в горнице, а Марька и Кузьма на кухне молчали, поглядывая робко на голубую дверь, будто государева дума мудрила за той дверью. Вышел Автоном, закусив молодой ус, глаза - в холодном синем огне. Оделся прямо по-жениховски в легкую касторовую поддевку табачного цвета, фуражку - на макушку и ушел, блеснув начищенными сапогами.
      Вытирая слезы концом темного платка, Василиса ослабевшим от великопостного говения голосом попрекнула Марьку:
      - Муж прямешенько в ад иноходью бежит, а ты не остановишь. Я-то надеялась, богобоязненная жена отвратит парня от нечестивых. А ты, видно, распевала у Ольги Цевяевой божественные молитвы для приманки сватов, мол, глядите, какая я непорочная голубица.
      - Грех вам, матушка, говорить такое.
      - Не перечь! Пашка-монашка тоже дощеголялась святыми ляжками до того, что с Якуткой-собашником в одной кровати уснула. А теперь в приживалках у директора совхоза. О господи, прости меня! - Василиса вынула из сундука медный складень с ликами матери божьей и сына ее, стерла купоросную зелень, развернула складень на столе и, затеплив свечу, опустилась на колене, творя молитву.
      Обрезанный ее укоряющим взглядом, Кузьма встал рядом шевеля губами. Ни одной-то молитвы он не знал до конца. Марька на память стала читать Евангелие от Луки, пасмурную кухню наполнил ее чистый умиленный голос| звучащий из самого сердца.
      В субботу с утра нашествие из совхоза: трактор с красным: флажком на радиаторе глубоко ископыгил коггисгыми колесами волглую землю дэ самой церкви, за ним с песнями и красными флагами проболи рабочие, увлекая за собой детвору. Замитинговали напротив церковных ворот на площади. Успели вырыть могилу и захоронили в ней останки Ильи Цевнева, покоившиеся до того в кирпичной яме за селом.
      Захар Острецов до слез растревожил своей речью совхозских рабочих и сельчан. Многим показалось, что еще слово - и убийцы покаянно падут на колени, откроется темная тайна гибели Цевнева... Но Захар уже предрекал мировой буржуазии: пусть-де она попробует напасть, одна попробовала, да родила. Так и буржуазия родит мировую революцию, она уже беременна ею.
      Тимка не говорил речь, только у могилы отца постоял подольше других. Ольга же, матушка его, молилась в церкви, а потом тайком положила на могилку под дерновый пласт медный крестик. Шествие тронулось с революционными песнями. Автоном шел в первых рядах, вдыхая запах отработанного трактором газа.
      В канун светлого воскресенья Христова в школе ставили спектакль. Сам директор совхоза Колосков играл бывшего генерала, принявшего правду красных, стрелял из нагана холостыми патронами, а экономка его, бывшая Пашка-монашка, ныне Пашенька, подсказывала самодеятельным артистам, спрятав белокурую голову в наспех сколоченной будке.
      Старенькая шинкарка Мавра своими глазами видела, как переполненная легковерной молодью школа приподнималась над разверстой пропастью, летала вокруг церкви, чуть не задевая углом за ограду.
      Василиса ушла ко всенощной, Фиена металась то в церковь, то в школу, только Домнушка за печкой да Кузьма остались. Марька вязала свекру носки из поярковой шерсти, а он чинил прорванную щукой крыленку.
      - За что бьет тебя, деточка? - спросил Кузьма сноху напрямик.
      - Нет, он не трогает, батюшка.
      - Не ври, вижу и слышу, как ты крепишься, побои переносишь. Скажи, кланялся-то он долго за тобой, когда замуж уговаривал? Больше трех разов?
      - Забыла все, батюшка. Да и не считала. Поклоны зачем мне? По любви вышла.
      - Ни в чем не допущай, чтоб больше трех разов упрашивали. Или соглашайся, или отнекивайся наотрез.
      Потому что после третьего отказа не человек уж просит полюбовно, а злоба его умасливает. И вот она, пречерная злоба, унижается, валяется в ногах, а сама прикидывает:
      только бы заманить тебя под одну крышу, оттсвздпть воротами от людского глаза, там я пососу твою кровушку, погрызу твое ретивое. И неловко мне говорить о своем сыне, а скажу, чтоб знала ты, Марья, как своей головой распоряжаться: всеми потрохами в мать он, до смерти помнит обиду, даже если и нету ее, а ему примерещилось.
      Грядасовых порода. Через них и я десять лет каторжничал. Я бы унял Автонома пальцем левой руки, да клятву дал неземным силам укорачивать себя. А еще научу я тебя, ты терпеливая и, видать, живущая, могутная, можешь одолеть его, только пусть мои слова внаук тебе пойдут.
      Марька околдованно расширила глаза - старой будто заночевал в ее страшных сатанинских думках: а что, если бы мучитель ее помер?
      - Господи, что ты, батюшка...
      - Не драться я учу тебя. Такого забияку силой не переважишь. Добром тоже не возьмешь. Кровь ярит дикого зверя, а добро - лиходея. Приворожкой возьми его.
      - Батюшка, ведь грех ворожить-то.
      - Сразу видать, дурочка, молодая дурочка. Ворожба ворожбе рознь. В неволе так-то у нас аспид с ружьем издевался над нами аж до собственных своих слез. Особенно перепадало одному кроткому, неизьестно, чем живу.
