Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Блокада Ленинграда. Народная книга памяти

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Коллектив авторов / Блокада Ленинграда. Народная книга памяти - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Коллектив авторов
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Блокада Ленинграда

Народная книга памяти

Все права принадлежат МТРК «Мир»

В данной книге изданы материалы, собранные в рамках проекта Межгосударственной телерадиокомпании «Мир» «Блокаде.нет»


Межгосударственная телерадиокомпания «Мир» выражает большую благодарность за помощь в организации сбора воспоминаний: Общественной организации «Жители блокадного Ленинграда» (г. Санкт-Петербург) в лице председателя Скрипачевой Ирины Борисовны;

Российской общественной организации «Ленинградский Союз „Дети блокады 900“» (г. Санкт-Петербург) в лице президента Кокряковой Галины Васильевны и лично членам организации Годиной Светлане Яковлевне и Луговой Ольге Сергеевне;

Региональной общественной организации воспитанников детских домов Блокадного Ленинграда (г. Санкт-Петербург) в лице председателя Фадеевой Нины Владимировны;

Общественной организации «Московская организация ветеранов– блокадников» в лице председателя Астафьева Олега Африкановича и лично члену Совета организации Моисеенко Татьяне Аркадьевне;

Алтайской краевой общественной организации «Жители Блокадного Ленинграда» в лице председателя Ерыгиной Светланы Михайловны;

Симферопольскому городскому обществу «Жители блокадного города-героя Ленинграда» в лице председателя Кундобы Ирины Александровны;

Севастопольской общественной организации «Жители блокадного Ленинграда» в лице председателя Ивановой Галины Александровны;

Творческому Союзу «Севастопольский фотосалон» в лице руководителя Желток Светланы Александровны

Принято считать, что Россия – страна с непредсказуемой историей. В этой иронической метафоре есть большая доля правды. Потому что в этой большой Истории на цепочки фактов часто накладываются мнения специалистов и интерпретации ученых.

Эта книга – попытка создать Историю великой русской трагедии через сотни историй жизни тех, кто пережил блокаду. Как любые истории, которые подразумевают под собой описания и факты из жизни простых людей, они не претендуют на объективность. Для авторов данной книги блокада – это хроника жизни и смерти. Это дневники тех, кому посчастливилось выжить, и тех, кому пришлось умереть. Ради нее. Ради Победы.

Председатель Межгосударственной телерадиокомпании «Мир» Радик Батыршин

Предисловие

Я необыкновенно горд тем, что мне поручена такая почетная миссия – выступить со своеобразным предисловием к этой книге, потому что для меня это очень важное личное событие.

Как журналисту мне очень много приходится ездить по разным городам и у нас, и за рубежом, и не так давно в одной очень благополучной западной стране, которая, по большому счету, не участвовала в войне, но теперь является своего рода центром Евросоюза, случилась одна дискуссия на военную тему. Представитель журналистского цеха этой самой замечательной страны с досадой сказал:

– Почему вы все время так эмоционально вспоминаете войну и сколько вы будете на эту тему спекулировать в нашей нынешней действительности двадцать первого века?

Меня это страшно поразило… а он добавляет: «Это же все уже история». И я тогда ему ответил, что это для вас история, а для нас это никакая еще не история, потому что все, что происходило тогда, это то, что происходило с моей семьей и еще с теми, кто не ушли, с теми, кто жив.

В моей семье блокада, вообще война, значит очень много, поскольку у меня оба деда воевали, и воевали очень круто, начали войну лейтенантами, закончили подполковниками, они, может быть, не были какими-то супергероями Советского Союза, но у них по три ордена и по три боевых медали за войну, и всю войну на фронте – с лейтенанта до подполковника, и остались живы. Один был артиллерист – Константинов Павел Игнатьевич, чью фамилию я использую как псевдоним, а Баконин Виктор Дмитриевич был связистом.

У моих дедов – и Сталинград, и Курская битва… А Константинов Павел Игнатьевич просто участвовал в прорыве блокады, и он точно при этом не знал, что с семьей… А семью эвакуировали на Алтай в Бийск – моя мама и мой дядя Сережа чудом остались живы – их вывозили по Дороге жизни, и машина, которая шла перед ними, погибла, потому что был налет авиационный…

Я не могу сказать, что в моей семье много говорят о блокаде, поскольку это страшные воспоминания. Но все то, что говорится, запоминается мгновенно. Я помню с детства страшный рассказ мамы о том, что, когда в сорок втором стало совсем голодно, страшно… она с голодухи маленького дядю Сережу укусила за пальчик… А он – типичный блокадный ребенок, потому что родился уже в блокадном Ленинграде, когда немцы замкнули кольцо, и в сентябре сорок первого он и родился, а в сорок втором мама… И хотя она сама была совсем маленькая, она в тридцать девятом году летом родилась. Моя бабушка, когда еще была жива – Ольга Константиновна, – рассказывала, как мама маленькая, не могла еще толком выговаривать, и она кричала не «тревога!», а «туога, туога!»… Чудом моя бабушка умудрилась выжить с двумя маленькими детьми, когда они эвакуировались на Алтай. А маленькая мама на всю жизнь запомнила, как она укусила своего братика за палец. Вроде бы ничего такого нет в этой истории, но она передает весь ужас и все то настоящее страшное, что было в те дни.

А еще мама запомнила, как умирала бабушка, моя прабабка, и запомнила, как в последний раз пришел с работы дедушка – мой прадед. Бабушка умирала уже в поезде, когда везли в Бийск, а дедушка умер на работе. Он был очень интересным человеком – ведущим конструктором Охтинского химкомбината, одним из тех, кто создавал этот комбинат, еще до революции получил звание почетного потомственного гражданина за создание пороховых смесей.

Прадед был уже совсем стареньким, мать запомнила, как однажды он пришел, принес кулечек какой-то еды, а потом вернулся на завод и не смог уже уйти домой, просто умер на рабочем месте от голода. Ему было семьдесят два года. И бабушка всегда говорил моей маме – ты должна помнить, чья ты внучка.

У меня близких родственников блокаду прошли, а в основном не прошли – восемнадцать человек. А из восьми моих прадедушек и прабабушек в блокаду умерло шесть. А двое не умерли в блокаду только потому, что одна прабабушка умерла от тифа еще в Гражданскую… а прадед, который остался жив, он вообще был не в Питере.

В основном умирали на работе, двоюродный брат моего отца умер не на рабочем месте, потому что ему было семь лет, он от голода умер…

Наверное, больше рассказывать тут нечего. Я могу, конечно, перечислять всех своих замечательных родственников, но это может почти каждый ленинградец…

Помню как мать с трогательным умилением восприняла новость о том, что поставили, наконец, памятник детям войны. Потому что это особая история. Они, конечно, на фронте не уничтожали немцев, но пережить то, что им выпало пережить…

Тот журналист из спокойной европейской страны, который мне в командировке сказал такие слова… он, наверное, читал что-нибудь о блокаде, но понимать – он не понимает. А у нас в семье понимают, поэтому у нас обязательно девятого мая все – и я, и брат, и наши дети… мы ходим девятого мая на Пискаревку на один из рвов сорок второго года – мы разные их выбираем, потому что мы не знаем, где именно похоронены наши, знаем, что многие – на Пискаревке и в сорок втором году… И мы бросаем сломанные гвоздики, выливаем немножко водки из фляжки, кладем хлеб, потому что мы их помним и мы ими гордимся.

Это очень светлая и важная гордость, потому что все равно семья уцелела – не под корень вырубило – прошла это страшное испытание, прошла достойно, значит, потомки тех, кто выжил и тех, кто погиб, обязаны эту память хранить. Это не пафосные слова, повторю, любой, у кого в семье это было, он это разделит…

Я беседовал с губернатором нашего города – Георгием Сергеевичем Полтавченко – об этой книге. Он попросил найти какие-то правильные слова, потому что его мама тоже была блокадницей, и он тоже ею очень гордится.

Я не знаю, будет ли эта книга иметь коммерческий успех, но думаю, что она издается не поэтому. Есть вещи, в которых совсем не важна коммерция. И если мы хотим оставаться людьми, и если мы хотим оставаться людьми одухотворенными, если мы хотим, чтобы нас уважали, соответственно мы должны уважать и себя, и своих предков, и память о таких невероятных событиях мировой истории – единичных, таких было очень мало, таких, как питерская блокада.

Воспоминания блокадников могут быть в разной степени интересными, в них может не быть приключений, без которых мало что интересует в текстах современную молодежь. Но они очень важны для того, чтобы мы оставались людьми. Эти горькие страницы обязательно нужно читать. Лекарство, оно необязательно должно нравиться. Лекарство может быть горьким, некомфортным, неприятным, но лекарства существуют для того, чтобы люди оставались здоровыми. В физическом, и самое главное, в нравственном смысле. Поэтому я очень горд, что у меня была возможность сказать такие, может быть, немножко корявые, но самые искренние слова.


Андрей Константинов

Августович (Чурина) Людмила Николаевна

До войны мы жили хорошо

Я, Августович Людмила Николаевна (Чурина), родилась в Ленинграде 31 марта 1937 года. Когда началась война, мне было 4 года.

Жили мы с мамой и бабушкой на улице Рузовская, дом 33, кв. 10. Мама работала на заводе – делала снаряды, а папа был на войне.

Я какое-то время ходила в садик на углу Серпуховской улицы. Меня хотели эвакуировать, но я заболела коклюшем и осталась на все время блокады в Ленинграде.

Когда из садика меня отправили на лето на станцию Бернгардовка – мама привезла мне туда лепешек из одуванчиков, и я чуть не умерла, еле спасли, как сказали потом маме.

Помню, как мы с мамой на санках ездили за водой и брали ее из Обводного канала.

В наш дом на улице Рузовской попала бомба, и нас выселили в подвал-бомбоубежище, где мы с бабушкой лежали, так как у нас от голода отказали ноги.

Из подвала на улице Рузовской нас переселили на улицу Бронницкая, дом 10, кв. 20 (1-й этаж во дворе-колодце).

Помню, когда я гуляла на улице, как везде народ кричал и радовался, говорили, что выступал Калинин и что сняли блокаду Ленинграда. Это было 27 января 1944 года.

На радостях моя бабушка испекла круглый хлебец из картофельных очисток. К сожалению, я не уточняла, где она взяла очистки, но до сих пор помню.

Помню, как мама с бабушкой везли меня на санках и уронили и не заметили. Я до сих пор вспоминаю с ужасом, как я лежала на снегу, не могла ни кричать, ни двигаться, но, слава Богу, они заметили, что уронили меня, и вернулись. Помню даже место и улицу, где это было.

Видела, как горели дома, как на саночках везли умерших.

До войны мы жили хорошо, так как мама работала, а папа мой – морской офицер, и у нас было все необходимое для жизни, а после войны остался только кованый, обитый железом бабушкин сундук, но хорошо хоть сами остались живы, хотя у всех была дистрофия.

Моя мама награждена медалью «За оборону Ленинграда», папа умер в 1946 году после всех ранений и болезней.

Аксенова Тамара Романовна

Ни одной жалобы, недовольства, малодушия – только надежда

Война началась внезапно, на второй день после выпускного вечера. Все сразу изменилось, стало тревожным, людей интересовали только фронтовые сводки. Началась мобилизация. Правительство предоставляло возможность эвакуироваться, но этим воспользовались не все: люди надеялись, что враг не дойдет до города.

В июле – августе ленинградцев стали направлять на оборонительные работы. От нашего дома поехали я и еще две женщины. Мы рыли противотанковые рвы. Жили в огромном бараке, где нам отвели на троих небольшой квадрат земли. Немцы обстреливали с самолетов и наш барак, и нас во время работы.

Фронт приближался, вскоре наши войска подошли к нам. Нам приказано было возвращаться домой. Мы шли пешком к первой станции по дороге через лес. По одной стороне идем мы – цепочкой по десять человек с интервалами, по другой навстречу идут солдаты – прямо в бой. Обувь пришлось снять, так как ноги распухли, шли в чулках. Иногда звучала команда отдыхать, и мы просто падали в мокрую от ночной росы траву. Но земля снова начинала качаться от разрывов снарядов, нас поднимали, и мы шли дальше.

Первую станцию на пути уже взяли немцы, пришлось идти к следующей. Наконец, дошли до станции Рауту, где нас спешно погрузили в вагоны. Люди в вагонах стояли вплотную друг к другу. Женщины теряли сознание, но упасть не могли. Так и стояли, бледные, с закрытыми глазами, зажатые телами других людей.

И вот Ленинград. Хмурый, совсем военный. Но трамваи еще ходили, и мы доехали на свою Выборгскую сторону.

10 сентября я решила поступать в университет. Поступила. Начались занятия. Блокада, бомбежки, обстрелы. Хлеба все меньше. Перебралась от мачехи (отец был на фронте) к тете, которая жила в центре, у Главпочтамта. Муж и старший сын моей тети умерли от голода. Младший сын умер в госпитале.

Когда в марте 1942 года наш факультет эвакуировался в Саратов – я осталась с тетей в Ленинграде. Поступила работать в почтовое отделение на Васильевском острове.

Страшная выдалась зима. В комнате (к тому времени дом тети разбомбили немцы, и мы жили в комнате эвакуированных) нет ни одного стекла, окна забиты фанерой. В подвале дома капает вода, за водой стоит очередь. Люди делятся фронтовыми новостями. Поразительно: ни одной жалобы, недовольства, малодушия – только надежда. Вера и надежда на то, что прорвут блокаду, что дождемся, что доживем.

Чувства стали тупыми. Я иду через мост, впереди медленно, шатаясь идет высокий мужчина. Шаг, другой – и он падает. Я тупо прохожу мимо него, мертвого, – мне все равно. Я вхожу в свой подъезд, но подняться по лестнице не могу. Тогда беру двумя руками одну ногу и ставлю на ступеньку, а затем – вторую ногу на следующую ступеньку… Тетя открывает дверь и тихо спрашивает: «Дошла?» Я отвечаю: «Дошла».

А потом весна. Из подтаявших сугробов торчат ноги мертвецов, город замерз в нечистотах. Мы выходили на очистительные работы. Лом трудно поднимать, трудно скалывать лед. Но мы чистили дворы и улицы, и весной город засиял чистотой.

Весна. Можно есть листья деревьев. Мы проворачиваем их через мясорубку и лепим лепешки. У нас пухнут животы.

Пришло время, когда я почувствовала, что сил уже больше нет. Ну день, ну два… и я лягу, как ложились все блокадники перед смертью. Меня вывезли через Ладожское озеро. Я попала в Уфу к своей эвакуированной из Москвы тете. Она откормила меня. Я осталась жива…

После эвакуации вместе с тетей я приехала в Москву, а в 1945 году – в Севастополь. В 1946 году вышла замуж.

Алаева Лидия Павловна

По ошибке причислили к мертвым

Лейтенант запаса. Защитник Ленинграда. Ударник восстановления Севастополя, исследователь его истории.

Когда началась война, Лидия Павловна была студенткой. С первых же дней она участвовала в строительстве оборонительных сооружений. Голодала, как все. Когда силы кончились, то она оказалась в тяжелом состоянии, слегла. По ошибке ее причислили к мертвым и вместе с трупами отправили на платформе к дальней окраине Ленинграда – месту массовых захоронений. Только случайность спасла ее за несколько минут до захоронения. Она застонала, ее услышали, вытащили из кучи трупов и отправили в госпиталь. А дальше – опять на защиту родного Ленинграда.

Алиева Валентина Васильевна

Люди шли по улице, падали и умирали

Когда началась война, мне было 12 лет, я все хорошо помню. 8 сентября немцы подошли вплотную к Ленинграду, началась блокада. Во-первых, конечно, начался голод, особенно зимой. Зимой давали по 125 грамм хлеба в день и ничего больше. Шли непрерывные бомбежки – все ночи напролет, днем немножко меньше, а ночью – непрерывно. Одни самолеты прилетали, сбрасывали бомбы, затем прилетали другие и снова бомбили. Мы не успевали даже спускаться в бомбоубежище. Только спустимся – дают отбой, поднимаемся в квартиру – новая тревога. Ночью даже не могли спать. Потом привыкли и перестали спускаться в бомбоубежище. Обстреливали и из дальнобойных орудий, так как немцы были прямо на окраине Ленинграда.

Не было электричества, не было тепла, не было воды, за ней ходили на Неву. Было очень страшно. Люди умирали ежедневно, особенно зимой. Погибали от обстрелов, бомбежек, от голода… трупы лежали на улицах, и некому было их убрать. Люди шли по улице, падали и умирали. Не дай Бог никому такое пережить. Я хочу, чтобы молодежь знала нашу историю и делала все, чтобы такое не повторилось.

Александрова Маргарита Борисовна

Помню постоянный голод и бомбежки

Родилась в 1935 году.

В блокаду я ходила в детский сад на Каменном острове. Там же работала моя мама. Помню, как в сад поступил умирающий от голода младенец. Чтобы его спасти, мы заворачивали в марлю кусочек хлеба, получалась соска, и так кормили его. Выкормили, ребенок выжил.

Помню постоянный голод и бомбежки. Однажды один из ребят рассказал другу свою заветную мечту – это бочка с супом. Мама услышала и отвела его на кухню, попросив повариху придумать что-нибудь. Повариха разрыдалась и сказала маме: «Не води сюда больше никого… еды совсем не осталось. В кастрюле одна вода». От голода умерли многие дети в нашем саду – из 35 нас осталось только 11.

Алексеева А. В.

Вшей было больше, чем волос

Когда началась война, мне не было еще и 13 лет, я только окончила 5 классов школы № 23 на Петроградской стороне, которая находилась на улице Олега Кошевого. Меня и моего брата эвакуировали вместе со школой на Урал. Но привезли нас в город Боровичи, совсем недалеко от Ленинграда. В Ленинграде осталась мама с шестимесячным братом и папа, который был закреплен за заводом им. Сталина. Он недоумевал, почему мы вместо Урала находились в Боровичах.

Через несколько дней, после того как нас эвакуировали, мама поехала на Урал, поскольку с маленьким ребенком ей было практически невозможно оставаться в Ленинграде. На Урал отвезли двоих старших детей, их адресов мама не знала, поэтому она сошла во Владимире, где жила ее старшая сестра. Так в Ленинграде остался один папа.

Вскоре по радио объявили, чтобы родители забрали детей, которых эвакуировали в Боровичи, иначе они попадут к немцам. Папа нас забрал.

Началась блокада. Днем он был на заводе, а я на чердаке дома № 33 по Большому проспекту, тушила зажигательные бомбы и отоваривала карточки. Братишка из капризного своенравного мальчика превратился в тихого и печального ребенка. Он сидел дома, и мне было очень жалко его. Я чувствовала, что ничем не могу ему помочь. Выехать уже было невозможно, а главное, не с кем. Куда я только не ходила: и в поликлинику, и в больницу, – но мне везде отказывали.

В начале зимы начался страшный голод. На моих глазах днем от голода умер братик, а той же ночью папа. У меня к тому моменту были отморожены руки и ноги. Мамы с нами не было, и позаботиться о нас было некому, еды не было совсем.

Утром пришла соседка тетя Настя и сказала, что одна я не выживу, и что меня лучше отвести в ближайшую больницу, а она возьмет три мои карточки на хлеб. Я согласилась. Благодаря ей я осталась жива. У нее тоже был сын лет шести. Тетя Настя одела меня с большим трудом, поскольку практически ничего мне на ноги не налезало, и привела меня в больницу. Там ей сказали, что мест нет, но, после того как я попыталась встать и тут же упала, меня поместили в палату, куда предварительно поставили раскладушку.

Наверное, я была первым блокадным ребенком, который попал в эту больницу. Там лежали больные дети еще с мирного времени, у них были проблемы с сердцем, почками. Когда нянечка начала меня раздевать и сняла мою шапку, она ужаснулась – вшей у меня было больше, чем волос. Был не только голод, но и холод, поэтому шапку я не снимала где-то полгода. В те времена вода была в виде льда, поэтому помыть голову я не могла. Меня побрили наголо.

У меня была страшная дистрофия, и врач прописал мне 3 грамма сливочного масла в день и питание как у остальных детей. Но из-за голода мой организм уже ничего не усваивал, и бедным нянечкам приходилось постоянно менять за мной белье. У меня до сих пор очень трепетное отношение к врачам, я считаю эту профессию наиболее нужной и важной в жизни.

Еще помню, как скрывала свою бессонницу, которая продолжалась целый месяц. Слава Богу, что сейчас я сплю хорошо, а тогда думала, что это навсегда. Я очень полюбила больницу и врачей на Песочной набережной и горько плакала, когда узнала, что меня переводят в другую. У меня были сильно отморожены ноги, а там, как утверждали врачи, лучше знали, как лечить обморожения. В ту больницу меня, как грудного ребенка, перевозили в конвертике из одеяла.

Как только я попала в новую палату, то сразу поняла, что там лежат дети блокады. Палата была примерно человек на 100. Кровати были железные и сдвинуты по две. Дети лежали поперек, чтобы больше уместилось.

Возраст был от 6 до 8 лет, и у всех один диагноз – цинга. На детей было невозможно смотреть, стоило им открыть рот, как сразу лилась кровь, выпадали зубы. Все эти дети были такими же дистрофиками, как и я. У них были пролежни, кости кровоточили. Это было ужасно.

В этой палате я пробыла не более трех дней. После чего меня перевели в палату, где лежали дети с обморожением рук и ног. Палата была не такая темная, как предыдущая, но кровати были также сдвинуты, и были узкие проходы, чтобы мы могли сползти на горшок. Мы не могли даже сидеть, когда нам приносили еду.

На моем жизненном пути в дни блокады встретился только один плохой человек – это была медсестра из палаты для обмороженных. Когда она приносила хлеб, намазанный маслом, она ставила поднос на окно, прикрывалась дверью и начинала ножом смазывать себе масло, а то и вовсе отрезала весь верх куска. Но самое главное, что она вообще не давала нам воды. Напротив меня лежал мальчик, его звали Эдик. Он так хотел пить, что умолял поменяться с ним на еду. Помню, за стакан чая он отдавал мне лапшу. Я, чтобы растянуть удовольствие, складывала ее в чемоданчик и скрытно ела. Вскоре Эдик умер от истощения. Врач, узнав, что медсестра не дает нам воды, сказал, чтобы сегодня же была отварная вода, иначе ее уволят.

Все, кто мог, в моей палате каждое утро приползали к окну и наблюдали, как приезжают грузовые машины, и в них загружают детские трупы. Прямо из нашего окна был виден морг.

Потом меня перевели в другую палату, поскольку нога сильно кровоточила. В новой палате мне подвязали ее к потолку, так я пролежала несколько месяцев.

Еще один пример, насколько совестливо к нам относились врачи. Мне лечили отмороженную ногу синей лампой. Когда рана затянулась, она перестала кровоточить, но почему-то на пальце появился нарост. Меня решили показать профессору. Сейчас мне трудно такое даже представить – вокруг массовый голод, идет война, а меня, какую-то девчонку, ведут показывать профессору. Женщина-профессор сказала, что меня неправильно лечат синим светом, прописала мазь и велела делать раз в неделю перевязку, предупредив, что это будет очень больно. Во время перевязки больно было не только мне, но и медсестре, поскольку вместе с бинтом ей приходилось отдирать наросшее мясо. Так врачи сохранили мне ноги. Несколько дней потом я ходила на костылях.

Когда я смогла передвигаться без костылей, из больницы меня отправили в детский дом, потому что из родных у меня никого не осталось. Хочу отметить, что до сих пор в Детской городской больнице им. К. А. Раухфуса дела поставлены очень хорошо. Мне нужно было получить блокадное удостоверение. Спустя 50 лет я пришла к главврачу, мне нашли мою медкарту, где значилось, что я страдала дистрофией и обморожением ног и пролежала около 8 месяцев.

При эвакуации нас погрузили в открытые машины и повезли к Ладоге. Нас подвезли к воде, а дальше уже переносили на руках прямиком в катера. Когда мы проснулись, то были приятно удивлены – на улице стояли деревянные столы, а на них глубокие тарелки с горячим супом, и рядом лежал хлеб. Мы не ели горячий суп года полтора, для нас это было экзотикой. Потом кто-то сказал, что на поле убрана не вся капуста. Мы, человек 200, разбежались по полю, нас еле оттащили, мы отбивались, как могли.

Потом подошел наш поезд, и мы поехали как можно дальше от блокады. Спасибо тем ответственным людям, которые решили эвакуировать детей. Нас везли в Алтайский край. Ехали туда мы около месяца, а может, и больше. Поезд был хороший, у каждого была своя полка.

Когда мы прибыли на Урал, в Свердловск, местные женщины организовали нам встречу. Я ее не забуду до конца своих дней. Как только поезд подошел к платформе, женщины с ведрами, в которых был суп, тарелками и ложками стали заходить в вагоны, разливать нам суп и раздавать хлеб. Они плакали, смотря на нас. Потом они раздали каждому по банке сгущенки и сделали в них дырочку, чтобы мы сразу могли сосать сгущенное молоко. Для нас это было что-то невероятное! На всем пути из Ленинграда на Алтай никто больше такого приема нам не оказывал.

Когда мы приехали в Алтайский край, нам показалось, что мы в сказке. Так для меня закончилась блокада.

Я мало написала об ужасах артобстрелов и бомбежек. О том, как днем и ночью мы бегали в бомбоубежище. Но все равно умереть от голода для нас было намного страшнее, чем от бомбежки.

Алешин Евгений Васильевич

Мы воевали самоотверженно!

В 13 лет награжден медалью «За оборону Ленинграда».


Родился 1 сентября 1930 года. «Отличник здравоохранения СССР», «Заслуженный врач Украины», кандидат медицинских наук, полковник медицинской службы в отставке. Воспитанник детского дома № 17. Все 900 дней оставался в блокированном Ленинграде.

Героическая оборона Ленинграда явилась легендарным событием не только Великой Отечественной, но и всей Второй мировой войны. В истории войн не было города, который бы в течение 900 дней в условиях голода и холода, бомбовых ударов и артиллерийских обстрелов прямой наводкой не только выдержал столь длительную осаду, но и победил, сдержав натиск почти одной трети фашистских армий. Участником такой обороны мне пришлось быть.

Когда началась война, мне еще не было одиннадцати лет. Прекрасно помню этот ясный солнечный день, воскресенье. На углу улицы Пестеля и Моховой из репродуктора услышали выступление В. М. Молотова. Наверное, я еще не смог оценить, насколько все страшно, но помню, что в душе поселилась тревога. Во дворе дома увидел шестилетнего двоюродного брата, который бегал с противогазом и кричал: «Ура! Мы победим!» Так мы были воспитаны с детства и в победе были уверены. Эта эйфория передалась и другим мальчишкам, и мы тотчас начали строить планы быстрой победы.

На фронт нас, мальчишек, естественно, никто не пустил, но взяли в отряд местной обороны. В свои 10 – 11 лет мы были достаточно политизированы и интересовались международной обстановкой. Я прекрасно помню войну с Финляндией, в результате которой граница, бывшая в 30 км от Ленинграда, отодвинулась далеко за Выборг. Город перестал быть приграничным.

Никто из нас не ожидал, что уже в первые дни немцы будут бомбить город и придется прятаться в подвалах и специально вырытых траншеях. Вначале было страшно. Свист бомб, взрывы и рушащиеся дома – все это вызывало ужас. Но очень скоро мы, мальчишки и девчонки, к этому привыкли и уже без страха дежурили по ночам на улицах и крышах домов. На чердаках гасили песком зажигательные бомбы, которые сбрасывали с самолетов не поштучно, а пачками. Бомбочки были маленькими, легкими, даже ребенок мог специальными щипцами захватить и сбросить их в безопасное место или забросать песком. Иначе, начиненная термитом, она прожигала насквозь перекрытия, вызывая сильные пожары.

Вспоминаю эпизод из фильма «Два бойца»: горит здание госпиталя. Этот факт я видел не в кино – горел госпиталь на Суворовском проспекте, недалеко от Смольного. Здание не было разрушено, но было все объято пламенем. Пожар вызвала зажигательная бомба. Из окон, завернувшись в матрасы и одеяла, выбрасываются раненые. Высокое пятиэтажное здание, построенное из серого гранита, стоит и сейчас – ничто его не сломило. Оно восстановлено, как и весь город. Но в 1941 году до этого было еще далеко. Тогда надо было готовиться к обороне.

Вместе со взрослыми я и дети моего возраста рыли окопы и противотанковые рвы на подступах к Ленинграду. Наверное, не один боец сказал нам за это спасибо. Но враг очень быстро подходил к городу и уже в сентябре окружил его плотным кольцом. Связь с Большой землей прекратилась. На Пулковских высотах, там, где сейчас аэропорт, немцы установили тяжелые дальнобойные пушки и систематически методично обстреливали город, который был перед ними как на ладони. Спасибо морякам кораблей, стоявших на Неве и в Кронштадтской базе, которые огнем своих орудий подавляли вражеские батареи и на время прекращали обстрел.

Гитлеровские войска были остановлены даже не на ближайших подступах, а в отдельных местах и в черте города. На фронт можно было ездить на трамвае. Фашистам не удалось взять Ленинград штурмом, и они перешли к длительной осаде и уничтожению города бомбовыми ударами и артиллерийскими обстрелами. К этому вскоре присоединился жесточайший голод. Становилось все труднее и труднее. Иссякло продовольствие. Город переходил на все более голодный паек. Ленинград был окружен еще одним – внешним – кольцом блокады, отвлекая на себя огромное количество немецких войск. Но город не сдавался.

Наступила самая тяжелая для ленинградцев зима 1941 – 42 годов, когда морозы достигали 40 градусов, а не было ни дров, ни угля. Съедено было все: и кожаные ремни, и подметки, в городе не осталось ни одной кошки или собаки, не говоря уже о голубях и воронах. Не было электричества, за водой голодные, истощенные люди ходили на Неву, падая и умирая по дороге. Трупы уже перестали убирать, их просто заносило снегом. Люди умирали дома целыми семьями, целыми квартирами.

Все питание для работающего на производстве человека составляли 250 граммов хлеба, выпеченного пополам с древесными и другими примесями и оттого тяжелого и такого маленького. Все остальные, в том числе и дети, получали 125 граммов такого хлеба. Не было сил ходить, но нельзя было и расслабиться – иначе смерть. Мы с мамой получали на двоих 250 граммов хлеба и больше ничего, кроме «чая» из талой воды. И, тем не менее, нельзя было ложиться и ничего не делать. Кто ложился, тот больше никогда не вставал.

Ребенком, опухшим от голода, пока были силы, я, как и мои сверстники, продолжал работать в отряде местной обороны: сбрасывал с крыш и тушил зажигательные бомбы, работал у станка, растачивая стволы для автоматов, патрулировал по ночному городу, собирал трупы на дорогах. И в эти дни думал: если удастся выжить, хорошо бы написать книгу о том, что пришлось пережить ленинградцам в дни блокады. Искренне благодарен А. Маковскому, В. Инбер, О. Берггольц – они увековечили подвиг ленинградцев.

Ольга Берггольц читала свои стихи жителям города по радио в перерывах между бомбежками и артобстрелами простуженным голосом, вселяющим бодрость, ненависть к оккупантам и веру в победу. Мне приходилось встречаться с ней и другими работниками радиокомитета, которые хоть как-то пытались скрасить тяжелую жизнь ленинградцев, приглашая в застывшие студии голодных, истощенных артистов театров, которые не ушли на фронт из-за тяжелых болезней. Здесь же давали концерты и мы – участники художественной самодеятельности.

Город жил не только борьбой, но и искусством. Знаменитая Ленинградская симфония Дмитрия Шостаковича, транслируемая из концертного зала Государственной филармонии, произвела «взрыв» в умах не только союзников, но и врагов. Войска ПВО тщательно подготовились к этому концерту: ни одному вражескому самолету не удалось в этот день прорваться к городу.

Работал и один театр – Театр музыкальной комедии. Спектакли проходили в Александринке, как любовно называли, да и сейчас называют ленинградцы театр имени А. С. Пушкина. Помню, был на спектакле «Давным-давно» («Гусарская баллада»). В холодном зале голодные актеры пели и танцевали, как в мирное время. Разве это не подвиг?

Но главным «театром» по-прежнему оставалась война. Немцы неистовствовали. Задачу, поставленную Гитлером – «сровнять город с землей», – они выполняли день и ночь. Но мы уже ничего не боялись – все притупил голод. Иногда казалось: «Все, больше нет сил, это конец!» Но, превозмогая и голод, и холод, я поднимался (мама уже не вставала), шел, с трудом передвигая ноги, за этим драгоценным кусочком хлеба. На что-то еще сил уже не хватало. Да и отряд самообороны стал редеть, постепенно умерли друзья-мальчишки. Из нашего двора я остался один.

Облегчение принесла Дорога жизни по льду Ладожского озера. Колонны машин прорывались сквозь бомбежки и обстрелы. Сколько их погибло, наверное, никто не скажет, но они спасли жизни тысячам ленинградцев. Тоненькой струйкой в Ленинград потекло продовольствие.

Весна 1942 года принесла много радостей, надежд и какое-то питание. Ели все, что только можно, любую траву. Крапива и лебеда считались деликатесом. Помню, ездили мы на места сгоревших продовольственных складов, в вещмешках привозили землю и съедали ее, пропитанную расплавленными после пожара продуктами.

Сейчас иногда заслуженные фронтовики высказывают сомнения в правильности приравнивания жителей блокадного Ленинграда к участникам боевых действий.

Напрасно вы, наши дорогие фронтовики, сомневаетесь. Ленинград был фронтом, и каждая улица была передовой позицией. Нас нещадно бомбили и обстреливали из орудий почти непрерывно. Мы гибли не только от бомб и снарядов, но и от страшного голода. Сегодня я, как врач, не сомневаюсь, что тяжелейший голод, дистрофия нанесли организму не меньшую травму, чем ранения. 800 тысяч из нас похоронено только на Пискаревском кладбище. А всего из трехмиллионного города к концу блокады осталось лишь около 900 тысяч. Ленинградская блокада сильно повлияла на психику людей, и отголоски этих расстройств сохраняются до сих пор. Нет! Мы воевали! И воевали самоотверженно, тем более что многие из нас к тому времени еще не достигли совершеннолетия.

Весна 1942 года принесла не только траву для «подножного» корма, но могла обернуться и страшной бедой. Под снегом сохранилось множество трупов, и это грозило массовой эпидемией. Весь город, изможденные голодом женщины, старики и дети совершили титанический труд – улицы были полностью очищены.

Но блокада продолжалась, и началась грандиозная подготовка к новой зиме. На топливо пошли все деревянные строения, каждый клочок земли был использован под огороды. Окрестных совхозов и деревень не было – там находились немцы. Там, где сейчас клумбы цветов, росли репа, морковь, картофель. Это был большой общественный огород, с которого, кстати, никто не воровал. Работали старики да дети. Нашей 160-й школе был выделен обширный участок под посадку картофеля. Неподалеку были воинские части, поэтому падали бомбы и снаряды и на нас.

Любую порученную работу мы выполняли честно, за что отдельные ученики впоследствии были награждены медалями «За оборону Ленинграда». В их числе был и я. Медаль мне была вручена в 13-летнем возрасте. Потом было много наград, но эта – самая дорогая.

Приближалась вторая блокадная зима. Фашисты, рассвирепевшие от стойкости ленинградцев, которых не удалось задушить голодом, продолжали тактику сравнивания города с землей. Не прекращались бомбежки и артобстрелы. Однако, если нас не сломил голод, никакие бомбы и снаряды нас уже не могли сломить. Мы уже ничего не боялись. Город оживал: по улицам пошли трамваи, открылись школы, но от холода замерзали чернила в чернильницах, писать приходилось на старой газетной бумаге. И хотя с питанием стало чуть лучше, люди продолжали умирать от голода и его последствий. Мы с мамой остались вдвоем в огромной ранее многонаселенной коммунальной квартире. А когда я от тяжелого истощения перестал вставать, то попал в спецбольницу для детей-дистрофиков. Здесь еще в декабре узнал от отца, что готовится крупное наступление по прорыву кольца блокады. Но отец в этих боях погиб, а мама умерла от голода.

С этого времени я стал воспитанником государства. Из больницы я был направлен в детский дом № 17, которым в этот период руководил Михаил Николаевич Рюмин, а после ухода его на фронт – Мария Константиновна Хожева, или «мамаша», как мы ее любовно называли. В детском доме мы встретили отеческую и материнскую заботу. Воспитатели, многие из которых были в свое время воспитанниками Макаренко, жили с нами одной семьей. Я не помню, чтобы кто-нибудь из них уходил домой, а у многих и не было этого дома – их разрушила война. Здесь нас обучали ремеслу, развивали культуру и общий кругозор. С утра школа, а после нее старшие ребята – ученики 5 – 6 классов – работали для фронта. Из каких-то складов в нашу мастерскую привозили старого образца винтовки. Нашей задачей было обрабатывать их под стволы для автоматов – сбить лишние детали, укоротить и расточить стволы, отправить на спецзавод. Хотя блокада и была прорвана, но на узком перешейке и оружия, и хлеба по-прежнему не хватало.

Всегда с чувством благодарности вспоминаю детский дом. Все наше поколение в результате войны было лишено детства, но особенно дети Ленинграда – мы не играли в детские игры, мы не баловались и не хулиганили, как положено мальчишкам. Лозунг «Все для победы!» жил даже в школе: получил «пятерку» – убил Ганса (офицера), получил «четверку» – убил Фрица (солдата), получаешь «двойку» – значит, стреляешь по своим.

Каждый старался не ударить лицом в грязь. В 1942 – 1943 годах мы еще не знали, когда закончится война, но были готовы принять в ней участие с оружием в руках, как только прикажут. Но пока – война на картах. Небывалый интерес у школьников, особенно у нас, детдомовцев, вызывали события, происходившие на фронтах. Не знал Верховный главнокомандующий, что существует в блокадном Ленинграде еще одна Ставка Верховного главнокомандования, созданная заведующей библиотекой нашего детского дома. Были среди нас и Жуков, и Василевский, и Ватутин, и другие командующие фронтами. Ваш покорный слуга дублировал любимого всеми К. К. Рокоссовского. Вечерами, когда оканчивались занятия и работы, каждый «командующий» у карты докладывал о событиях, флажками обозначались освобожденные и взятые города.

С особой теплотой вспоминаю духовой оркестр, участником которого был со дня его основания. Еще в начале 1943 года пришел к нам маленького роста человек, бывший воспитанник этого детского дома, прекрасный музыкант, солист оркестра Ленинградского военного округа Михаил Терентьевич Парфенов. Он организовал детский духовой оркестр. И уже через месяц мы играли на торжественных собраниях на заводах и в клубах, в госпиталях и просто на улицах. Весть об оркестре быстро разнеслась по городу, ведь это был единственный в осажденном городе оркестр, да еще детский, в красивой полувоенной форме зимой и в пионерской форме – летом.

Детский оркестр вызывал, по-видимому, не только любопытство, но и удивление и даже восторг. Помню, при обслуживании активов подходили известные люди: А. А. Жданов, его ближайшие помощники, известные артисты. А однажды во Дворце пионеров произошла встреча с супругой тогдашнего премьер-министра Англии У. Черчилля. Встреченная громкой музыкой оркестра и увидев детей, она подошла к нам, о чем-то разговаривала с сопровождающими, постоянно вытирая глаза платочком, а затем, помахав нам на прощание этим же платочком, прошла дальше, но еще не раз оглянулась.

Но самыми большими событиями были победы на фронтах – освобождение и взятие городов, сопровождавшиеся салютами. Тогда от Смольного, где располагался наш детский дом, по Суворовскому и Невскому проспектам, по всем главным улицам шагала колонна детского дома во главе со своим оркестром. Люди любовались и радовались. Так было при снятии блокады. Последний такой марш, «парад по улице с оркестром», мы совершили утром 9 мая 1945 года. Это был день нашей победы, в который каждый ленинградец от мала до велика внес свой вклад, часть своего здоровья, а многие и жизнь.

С самого начала войны и в тяжелые дни блокады мы верили: «будет и на нашей улице праздник», и пройдут наши войска по главным улицам Берлина с оркестром.

Алёхина Антонина Павловна

Из всех желаний осталось только одно – поесть!

Антонина Павловна Алёхина родилась и жила в сердце Ленинграда – на Невском проспекте. Ей было 14 лет, когда на мирных жителей города обрушился град военных снарядов и вражеских бомб. Отовсюду были видны огромные клубы дыма с длинными языками пламени, вздымавшиеся на сотни метров над городом – горели продовольственные склады. Сжималось гитлеровское железное кольцо, блокирующее Ленинград.

Зима 1941 – 1942 годов была страшной. Осенью Антонина начала учиться в ремесленном училище при заводе имени Свердлова и ежедневно ходила пешком через Литейный мост на другую сторону Невы. Посещать занятия она перестала только тогда, кода сил совсем не стало. Из всех желаний осталось только одно – поесть.

В дни блокады группа ленинградских ученых разработала рецепт изготовления пищевой целлюлозы из опилок хвойных деревьев – ее добавляли в хлеб. В годы блокады ее потребление составило 16 тысяч тонн.

В хлеб добавляли и жмых из хлопковых семян, предназначенный для сжигания в корабельных топках. Четыре тысячи тонн этого жмыха, содержащего ядовитые вещества, нашли в порту и добавили к пищевым запасам. Эта смесь спасла тысячи человеческих жизней, несмотря на то что 125-граммовая норма хлеба на день исчезала порой уже при делении этого кусочка на дольки.

В семье Алехиных, как и во многих других ленинградских семьях, варили мужские кожаные ремни и обувь. Несмотря на все старания, голод оказался сильнее. Отец Антонины умер.

Ее мать Анна Ивановна погибла при ударе снаряда. Гитлер решил стереть Ленинград с лица земли. Фашисты составили схему города, чтобы вести артиллерийский огонь более целенаправленно, особенно по историческому центру. Огневой точкой № 192 был Дворец пионеров, № 295 – «Гостиный Двор». На площади Искусств, недалеко от «Гостиного Двора», мама Антонины и попала под обстрел.

После этого семья осиротела. Маленького брата и сестру знакомые определили в круглосуточный детский сад, а Тоню устроили на Ленинградский инструментальный завод имени Воскова учеником токаря.

Она стояла на подставленном к токарному оборудованию ящике и едва дотягивалась до станка. Управляться с деталями было очень трудно, но Антонина старалась изо всех сил. Вскоре аккуратную и шуструю девчонку заметил директор завода и предложил ей пойти на курсы шоферов. После трехмесячного обучения 17-летняя Антонина получила права стажера и самостоятельно ездила на небольшие расстояния. Как только ей исполнилось 18 лет, она уже с постоянными правами лихо водила полуторку с газогенераторным оборудованием. На этой машине она и проехала по своей дороге, ведущей к Победе.

Амосова Галина Михайловна

Мой папа был летчиком

Амосова Галина Михайловна – член Региональной общественной организации воспитанников детских домов блокадного Ленинграда.


Родилась я в 1932 году, до войны окончила первый класс. Когда началась война, папа у меня был летчиком – похоронен в Выборге в братской могиле. В 1941 году, когда начались первые обстрелы, мы жили на проспекте Максима Горького в Петроградском районе. Так получилось, что маму во дворе ранило осколками снаряда. У нее были иссечены все ноги, я лежала с ней в больнице, пока она ходила в гипсе. Дома осталась бабушка, которая меня так и не дождалась – ушла из жизни. Она захоронена на Пискаревском кладбище.

После того как маме сняли гипс, я попала в детский дом в Петроградском районе, на Большом проспекте, угол Большого и Бармалеева, – сейчас там находится отдел народного образования. И потом нас оттуда уже в 1942 году сначала довезли до мыса Кабона, после этого на машине по Ладоге. Машина, следовавшая за нами, ушла под лед – такое тоже бывало. Потом нас посадили в товарные, «телячьи» вагоны, довезли до Костромы, потом из Костромы по Волге, на другую сторону – в санаторий «Козловы горы». И мы там жили до 1945 года, там был наш детский дом.

Учились в двух километрах от санатория в «Минской» школе, ходили пешком. Муж директора нашего детдома был музыкальный человек, у нас устраивались спектакли, организовали хор, мы даже выезжали на концерты в Ярославль. В 1945 году вернулись. Я приехала к дяде в Ленинград поступать в музыкальную школу – до войны я там уже училась. Но не получилось. В общем, попала в лесное училище на Фонтанке, 14. Училище я окончила, потом встала на очередь, чтобы получить жилье. Работала, попала в монтажное управление, была монтажницей. В январе этого года мне исполнился 81 год.

Андрияшина Ольга Владимировна

Водила машину через Ладогу

Ольга Владимировна очень любила путешествовать. До замужества она работала на железной дороге смазчицей и исколесила полстраны. А потом ездила с мужем: сначала – на Дальний Восток, потом – в Прибалтику. Там, в Лиепае, их и застало известие о начале войны. Муж отправился на призывной пункт, а Ольга с маленькой дочкой – в Ленинград, домой.

В 1941 году она окончила курсы шоферов и стала водить машины. Грузы были разные. Возила хлеб по городу, боеприпасы через Ладогу, а обратно – продукты и снаряды на передовую (линия фронта проходила в конце Московского (Международного) проспекта, сразу за заводом «Электросила»).