      Ну, я и отвел забияке глаза. Как? Об этом не спрашивают и не рассказывают, только вместо лютости задумчивость у мучителя появилась. Бывалоча, меня увидит, белее снега вымеливается лицом, с носа пот капает. Сколь начальство ни допытывалось, с чего стал такой трясучий, он не сказал. Потому что взгляда моего и слова он и во сне не забывает. А опосля смерти пять лет помнить будет.
      - Страшно ты говоришь, батюшка.
      - Автономку испортила наговорами баба. Я-то знаю.
      Ученые бабы хитрее колдунов, потому что книжная мудрость лукавая съела в душе совесть. Им все дозволено:
      мужей чужих сманивать, самим, как челнок, нырять от одного к другому. И только тебе под силу исправить вывих в душе его... Вкоренить в него жалость к тебе - вот дело. Овца белоухая не допускала ягненка. Я выстриг у аее шерсть, повесил на его шею - подобрела, аж лижет не налижется. Надо выстричь на затылке Автонома клок, повесить тебе на шею. Да, вот тебе бы в мужья-то Власа - душа, даром лицом худ, рябой. А Автонома-бурана свести бы с Фиенкой - пусть грызутся. Да надолго ли собаке блин? .
      Не пошла Марька в божий храм, а поплелась полночью за село в луга, встала лицом к дикому терновнику. Поручейники и черныши вспорхнули и опять затаились.
      - Встану, нз благоеловлясь, пойду, не перекрестясь, в чистое поле. В чистом поле стоит тернов куст, а в том кусту сидит толстая баба, сатанина угодница. Поклонюся я тебе, толстой бабе, сатаниной угоднице, и отступлюсь от огца и от матери, от роду, от племени. Поди, толстая баба, разожги у моего мужа сердце ко мне.
      Тихий ход лисы, прыжок зайца, шелест мыши слышались во влажной ночи отчетливо-огромно. Старюка на залужазшей залежи шуршала так, будто копну сена волокли по траве прямо на Марьку.
      Вернувшись домой, Маръка подоила коров, поставила варить пасхальный обед. Кружило голову от скоромного запаха, хотя в открытые двери избы и сеней половодьем текла заревая прохлада. Управилась до восхода солнца, надела свою любимую голубую парочку, вышла за ворота.
      Почти у каждого дома стояли люди в торжественном ожидании восхода солнца - в пасхальное утро оно заиграет, радуясь воскрешению Христа Спасителя.
      Откованная легким утренником тишина была так прозрачно чиста, что слышался не только всплеск в реке от обзалоз подмытой кручи, но и робкая капель тающего на крыше инея. За селом и рекой призывно чернела земля, жаждущая материнства.
      Марька напряженно смотрела на темную волнистую линию холмов, за которыми, мешкая, изготовилось всплыть солнце. Сизое облачко по-гусиному раскрылатялось над сурчиной. Возрадовались в посветлевшем небе трепещущие жаворонки, на отпотевшей крыше заворковали сердито-любовно голуби. Маковки церкви заблестели, в проеме колокольни вычертилась фигура звонаря, изпод руки глядевшего на восток.
      Марька зажмурилась, гася ломоту в пазах. В чистый ядреный воздух, пахнувший утренником, брызнул звонарь гулкие звуки колоколов. Что-то ласково-теплое и светлое коснулось Марькина лица. Сквозь ресницы увидала она разноцветное облако. Одновременно вздохнула и широко открыла глаза с почти сбывшейся надеждой.
      Опираясь на крылатое, намокшее в золоте облако, играючи, легко всплывало солнце из голубого, разлившегося над землей воздуха. Шло оно наискось неба над луговым берегом, над рекой. Пели жаворонки, скворцы, и только ястреб, сморенный солнцем, дремал на сухом сучке ракиты среди уже зазеленевших ветвей, навострив уши на хворое квохтанье наседок.
      9
      У крайнего дома улицу переехал всадник, на мгновение как бы перечеркнул солнце. У ворот Автоном свешался, все еще глядя на Марьку...
      Торопился, бороновал ночами. На днях, возвращаясь с сева домой, он встретил у моста Степана Лежачего с удочками - сидит, сдвинув шапку на макушку, сосет самокрутку.
      - Автоном, ну как там моя земля? Подсохла?
      И хоть делянка Лежачего выветрила, потрескалась, Автоном с затаенной издевкой улове ли л лентяя:
      - Земля твоя пока сырая. Рыбачь.
      - Ну, тогда я погожу выезжать в поле. Бот такая щука сорвалась, отмерил по локоть Степан. - Возьми окунпшек на щербу Марье. Бабы на сносях любят свежую, как кошки, аж с костями трескают, - он высыпал из садка в торбу серебристую рыбешку.
      - Не затягивай с севом, Степан, сушпт, - сказал Автоном, поворачивая к восходящему солнцу темное от загара и пыли лицо. Пыль забила уши, жесткую курчавину на шее, причернила тонкие крылья носа. - Знаешь, бери моих коней, поезжай сеять.
      Подъехал Автоном ко двору Лежачего, ждал, когда тот соберется. Степан долго стоял перед бороной, почесывая затылок, потом постучал обухом топора по раме, зашел в избу, хлебнул ложку-две постных щей. Щи были холодные, а разогревать не хотелось. Он так бы и не собрался в поле, если бы рассвирепевший Автоком сам не выволок из сеней два мешка семенной пшеницы, которые егде зимой дал Степану.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17