Эти рейсы Ольга Владимировна считает самыми «счастливыми», ведь с передовой она всегда возвращалась с маленькой кружкой каши, которой ее там угощали. Кашу она везла своей маме и дочке, которые жили в блокадном городе и голодали, как и все.

Однажды, когда она с напарницей возвращалась из рейса, началась бомбежка. Машину не оставить, и они продолжали ехать. Рядом с ними разорвалась бомба. Ольга, не задумываясь, закрыла собой свою совсем молоденькую напарницу и была ранена осколками снаряда. Почувствовала боль в руке и увидела, как рукав телогрейки набухает от крови. Еле-еле добрались до госпиталя. Когда сняли ватник, то оказалось, что со спины он весь испещрен мелкими осколками. Просто чудом остались живы.

Организм был истощен голодом, рука долго не заживала да так и не вылечилась окончательно. А после войны вернулся муж, родился сын. В 1963 году они приехали в Севастополь.

Аншелес Ирина Иосифовна

Страшно не было, пугала неизвестность

Ирина Иосифовна Аншелес родилась в 1924 году в Ленинграде. Окончила оперное режиссерское отделение в Ленинградской консерватории имени Римского-Корсакова, работала в оперных театрах Новосибирска, Куйбышева. Ветеран труда.


Когда началась война, мне было 15 лет, я заканчивала учебу в школе и жила вдвоем с мамой. Моя мама была хорошей хозяйкой, сама шила одежду и очень вкусно готовила. Она также работала в лаборатории, растила кварцы, которые во время войны использовали как звукоулавливатели. Мой папа сделал открытие, что кристаллы кварца можно искусственно выращивать, и этим как раз и занималась мама.

В конце лета – начале осени всех девятиклассников и десятиклассников отправили копать окопы. Мы собрались, пошли на вокзал и просидели там всю ночь. Нас должны были отправить под Лугу, там была хорошая оборона, но как раз в это время немцы ее все же взяли. Где-то под утро нас посадили в пассажирский поезд, и вместо Луги мы оказались в Великом Новгороде. А те школьники, которые поехали в Лугу, погибли. Недели две мы копали окопы, потом неожиданно ночью нас собрали военные и куда-то повели. Мы оказались в окружении, но, слава Богу, ночь была темная, и нас вывели обратно в Ленинград.

Мальчикам ввели уроки боя, и не позже ноября они ушли на фронт добровольцами. Они попали в окружение в болоте, и из нашего и параллельного классов домой вернулось всего человек десять.

7 ноября 1941 года я слышала речь Сталина из Москвы по радио, в которой он говорил, что ничего страшного не произошло. Хотя Бадаевские склады, на которых хранились запасы продовольствия для Ленинграда, сгорели еще 8 сентября, и очень чувствовался голод, все думали, что месяца через два все закончится. Но позже оказалось, что война затянулась на четыре года!

Когда люди поняли, что немцы хотят сровнять Ленинград с землей, стали спасать культурные ценности: памятники заколачивали деревянными щитами, что-то закапывали в землю, первые этажи зданий закрывали мешками с песком. Многие ценности вывозили в Сибирь, на Урал, Дальний Восток. Были разбомблены дворцы в Петергофе, Павловске, Пушкине, в роскошных залах Екатерининского дворца немцы устроили конюшни, а уникальную Янтарную комнату вывезли в неизвестном направлении, и судьба ее до сих пор неизвестна.

8 нашем доме всех жителей призвали на ночные дежурства по 4 часа, каждый знал свой день, и при возникновении опасности мы поднимались на крышу. Эти дежурства длились довольно долго, но в декабре их отменили, потому что не было воды и не работали телефоны.

Какое-то время мы ходили в школу, там нам выдавали еду: щи из черной капусты, а если очень повезет, то суп из черной лапши. Всю еду мы несли домой. Но это еще были не самые худшие дни блокады, трагедия началась, когда мы начали питаться по карточкам. Маме дали рабочую карточку – 250 граммов хлеба, а мне детскую – 125 граммов. Хлеб готовили в основном из коры, муки в нем было мало.

Очереди за хлебом, сильные морозы, артобстрелы и налеты, многочисленные жертвы – такова была блокадная жизнь. Но даже в этих условиях работали заводы, мастерские. В Ленинграде оставались известные деятели культуры – писатели, поэты, музыканты, практически каждый день их голоса и произведения звучали по радио, чтобы придать силы людям. Я очень хорошо помню в эфире голос поэтессы Ольги Берггольц, постоянно звучала симфоническая музыка.


Страшно ли было в блокадном городе? Нет, страшно не было, пугала неизвестность. Было очень плохо, когда умерла мама. 1 января она не вышла на работу, и я вызвала врача. Он выписал ей больничный лист с диагнозом дистрофия, и вскоре ее не стало. Одна женщина согласилась помочь мне похоронить маму, при условии, что я дам ей два килограмма хлеба. И за 40 дней я накопила эти два килограмма. У мамы было несколько золотых вещей: браслеты, медальон, часы – я отдала их в обмен на баночку крупы и белый хлеб. Так я осталась одна.

Чуть позже мамина приятельница, узнав о моей беде, предложила мне работать в садике уборщицей, и я согласилась. Я работала там до конца 1942 года и получала в день дополнительную тарелку супа, она мне очень помогла.

Весной, чтобы не вспыхнула эпидемия, нужно было очистить улицы от трупов и помоев, которые накопились из-за того, что канализация не работала. Вышел указ о том, чтобы все люди после работы выходили убирать снег и отвозили его на Неву, чтобы он быстрее таял. И мы ходили с большими санками и сгребали снег.

В апреле улицы были уже чистыми и, наконец, пошел первый трамвай. Я не могу передать вам, какой это был праздник для всех! Люди выходили на стук рельсов, радовались, аплодировали. Когда отогнали немцев от Москвы, у нас салюта еще не было, а вот когда одержали победу под Курском и Орлом – был. Он вселял в людей радость и надежду.

Где-то в мае или июне ко мне пришла мамина сослуживица и предложила работать на маминой работе, так что вскоре я устроилась работать помощницей в лабораторию. Но в августе мой папа, узнав, что мама умерла, вызвал меня в Саратов. Три недели я добиралась из Ленинграда до Саратова. Когда я приехала, папа привел меня к профессору медицинских наук, чтобы тот меня осмотрел. Тот сказал, что в 17 лет весить 32 кг – ненормально. Тогда меня отправили в санаторий, и после этого мое здоровье улучшилось. Через какое-то время папа снова привел меня к тому же профессору. А у отца была еще одна дочь от первого брака, старше меня на 10 лет. Так вот, я вошла в кабинет, профессор меня осмотрел, и я вышла. Потом профессор спросил у папы: «Это ваша старшая дочь? А та девочка, которую вы приводили ко мне, она что, умерла?» Когда папа сказал, что привел ту же девочку, что и в первый раз, профессор схватился за голову и сказал, что такого не бывает.

Когда я была в 9-м классе, нас отправили в семхоз (семенное хозяйство), там мы помогали сажать растения. Нам давали арбузы, дыни, картофель, капусту, и мы все это увозили домой. А профессорский состав, в том числе мой отец, получал в качестве дотации масло и сахар.

Я была в 10-м классе, когда блокада была прорвана. Весной 1944 года мы с папой вернулись из Саратова в Ленинград, и там я поступила в университет на искусствоведческий факультет. Через год война закончилась.

Айзин Маргарита Владимировна

Бриллиантовое ожерелье – за буханку хлеба

Когда началась война, я была в пионерском лагере. Мама приехала и забрала меня домой, мы тогда жили на Моховой, на седьмом этаже. В начале войны, когда все стали эвакуироваться, уезжать, она меня спросила: «Может, и нам стоит уехать?» А куда мы можем ехать? Некуда было. Мы жили на седьмом этаже, и нам предлагали переехать вниз. Но я подумала, что, если мы перевезем вещи, а потом хозяева той квартиры вернутся обратно, им негде будет жить. Так мы там и остались.

Осенью начались бомбежки, обстрелы. Как только объявляли воздушную тревогу, мы спускались с седьмого этажа в бомбоубежище, потом, когда был отбой, мы поднимались наверх. Бывало так, что налет повторялся через пять часов, а бывало, что и через полчаса. Только поднимешься, хочешь перекусить, опять тревога, опять спускаться, и так весь день.

Однажды объявили воздушную тревогу, а нам с мамой надоело по двадцать раз спускаться, и мы остались дома. Мы сидели на углу стола, перед нами стояло налитое в блюдечко подсолнечное масло, мы макали в него кусочки хлеба с солью и ели. Вдруг слышим – летит немецкий самолет, мы уже по звуку научились отличать, и потом какой-то шум и глухой стук. Дом закачался, а так как это был седьмой этаж, то было очень ощутимо. Мы побледнели, посмотрели друг на друга и решили, что сейчас все рухнет. Тут мы уж все бросили, масло это, и побежали в бомбоубежище, там нам сказали, что в соседнем дворе упала неразорвавшаяся бомба.

Когда мы сидели в бомбоубежище во время налетов, все вечно вспоминали, как мы вкусно кушали до войны. И моя подружка мне говорит: «Когда кончится война, я буду самая богатая, буду шикарно одеваться. Буду есть чечевичную кашу, хлеб и сладкий чай, а все остальные деньги потрачу на тряпки!» Такие вот разговоры мы, дети, вели в бомбоубежище.

Было очень холодно, в комнате стояла самодельная металлическая буржуйка, и труба от нее выходила в окно. Почему-то ветер всегда дул в окно, весь дым валил в комнату, и мы ходили чумазые, со слезами на глазах. Спали, накрывшись и одеялом, и пальто, и всем, чем только можно.

Холод нас очень мучил. Мама работала на мебельной фабрике на другом конце города, там накопились всякие стружки, деревянные отходы, чем и топили печку. А у нас дома печки не было, только центральное отопление. Мама предложила переехать туда. Там был «красный уголок», его заняли под жилье: поставили козлы, диваны с матрасами, набитыми стружками, вот там мы и спали. Между дверей стояло ведро, параша, куда люди ходили ночью. Рядом была маленькая кладовка, стоял какой-то стол. Там мы снимали с себя все, что было надето для тепла, раздевались догола и молотком отбивали одежду, убивали вшей. На какое-то время помогало.

Утром надо было идти брать по карточкам хлеб. У мамы была служебная карточка, у меня иждивенческая. Однажды был такой случай: я стояла в очереди за хлебом, получила на свою карточку маленький кусочек хлеба, 125 грамм, и сверху маленький довесок – точность тогда на весах была аптечная. Продавщица подает мне этот хлеб, и в этот момент какой-то мальчишка, который стоял рядом, хватает этот довесок и сует в рот. Он его моментально съел – что с ним сделаешь?

Когда мы жили в этом «красном уголке», то нам давали папиросы. Недалеко, на Обводном канале, была барахолка, и мама послала меня туда поменять пачку «Беломора» на хлеб. Помню, как женщина там ходила и просила за бриллиантовое ожерелье буханку хлеба. Потом ко мне подскочил милиционер, спрашивает: «Ты что тут делаешь?» Там была какая-то арка во двор, он меня туда повел, взял эти папиросы, спрашивает: «Ты что тут спекулируешь?» Я вижу, что моя жизнь в опасности, бросила эти папиросы и убежала. Пришла домой – ни папирос, ни хлеба.

Еще делали четверговую соль: ее надо было бросить в мешочке в золу, чтобы она почернела, и тогда она приобретала запах сваренного вкрутую яйца. Ее сыпали на хлеб, и казалось, как будто ешь хлеб с яйцом.

Мы ели столярный клей, как-то его растапливали и делали студень, это еще на Моховой. А в октябре – ноябре мы ходили на сгоревшие Бадаевские склады. Там песок перемешался со сгоревшим сахаром, и вот этот песок мы где-то доставали и разводили в чае. Песок отстоится и осядет на дно, а чай становится сладким. Была всякая дуранда (выжимки от растительного масла. – Ред.), уж не знаю, откуда мы ее доставали, и на Новый год делали лепешки. Очень любили чечевичную кашу, тогда это был деликатес.

Может, потому, что я всегда мало ела, мне было немного легче. Мама переживала блокаду тяжелее, у нее был хороший аппетит. У нее началась ужасная дистрофия, ее определили в стационар для дистрофиков, она там недели две была. А у меня начался голодный понос с кровью, но как-то обошлось.

Воды дома не было, за ней ходили с ведром. Людям, которые брали воду из Невы, еще повезло, она была чистая. А мы жили рядом с Обводным каналом, воду приходилось брать оттуда. Она была ужасно грязная, и, может быть, именно из-за этой воды у меня открылся понос. Мама в это время лежала в стационаре, а меня почему-то взял к себе домой один ее сотрудник. И когда у меня начался понос, он меня выгнал, а мне идти было некуда. Ходили в туалет тогда в ведро, и у людей потом не было сил спуститься на улицу, чтобы вынести его. Выливали прямо от дверей по лестнице, потом все это замерзало, и лестницы были покрыты замерзшими нечистотами. Запаха особого не было, стояли страшные морозы, до – 30 градусов и даже ниже. В бомбоубежище мы тогда обсуждали, что вот ожидаются крещенские морозы, потом сретенские, потом еще какие, все приметы выучили.

Мама узнала, что один ее дальний родственник работает в госпитале в помещении Лесотехнической академии. И она сказала мне: «Собирайся и иди туда. Дойдешь, значит, дойдешь, нет – значит, судьба такая». Она хотела, чтобы я там устроилась на работу, и вот я собралась, надела валенки, замоталась потеплее. Вышла я с Лиговского проспекта, было еще рано, и пошла пешком в академию. Когда я дошла, было уже темно, все закрыто, это был конец февраля, зима. Я позвонила, говорю, что попросите такого-то, он там врачом работал. Я жду, а его все нет и нет. Звоню еще раз, а мне отвечают, что тот врач сказал, что у него нет никакой племянницы, что все в эвакуации. А я была ему не родная племянница, седьмая вода на киселе. Потом он, наконец, спустился и все-таки узнал меня. Я говорю: «Устройте меня на работу». А он: «Куда же тебя устроить?» Маленькая, худенькая – мне только 16 лет тогда исполнилось. «В палату тебя не отправишь, судно раненым подавать, ты же девочка, на кухню – ты котел не повернешь», – в общем, решили меня устроить в лабораторию, и там я проработала всю войну.

Это был 1942 год, нас тогда в лаборатории работало человека три. Потом госпиталь стали перебрасывать то на Флюгов переулок, то на улицу Мира, размещали по-разному – в землянках, в палатках. Наконец нас перевели на Ладогу, а после снятия блокады – в Красное Село. Жителей там не было, Село стояло пустое. Рядом была Воронья Гора, с нее нас обстреливали немцы. В Селе находились бывшие казармы, и вот в этих казармах расположился госпиталь.

Фронт располагался от нас километрах в пяти, и мы принимали раненых с передовой. Их привозили на машинах типа фургонов, внутри крепились носилки в три ряда. Стояла целая вереница фургонов, и мы их разгружали. Носилки надо было снять с петель: я снимала с одной стороны, в ногах, там полегче было, а в головах стояла девочка-рентгенолог. Мы подавали эти носилки вниз, на улицу, где стояли врачи. На животе у раненых лежала очень коротко написанная история болезни, где было указано, куда его ранило. Сил не было, и однажды я, снимая носилки с петель, уронила верхнего раненого на нижнего. Нижний ругался на меня как только можно, многоэтажно, всеми известными словами. Когда я подала его из машины на улицу, врач у него спрашивает: «Куда ранение?» Тот продолжает ругаться. Посмотрели в историю, а там написано «ранение в пах». А я ведь на него еще и другого уронила. Вот эта история мне запомнилась.

В казармах был широченный коридор, мы осматривали раненых и развозили по палатам – кто ранен в руку – в одну сторону, в ногу – в другую и так далее. Бинтов не хватало, их приходилось стирать. Это было где-то в 1943 году.

Потом наш госпиталь отправили в Польшу, уже в январе 1945 года. Это было под Варшавой, зимой. Нас выгрузили на вокзале, мы поставили самодельные брезентовые палатки, разложили кровати. У нас были грелки для больных: такой пакетик, куда клали угли, и вода нагревалась. И вот мы ложились спать на этих железных кроватях и обкладывались грелками. Так мы прожили примерно неделю, прямо на вокзале.

До конца войны мы работали в Польше, потом часть работников госпиталя направили на войну с Японией, а нас, тридцать человек, отправили обратно в Ленинград. У нас был всего один вагончик-теплушка, и мы ехали очень долго. Прицепят к составу, сколько-то проедем, потом загоняют в тупичок, и стоим неизвестно где. Собирали по рублю, шли к начальнику станции и просили прицепить нас, чтобы ехать в Ленинград. И вот мы пересекли границу Украины, проснулись – солнце, тепло, смотрим – подошел какой-то эшелон. Нам надо идти просить, чтобы нас подцепили, и ехать дальше. И вдруг из этого эшелона выбегают военные в непонятной форме – в куртках, беретах.

Потом мы узнали, что это едут освобожденные американцами пленные, их везли в Сибирь на проверку. Они услышали, что стоит вагончик медсестер и врачей из Ленинграда, и они захотели узнать, как идут дела в городе. Мы им стали рассказывать, потом нашим девочкам надоело, и они ушли в вагончик, осталась только я. Один из них оказался директором моей школы, он у нас работал историком. Он тогда сказал мне: «То, что я вам рассказывал про рабовладельческий строй на истории, это ерунда по сравнению с тем, что мне пришлось пережить в плену». Вот такой был момент.

Потом мы 13 суток добирались до Ленинграда. Город изменился. Там, где были газоны, разбили огороды: на Марсовом поле, везде, где только был кусочек земли. Делали грядки и сажали все, что только можно, – и картошку, и морковку, один раз посадили огурцы, а выросли какие-то маленькие арбузики. Потом открыли бани. Мы как-то пришли мыться: вот как показывают Освенцим, вот такое же зрелище было в этой бане. Мы мылись и наслаждались горячей водой.

Сейчас я помню все как во сне. Блокаду не описать: представьте, что вас не будут кормить неделю, что будет холодно и голодно. Люди ходили еле-еле, падали и умирали. Когда мы жили на мебельной фабрике, там стоял кожаный диван. Люди приходили, садились, помню, сел один мужчина и вроде как заснул, а потом оказалось, что он умер. Смерть была, в общем-то, легкой. Нас жило там человек пятнадцать, и на козлах спала мама с ребенком. Однажды слышим, он плачет: «Мама, мама!» Потом утром выяснилось, что она умерла, а он этого не понимал и звал ее. У меня вот был кровавый понос от голода. Не знаю, как пережили.

Артеменюк Людмила Владимировна

Туда, где я стояла, упала бомба

Родилась 24 июля 1936 года в Ленинграде (на Фонтанке). Родители уехали в Казахстан по месту службы отца, Людочка осталась с бабушкой в Тосно. При отступлении наших войск уехала в Ленинград с теткой (сестра мамы), в блокадном городе оставались до 1943 года. Проживали на Московском проспекте, д. 61. Тетя каждый день добиралась на работу на трамвае № 19, потом, когда перестал работать транспорт, переехали жить к дальним родственникам на ул. Чайковского.

Людмила Владимировна рассказывала, как «пошла погулять» и началась «воздушная тревога», сандружинница схватила её и бросила в подвал бомбоубежища, а туда, где она стояла, – упала бомба. Больше тетя не отпускала её от себя ни на шаг, боялась.

После войны Людмила Владимировна окончила 283 школу в Ленинском районе, жила с матерью, которая вернулась из Франции, где почти всю войну содержалась в концлагере. Трудовой стаж Людмилы Владимировны более 40 лет, Ветеран труда. Вырастила дочь, есть два внука. В Стрельне поселилась в начале 50-х годов, сейчас живет в Петергофе. Ведет большую общественную работу, казначей в Обществе жителей блокадного Ленинграда 2-го микрорайона.

Артюхевич Галина Александровна

Война пришлась на мою юность

У войны свои дороги, и каждому досталось сполна… Великая Отечественная пришлась на нашу юность. В 1941 году я как раз окончила школу в Ленинграде и решила поступать в пединститут, но вместо этого получила направление на работу в детский сад воспитателем. В тот год была создана комиссия по выявлению детей, потерявших родителей, и начали массово открываться детские дома. На долю воспитателей выпали тяжелые испытания. Ежедневно в детские учреждения поступало огромное количество истощенных ребятишек, а потом началось сокращение продуктов и хлеба. Город уже находился под огнем артиллерии врага. 19 сентября 1941 года фашистская авиация сбросила на Ленинград полтысячи фугасных и почти полторы тысячи зажигательных бомб, а где-то через неделю последовало новое сообщение о сокращении норм хлеба: рабочим полагалось по 300 граммов, служащим и детям – по 125 граммов. Да, это уже была ленинградская блокада…

Опасаясь вражеских налетов на Ленинград, детей начали вывозить в южные районы области, однако не учли угрозы оккупации этих районов. Наш детский сад получил направление на станцию Неболочи в Ленинградскую область. Детям сказали, что едем на дачу, но жить там пришлось недолго. Однажды, гуляя с воспитанниками на нашей любимой поляне у леса, я услышала немецкую речь и поняла, что надо быстро возвращаться к дому. Передо мной стояла задача – быстро собрать детей. Тогда я сказала ребятам: «Кто быстрее добежит до дома, получит приз». Я их только и видела! Проходя мимо вышки воинской части, я увидела солдата, несшего дежурство. Предупредила его, что в лесу немцы. Он сказал, чтобы мы собирали вещи и что в ночь на подводах нас отвезут на вокзал. Дачники в поездах покатили обратно на свою родину. А нас там встретили частые обстрелы и бомбежки. Детей из сада уже не разбирали по домам, и нас всех распределили по интернатам. Я получила назначение в детский дом № 11 Калининского района.

Приближалась зима. В тот год она была очень холодной, а отопления не было. Наш детский дом занимал помещение бывшей школы на Полюстровском проспекте. Обогревались буржуйкой, которую топили школьными партами. Ночевали только в бомбоубежищах. Ко всему привыкли, кроме голода. Голод косил всех: и взрослых, и детей. Работникам детских учреждений пришло специальное распоряжение: «Отвлекать детей от разговоров и рассказов о пище». Но, как ни старались это делать, не получалось. Шести– и семилетние детишки, как только просыпались, начинали перечислять, что им варила мама и как было вкусно. В итоге все шишки сыпались на нашего повара. Тогда она придумала свой рецепт и назвала его «витаминчики». Повар жила у лесопарка и по дороге на работу рвала сосновые иголки, кипятила их. Я же вечерами ходила в госпиталь, который располагался в здании Лесотехнической академии, помогала раскладывать порционно для раненых бойцов сахарный песок и масло. За это мне давали две столовых ложки песку, который мы добавляли в «витаминчики». Давали детям по полстакана этого напитка, и все были довольны. Но и это вскоре прекратилось, а следовательно, возобновились разговоры о «маминой еде». Тогда я нашла решение: сказала детям, что знаю, почему у нас нет прежней еды. Все притихли, а я продолжила: потому что все съел Гитлер и его армия. «Когда его поймают и разобьют армию фашистов, тогда у нас опять все будет, но для этого надо, чтобы вы перестали говорить о еде! – сказала я. – Для этого ваши папы и мамы ушли на фронт». И они мне поверили. А когда кто-то забывался, на него все ополчались, и он замолкал. В 1942 году для ослабленных детей стали выделять диетическое питание. Спасала Дорога жизни, через которую со всех сторон Большой земли приходило подкрепление. Зимой на подводах, а летом – баржами. Борьба за сохранность жизни детей блокадного Ленинграда была трудной, но благородной. Сейчас стесняются писать и говорить о многом: например, правду о количестве детей и взрослых, лежащих на дне Ладожского озера, о массовой вшивости и дистрофических поносах. Но для нас, работников детских учреждений, это навсегда осталось в памяти.

В третий этап эвакуации в 1942 году наш детский дом отправился по Дороге жизни, пролегавшей по льду Ладожского озера. Работа проходила в темпе – медлить было подобно смерти. Строй солдат образовал живой коридор, по которому из рук в руки передавали каждого ребенка и укладывали в барже на матрасы. Вот так мы отправились на противоположный берег, где нас ждал вкусный обед. Дальше путь пролегал по Большой земле на поезде до реки Волги, а оттуда – на красивом пароходе до Ульяновска. Свое 19-летие я встретила, проплывая мимо живописного местечка Жигули. Детей поместили в детский дом ульяновского села Бекетовка, а нас расселили по избам. Местные жители, зная, что мы ленинградцы, очень сердечно к нам относились, старались чем-нибудь угостить, много помогал и местный совхоз – снабжал парным молоком. Однажды нам привезли подарки из Америки. Слух быстро разнесся по селу, и все пришли посмотреть, чем пожертвовали «господа». Когда распечатали тюки, нашему удивлению не было предела. Для детей-сирот прислали туфли на каблуках, поношенные платья с кринолинами, шляпы с перьями и посуду с фашистскими знаками. Посуду мы сразу разбили, а детей нарядили и выпустили к народу, чтобы все знали, что нам дарят.

В марте 1945 года я получила повестку и мобилизационный листок. Мне было предписано в трехдневный срок явиться в Ленинград на восстановительные работы на завод металлоконструкций. Со мной в дорогу собирались еще несколько ленинградцев. Расставание с детьми было очень печальным. Отправились в путь, но до Ленинграда так и не доехали, только до Волховстроя, что на реке Волхов. От нас потребовали пропуск для проезда по мосту, но у нас его не было. В результате нас оставили на местном заводе, сказав, что это филиал головного. Мы чувствовали, что это обман, но в военное время рабочие руки были нужны везде. Нас определили в общежитие и отправили в литейный цех плавки на работу. У некоторых женщин были дети, и они, уходя на работу, оставляли своих чад в общежитии. Однажды, возвращаясь со смены, мы увидели у здания большую толпу. Оказалось, что все дети погибли, – в куче мусора они нашли снаряд, постучали по нему камнем, и все взлетело на воздух. Мы собрали все куски в ящик и похоронили ребятишек, а на следующий день не вышли на работу. Я составила телеграмму в Ленинград, написала про гибель детей, но ее не приняли. Тогда я решила в ответ на обман придумать хитрость. Познакомилась с девушкой, которая работала на телеграфе. Погуляла с ней, разработали обоюдный план за моей подписью, и телеграмма была отправлена в Министерство цветных металлов в Москву. Спустя четыре дня в общежитие зашли двое мужчин и приказали нам собираться. Мы решили, что это конец, а оказалось – спасение. Нас усадили в грузовик, повезли через мост, на середине у патруля сделали остановку, выставили ящик с водкой и поехали в Ленинград. На заводе всех определили на работы и предлагали обеспечить жильем. Я отказалась и поехала на свою квартиру, но она была занята новыми жильцами, а вещи мои разграблены. В итоге вернулась на завод и определилась в общежитие на Обводном канале. В отделе кадров мне сказали: раз сумела послать такую телеграмму, будешь работать помощницей коммерческого директора. Так я получила новую специальность.

День Победы я встречала в Ленинграде с огромным букетом полевых цветов. Это был настоящий праздник – солдаты-победители, уставшие и улыбающиеся, и жители блокадного города, труженики тыла – все были невероятно счастливыми, кричали «Ура!», обнимались, целовались, как старые знакомые. Мы поднимались, жили, нас называли одуванчиками, а город мы свой сохранили. В награду мне дали медаль – «За оборону Ленинграда».

Аспенников Александр Тихонович

Мы хвастались – у кого какой осколок

Когда началась война, мне было 8 лет, я должен был идти в первый класс. Я не сразу понял, что произошло, – были бомбежки, воздушные тревоги, но мне, восьмилетнему, казалось, что это не страшно. Мы, ребята, бегали, собирали осколки, хвастались между собой, у кого какой осколок.

Потом началась блокада. В это время эвакуировали детские сады, школы, но мама нас не отпустила. Первое время мы ходили в бомбоубежище, а потом мама просто сажала сестру и меня на кровать и садилась сама, чтобы если убьет, то сразу всех. Однажды меня контузило взрывом. Дом был разрушен, и нас переселили в барак рядом, в одной комнате жило несколько семей.

Мать ходила, искала где что поесть. Доставала детскую присыпку, пекла ее на сковородке. Брали горчицу, заливали ее водой, через несколько дней горечь сходила, и из нее тоже пекли лепешки.

Я уже не мог ходить, лежал на кровати. Над кроватью на гвоздике висело пальто. Когда приходила мать и давала мне кусочек хлеба, я клал его в карман пальто и по крошечке доставал и ел. Сестренка была помоложе и более пухленькая, она еще бегала. Голод я уже не очень хорошо помню, все притупилось.

Наш сосед работал на военном заводе, семью он отправил в эвакуацию. Помню, что он разводил и ел резиновый клей. Потом тоже умер.

Мама сумела достать нам эвакуационный билет. Сестра отца помогла нам добраться до вокзала, меня везли на санках, я сам идти не мог. Началась тревога, и все убежали с перронов, бросив вещи. Когда вернулись, вещей не нашли. Нас погрузили в теплушки и повезли к Ладожскому озеру, там быстро, бегом, пересадили в грузовик-полуторку с тентом. Перевезли через озеро, посадили в вагоны. Ехали долго, на остановках давали суп, иногда манную кашу и круглый хлеб в дорогу. Кто-то умирал, их сразу выгружали – двери были все время приоткрыты. Посередине теплушки стояла чугунная печка с трубой. Как-то я сушился у печки и сжег себе штаны. Состав гнали мимо Москвы, и мы вышли, поехали к бабушке в Томилино в Подмосковье. Там же я пошел в школу, потом в железнодорожное училище.

Бабуркина Галина Александровна (Бойкова)

Выжили только мы с сестрой

У нас была большая семья, а в войну выжили только мы с моей сестрой Тамарой. Соседка по квартире так все организовала, что нас забрали в один детский дом.

Увезли нас под Тюмень, в деревню Антипино. Помню, как местные жители кормили нас хлебом. Они плакали, когда смотрели на нас.

Нас кидало из одного детдома в другой, так мы и объехали практически все сибирские детские дома. Я прожила в них с 2 до 16 лет. Все наши воспитатели были коренными ленинградцами, очень добрыми и порядочными людьми. О них остались исключительно добрые и трогательные воспоминания.

Багадыров Урунбек

До конца блокады защищал Ленинград

Мой отец Багадыров Урунбек воевал с 1942 года у генерала Марецкого. В боях получил ранения в ноги, но, несмотря на это, до конца блокады защищал Ленинград. Получил офицерское звание. Отец не любил говорить про войну. Единственное, что он рассказывал, – историю о том, как у него на глазах убили друга, который полез первым готовить проход, а сослуживцы не смогли оказать ему помощь, чтобы не выдать всю группу. Награжден медалью «За оборону Ленинграда». После войны служил в Невельской дивизии. Умер в 1980 году.

Хочется, чтобы и его небольшой вклад не был забыт.

Базилевич Валентина Григорьевна

Нас обстрелял немецкий самолет

Валентина Базилевич родилась в Ленинграде. Во время блокады от голода умер ее отец. Она вспоминает, как умирали на улицах люди, как немцы бомбили эшелоны, увозившие эвакуированных блокадников. В 1954 году вместе с мужем Валентина Базилевич переехала в Крым.


Сейчас волею судьбы мы оказались за границей – в Украине. А родилась я в Ленинграде, где прошли мое детство и часть юности. Вспоминаю тяжелые дни блокады, в которые мы потеряли многих своих родных. От голода умерла мамина сестра, мои двоюродные брат и сестра. А самое больное – в 39 лет умер мой папа. Умирая, он попросил что-нибудь покушать. Но нам нечего было ему дать. Страшно. Все мы уже ходили как тени.

Голод, холод. Ни воды, ни света. Бесконечные бомбежки. В бомбоубежище мы не ходили, хотя оно и было у нас во дворе. За водой ездили с саночками на застывшую Неву. Помню, однажды мама дала мне корочку хлеба, я проглотила ее и не почувствовала вкуса. Мне было так обидно, что я заплакала. Однажды мама шла по улице, и ее вдруг кто-то толкнул, она посторонилась, и человек упал прямо рядом. Он умер.

Полуживых, 9 марта 1942 года нас эвакуировали. Ехали мы на машине по застывшей Ладоге. Было очень страшно, так как лед уже подтаивал и машина могла в любой момент уйти под воду. Когда мы уже ехали на поезде, нас обстрелял немецкий самолет. Бомба попала прямо в паровоз. Мы все выскочили из поезда и спрятались в поле среди травы.

Эвакуировали нас с воинскими частями на Северный Кавказ, в г. Орджоникидзе, а затем в Тбилиси. Там я поступила в ремесленное училище, где мы работали по 12 часов и выпускали продукцию оборонного значения. По окончании училища я вернулась в Ленинград. Там я пошла работать на завод «Трубосталь». За хорошие успехи была выбрана депутатом в городской совет Ленинграда. В Ленинграде познакомилась с моим будущим мужем, который приехал в Ленинград из Крыма. В 1954 году мы с ним переехали в Крым.

Балицкая Ирина Михайловна

Из моей родни погибли 24 человека

Мой папа в первые же дни Великой Отечественной войны ушел добровольцем на фронт. До войны он был начальником отдела в большом ЦКБ. В Ленинграде я осталась с мамой и братом, который был младше меня на год. Во время войны мама работала в военном госпитале, и иногда ее сутками не было дома. Хорошо, что с нами по соседству жила бабушка, которая иногда заходила и приглядывала за мной и братом. Мы жили в Ломанском переулке (теперь это улица Комиссара Смирнова), в доме, где находился Выборгский Дворец культуры.

В первые дни войны, когда начиналась бомбежка, все убегали с детьми в бомбоубежище. У нас у всех за спиной были рюкзачки, в которых лежали подушки. Кушать уже было практически нечего. В 1941 – 1942 годах на город обрушивались сильные обстрелы и бомбежки. Около нас находилось здание Военно-медицинской академии, которую очень часто бомбили. В нашем доме тоже был военный госпиталь. Часто, когда мы бежали в бомбоубежище, мы видели в небе зеленые цепочки – это были следы от ракетниц, из которых пускали специальные снаряды, сигнализирующие летчикам, какие дома надо бомбить. То есть госпиталь был для фашистов как раз нужным объектом.

В нашем доме все время было очень холодно. Мы жили в комнате площадью 26 метров. Место, где мы спали, было отгорожено буфетом и шкафом. Однажды снаряд попал в здание напротив, у нас в комнате вылетели все стекла. Мы спаслись только потому, что на нас не упали буфет и шкаф. Потом мы заделали окна простынями и одеялами.

Чтобы хоть немного нас с братиком отвлекать, перед уходом на работу мама говорила, чтобы мы рисовали. Я, как и все девочки, всегда рисовала цветочки, принцесс, а братишка рисовал только подбитые самолеты и танки, причем и наши, и вражеские. Весной 1942 года брат умер от голода.

Когда уже было тепло, я ходила к маме в госпиталь. Там я читала раненым бойцам стихотворения и что-то перед ними танцевала. Однажды один из раненых угостил меня сухарем, в середине которого была дырка. Боец сказал, что этот сухарь был пробит, и он собирался оставить его на память, но я так хорошо танцевала и пела, что он решил его отдать мне. Это был такой подарок.

На первый салют, который был во время прорыва блокады, мы не ходили, сил просто не было. Но мы его слышали и уже знали, что скоро победа.

Помню день окончания войны – был очень солнечный день, шли войска, им навстречу бросали полевые цветы. Все окна были открыты. Люди встречали солдат кто с радостью, кто со слезами, потому что очень многие погибли. Из моей родни во время войны погибли 24 человека. Четверо из них лежат на Пискаревском мемориальном кладбище: мой дедушка, бабушка, дядя и брат. Другие наши родственники жили в разных районах Ленинграда, и мы даже не знаем, на каких кладбищах они похоронены.

Папа пришел с войны больной, он был серьезно ранен.

Я считаю, что в таких жестоких условиях холода и голода, бомбежек и обстрелов столько людей сумело выжить и сохранить город только благодаря вере в победу, мужеству и тому, что мы все время держались вместе и помогали друг другу.

Сейчас основная задача общества – это связь поколений. Мы, блокадники, часто бываем в школах и лицеях и общаемся с подростками. Эти встречи всегда получаются очень радостные и трогательные. Каждое 27 января, в день снятия блокады Ленинграда, мы со школьниками возлагаем цветы, ребята выступают перед нами, рассказывают стихи. В такие минуты сразу вспоминается собственное детство.

Баранов Юрий Леонидович

Я помню, как это выглядело, – живые скелеты

Юрий Леонидович родился в Ленинграде, закончил «Военмех». Работал мастером-технологом в Новосибирске, затем вернулся в родной город и защитил диссертацию. Позднее занимался подготовкой оборудования для производства числового программного управления (ЧПУ). Имеет сына.


Когда началась война, мне было пять лет. Перед этим я отдыхал в летнем детском садике в Толмачево, куда меня направили от работы отца. И вот началась война, приехал отец, чтобы забрать меня домой. А по закону того времени детей в детских садах и школах должны были перевозить организованно, никуда их развозить было нельзя. И вот отцу отказали, но все-таки с большим трудом ему удалось меня оттуда вытащить и, как оказалось потом, таким образом спасти меня от смерти. Детей, которых тогда повезли на Большую землю в эшелонах, накрыло во время бомбардировки, и все они погибли.

Помню, когда мы приехали в Ленинград, я помогал матушке клеить на окна бумажные кресты для того, чтобы при взрывах стекла не вылетали. Окна также зашторивали, чтобы не проходило ни лучика света. Когда включалась сирена, сообщавшая о начале воздушной тревоги, мы бежали в подвал, где пережидали налеты. По радио в эфире на частоте сердцебиения тикал метроном, на углах улиц стояли раструбы громкоговорителей и, когда начинался налет, объявляли: «Внимание, внимание, начинается воздушная тревога». Как-то рядом с нашим домом взорвалась бомба, и мы, обрадовавшись, что освободилось место, потом играли на этой площадке в футбол.

Электричества и отопления не было. В квартире топили печку и камин. Мы заготавливали дрова, и я таскал эти полешки из подвала, где они хранились, на пятый этаж.

Тогда ленинградцы сильно голодали, но в нашей семье было немножечко полегче. Мой отец был военным, служил на Балтийском флоте и пересылал нам продукты, которые ему полагались. В 1940 году родилась моя сестра, и моя мама сидела с ней. У нас были иждивенческие карточки, на них получали, по-моему, по 200 грамм хлеба. Я плохо помню, что мы ели, мальчишке трудно запомнить, потому что забота об этом лежала на родителях. Мой дед работал на хладокомбинате и тоже нам помогал. До революции он был приказчиком, затем перешел на сторону большевиков и занял пост начальника Наркомпроса. Ему дали трехкомнатную квартиру, где мы и жили. Потом он перешел работать на склады, и ему удавалось доставать где-то еду.

Запомнился такой случай. В нашем же доме жили мои родственники, сестры бабушки. У них была собака, великолепная овчарка. Что меня поразило, так это то, что, когда наступило голодное время, они ее не съели. Не смогли. Собака в результате умерла, и они ее где-то похоронили.

В 1942 году, после того как мы пережили самый тяжелый зимний период, нас отправили в эвакуацию. Мы поехали в Ярославскую область, в местечко Коровники. Там тоже жили плохо. Чтобы заработать, матушка ходила сдавать кровь, работала на сборке плотов для сплава древесины, сажала картошку. В это время моя сестра простудилась, заболела воспалением легких и умерла. Так я потерял сестру.

Помню, когда нас бомбили, мы с мальчишками собирали осколки и хвастались ими друг перед другом. Еще запомнилось, что, когда мы были в эвакуации в Ярославле, матушка потащила меня на спектакль «Волки и овцы» в драматический театр, почему-то она думала, что мне, мальчишке, эта взрослая пьеса будет интересна.

В 1944 году мне исполнялось 8 лет, и пора было идти в школу. Матушка решила забрать меня в Ленинград. И вот, чтобы добраться до поезда, она тащила меня 20 километров от деревни до станции в тридцатиградусный мороз.

Всех людей, которые приезжали в Ленинград, первым делом заставляли проходить санобработку. Все вещи, в которых люди приезжали, сжигались, чтобы уничтожить вшей. Потом все шли в баню, и я помню, как это выглядело, – живые скелеты!

В 1944 году в Ленинграде ситуация тоже была сложная. Помню, я ходил отоваривать карточки, и как-то у меня их чуть не украли. Ели и дуранду. После войны меня признали дистрофиком, но я не могу сказать, что сильно страдал в блокаду, все ужасы того времени отразились в основном на взрослых.

Бардышева Галина Викторовна

Немецкие самолеты кружили так низко, что казалось, вот-вот заденут березу

Я родилась в Ораниенбауме в 1932 году. Мы жили большой семьей в Красной (бывшей Троицкой) слободе, у дороги, в деревянном доме под номером 5. В 1938 году мой брат тяжело болел. Его выходил дедушка Иван Федорович Казаков. Сам он умер в сентябре, не дожив до 54 лет. Годом раньше развелись наши родители… Пожалуй, именно в связи с этими событиями я очень рано шагнула в мир взрослых и ощутила, что в их жизни давно и прочно поселилась тревога.

В сентябре 1941 года мама работала на строительстве оборонительных сооружений. Их команда рыла окопы на Гостилицком шоссе, многие оттуда не вернулись, когда наша оборона была прорвана и Петергоф пал. Маме, по счастью, удалось выбраться.

В первый год войны школы в Ораниенбауме были закрыты. Некоторые ораниенбаумские блокадники утверждают, что учились тогда в подвале дома № 51 по проспекту Юного ленинца. Я не согласна с такой трактовкой событий. Действительно, в 1942 году в подвале-бомбоубежище дома № 51 какое-то время собирались жившие поблизости школьники средних классов, приходили и некоторые их учителя. Они беседовали, обменивались впечатлениями, читали книги, многие приносили с собой учебники. Учителей уважали, их с интересом слушали, но это общение было неформальным, не являлось обязательным, не было массовым и организованным, то есть его нельзя расценивать как учебный процесс.

В воскресенье 22 июня 1941 года у нас были гости – дядя Вася с семьей. Кадровый военный Василий Васильевич Казаков был дедушкиным племянником. В тот день мы рано сели обедать, так как потом собирались идти в парк. Вдруг по радио сообщили, что началась война. Я только окончила первый класс «парковской» школы – так называли обычную школу, размещавшуюся в старинном здании Картинного дома в Нижнем парке. Мне было тогда 9 лет, моему брату Вове (Владимир Викторович Тумашев) – 6,5 года.

С первых дней войны через жилищные конторы развернулась бурная деятельность по обеспечению самообороны. Прежде всего готовились к воздушным налетам и бомбежкам. К нашим деревянным домам подвезли песок, глину, бочки для воды и противопожарный инвентарь (ведра, багры, щипцы). Все это надо было перетащить на чердаки. Дети помогали взрослым. Мы разводили глину с водой и обмазывали ею балки на чердаке: считалось, что это должно защитить деревянные конструкции от огня. На оконные стекла мы клеили крест-накрест полоски бумаги.

Июльским днем в небе появились два немецких самолета. Они кружили так низко, что казалось, вот-вот заденут березу возле нашего дома. Вероятно, это были самолеты-разведчики. В конце лета или начале сентября в Ораниенбауме появились первые беженцы, многие из них пришли из Петергофа.

Городское население мобилизовали на разные работы, в том числе на рытье щелей-укрытий, там жители должны были укрываться при воздушных налетах. Поначалу так и поступали – женщины хватали детей и бежали под вражескими самолетами в укрытие. Бабушка же сразу заявила, что это – дурь, и наотрез отказалась от такой «самозащиты».

Летом 1943 года мою маму Антонину Ивановну Тумашеву-Казакову наградили медалью «За оборону Ленинграда», а в конце 1945 года – медалью «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны 1941 – 1945 гг.». Нашей бабушке Марии Прохоровне Казаковой-Студийской медали и почести не полагались, так как она считалась домохозяйкой-иждивенкой. Хотя и до войны, и в войну она была так называемой «уполномоченной», то есть помощницей участкового. Она следила за порядком в районе и за соблюдением светомаскировки. Бабушка умерла в апреле 1953 года, похоронена рядом с дедушкой на Троицком кладбище в Красной слободе.

Батова Зинаида Ивановна

Мама снимала одежду, брала молоток и била им по всем швам

О блокаде Ленинграда мне рассказывала моя мама, Батова Зинаида Ивановна. Ее родители – жители Ленинграда – поженились сразу после революции, а в 1923 году у них родилась дочь Зина. Через девять лет у моей мамы появился брат Василий. Дедушка и бабушка всю жизнь работали на ткацкой фабрике. Сначала они жили на Митрофановском шоссе в четвертом доме, потом переехали на улицу Курляндскую, в дом № 24/27, кв. 50.

Когда началась война, моей маме было 18 лет. Потом блокада Ленинграда… Мама работала на ткацкой фабрике, той же, что и ее родители. Первым умер отец. Мама (моя бабушка) слегла осенью 1942 года. Брат Вася оставался дома с мамой. Когда можно было пораньше уйти с работы, Зина торопилась к своим. Иногда приносила свой паек – бидончик похлебки, который получала на фабрике. Попасть в дом было непросто. Не было воды, не работала канализация. Все испражнения люди вываливали прямо в подъезд. А зимой все это свисало сосульками и бугрилось глыбами. Добравшись до своей квартиры, Зина делила все, что у нее было из еды, с братиком и мамой. Братик, съев свое, начинал хныкать: «Я кушать хочу». Мама отдавала ему свою еду.

В блокаду было очень много вшей. Мама снимала с себя одежду, брала молоток и била им по всем швам. Потом одежду вытряхивала и надевала на себя.

Как-то мама пришла с работы, но дверь была заперта, на стук никто не отзывался. Она постучала к соседке, ее брат находился там… Она взяла ключ и открыла дверь, а там лежала ее мама, накрытая простыней. Бабушка умерла зимой 1942 года. Первый раз в жизни Зина упала в обморок. Наревевшись, зашила свою мамочку в простыню, положила на санки и увезла.

Брат Вася оставался дома один. И в бомбежки Зина сильно за него переживала. На работе ей предложили оформить Васю в детский дом – там и присмотрят, и накормят. Зина согласилась. Теперь по вечерам после работы она торопилась навестить брата.

Однажды Зина пришла в детдом, а детей нет! Ей сказали, что их вывезли. Кто вывез, куда, как это произошло, до сих пор неизвестно. Так моя мама потеряла своего брата – Батова Василия Ивановича (1931 – 1932 г. р.). Искала она его всю жизнь, ищем его теперь и мы, надеясь получить хотя бы какую-то информацию о нем.

Зимой 1944 года маме предложили уехать в город Пушкин. Ехали в грузовиках. Все свои вещи она положила в кабину, на место рядом с водителем, а сама забралась в кузов машины. По дороге их начали бомбить, снаряд упал рядом с кабиной водителя… Зина упала на пол кузова, успев лишь прикрыть руками голову. Мягкие ткани рук у нее срезало осколками. Все вещи, документы и фотографии сгорели в кабине. Осталась в чем была.

После этого случая мама попала в госпиталь, где долго лечилась. Там она и познакомилась с молодым офицером, своим будущим мужем, моим папой. В 1946 году они поженились. Папа – кадровый военный, поэтому им пришлось помотаться по гарнизонам.

Мама всегда очень уважительно относилась к еде. И нас, своих детей, приучила к этому. В нашей семье никогда не выкидывали хлеб. Это грех.

Умерла мама в 1966 году, здоровье у нее всю жизнь было слабое.

Когда мы бываем в Петербурге, обязательно посещаем Пискаревское кладбище. Светлая память всем безвременно умершим! В моей душе до сих пор теплится надежда, что мы когда-нибудь узнаем, что случилось с моим дядей – Батовым Василием Ивановичем.

Батенина (Ларина) Октябрина Константиновна

Мы вступили в народное ополчение

Октябрина Константиновна уехала из Ленинграда во время войны, окончила философский факультет Московского университета, затем вернулась в родной город. Ее муж был слепым, и она всю жизнь помогала ему в научной работе – переводила с латыни, польского, читала книги, делала выписки в библиотеке, водила его на выставки и фильмы, помогала увидеть мир ее глазами.


Сейчас мне 88 лет, а к началу войны едва исполнилось 18. Я только что закончила школу № 107 на Выборгской стороне. 21 июня у нас был выпускной вечер, мы полночи прогуляли и потом проспали часов до 11. Утром я мылась на кухне, а в комнате меня ждала подруга. Мы с ней собирались ехать в ЦПКиО (Центральный парк культуры и отдыха), на Кировские острова. Вдруг она мне говорит, что по радио должны сообщить важное известие. Мы стали ждать. Вскоре Молотов обратился к народу, сказав, что на Советский Союз напали фашисты. Вот так я узнала о войне.

Был прекрасный день, и через открытую балконную дверь тюлевая занавеска надувалась от ветра, как парус. Еще накануне у меня было ощущение начала новой жизни – впереди университетские годы, вся жизнь… И этот летящий тюлевый парус остался в памяти как воспоминание о последнем мирном дне, о последнем мирном часе.

Вместо парка культуры и отдыха мы пошли в военкомат. Оттуда нас шуганули, поскольку у нас не было военной специальности, мы даже близко не смогли подойти – стояла большая очередь, пришло много мальчишек. Тогда мы надумали бежать в нашу школу. Во время финской войны там был госпиталь, и очень многое из оборудования еще осталось. Моя подруга подумала, что там будут снова устраивать госпиталь. И правда! Мы пришли, сказали главврачу, пожилому мужчине, что хотим что-нибудь сделать. Он послал нас выносить из классов парты, и мы вытаскивали их из всех комнат этого большого здания, устали до того, что я почувствовала во рту вкус крови. Так у меня прошел первый день войны.

Потом я все-таки пыталась попасть в военкомат, но это была инициатива на пустом месте, поскольку и зрение у меня было плохое, и стрелять я не умела. Я была максималисткой – ну как же, я же комсомолка, вот сразу побегу и стрелять начну. Но меня хорошо остудили в военкомате. Тогда я решила – ах так?! До этого я успела подать документы в университет, так я рванула туда, забрала их и решила идти на завод, поскольку было ясно, что с заводов рабочих заберут на фронт, а тут тоже кто-то должен работать. Я пошла на телефонный завод «Красная заря», который был шефом нашей школы. Меня взяли ученицей-монтажницей делать полевые телефоны. Мама у меня работала там же, но я пошла в другой цех, чтобы никто не подумал, что она мне помогает.

Через несколько дней было объявлено о создании отрядов народного ополчения. Я тут же побежала домой оставить маме записку, куда я ухожу, и встретила ее на лестнице. Она говорит: «А я иду за тобой, чтобы мы пошли записываться в народное ополчение». И мы вступили в народное ополчение. В школе, кажется в № 96 на Большом Сампсониевском, сделали казарму, ночевали мы там, дома практически не жили. Там тоже оставались кровати и столы со времен финской войны. Утром мы уходили строем на завод и работали до позднего вечера. Обедать нас водили в столовку напротив «Красной зари», там давали похлебку – водичку, в которой плавала какая-нибудь макаронина. После работы мы возвращались в казармы и там учились. Изучали телефон, азбуку Морзе, владение станковым пулеметом и винтовкой. Меня записали в отряд связистов – с моими физическими данными я больше никуда особенно и не годилась.

Ополчение просуществовало несколько месяцев, и осенью нас прикрыли. Кого могли, переводили в армейские части. Как-то я работаю, ко мне подходит дядька и трогает за плечо. Я говорю: «В чем дело?» А он говорит: «Наши все погибли». Целый отряд из ополчения послали под Лугу, и почти все там полегли, этот мужчина был одним из немногих, кто вернулся. Уже в мирное время я приезжала под Лугу. Меня спрашивали: «Что ты все в землю смотришь?» А я говорю: «Ищу, где лежат наши ребята». Если бы меня послали с ними, тоже бы там лежала.

8 сентября, когда горели Бадаевские склады, я вылезла на крышу. Мы гасили зажигалки, и я лазила почти ежедневно – мне было проще подняться наверх, чем спускаться с пятого этажа вниз, в подвал, куда нас всех загоняли. Вместе со мной на крыше сидел один парень, он помогал нашей дворничихе тушить зажигалки. И вот мы сидим на крыше, а перед нами синее пламя! Я очень удивлялась, почему оно такого цвета. Но красиво было, скажу я вам! Тогда мы еще не чувствовали голода, позволяли себе роскошь не выкупать что-то по карточкам. В магазинах стояли баночки с консервированными крабами, и никто не брал. Мы как-то не очень знали, что такое крабы, была селедка – и ладно. Яйца, масло, сахар были – а крабы – это как-то не про нас. И вдруг это все из магазинов смели!

Помню, я привела ребятишек, брата и двоюродного брата, в столовку. Мы взяли еду по карточкам, а братик, ему года три было, не доел котлетку, и потом, во время голода, он мне все говорил: «Ты помнишь ту котлетку? Дай мне ее». Брат ходил в очаг – так тогда назывался детский сад, на Выборгской улице. Это был особенный детский сад: за всю блокаду там не умер ни один ребенок, ни у одного ничего не украли! Заведующую Татьяну Яковлевну назначила в свое время на эту должность Надежда Крупская, и она взялась за это дело с таким энтузиазмом и ответственностью! Она говорила, что у нее могут умереть все сотрудники, но не умрет ни один ребенок. Хлеб, который им был положен, дети получали весь. В детских учреждениях давали не 125 грамм, а 150, заведующая делила этот хлеб на три части, и дети получали его трижды в день. Печка, старинная изразцовая, еще дореволюционная, всегда была горячая, к ней подходили по несколько детишек и грели спины и ручки. Погреется одна группа, потом другая, и затем их всех укладывали под одеяло. Мы приносили брату часть своего хлеба. Детский сад находился в большой коммунальной квартире, и на лестнице сидели бабушки и мамы, у которых не было сил подняться к ребенку. Некоторые так и умирали на лестнице. Брат выжил, сейчас он ученый, изучает низкие температуры, разъезжает по всему миру. И когда я на него обижаюсь, я в шутку говорю: «И зачем только я тебе свой хлеб отдавала?»

Мне было легче, так как я работала на заводе, многого не видела и не знала. Когда выходила из завода, то шла в булочную выкупать хлеб. До сентября на заводе еще кормили. Вырезали из карточек талоны на крупу, на мясо, а давали супчик, где плавала одна макаронинка. Я запомнила этот суп, поскольку как-то раз привела в столовую свою подругу, которая имела только иждивенческую карточку. Мы ели из одной тарелки и отталкивали эту макаронину друг другу: «Твоя карточка, ты и ешь!» – «Нет ты, ты голоднее!» Вот так и толкали ее обе, пока не размочалили ее вконец.

В сентябре и октябре еще было терпимо. Седьмого ноября по карточкам давали пирожные в «Норде», сейчас это кафе «Север» на Невском проспекте. У меня был выходной, и я с ночи стояла в очереди. Утром я выкупила эти пирожные, а потом оказалось, что они вовсе и не вкусные, сделанные из отмытого жженого сахара, который сгорел на Бадаевских складах.

Помню одного мужчину, который ходил в столовой и облизывал за всеми тарелки. Я поглядела на него и подумала, что он скоро умрет. Не знаю, может, он карточки потерял, может, ему просто не хватало, но он уже дошел до такого. Как-то я видела женщину, у которой украли все карточки, в том числе детские. Она каталась по полу и кричала, и никто ничем не мог ей помочь. Потом кто-то сказал, что ей надо идти в райком партии, может, там ей помогли. Но вот эта картина – как она катается по полу – осталась у меня в памяти на всю жизнь!

В конце января на хлебозаводах не было воды, и они не могли сделать хлеб. И вот представьте: люди получают всего 125 грамм, рабочие – по 250, и несколько дней вообще никакого хлеба! Тут-то народ много умирал.

В булочной было немножко теплей, чем в квартирах, в домах вообще был сплошной лед. Если у кого-то стояла печурка, можно было обогреваться, но мы печурку купили довольно поздно, где-то в феврале, когда перестали ночевать на заводе. Потом завод вообще остановился, поскольку не было электричества.

Мы топили буржуйку книгами. У кого была пила, тот мог распилить мебель, а у нас ее не было. Тут-то и выяснилось, какие книги самые ценные: сначала сожгли журнал «Крокодил», потом «Огонек», потом всякие научные, потом дошло дело до беллетристики. Кончилось дело тем, что у нас остались только классики марксизма и что-то из русской литературы. Перед тем как сжечь книги, я их читала. Когда на заводе не было тока и останавливалось производство, я сидела и читала. Меня спрашивали: «Ну что ты сидишь, глаза портишь при этой коптилке?» Я отвечала: «Я боюсь, что умру и так и не дочитаю Стендаля – „Красное и черное“, „Пармскую обитель“». Когда я взяла книжку «Последний из могикан», я сказала: «Вот интересно – последняя из ленинградцев сжигает „Последнего из могикан“». Я не очень жалела западную литературу, а немцев вообще сожгла первыми. В школе мы учили немецкий, и у меня были немецкие книги – их я сожгла сразу.

Весной я заболела, у меня была сильнейшая дистрофия. Мама вызвала врача, и он выписал мне бюллетень. Маме дали предписание уехать из Ленинграда. Она была довольно значимым партийным работником, и еще в начале войны ее хотели направить на организацию партизанской работы в области. Но кто-то из тех, кто ее посылал, вспомнил, что у нее есть маленький сын. Мама хотела, чтобы он остался со мной, но ей отказали. Это апрель, числа я помню плохо, в это время я уже довольно часто теряла сознание.

До Финляндского вокзала нас проводила одна женщина, которую мы наняли за хлеб, чтобы она довезла на саночках брата. Нас погрузили в плацкартный поезд – на вокзале до сих пор есть надпись, что «С этого перрона уходили поезда по Дороге жизни». Вагон был настолько переполнен, что одной ногой я стояла на полу, а другой на каких-то вещах. Ни прилечь, ни опереться нельзя было. А маму запихали в другой вагон. Потом меня спросили, почему я одна, и, когда я сказала, что мама в другом вагоне, меня выгнали. Я побежала по пустой платформе к тому вагону и услышала мамин голос. А проводница ее тоже внутрь не пускает. Брата запихнули, передали по людям, а нас не пускают! С мамой совсем плохо стало, она говорит: «Слушайте, что же вы делаете! Мы же потеряем трехлетнего мальчишку, он там, в вагоне! У нас ни вещей, ни документов – все там!» Проводница все-таки смилостивилась, и нас пустили. Мы простояли еще несколько часов и в этом вагоне, и только ночью поезд, наконец, поехал. Тихо-тихо, беззвучно, крадучись. Каждые 15 минут мы останавливались, и на остановках из вагонов выносили трупы и складывали вдоль дороги, и, когда мы доехали, в вагоне стало уже довольно просторно, можно было даже сидеть на полочке.

Рядом с нами сидела одна семья: папа, мама и двое детей – мальчик лет восьми и младенец. Маленький ребенок рот открывает-закрывает, стали искать врача, нашли какую-то женщину, а ребенок уже умер. И эта женщина сказала, что, если бы нашли ему хоть немного водички, он бы выжил. Он пережил всю блокаду, а умер на Дороге жизни. Мы сидели с мамой в разных концах вагона, я написала ей записку, что надо им как-то помочь. И мама отрезала кусочек от нашего пайка на несколько дней и передала по вагону в наш конец. Если бы я была режиссером, я бы сняла фильм: люди передавали этот кусочек ладонью кверху, и каждый говорил: «Я этот хлеб передаю» – и следующему. Несколько минут хлеб кочевал по вагону, и представляете – голодные умирающие люди, и никто не откусил, не утаил ни крошки! Я была счастлива, что мы могли помочь хотя бы старшему брату этого умершего младенца.

Когда поезд доехал до Кабоны, все вышли. С собой в школьном портфельчике у меня были только фотографии и документы. Мама говорит: «У нас с тобой вещи в вагоне остались». Я говорю: «Да ну их, что мы без смены белья не проживем?» И мы ничего не взяли. Потом нас посадили в открытые грузовики, и мы кое-как проползли по Дороге жизни через Ладогу, колеса были все в воде.

Затем мы поехали в Алма-Ату. Еще до блокады в Ленинграде висело обращение казахского акына: «Ленинградцы – братья мои! Ленинград – гордость моя! Ближе брата, ближе сестры Ленинграду Алма-Ата!» Вот мы и решили, раз мы им ближе брата и сестры, поедем в Алма-Ату. По приезде мама как партийный работник пошла в райком партии устраиваться на работу. Когда там узнали, что мы из блокадного Ленинграда, все забегали – кто стакан кипятка несет, кто конфетку, кто что. Жена одного из генералов очень хорошо организовала там питание блокадников.

После приезда я провалялась в нескольких больницах – сначала с дистрофией, потом с тифом. Оттуда уже я поехала в Москву поступать в университет. Это был 1943 год.

Беляева Валентина Владимировна

Я не боялась смерти!

Мое детство закончилось в 10 лет. С началом войны отец сразу же ушел добровольцем на фронт, а мы с мамой и бабушкой остались в Ленинграде. Мы жили рядом с Московским райсоветом в окружении крупных предприятий, которые выпускали оружие, танки, обувь, – словом, все для фронта. Немцы знали об этом, поэтому и бомбежки были целенаправленными. Поначалу с сигналом тревоги мы еще спускались в бомбоубежище, а потом сил не осталось совсем.

Мама работала на фабрике «Скороход» и была на казарменном положении, приносила нам с бабулей паек (2 кусочка хлеба по 125 грамм) и строго наказывала принимать как лекарство – по частям, которые она сама нарезала. Бабуля почти все отдавала мне и в феврале 1942 года умерла от голода. Два дня я лежала в пустой холодной квартире одна с мертвой бабушкой, пока не пришла мама и на саночках не увезла труп на кладбище. Я маме помогала завернуть бабушку в простыню и спустить с 4 этажа вниз. Мое здоровье подорвалось, я заболела воспалением легких и лежала, закутавшись во все, что мама могла найти. Я не боялась смерти и, чтобы занять себя, считала секунды, складывая в минуты и потом в часы. Ждала включения радио, оно стало для многих изможденных ленинградских ребятишек членом семьи, добрым другом.

В сентябре 1942 года я пошла в школу, в 3-й класс. На уроках литературы учительница Александра Ивановна рассказывала о долге и ответственности перед Родиной. Мы верили в победу. Помню, как увидела в последний раз отца, заскочившего домой на несколько минут, когда его полк переводили на другую линию фронта. При прорыве блокады в 1943 году отец погиб.

Весной 1943 года нас, школьников, посылали копать траншеи на Пискаревке. И теперь я никогда не забываю в памятные даты обязательно возложить цветы и помянуть тех, кто лежит в земле Пискаревского мемориала.

Блат Зинаида Моисеевна

Меня откинуло воздушной волной к стенке!

Наш дом был огорожен металлическим заборчиком, там росла акация, липы, дикие яблони. Когда началась блокада и голод, мама рвала в этом саду лебеду, крапиву, листья липы, смешивала их с чем-то и пекла что-то вроде булочек. Мама была запасливой женщиной, у нас дома хранилась картошка, квашеная капуста.

До войны папа построил сарайчик, мы держали там кур и зерно для корма, и вот за счет этих кур и зерна мы и выживали. Рядом с моей школой находились скотные дворы, люди держали там коров. Когда началась война, кормить их стало нечем, надо было резать. В городе остались в основном женщины, и они просили резать скот моего папу, давали взамен какие-то куски.

В столовую привозили баланду – воду, разбавленную мукой. Мама брала бидон этой баланды, кидала туда что-то от курицы, овес или еще что-то, вот так мы и питались.

Часть еды я носила моему дяде, маминому брату. Было холодно, идти приходилось далеко. У брата было трое дочерей, одна из них девятимесячная, жена и мать, и я предложила родителям взять эту маленькую девочку к нам. Они согласились. Я пошла к брату, и, когда проходила мимо трамвайной остановки, где стояли люди, началась воздушная тревога. Спрятаться в бомбоубежище мы не успели, начался обстрел. Многих убило – кому голову снесло, кому что. Меня откинуло воздушной волной к стенке.

Через неделю я снова пошла к дяде навестить девочек, прихожу, а мне говорят, что их отправили в госпиталь с дизентерией. Я пришла в больницу, а они уже умерли. Дядя умер еще накануне, его тело завернули в одеяло и положили во дворе к стенке – так тогда хоронили. Тогда многие бросали трупы прямо на улицах, в сугробах, чтобы сохранить карточки умершего.

Блюмина Галина Евгеньевна

Мы помогали взрослым гасить зажигалки

Когда немецкие войска вплотную подошли к Ленинграду, мне только исполнилось 11 лет. Из немецких окопов на окраине города была видна конечная остановка трамвая – так нам говорили в те дни по радио. Это было в сентябре 1941 года, а до этого город подвергался постоянным обстрелам и бомбежкам. В те дни мы в школу уже не ходили, а жили в бомбоубежище, в подвальном помещении нашего дома.

Во дворе нашего дома на Васильевском острове, на 9-й линии, находилась зенитная батарея с бойцами. Она все время стреляла по самолетам, которые сбрасывали зажигательные бомбы на крыши домов. Город был замаскирован сетками, чтобы с самолетов не было видно, где находятся самые главные памятники и мосты. Это Зимний дворец – Эрмитаж, Адмиралтейство, Петропавловская крепость, Невский проспект, Исаакиевский собор и многие другие. В домах создавались детские бригады, которые помогали взрослым гасить зажигалки. Мы были в брезентовых рукавицах и в защитных касках на голове, так как зажигательные бомбы пробивали крыши, падали на чердак и крутились, как волчок, исторгая из себя море искр, вызывая пожар и освещая огнем все вокруг. Мы – дети с 10 лет и старше – брали в рукавицах бомбы и выбрасывали их в окна чердака на брусчатку двора (тогда асфальтированных дворов еще не было), где они тухли.

По приказу горисполкома надо было разбирать сараи, находившиеся во дворах домов, так как на Васильевском острове в ряде домов было печное отопление. Взрослые и дети выходили во двор и работали там до темноты, разнося доски и дрова в квартиры. Наша мама освободила целиком одну комнату, которую мы заполнили дровами. Это, скорее всего, и спасло нас от гибели, так как мы были хоть и голодные, но жили в тепле – буржуйка топилась у нас круглосуточно. А нас было 6 человек в семье – папа, мама и четверо детей, младшему из которых было 4 года.

В начале войны многие школы и детские сады выехали на Валдай и в окрестности Ленинграда, чтобы переждать бои. Все без исключения люди считали, что война вот-вот кончится, ведь между СССР и Германией был подписан мирный договор о ненападении. Но этого не случилось, и наши родители приехали в сентябре последними составами, чтобы забрать нас домой. Эти два месяца, пока нас не было, наша мудрая мама доставала продукты по завышенным ценам, где только могла, так как четверых детей нужно было кормить каждый день. Горели от бомбежек Бадаевские склады, сахар тек, пропитывая землю, и все жители города собирали этот сахар вместе со снегом и землей.

В пригороде оставались неубранными колхозные поля. Мы с мамой ходили туда и собирали картошку, брюкву, свеклу, капусту и турнепс. Мои родители работали в то время на заводе им. Калинина, папа – инженером, а мама – товароведом. С начала войны у папы была бронь, то есть от военной службы он был освобожден (у него были больные легкие), но на рытье окопов он уехал. А через месяц отца привезли домой, он начал кашлять кровью, так как сильно там простудился. Положили его в больницу, но кормить больных там было нечем. Мама его выхаживала в больнице, но, когда отца выписали, он был очень слабый.

Все мы пухли от голода и слабели с каждым днем. Запасы маминых продуктов давно кончились, а пополнять их было нечем. Собирали во дворе грязный снег и делали из него чистую воду. Ежедневно кипяток и 125 граммов хлеба на одного человека. На продуктовые карточки ничего не давали. К тому же в тот год была удивительно суровая и снежная зима. В бомбоубежище мы уже не спускались, не было сил, лежали на кроватях в одной комнате, где теплилась буржуйка.

В один из дней мама нам сказала, что у нее нет больше сил бороться и так жить, что мы затопим буржуйку, закроем трубу и ляжем спать, чтобы утром не проснуться. Это была бы самая легкая смерть – мы все дружно согласились с ней. Спорил лишь отец, который не хотел умирать. Прямо при нас он сказал маме: «Мы с тобой должны жить, и поэтому все те продукты, что дают нам на всю семью, должны съедать мы, а дети у нас еще будут». Это было очень жестоко, от голода у него помутился рассудок. Но мама с отцом не согласилась, мы все были ей очень дороги. Моему отцу в тот момент было 43 года, а маме 37 лет.

И в этот день к нам пришли люди, которых прислали с завода известить маму и папу о том, что нас эвакуируют на Большую землю.

С Финляндского вокзала отходили поезда в сторону Ладожского озера, по Дороге жизни. Но до этого надо было набраться сил и добраться до завода пешком, чтобы выписать на всех нас документы на дорогу. Папа еле оделся, так как он был очень болен и слаб, и ушел. Пришел ночью с документами, мы взяли большие санки у дворника и отправились на вокзал. В санки мама сложила кое-какие вещи, которые мы потом в дороге меняли на продукты.

Но вот мы отправились в эвакуацию и добрались до станции Ладожская. Папа встретил шофера с завода, и тот помог нам перебраться на ту сторону по льду, на его машине. Сверху очень хорошо днем и ночью просматривалась эта дорога, немцы бомбили ее, а воронки припорашивало снегом, и их было не видно. Мы чудом уцелели – перед нами машина угодила в воронку и ушла под лед вместе с людьми. Мы добрались до противоположного берега, и там нас поместили в бараки в ожидании поезда на Большую землю. Это были теплушки для перевозки скота.

В каждом вагоне были нары и буржуйка, правда, без дров. Дрова на остановках мы должны были добывать сами. На вокзале станции Жихарево нас накормили горячим обедом. Он состоял из ячневого супа, ячневой каши с бараниной и хлеба. К тому же каждому давали по одному куску сырокопченой колбасы и по одной плитке шоколада. Люди съедали все это сразу и тут же умирали, так и не поняв причины страшных мучений. Опять же наша мудрая мама, получив все это, послала отца за кипятком. Он не пошел – боялся, что она все это съест сама, и даже полез с ней драться, отбирать еду. На все это было очень тяжело смотреть. Две мои старшие сестры взяли бидон и принесли кипяток. Мама разводила одну ложку выданной каши с кипятком и каждый час кормила нас. Ведь баранина – очень тяжелое мясо даже для здорового человека.

Посадили нас в теплушки, из всех щелей дуло и сквозило, а единственная буржуйка, стоявшая посреди теплушки, не могла обогреть всех людей. На остановках, разъездах, когда поезд останавливался, наиболее здоровые бежали в лес за хворостом для печки. Иногда в такие моменты состав трогался без предупреждения, и люди, измученные голодом, отставали от поезда. Так и моя мама через 10 дней пути, решив выменять немного картошки, отстала от поезда. Догнала она нас через сутки, счастливая и с картошкой в подоле – ее подобрал воинский эшелон с ранеными, которых везли в тыл.

Папа лежал на нарах, больной и слабый. Старшая сестра, которой было восемнадцать, заразилась в поезде сыпным тифом и лежала с высокой температурой. Мама увидела все это и сказала, что мы выходим на ближайшей станции. Это была станция Свега Кировской области, где мама нашла начальника. Сестру и папу осмотрел доктор, а нас отправили за 10 км в деревню, в колхоз. А ведь конечным пунктом нашего маршрута была Казань, куда был эвакуирован завод им. Калинина.

Все мы стали работать в колхозе, зарабатывать трудодни. Денег нам не платили, но председатель выписал нам муку, картошку и другие продукты. Так я в 11 лет научилась запрягать лошадь – возила навоз на поля.

Папа выздоровел, да и сестра поправилась от хорошего питания. Отец уехал в Казань на завод, а мы остались. Но через три месяца папа опять приехал к нам, и снова он был очень сильно болен. Мама все вещи обменивала на продукты, чтобы кормить отца.

Когда война шла уже на территории Германии, мы стали собираться домой, но нас долго не пускали в Ленинград. Когда приехали, квартира наша была уже занята. В 1945 году папа умер – ему было 47 лет. Сестра поступила в Институт железнодорожного транспорта, мама прописалась в общежитии от работы. Потом мы с сестрой вышли замуж за лейтенантов Военно-морского училища им. Фрунзе – так мы оказались в Севастополе. Здесь я живу уже 50 лет.

Богатырев Николай Федорович

Участвовал в прорыве блокады

Богатырёв Николай Фёдорович в начале Великой Отечественной войны служил на полуострове Гангут (Ханко) в составе отряда моряков и участвовал в его обороне. После эвакуации с полуострова – в обороне Ленинграда. В составе 136-й стрелковой дивизии, образованный из 8-й морской бригады, участвовал в прорыве блокады Ленинграда в январе 1943 года. Был ранен. Позднее сражался за освобождение Эстонии. В 1945 году участвовал в боях по освобождению Венгрии, Австрии и Чехословакии. После войны Н. Ф. Богатырёв работал в народном образовании и на партийной работе.

Богданов Юрий Иванович

Мы несли вахты на крышах

Мой отец был летчиком, а мать – врачом. Когда война началась, родители ушли на фронт, и я в возрасте 10-ти лет остался с бабушкой. Жили мы на Васильевском острове.

Вместе со сверстниками я тоже оборонял город от фашистов. Мы несли вахты на крышах, тушили зажигалки, вычисляли шпионов-ракетчиков. Когда мы выявили 15 ракетчиков, нас наградили. В 11 лет я получил медаль «За отвагу».

Днем мы работали – обтачивали болванки для снарядов, потом на фабрике Урицкого паковали махорку для бойцов на фронте. После трудовых смен ходили по госпиталям, ухаживали за ранеными и пожилыми ленинградцами.

Очень запомнился на всю жизнь «тракторный» Дворец Кирова. Там был ожоговый госпиталь. Мы ходили туда в 1942 и 1943 году, поили, кормили раненых, читали им письма, газеты.

Был там летчик Саша, ему перестала писать его девушка. Чтобы его поддержать, мы каждую неделю писали ему письма – якобы от нее. И он всегда ждал это письмо – оно было для него как лекарство.

В первый и второй год войны мы дежурили в булочной, чтобы никто не смог отнять у совсем ослабевших людей хлеб. Мы же провожали самых слабых до дома, брали у них бидончики и с Невы привозили воду. Находили дрова и топили буржуйки. Когда не было дров – топили книгами.

Во время тревог дежурили на чердаках, тушили зажигалки, ловили вражеских сигнальщиков. Обезвредили 15 человек.

В 1941 году умерла бабушка. Я получал на нее иждивенческую карточку. Не рассказал в ЖЭКе, что она скончалась, так она и лежала в нашей комнате до мая 1942 года.

Зимой мы собирались по 3 – 4 человека и на саночках ездили на Ладогу. Там иногда были убитые лошади, но солдаты туши забирали себе, а ноги оставляли. Вот поедем и пару ног привезем, потом в буржуйке осмолим их и варим.

В 1944 году я попал в школу юнг на Соловки, а затем был переведен в такую же школу в Кронштадт. После завершения обучения меня юнгой взяли на Балтийский флот на катерные тральщики. В 1945 году перевели в часть охраны водного района в Севастополь.

В ОВРе Черноморского флота я и прослужил 30 лет, сначала как моторист, позже – старшиной команды мотористов.

Корабли ОВРа воевали и после войны. Катерные тральщики месяцами планомерно разминировали севастопольские фарватеры, уничтожая вражеские якорные и донные мины. Корабль, на котором я служил, расчищал морские дороги на Одессу и Новороссийск, расправлялся с вражескими минами в бухтах главной базы. Части ОВРа главной базы ЧФ после войны постепенно начали пополняться новыми кораблями.

На малых противолодочных кораблях я прошел шесть боевых служб – все они были в Средиземном море. Боевые службы длились иногда до 8-ми месяцев. Если учесть, что бытовые условия были, можно сказать, никудышными, то легко представить, как трудно приходилось нашим морякам в горячей «средиземке».

Отслужив положенное, в звании мичмана ушел в запас. Работал в севастопольском порту сменным диспетчером.

Бок Екатерина Андреевна

Холодец с человеческими ногтями

Моя бабушка, Екатерина Андреевна Бок, рассказывала, что люди в блокаду умирали везде: в подъездах, на улицах… У нее самой отец умер голодной смертью, но его жена, бабулина мама, сумела договориться и похоронить его в чужом склепе на Волковском кладбище… А еще она говорила, что на рынке продавали холодец с человеческими ногтями… жутко даже представить себе весь этот ужас, который пришлось ей пережить…

Болдырева Александра Васильевна

Я чуть не стала мясом для котлеты!

Наша семья не эвакуировалась, мы остались в Ленинграде. Голод пришел с первых же осенних дней, ведь запаса продуктов у нас не было никакого, за исключением одного мешка зеленых капустных листьев, которые мы с мамой собрали после уборки овощей на полях.

Пришла зима, и стало совсем плохо. 125 граммов хлеба надо было разделить на 3 раза. И вот эта третья часть хлеба (вернее, того, что называлось хлебом) и большая чашка подсоленной воды – такое питание было у нас всю зиму.

Зимой 1941 – 1942 годов в школу мы не ходили, так как помещение не отапливалось. Как только наступало раннее утро, я сразу же шла в булочную, чтобы получить свою порцию хлеба. Когда я ложилась спать, то представляла, что в комнате стоят шкафы, а на полках лежат буханки хлеба. И с этой мыслью засыпала.

К весне мое состояние ухудшилось, появилась отечность в ногах, ходить стало трудно, а потом и вовсе на второй этаж, где мы жили, приходилось подниматься ползком по ступенькам.

Однажды наша соседка по квартире предложила моей маме мясные котлеты, но мама ее выпроводила и захлопнула дверь. Я была в неописуемом ужасе – как можно было отказаться от котлет при таком голоде. Но мама мне объяснила, что они сделаны из человеческого мяса, потому что больше негде в такое голодное время достать фарш.

Однажды я сама чуть не стала мясом для котлеты. Это было в начале зимы, видно, я еще не сильно отощала. Когда я возвращалась домой из булочной, за мной увязались двое. Из их разговоров я слышала: «Смотри, эта девочка, видно, не с пайка живет». Они стали меня звать с собой, но хорошо, что рядом шли другие люди, да и дом наш был совсем близко.

Кое-как мы дожили до весны. Все очень ждали появления травы, из которой потом мы делали и суп, и борщ, и лепешки. В мае школьников прикрепили к столовой, и мы ходили туда питаться. Кормили нас, в основном, соей. Суп соевый, лепешки соевые и молоко соевое. Мама моя не выжила, умерла в конце мая.

Воспоминания и эпизоды перед глазами встают только страшные. Рядом с нашим домом была больница, из окна был виден большой сарай – морг, к которому каждый день подъезжала машина, и в нее как дрова забрасывали умерших от голода людей. Когда пришла весна, и стал таять снег, открылась вся антисанитария. За зиму много покойников было брошено в траншеи, у людей не хватало сил довезти тела до кладбища.

И все-таки мы дожили до долгожданной травы, это было наше спасение. Люди стали копать огороды, сажать овощи, используя каждый кусочек земли. Еще было много трудностей, но самую страшную зиму мы пережили.

А позже пришло время, когда наш город освободили от блокады. Это была безграничная радость. Мы выжили.

Бордюкова Светлана Владимировна (Кромачева)

Мое блокадное детство прошло в госпитале

Родилась 02.02.1942 в городе Ленинграде.


Мое блокадное детство прошло в госпитале, где мама работала медсестрой. Во время войны наш дом был разрушен, поэтому нас приписали к госпиталю и обеспечили всеми видами довольствия.

Мама сутками находилась на операциях, а за мной присматривали легкораненые. Они носили меня из палаты в палату, поэтому, когда моя мама освобождалась, ей приходилось искать меня по всему госпиталю.

После снятия блокады в 1944 году госпиталь эвакуировали. Наш состав подвергся бомбежке на станции Бологое. Дальше мама решила не ехать, так как в 40 километрах от Бологое, на станции Баталино, жили ее родители.

Там я в семь лет пошла в первый класс. В 1950 году мы вернулись в Пушкин, и я стала учиться в местной школе. Окончив техникум общественного питания, устроилась на работу поваром. Также работала на заводе «Электросила».

Бриллиантова Ольга Николаевна

Я занималась эвакуацией детей

В воскресенье 22 июня была хорошая погода. Я помогала делать маме прическу – завивала локоны. Тут вбегает сосед: «Объявили войну!» У меня на щипцах локон сожженный так и остался.

После 22 июня начались разговоры об эвакуации, о бомбежках. Я не помню первую бомбежку в городе, но запомнила, как в сентябре сгорели продовольственные Бадаевские склады.

Меня призвали в райком комсомола, и я занималась эвакуацией детей из Ленинграда. Нас было несколько человек, каждому давали свой участок. Мне надо было охватить всех детей в Куйбышевском районе. Не все родители хотели расставаться с детьми, были и проклятия. Как-то один эшелон с эвакуированными детьми немцы разбомбили, а со второго они кое-как добрались пешком обратно в Ленинград.

Напротив нашего дома было бомбоубежище. Я видела, как мужчина вышел из него покурить, а в бомбоубежище попала бомба, и вся его семья – жена и двое детей, все погибли, он остался один. Но в целом город больше страдал от обстрелов.

Карточки ввели, по-моему, еще в июле. Мы ходили с проверками по пунктам, где выдавали карточки, там шла определенная регистрация. К сентябрю у людей, которые не делали запасов, стало не хватать еды, а с ноября начался голод. В декабре уже массово начали умирать мужчины, в марте – женщины. В декабре, несмотря на то что на иждивенческую карточку давали всего 125 грамм хлеба, на служащую – 250 грамм, а на рабочую – 400 грамм, никаких других продуктов не давали вообще. Поскольку я работала в райкоме комсомола, у меня была рабочая карточка (по тем временам эта работа требовала много сил), а у мамы – иждивенческая. Люди ходили, как моя мама, занимать очередь в магазин в 4 – 5 утра. В 8 утра я ее подменяла, потом открывался магазин, и выяснялось, что ничего за ночь не завезли.

Приходилось ходить на рынок, менять вещи на еду. Покупали клей в плитках, одна плитка столярного клея стоила десять рублей, тогда сносная месячная зарплата была в районе 200 рублей. Из клея варили студень, в доме остался перец, лавровый лист, и это все добавляли в клей. Хлеб купить на рынке было почти невозможно, так дорого, хотя, вообще, его продавали. Торговали хлебом около булочных, меняли на вещи, вот я тоже меняла. Все, что было в доме хорошего, все сменяли на еду. Вещи клали на землю, люди смотрели и на что-то там меняли. Как раз перед войной мне подарили шифоновый отрез на платье, очень красивый, его я поменяла на две столовые ложки собачьего жира. У меня было колечко, сережки – все пошло на обмен. Мамину брошь с сапфирами и бриллиантами мы отдали нашей знакомой, и она четыре раза передавала нам по полкило хлеба, в целом получилось два кило хлеба.

Поленья было найти сложно, так что сожгли всю мебель. У нашего дома стоял дровяной склад, и то ли из-за диверсии, то ли осколок попал, но все наши дрова сгорели. Это был декабрь, дома оставаться было очень страшно, и мы собрали документы в маленький чемоданчик, стояли во дворе и смотрели на пожар.

Уже с декабря начали возить саночки с умершими, вы, наверное, видели такие кадры. Транспорта не было, ходили пешком, все было завалено снегом. Идет по улице человек, качается, прислонится, потому что идти дальше нет сил, да так и остается. Трупов на улицах было очень много, их собирали и увозили.

Помню, как-то началась бомбежка, я была на улице Марата. На проезжей части лежала женщина, которую убило осколком, у нее откинулось пальто, и было видно, что вырваны куски мяса и торчали кости. Эту картинку я запомнила навсегда.

В первых числах апреля я получила повестку из военкомата, и меня призвали на фельдшерское обучение. Нас стали готовить к отправке на фронт, обучали во Дворце работников искусств, сейчас это Дом актера. Распорядок дня был такой: утром приходим на завтрак, после завтрака шла строевая подготовка во дворе. В Михайловском саду учились ползать по-пластунски, это потом нам очень пригодилось. После строевой подготовки нас вели в Карельскую столовую, там стоял огромный стол, и мы учились разбирать и собирать станковые пулеметы и револьверы. Потом нас вели обедать в ресторан «Москва», к которому мы были прикреплены, на углу Невского и Владимирского проспектов. После обеда мы, девчонки, шли работать: разбивали ломом лед, чистили улицы, вывозили мусор на санках. К 20-м числам мая мы закончили уборку нашего района.

Когда мы закончили обучение, нас стали распределять по частям. Я попала в 90-ю Краснознаменную стрелковую дивизию. Мама у меня уже не поднималась, я сказала в военкомате, что не могу оставить ее одну. Мне дали бумажку с разрешением, и 29 мая мы с соседкой отнесли ее на носилках в «Октябрьскую» гостиницу напротив Московского вокзала, там размещался стационар для родных военнослужащих. 30 мая нас собрали и повезли на почтово-полевую станцию Ленинградского фронта.

Бубненкова Александра Тимофеевна

Когда мама везла дедушку на кладбище, провалилась в Неву

Моя мама Бубненкова Александра Тимофеевна рассказывала, что они работали на оборонном заводе вместе с сестрой моего отца Бубненковой Клавдией Константиновной, с мамой жила моя старшая сестра Бубненкова Зоя Борисовна, ей было три года, и родители моего отца. Дедушка умер там же, его похоронили в общей могиле и, когда мама везла его на кладбище, провалилась в Неву. С тех пор у нее страшно болели ноги, а бабушка умерла по Дороге жизни через Ладожское озеро, тетя после блокады ушла на фронт. Мама никогда не рассказывала, наверное, не хотела говорить про ужасы. Родители мои и тетя уже давно умерли, а сестра жива и почти здорова.

Бубнов Григорий Михайлович

Самый печальный месяц

У меня нет ни одного позитивного впечатления о войне и блокаде, все только страшные. Мы жили в Люблинском переулке, в доме № 7, квартира 14. Я был тогда совсем маленький и ходил в детский сад. Однажды воспитатели вывели нас из-за столов прямо во время обеда. Как мне потом рассказала мама, вскоре в это здание попала бомба. Это было около Египетского моста.

После того как садик разбомбили, я оставался дома один. У семьи не было никаких возможностей куда-нибудь меня определить. Апрель 1942 года стал самым печальным месяцем для нашей семьи. 16 апреля на Балтийском заводе умирает мой отец. 20 апреля умирает его родная сестра, моя тетя. В конце апреля – начале мая умирает мой дед. Большую часть блокадных дней мне пришлось коротать наедине с черным репродуктором. Мама круглосуточно работала в морском порту телефонисткой. Во время тревоги, если мама была дома, она брала меня на руки и вставала между дверей.

Когда блокада была снята, мама взяла меня на салют. Мы наблюдали его у Базового Матросского клуба на площади Труда.

Когда наши войска возвращались с победой и шли от Нарвского проспекта в сторону Невского, мы с мамой встречали их напротив Никольской церкви.

Буй Ольга Павловна

Мы их помним!

Моего дедушку звали Буй Даниил Павлович. Его старшая сестра Буй (девичья) Ольга Павловна во время блокады жила в Санкт-Петербурге. Она родилась в Белоруссии, в Минской губернии, в Новогрудском уезде, д. Долгиново. Во время Первой мировой войны долгое время фронт стоял между Турцом и Кореличами. И, может быть, поэтому в Белорусском национальном историческом архиве не сохранились метрические книги турецкой церкви. Возможно, они хранятся в Санкт-Петербурге.

В 1939 году, после освобождения Западной Белоруссии, дедушка получил письмо из Ленинграда. Ольга Павловна писала, что у нее три взрослые дочери. Дедушка послал домашних продуктов. В ответ Ольга Павловна прислала деньги. Тогда дедушка пошел на рынок, купил продукты и послал еще одну посылку. А потом была война. Дедушка умер 3 июля 1942 года, на 54-м году жизни от сердечного приступа. Деревня Долгиново сохранилась, и сохранился адрес Ольги Павловны. На письмо в Ленинград пришел ответ, что все умерли. Писал тот, кто знал. Мы их помним.

Букуев Владимир Иванович

Над ленинградом стояло зарево от горящих продуктов

Владимир Иванович закончил Ленинградский военно-технический техникум по специальности «радиоэлектроник», отучился в Ленинградском зенитно-артиллерийском военном училище. В 1959 году закончил Киевскую академию противовоздушной обороны Сухопутных войск по специальности «инженер по радиоэлектронике». После окончания академии преподавал в ней 20 лет на должности старшего преподавателя. 30 лет прослужил в Советской армии, вышел в отставку с воинским званием инженер-полковник. Кандидат технических наук, доцент, участник боевых действий. Пишет стихи и песни. В настоящее время проживает в Киеве.


Я, Букуев Владимир Иванович, родился в городе Ленинграде 17 июля 1931 года в семье служащего. Мой отец Букуев Иван Васильевич ушел на фронт 23 июня 1941 года и воевал всю войну. Я, моя мать Букуева Наталья Петровна и моя младшая сестра Татьяна не эвакуировались, хотя у нас была такая возможность. Мы жили в Выборгском районе вблизи Финляндского вокзала, в Ломанском переулке, с нами в квартире проживала моя тетя, которая была моей крестной матерью, и моя бабушка.

Блокада Ленинграда продолжалась 900 дней: с 8 сентября 1941 года по 27 января 1944 года, два с половиной года. В памяти хорошо сохранились все ужасы блокадной жизни. Я и моя сестра выжили в блокаду благодаря нашей матери, которая была мудрой и энергичной женщиной.

Июль и август 1941 года мы жили в сельской местности под Ленинградом, пили много молока и ели собранные в лесу ягоды, особенно землянику. Это помогло в дальнейшем нам выжить в блокаду.

8 сентября 1941 года немцы разбомбили крупные продовольственные Бадаевские склады, и трехмиллионное население города было обречено на голодное вымирание. Над Ленинградом стояло зарево от горящих продуктов. Я хорошо запомнил это событие, поскольку был день именин моей матери.

До начала блокады мы успели сделать небольшие запасы муки, крупы, сахара и овощей (три ведра картошки и три ведра квашеной капусты), мать сварила ягодное варенье. Съедая понемногу, нам удалось растянуть этот запас продуктов на полгода, с ноября по май.

В комнате, где мы жили, было тепло, так как в квартире стояла печь, и в подвале дома всегда имелся большой запас дров. Еду – жидкую похлебку без жиров и мяса – варили в солдатском котелке в печке, разжигали самовар и постоянно пили горячий кипяток. Тепло в комнате и наличие горячей воды очень помогли нам выжить.

У нас с матерью в результате длительного голодания началась дистрофия. Помню, как пугало меня мое отражение, когда я смотрел в зеркало. Я выглядел маленьким тощим старичком с глубоко ввалившимися глазами и скулами, с висящей на лице, руках и даже на пальцах кожей. Через кожу отчетливо проступали кости. Однажды в конце декабря 1942 года, вынимая котелок с похлебкой из печки, я сильно обжег руку о раскаленную дверцу. В городе не было лекарств, а я был истощен, так что ожог не заживал полгода, а шрам, «блокадное клеймо», остался на всю жизнь.

Особенно страшной, голодной и холодной была первая блокадная зима 1941 – 1942 годов, когда норма хлеба на одного блокадника с ноября составляла в сутки 125 грамм для детей и иждивенцев, 250 грамм для рабочих. Другие продукты мы почти не получали. В январе 1942 года суточную норму хлеба увеличили на 75 грамм, узнав об этом, я плакал от радости.

Тетя Маруся, родная сестра матери, и бабушка Наташа жили в других комнатах нашей квартиры и питались отдельно от нас. У тети был гораздо больший запас продуктов, но с нами она не делилась и в отличие от нас не голодала. Она работала старшим дворником при домоуправлении и имела существенный доход (в это время умирали целые семьи). Мои родные по отцу, тетя и дядя, который был моим крестным, работали на хлебозаводе и поэтому не голодали, но за всю блокаду ни разу не помогли нам продуктами питания.

31 декабря 1941 года наша мать откуда-то принесла домой маленькую елку. Мы установили ее в нашей комнате и нарядили самодельными елочными игрушками, сохранившимися у нас с довоенных лет. На ветвях елки укрепили маленькие свечи в специальных елочных подсвечниках, похожих на бельевые прищепки, – об электрических елочных гирляндах тогда еще не имели представления. На елку мы также повесили несколько маленьких кусочков хлеба и сахара. Ровно в полночь мать зажгла на елке свечи, и мы встретили Новый год, выпив горячего кипятка и съев свои порции хлеба и сахара, висевшие на елке. Свет горячих свечей разогнал сумрак от слабо горящей коптилки – привычного осветительного прибора блокадного времени. Коптилка представляла собой зажженный маленький фитилек, опущенный в баночку с керосином. В комнате стало светло, а на душе радостно. Но хотя окно комнаты было зашторено маскировочным затемнением, чтобы свет из комнаты не проникал на улицу, мы вскоре погасили свечи, чтобы сохранить их на будущее, и комната опять погрузилась в сумрак. Вскоре я и мать заснули. Это была первая блокадная ночь, которая прошла спокойно, без бомбежек и обстрелов. Последующие новогодние ночи проходили так же спокойно, хотя в течение 30 месяцев блокады немцы систематически бомбили и обстреливали Ленинград.

23 февраля 1942 года по радио объявили, что наступил День Советской Армии, и на улицах были вывешены флаги. На улице я увидел лошадей, запряженных в сани, на них лежали мешки с продуктами, которые везли на продовольственный склад, расположенный вблизи нашего дома. Вдруг я заметил, что из некоторых мешков высыпаются крупинки пшенной крупы. Тогда я быстро принес из дома стакан и столовую ложку и, ползая на коленях за лошадиным обозом, стал ложкой собирать крупинки пшена. Мне удалось собрать полстакана, и я принес свою драгоценную добычу домой. Мы сварили в печке в солдатском котелке пшенный бульон и с удовольствием съели. После этого я и мать стали мечтать, как после войны мы будем досыта есть пшенную кашу с подсолнечным маслом.

Я написал следующее четверостишие:

Я жил в военном Ленинграде

И голодал тогда в блокаде,

Боясь голодной той беды.

С тех пор я славлю культ еды.

Зимой 1941 – 1942 годов жители Ленинграда ели все, что было можно съесть: технические масла, олифу, специи, вазелин, глицерин, всевозможные отходы растительного сырья (кожуру от подсолнечных семян), мучной клей от обоев, переплетов книг, вываривали кожаные ремни и даже меховые шубы и шапки. Съели всех канареек, попугаев, кошек и собак. Были зафиксированы случаи людоедства – я неоднократно видел на улицах города человеческие трупы с отрубленными ягодицами, а на черном рынке продавали студень из человеческого мяса. И, даже зная это, люди покупали его.

Однажды весной 1942 года мать купила нам на черном рынке три блина по 25 рублей за штуку. Черный рынок в Ленинграде работал всю блокаду, там можно было купить что угодно, но цены были очень высокие. Блины были белоснежные, но толщиной с бумажный лист. Они оказались очень вкусными и прямо таяли во рту. Я отрывал маленькие кусочки от своего блина, клал в рот и подолгу сосал, пока кусочек полностью не растворялся. Незадолго до этого случая мать испекла нам оладьи из вымоченного горчичного порошка. Оладьи были очень горькие, но с большим трудом мы их все же съели.

Транспорт в городе не работал. На улицах не было освещения, в дома не подавалась вода, электричество и паровое отопление, канализация не работала. Для отправления естественных надобностей пользовались ведрами, а нечистоты сливали в канализационные люки во дворах домов. Воду для приготовления пищи возили на санках с Невы за несколько километров от дома, для умывания растапливали снег, собранный на улицах.

Для пополнения запаса дров ломали заборы, сжигали домашнюю мебель и паркет. Жители, имевшие паровое, а не печное отопление, устанавливали в комнатах маленькие железные печки с отводом дыма через трубу в форточку – буржуйки. Буржуйки практически не сохраняли тепло и не обогревали помещение, а только давали возможность согреть воду.

Вой летящих при артобстрелах фашистских снарядов и грохот взрывов сохранились в моей памяти навсегда. При бомбежках содрогалась земля и стены зданий. Я неоднократно помогал взрослым тушить зажигательные бомбы, сброшенные с немецких самолетов во двор нашего дома, поднося песок.

В дом, где я жил, попал снаряд и разорвался под окном нашей комнаты. Осколками были изрешечены все стены и потолок, пол засыпало битым стеклом и землей, а раму взрывной волной забросило на середину комнаты. Мы чудом остались живы и невредимы, поскольку спали у стены.

В этот период в подвале нашего дома и на улицах нашего города я видел большое количество окоченевших, занесенных снегом трупов, которые не убирали до весны. Много трупов лежало в неотапливаемых квартирах – вымирали целые семьи. Весной силами оставшихся в живых ленинградцев была организована уборка всей территории города, и все трупы были похоронены.

В это же время ленинградцам выдали рассаду овощей – картофеля, капусты, кабачков, огурцов, помидоров, которую высаживали на грядках в скверах и дворах, сняв булыжное покрытие. На таких дворовых и парковых огородах ленинградцы продолжали выращивать овощи все годы блокады, а в пригородах Ленинграда – и после войны. Весной и летом жители города также ели крапиву, лебеду, одуванчики и другие травы, молодые листья деревьев.

Летом 1942 года я, мать и сестра жили два месяца на станции Проба в 20 км от города, в домике подруги нашей матери тети Клавдии и ее сына Кости. Эта местность немцами не обстреливалась. Тетя Клавдия и Костя в блокаду не голодали, так как их домик находился на полпути от Ладожского озера до Ленинграда, и у них оставались на отдых водители грузовиков, доставлявших с Ладоги продукты в блокадный город. За отдых они платили продуктами питания.

Вокруг были леса и болота, в которых мы собирали ягоды и грибы. Ходить за ними приходилось ежедневно, в любую погоду, за 10 – 20 км. Сестра, которой тогда было четыре года, оставалась дома одна, запертая в маленькой комнате. С собой в лес мы брали немного хлеба, а на ночь ели грибы, сваренные с лебедой, капустой и мукой. В лесах и на болотах было очень много гадюк, но, к счастью, обошлось без их укусов, поскольку противоядий тогда не было. Собранные ягоды наша мать и тетя Клавдия раз в неделю отвозили на поезде в Ленинград, где продавали на рынке, а на вырученные от продажи деньги покупали немного хлеба, сахара и других продуктов. В дни этих поездок мы, дети, отдыхали от многокилометровых изнурительных походов за ягодами. Двухмесячное пребывание в пригороде, ягоды и грибы способствовали восстановлению нашего здоровья.

В 1942 году в дома ленинградцев подали воду и электроэнергию, в городе начали ходить трамваи. С января увеличили суточные нормы хлеба, в школах учащимся стали выдавать небольшое количество соевого молока и соевой каши. Осенью 1942 года начали работать школы. Школьникам приходилось пилить дрова для отопления классов. В это время моя 94-я средняя школа Выборгского района взяла шефство над ранеными, находившимися на излечении в Военно-медицинской академии им. С. М. Кирова. Мы писали под диктовку письма родным раненых и читали им вслух.

В мае 1943 года после окончания 3-го класса мне дали похвальную грамоту «За отличные успехи и примерное поведение» на красочном бланке. Эту грамоту я впоследствии отдал в Музей обороны блокадного Ленинграда в Санкт-Петербурге в качестве экспоната.

В сентябре 1944 года я, как отличник учебы, был направлен с группой ленинградских школьников-блокадников в пионерский лагерь Артек на Южный берег Крыма. В Европе еще шла война, и любимыми занятиями у мальчишек были сбор и коллекционирование осколков от разорвавшихся снарядов и бомб. Тем, у кого были самые большие осколки, очень завидовали остальные ребята – дети всегда остаются детьми, даже на войне.

3имой 1943 года от истощения и болезней умерла моя бабушка. Мать и моя тетя отвезли ее на санках на Богословское кладбище и похоронили рядом с моим дедом. В это время в Ленинграде уже не хоронили в братских могилах, как в предыдущую зиму. Мать устроилась работать санитаркой в Военно-медицинскую академию, и до конца войны с сестрой сидел я.

Всю блокаду в Ленинграде на улицах и в квартирах круглосуточно работало радио, по которому передавали сообщения о начале и окончании бомбежек, известия с фронта, литературные и музыкальные программы.

Блокада была прорвана в январе 1943 года у Ладожского озера в районе Шлиссельбурга, что позволило несколько улучшить снабжение продуктами питания, а полностью Ленинград был освобожден 27 января 1944 года. В городе по этому случаю был проведен торжественный салют.

После снятия блокады я видел около кинотеатра «Гигант» повешенных немцев. Зимой 1944 – 1945 годов, возвращаясь из школы домой, я также часто видел пленных, охраняемых нашими конвоирами. Они очищали от снега каток, и у них был очень несчастный вид. Мне их было жалко, и иногда я отдавал им оставшийся от завтрака хлеб, который они с благодарностью принимали и при мне съедали.

По расчетам немцев все жители и солдаты, защищавшие Ленинград, должны были умереть от голода и холода. Но Ленинград выстоял, разгромив немцев и отбросив их от своих стен.

Значение героической обороны Ленинграда летом и осенью 1941 года огромно – немецко-фашистская группа армий «Север» не только не захватила Ленинград, но и оказалась надолго скованной на подступах к городу, а это, в свою очередь, означало, что замысел плана «Барбаросса» перебросить войска на московское направление потерпел крах.

На мой взгляд, подробно и правдиво (утверждаю это как очевидец, переживший блокаду) изложена жизнь и быт блокадного Ленинграда в «Блокадной книге» Алеся Адамовича и Даниила Гранина.

Бураков Леонид Митрофанович

Воевал на балтийском фронте

Бураков Леонид Митрофанович воевал на Балтийском фронте. Капитан-лейтенант в отставке. Награжден орденом Красной Звезды, медалями «За боевые заслуги», «За оборону Ленинграда», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941 – 1945 гг.». Был лучшим другом и школьным товарищем Героя Советского Союза летчика Сергея Литаврина. Леонид Митрофанович является автором картины «Последний залп», подаренной клубу «Подвиг» липецкой гимназии № 12. На ней изображен линкор «Октябрьская революция», на котором в дни блокады служили липчане Л. Бураков и В. Мигалкин.

Булацель Геннадий Сергеевич

Все ценные вещи и мебель были конфискованы НКВД

Родился 8 февраля 1931 года в Одессе в семье служащего. Моего отца звали Савченков Сергей Михайлович, он происходил из семьи донских дворян города Новочеркасска. При регистрации брака отец взял фамилию жены, которая происходила из княжеского молдавского рода. Брат отца, Михаил Михайлович, работавший после революции главным инженером Ростсельмаша, был арестован ЧК в 1923 году за якобы «контрреволюционную деятельность». Его расстреляли.

Отец матери, мой дед, Булацель Василий Александрович, – полковник Терского казачьего войска, происходивший из княжеского молдавского рода, – выехал в эмиграцию в Югославию, где в 1937 году умер в нищете в доме для престарелых эмигрантов.

После того как я родился в 1932 году, был арестован отец, который в ходе следствия в тбилисской тюрьме (Метехском замке) был подвергнут пыткам, заболел и был отправлен в психиатрическую клинику на станцию Удельная под Ленинград.

Все ценные вещи и мебель были конфискованы НКВД. Наша семья очень нуждалась – мы жили на бабушкину пенсию и маленькую зарплату мамы, работавшей счетоводом на дровяном складе.

Матери только в 1934 году дали паспорт, и в этом же году мы с матерью и бабушкой по приглашению сестры отца переехали в Ленинград, поселившись у нее. Мы надеялись, что отца по болезни освободят и мы сможем забрать его домой. Но нам с мамой позволили только один раз увидеться с отцом – фактически только тогда, в возрасте пяти лет, я впервые увидел папу и посидел на его коленях. Больше мы его не видели.

Сестра отца сумела выхлопотать нам комнатку с подселением на ул. Марата, д. 16, кв. 5, где мы жили с матерью и бабушкой. Затем к нам переехала сестра мамы с дочкой. Мы с двоюродной сестрой ходили в детский сад, затем пошли в школу.

Объявление о начале войны застало меня в парке на Кировских островах, где я гулял с тетей. Первые месяцы войны я еще учился в школе, в 4-м классе, занятия проходили в бомбоубежище. Мне было тогда 10 лет, и я еще не ощущал тяжести войны. Мы, подростки, лазили по чердакам во время бомбежек и смотрели, как заходят на бомбометание немецкие самолеты, собирали коллекции патронов, гильз, осколков бомб. Бегали смотреть военную технику, зенитные установки. И недоедание на меня до января 1942 года мало действовало, так как я был физически здоров.

ЖЭК Куйбышевского района организовал нас, подростков, по домовым комитетам тушить зажигательные бомбы. Это происходило так: когда бомба попадала на крышу и, пробивая ее, крутилась на деревянном полу чердака, прожигая его, то мы ее засыпали песком, а затем поддевали лопатой и опускали в кадушку с водой, после чего она становилась совсем безвредной.

Кроме того, в мои обязанности входило обеспечение семьи дровами. В комнате стояла железная маленькая печка, на которой мы готовили и при помощи которой обогревались. А газ в дома уже не поступал, так как газовый завод разбомбили. Дрова мы с друзьями доставали из разбитых после бомбежки домов и из брошенных и вымерших квартир – на дрова шли стулья и мелкая мебель. А мертвецов из квартир, где не оставалось живых, собирали бригады из комсомольцев, получавшие повышенный хлебный паек.

Помню, как горел газовый завод, было большое зарево. Затем после бомбежки горели Бадаевские склады.

Мы с двоюродной сестрой, ее матерью и бабушкой получали по 125 грамм хлеба, а моя мать, работавшая в роддоме им. Снегирева, получала 250 грамм хлеба. Запасов у нас не было, и было очень трудно. Мы превращали эту пайку в сухари, чтобы растянуть на день. Иногда на вещи удавалось выменять подсолнечный жмых, куски столярного клея. Воду часто привозили в посуде на санках с Фонтанки. К весне стало легче, так как собирали лебеду и варили из нее суп.

Сначала умерла бабушка, затем сестра матери, и мы увезли их на санках на кладбище. В сентябре 1942 года мы получили повестку на эвакуацию. Везли нас с Московского вокзала поездом до Ладоги, затем на катерах переправляли до эшелона и в товарных вагонах с нарами и печкой везли нас до места.

Наше место назначения было – Алтайский край, Острож-Туринский район, с. Майма. Там жили год, затем жили в Чистополе на Каме, потом я ушел в армию.

Булина Ирина Георгиевна

Эвакуация по сути была из блокады в блокаду

Мне 8 лет было, когда война началась. Я тогда жила в Колпино с родителями и бабушкой с дедушкой. Дедушка работал на Ижорском заводе – и в воскресенье рабочие предприятия на пикник выбрались на Усть-Ижору. Рано утром мы на автобусе поехали, все было прекрасно. Лето было жаркое и для Ленинграда с его дождливой погодой не очень характерное. В Усть-Ижоре – разливы такие большие, камыши. Мне подарили заводной катер, и я с ним играла в тот день.

Вдруг по громкоговорителям сообщают – всем собраться к автобусам, мы уезжаем. Никто не понимал – ведь было всего лишь 12 часов дня. Когда уже подъезжали к Колпино – смотрим, там возле громкоговорителя стоит народ: сообщают, что началась война.

Отец и дедушка работали в танковой промышленности (бабушка и мама были учительницами). И они сказали, что это ненадолго, что танков и самолетов у нас гораздо больше, нечего паниковать. Мы поняли, что стоит паниковать, только когда начали заводы эвакуировать. Дед мой работал главным инженером по боевому производству на Ижорском заводе. Он автор брони для первых советских танков «Клим Ворошилов». И он остался на заводе, хотя часть людей уехала в Челябинск. А отец работал тоже на военном заводе – но уже в самом Ленинграде при Адмиралтействе. Он просто перестал приезжать домой – так как завод был на казарменном положении. А мы сидели в окопе.

В Колпино уже невозможно было жить, когда началась зима. Мы сперва пришли пешком в Обухово, а оттуда уже ходили поезда в Ленинград. Эвакуация по сути была из блокады в блокаду, но в Колпино было лишь два километра до линии фронта: обстрел завода шел прямой наводкой. Мы перебрались в Ленинград – родственники уехали в эвакуацию, и мы въехали в их квартиры.

Меня записали в школу, и вместе со школой меня должны были эвакуировать. Привели на медосмотр за три дня до отъезда – это был последний эшелон с детьми, который уходил из Ленинграда. А у меня как раз начался коклюш, и врач сказал, что я могу заразить весь эшелон. И я осталась дома, а этот эшелон разбили под Лугой.

Мы остались на Петроградской стороне, на Кировском проспекте. Там мы на пятом этаже и жили. Сначала все было нормально. Столовые коммерческие работали, продукты были. Не было ощущения, что нас ждет голод. Поняли, что все плохо, только когда сократили продуктовые нормы, после того как сгорели Бадаевские склады. Хотя и говорят, что в тот момент там продуктов было всего на 17 дней.

За водой мы ходили на реку. На весь день мы набирали ведерко воды плюс я – бидончик. Топили снег. За хлебом надо было вставать в очередь очень рано. Находили поводы для веселья – бегали со взрослыми на крыши тушить зажигательные бомбы. Нас оттуда выгоняли, правда – ведь толку от нас было мало. Надо было ухватить щипцами зажигалку и бросить ее в ведро с песком. Я вот, когда в прифронтовой полосе сидела в окопе, – одну зажигалку собственноручно потушила. Но это для нас всё была игра – как и то, что дети собирали осколки от немецких снарядов и хвастались ими.

У нас в доме поселилась семья: отец на фронте, две четырехлетние девочки-близнецы и мальчишка 13-летний – он в ремесленном училище учился. Мать работала на хлебозаводе. Она оставляла девочек дома, а я приходила к ним читать книжки – читать я уже умела, а в школу ходить перестала. Сначала они ходили, потом просто лежали. Затем одна из них перестала открывать глаза, но еще продолжала дышать. А их брат – Женька – приносил им каждый день с другого конца города в авоське баланду и кусочек хлеба – ему их выдавали как рабочему. Мама девочек говорила: «Женька, зачем ты им носишь – они все равно умрут». Она сама ничего не могла своим дочкам с хлебозавода принести – ее бы расстреляли.

Потом умерла одна из двух девочек. Мама завернула ее и положила на широкий подоконник. Сказала, что когда умрет вторая – то уже одним махом всех отнесут вместе. Отец мой был крупным инженером, и эта женщина его попросила отнести тело своей дочери на сборный пункт. И у отца слезы текли, когда выполнял ее просьбу. Их в итоге на Пискаревском кладбище похоронили.

А потом как-то раз объявили, что будет выдача крупы, и моя мама с этой женщиной, которую звали Лида, пошли получать. Спускались по лестнице, и вдруг раздался страшный крик на весь подъезд: они споткнулись о тело старшего сына этой женщины – Женьки. Он лежал на лестнице, сжимая авоську с баландой, – не дошел лишь три этажа до квартиры. Кричала его мать Лида, которая похоронила только что двух девочек, а еще раньше – старшего сына, погибшего на фронте. Она, работая на хлебозаводе, не могла принести даже кусочек хлеба своим умирающим детям. Продавцы не могли даже крошки забрать – каждый довесочек был на счету.

Умирали люди прямо на ходу. Вез саночки – и упал. Появилось отупение, присутствие смерти рядом ощущалось. Я ночью просыпалась и щупала – живая мама или нет. Спали в одежде – во всем, что у нас было, и топили буржуйку. Нам еще повезло, что папа работал на заводе, где строили цех – и там были заборы и леса. Их разобрали и раздавали работникам завода. Мы с мамой ходили с саночками за досками. А без буржуйки было ужасно холодно.

Потом снаряд попал в соседний дом, и вышибло окна. Мы закрыли окно фанерным листом, но все равно дуло сильно. Выходили на улицу редко. Выйти на улицу – означало, что потом придется подниматься на пятый этаж.

Мама и папа однажды поехали хоронить маминого брата – и не успели вернуться до комендантского часа. Я осталась с бабушкой и дедушкой. Деда парализовало, бабушка сидела и плакала. Пить было нечего. Я пошла с бидончиком снега набрать и забыла варежки. А найти чистый снег было тоже очень трудно. В итоге нашла, руки отморозила, обратно поднимаюсь. Плачу, думала, что родителей уже нет в живых… Они вернулись только через два дня. Мы без них бы умерли сразу.

Потом отец перестал ходить. У него от дистрофии распухли ноги, но он не мог бросить завод, и мама его на саночках возила на работу. Были в городе такие курсы – клали человека в диспансер, кололи ему витамины и давали питание. Вот отца туда положили, но он приносил мне ту баланду, что ему в этом оздоровительном стационаре выдавали.

Вдруг повысили норму хлеба – со 125 до 250 граммов.

Мама ходила, пыталась обменять свои вещи на продукты. Она очень хорошо до войны одевалась, потому что мужчины в семье работали на заводах. Один раз она ушла в каракулевой шубе, а вернулась радостная в телогрейке. Она встретила какую-то свою бывшую соученицу – та ее узнала и сказала: давай мне шубу, а я тебе дам овса и еще кое-что. Любовник этой женщины был фуражир Конной армии Ворошилова. Она нам приносила жмых – спрессованная кожура от семечек – и овес. Мама все свои вещи им в итоге отдала.

1 апреля была последняя дорога по Ладоге – уже четвертого числа ладожская дорога закрылась. В апреле эти люди пришли помочь нам доехать до вокзала. И вдруг эта женщина – вся в маминой одежде – спрашивает у мамы: «Тебе, наверное, неприятно на меня глядеть?» А мама ответила, что готова ей ноги целовать, потому что выжили мы благодаря ей. Так что были в Ленинграде и те, кто наживался на блокаде…

Через Ладогу нас на машине везли. Помню как на ногах у меня стояла швейная машинка – и кто-то кричал: «Уберите эту машинку, кто ее с собой везет?!» А на грудь мне ребенка запеленутого положили. Вся семья в разные машины попала. А все же детское какое-то восприятие было у меня. Трассирующие пули освещали дорогу, осветительные фонари висели на парашютиках, а когда снаряды падали в озеро – поднимались огромные фонтаны. Я смотрела на это всё и твердила: «Прямо как Самсон».

А еще очень остро запомнилось, что, когда нас перевезли на ту сторону – станция Борисова Грива – нам там выдали паек: большую луковицу, кусок хлеба серого. Я вцепилась в луковицу, начала есть, а папа начал отнимать – он очень боялся, что будет заворот кишок. Что у многих и происходило: когда мы ехали в эшелоне до Свердловска 17 дней, то там вообще неописуемо что творилось вдоль путей: кровавый понос был у всех. И все ноги были в нарывах – цинга началась. Но все же нас вывезли.

Голод закончился как только нас по Ладоге перевезли. На каждой станции давали какие-то пайки. Надо было бегать за кипятком. Многие отставали.

А везли нас так: товарный вагон с закрывающимися дверями, посередине дырка – в роли туалета, промерзшие стены и нары. В середине буржуйка, на которой можно было воду разогреть. Умирали и в вагонах люди. Была полная атрофия – ни испуга, ни страха.

Спустя много лет я переехала в Москву, окончила строительный институт, защитила диссертацию, работала в МГУ, работал на «оборонку».

Но хлеб мы никогда не выбрасываем – даже теперь.

Бабуркина (Байкова) Галина Никандровна

Все детдома были очень хорошие!

Бабуркина (Байкова) Галина Никандровна – член Региональной общественной организации воспитанников детских домов блокадного Ленинграда.


До войны в нашей коммуналке жило очень много народу. Когда началась война, люди начали постепенно умирать. В нашей семье были – папа, мама, дедушка, тетя и три сестры. В результате осталась только я с сестрой Тамарой. Когда умерла мама, наша соседка (спасибо ей большое) устроила нас с сестрой в один детдом, иначе мы бы потерялись. Она привела нас к поезду и сказала, чтобы нас эвакуировали только вдвоем. Когда мы приехали в Тюмень, нас стали развозить по селам. Мы приехали в деревню Антипино. Там нас встречают старожилы, смотрят на нас – и плачут, и хлеб нам суют. Мы были худые-прехудые: живот, голова, руки-ноги как спички. Нас местные так и называли «спичка-мордочка».

Потом нас переводили из одного детского дома в другой. Так мы по детдомам всей Сибири и ходили-бродили. Все воспитатели у нас были ленинградские, все очень хорошие. Они так хорошо к нам относились! Они нас всему научили: читать, писать, танцевать, петь, стихи рассказывать, играть на гитаре и балалайке. Таким образом, я с двух до 16 лет была в детских домах. И я не могу пожаловаться! Все детдома были очень хорошие.

Васильев Леонид Георгиевич

Мы чувствовали лицемерие его слов!

Сейчас, когда пишу эти строки, могу судить вполне осмысленно о прожитом и пережитом, хотя, признаться, сделать это очень непросто. Воспоминания о страшных картинах в блокадном Ленинграде не могут оторвать от воспоминаний о счастливейших днях, проведенных до войны и после ее победного окончания в самом красивом городе мира – центре российской культуры, науки и искусства. В результате сопоставления этих воспоминаний возникает предельно контрастная картина жизни города, которая дает приблизительное представление об ужасах блокадного периода, о мужестве и героизме ленинградцев, не сдавших город врагу. Поэтому начну с самого начала.


В Ленинграде мы жили с 1930 года, когда отца перевели туда на работу из Старой Руссы, где я родился в 1920 году. Старая Русса – один из древнейших городов России, первое упоминание о нем относится к началу ХII века. Там же окончил два класса школы и приобрел первых друзей, в их числе самого близкого друга – Георгия Левцова. Он погиб в первые месяцы войны под Ленинградом, но перед уходом в бой успел в августе 41 года навестить меня в ленинградской квартире – в д. 22/14 по ул. Правды, что на углу Звенигородской.

Улица Правды (бывшая Кабинетная) – одна из первых улиц города, возникшая одновременно со строительством на ней Священного синода. На углу Звенигородской и ул. Социалистической (бывшая Ивановская) расположена школа № 321, в которую меня приняли в 3-й класс. Мне очень повезло – там преподавали учителя, хранившие лучшие традиции 1-й петербургской гимназии, построенной в 1817 году. Об этой школе-гимназии Гнедич, который учился там, написал известную «Книгу жизни». В школе учились многие известные люди, в их числе Всеволод Вишневский и поэт Роберт Рождественский.

С 8-го класса всех перевели во вновь построенную образцовую школу имени академика Павлова, что расположена на ул. Бородинской. В школе большое внимание уделялось эстетическому воспитанию учеников, приобщению их к ленинградской культуре. Над школьным хором шефствовал композитор И. Дунаевский. Институт мозга имени академика Павлова организовывал нам экскурсии по своим лабораториям, где мы видели собак и обезьян с вживленными в их мозг электродами. Там же нам показывали макет мозга В. И. Ленина.

В этой школе я приобрел друзей – преданных и незабываемых. С Василием Городничиным мы дружили до его ухода в 41 году на фронт – сразу после окончания второго курса 1-го мединститута. Он погиб в лесах Карелии, воюя в составе лыжного десанта. С Олегом Фишером – талантливым живописцем – дружили до начала войны. Его вместе с родителями – коренными ленинградцами – выслали как немцев в Зауралье, откуда он не вернулся.

С Володей Федотовым, который писал прелестные стихи, мы расстались в первые дни войны, с которой он не вернулся. Мне повезло с Володей Доломановым, который пережил всю блокаду и после войны создал ультрасовременную кинофотолабораторию в институте, которым было поручено руководить мне. Теперь нет в живых и этого друга. Одним из моих ближайших друзей был сосед по квартире Владислав Томашевич. Это он – житель Ленинграда в третьем поколении – познакомил меня с дворцами и парками пригородов Ленинграда. За школьные годы мне посчастливилось побывать на галерках знаменитых академических театров города, быть зрителем первого в городе джазового концерта Леонида Утесова, побродить по музеям Ленинграда.

Закончив школу с «золотым» аттестатом, я получил право быть принятым в любой вуз без вступительных экзаменов. Но в Институт гражданской авиации меня не взяли – подвела болезнь сердца, не прошел медкомиссию. По совету школьного товарища Д. Зайцева подал документы в один из престижных вузов страны – в Ленинградский кораблестроительный институт (ЛКИ), где тогда читали лекции выдающиеся ученые и педагоги, в том числе и основатель корабельной науки – академик Алексей Николаевич Крылов. Не все они пережили блокаду. При эвакуации, не доехав до Вологды, умер от дистрофии проф. Н. Заботкин, читавший курс теоретической механики. Погибли и другие.

Как праздник встретил 1 сентября 1939 года. Учеба захватила меня. Однако юношеский пыл к знаниям был охлажден известием о призыве студентов первых двух курсов в армию. В тот день – 1.09.39 г. в Европе началась Вторая мировая война. Учеба была заброшена. В конце ноября нас повели на призывную медкомиссию в клуб им. Газа. Без замечаний прошел всех врачей, но терапевт завернул меня, поставив диагноз «недостаточность митрального клапана», после чего я был признан годным к нестроевой службе и отправлен в институт продолжать учебу. Из группы нас осталось трое ребят: Евгений Павлов, Карл Янович Маркс и я. Осталась и одна девушка, Соня Кокош, но она вскоре поступила в авиационное училище, окончив которое летала на боевых самолетах, была награждена орденами.

В ЛКИ объявили дополнительный прием, на курс пришли почти одни девушки. Женя Павлов пережил блокаду, был эвакуирован, окончил ЛКИ, работал в ленинградском ЦКБ. Карл Маркс не был эвакуирован, окончил юрфак Ленинградского университета, был направлен в Эстонию, где позже занимал должности заместителя министра юстиции Эстонии, заместителя генерального прокурора республики. Наша дружба продолжалась всю их жизнь.

После вступления наших войск в Польшу, после присоединения к СССР Эстонии, Латвии и Литвы, мы понимали, что дела подошли к краю военной пропасти, но все же еще не возникало ощущения неотвратимости катастрофы. Когда же 14 июня 41 года, за восемь дней до начала войны, появилось печально известное сообщение ТАСС, в котором делалась безнравственная и губительная по своим последствиям попытка обмануть себя, народ и армию, то тревога достигла апогея. Стало ясно, что война уже началась, хотя Сталин еще и пытался этим заявлением уверить Гитлера, что мы не хотим войны, и более того – давал понять, что мы к ней и не готовы!

Еще 1 мая я шел в колонне ЛКИ на первомайскую демонстрацию. Шел снег. Когда колонна вышла на Исаакиевскую площадь, то мы увидели на крыше консульства Германии флаг фашистской Германии: в белом круге в центре красного полотнища чернела свастика. Этот символ фашизма возвышался над колоннами демонстрантов и был прямым вызовом самой идее демонстрации. В речи командующего Ленинградским военным округом ни слова не было сказано об обеспокоенности, о возможной угрозе со стороны фашизма, как будто их и не было.

Именно в те дни у наших границ завершалось сосредоточение 240 немецких дивизий, в том числе 20-ти танковых. Наша военная академия хорошо подготовила генерала Гудериана. И все это после Испании, Мюнхена, озера Хасан, Халхин-Гола, 100-дневной войны с Финляндией. Мы – студенты – недоумевали…

В мае 41-го я проходил практику на заводе «Судомех», работал на токарном станке «ДИП-200». 22 июня начальник цеха приказал закончить работу и в 11 часов выйти во двор завода. Уже немцы бомбили Москву, Киев, Минск, Севастополь, а Молотов говорил о вероломности «внезапного» нападения, мы чувствовали лицемерие его слов и вспоминали убаюкивающее сообщение ТАСС недельной давности.

Студентам приказали покинуть завод и явиться в институт. В институте несколько дней царила неразбериха, но затем из студентов 3-го и старших курсов, не подлежащих мобилизации, собрали группу и направили на строительство метро у Нарвских ворот. Со стройкой явно опоздали, и нас направили рыть противотанковый ров в районе Белоострова, на старой границе с Финляндией. Работали по 12 – 14 часов, спали в палатке, еще не было бомбежек и обстрелов. Ров мы сделали длиной около километра, глубиной 2,5 м.

Затем нас отправили поездом в район поселка Волосово, где приказали рыть окопы – на противотанковый ров времени уже не было, – немцы были недалеко, слышны были артиллерийские раскаты. Спустя неделю или чуть больше нас начали обстреливать из минометов, волнами налетали «мессера». Было уже не до окопов, и мы стали уходить вместе с нашими отступавшими войсками. Россыпью добрались до города на Неве, явились в институт, рассчитывая начать учебу. На крыше института установили зенитные орудия для отражения атак вражеских самолетов на завод им. Марти (теперь Адмиралтейский) – здание института одной стеной выходило на территорию завода.

Занятия начались 1 сентября, как всегда. В это время немцы уже жестоко бомбили город, доставалось и заводу, и институту. Занятия часто прерывались тревогами, все уходили в подвальные бомбоубежища. Вскоре занятия прекратили, студентов распустили по домам.

В школах занятий также не было, моя младшая сестра Лилечка оставалась дома. Отец, Георгий Васильевич, не подлежал мобилизации первой очереди по возрасту, но он решил идти добровольцем. Получил назначение в артиллерию. Куда в первые недели войны направилась его часть, нам было неизвестно, писем от него мы не получали. Мама – Екатерина Никитична – продолжала работать на заводе им. Марти, уходила туда в 7 часов утра, добиралась пешком вдоль р. Фонтанки до Калинкина моста, перейдя который оказывалась у проходной завода.

Братья мамы – Петр, Павел и Сергей – были призваны в первые дни войны. Петр вернулся домой без единой раны и с двумя орденами Славы на груди. Павел тоже вернулся после войны, но весь побитый, с одной рукой, висевшей как плеть. До ухода на фронт я встретился только с дядей Сережей. Он находился на призывном пункте на Бородинской улице, уже носил форму солдата. Офицер отпустил его, и мы, выйдя на Загородный проспект, имели возможность поговорить. На прощание он сказал: «Ленька, не ходи в армию. Там сейчас такой беспорядок и такая растерянность командиров, что трудно представить. Воевать в такой обстановке – самоубийство». Это были его последние слова. В августе 41-го он был смертельно ранен под Пушкиным и похоронен на Пискаревском кладбище. На его гранитной плите надпись: «Анушин Сергей Никитович. 1911 – 1941». Вечная ему память! Старший брат мамы, Николай, погиб в первые дни войны, выводя эшелон из Старой Руссы, где он работал паровозным машинистом-инструктором.

В августе нашу семью навестили родственники из Голино. Сначала пришел троюродный брат Анатолий, в военной форме. Мы с ним не виделись с 1939 года, когда я был в Голино перед учебой в ЛКИ. Толя повзрослел, стал похож на своего отца – лесничего, который угощал меня теплым, только из улья, медом с соленым огурцом. Мы с братом радовались встрече, грустили о предстоящей разлуке, не зная, сколько она продлится. Толя рассказал, что по пути в Ленинград он видел горе людей, покидающих родные места, бросающих имущество, лишь бы не остаться у немцев. Больше мы с ним не виделись – он погиб под Ленинградом, в то время когда одна винтовка приходилась на двух солдат. Ему было тогда 18 лет.

Навестила нас и моя троюродная сестра Тонечка Моисеева. Она с трудом добралась из Новгорода, который сдали 20 августа 1941 года – на 6 дней позже Смоленска. Она рассказала, что к Ленинграду тянутся массы беженцев. Тоня прошла через горнило войны, работала на лесозаготовках в Карелии, санитаркой в госпиталях. С ней я встретился в 1978 году, когда она приехала в Ленинград из Светлогорска, что на Полтавщине, на похороны моей сестры. Тогда-то она и рассказала о своих мытарствах во время войны.

В июле – августе Ленинград наводнили беженцы из-под Новгорода, Луги, Нарвы, пригородов. Город готовился к обороне. Строили доты, засыпали песком памятники и витрины богатых магазинов, вывозили музейные ценности. К Нарвской заставе по Московскому проспекту в сторону Пулково к Колпино шли ополченцы. Наших танков и самолетов мы тогда не видели. Как теперь стало известно, Ворошилов и Жданов в Смольном обсуждали меры по подготовке города к сдаче фашистам. В те дни Сталин направил в Ленинград Г. К. Жукова. Это он организовал оборону города, собрал народное ополчение и принял другие меры, не позволившие немцам с ходу ворваться в Ленинград.

1 сентября 1941 года немецкий десант в районе станции Ивановская отрезал город от остальной части страны, а уже 8 сентября Ленинград оказался в полной блокаде. В этот день фашисты вели ожесточенные бомбардировки с воздуха. «Юнкерсы» шли волнами с перерывами в час-полтора. Из окна моей комнаты, выходившего на юг в сторону Обводного канала, я восьмого сентября вместе с сестрой и ее подругой Ниной наблюдал, как восемь «юнкерсов» средь бела дня с небольшой высоты пикировали на Бадаевские склады, сбрасывая на них бомбы. День стоял солнечный, видимость прекрасная, и нас эта картина безнаказанного уничтожения основного продовольственного склада города удивила и возмутила – в небе не было ни одного нашего истребителя, не было слышно ни одного разрыва зенитных снарядов. Отбомбив, немцы все на той же высоте, демонстративно, не торопясь, ушли в сторону Пулково.

Над складом поднимался столб черного дыма – горел сахар и другие продукты. Блокадники потом долго собирали перемешанный с землей сахар, собирали даже тогда, когда оставалась только сладковато-жирная земля.

Вскоре начался настоящий свирепый голод. Появились умершие от истощения. Продовольственные карточки ввели в конце июля, закончив составление списков. В октябре на карточку иждивенца полагалось 200 граммов хлеба (если он был в булочных). С ноября выдавали уже по 125 граммов – за ним с ночи стояли в очереди. Голод был в разгаре, но ленинградское радио 12 ноября довело до сведения горожан, что им только еще «предстоит угроза голода»!

17.09.41 г. радио сообщило, что в зоопарке смертельно ранен единственный слон в городе. Город бомбили 4 – 5 раз в сутки. После того как 18.09.41 г. наши войска оставили г. Пушкин и отступили к Средней Рогатке, начались беспощадные артобстрелы. Они велись теперь уже из района Пулковских высот. Обстрелы велись по расписанию и усиливались в часы, когда люди шли на работу и с работы, обстреливались места скопления людей, заводы. Мама пряталась в то время вместе с другими рабочими завода в трубах большого диаметра, которые лежали недалеко от их цеха.

Мы с сестрой навек благодарны нашей мамочке за спасение от голода. Она питалась в заводской столовой, а свою рабочую карточку отдавала нам. Как кормили на заводе, она не рассказывала, но мы знали, что, кроме жидкой баланды, там ничего не было.

Город наполнялся тревожными слухами. Удручало положение Москвы, с 20 сентября находившейся на осадном положении. К вечеру устанавливали аэростаты воздушного заграждения. По радио слушали Ольгу Берггольц. Слушали призывы к бдительности, выявлению немецких шпионов-диверсантов, переодетых в милицейскую форму. По ночам во время бомбежек и обстрелов я из окна наблюдал следы ракет, указывающих цели.

18 сентября немцы почти полностью разрушили мою родную улицу Правды от Разъезжей до Социалистической. Многие дома были разрушены, мостовая разворочена. Помню, как отовсюду слышались крики и стоны раненых. В мой дом попало 4 бомбы. Одна из них весом 250 кг (позже я нашел во дворе стабилизатор от бомбы) пробила стену дома на уровне седьмого этажа над нашей квартирой. С верхних этажей неслись крики раненых. Вскоре прибыла санитарная машина. Вместе с сестрой мы выносили раненых женщин и детей. В стене нашей комнаты образовалась трещина, свет через нее не проникал, но зимой мороз выводил вдоль нее снежные узоры. Трещину заделали уже после войны.

В одну из сентябрьских ночей немцы подожгли зажигалками, сброшенными с «юнкерсов», семиэтажный дом на углу ул. Марата и Звенигородской. Мне довелось из окна наблюдать жуткую картину горящего дома. В квартирах метались люди, некоторые выпрыгивали из окон в горящей на них одежде. Дом выгорел сверху донизу и долго дымился после пожара.

Вскоре мы с сестрой пережили еще один налет, когда бомба, вопреки теории вероятности, попала снова в тот же дом, где находилась наша квартира. Сестра, ее подруга и я услышали свист бомбы и устремились к выходу. Девочки успели выбежать на лестничную клетку, где их бросило взрывной волной на решетку, ограждающую шахту лифта, и поранило осколками стекла от выбитого вместе с рамой окна. Меня в прихожей бросило вместе с дверью в комнату соседа. Мы были контужены, долго не могли прийти в себя, но к врачам с такими «пустяками» не принято было обращаться, да мы и не знали, работает ли поликлиника № 37, что была рядом с нашим домом на ул. Правды.

После сухой и солнечной осени наступила ранняя и небывало суровая зима. Морозы стояли по тридцать градусов, дома не отапливались, за водой ходили к проруби, образовавшейся в месте взрыва бомбы на ул. Звенигородской, недалеко от гаражей бывшего Семеновского полка, в которых теперь складывали мертвецов, собранных на близлежащих улицах. Заледенелые тела привозили военные на грузовиках и складывали вплоть до отправки на Пискаревское кладбище. Настало страшное для всего живого время: голод и холод. Меня с сестрой и бабушкой Машей спасала мама. Она неведомо где достала чугунную буржуйку, а я проделал в стене, где шел вентиляционный канал, отверстие и установил трубу, сделав ее из куска водосточной трубы. Поэтому мы жгли всю нашу скромную мебель и книги, поддерживали хоть какое-то тепло ночью.

В комнатке при кухне появились первые трупы наших соседей, сначала умерли родители сестер Раевых, потом туда же положили супругов Горяевых. Вывезти их ни у кого не было сил. На кухне и в этой комнатке стоял такой же холод, как и на улице, – окна и рамы там были выбиты при взрывах бомб еще в сентябре.

Однажды, когда в доме стало совсем плохо с едой, решил добраться до складов на Пискаревке, где блокадники добывали гнилую квашеную капусту из развалившихся бочек. Там я ничего не нашел, кроме перерытого песка вокруг бочек. Уныло брел к дому в тот солнечный день, когда увидел летящих вдоль шоссе «мессершмиттов» на бреющем полете. Они стреляли из пушек и пулеметов. Я бросился на обочину дороги, спасся и, переждав, когда стервятники улетели, снова побрел, думая, что немцы знали эту дорогу в районе больницы им. Мечникова, по которой голодные горожане ходили за гнилой капустой. Вспоминал об отце, не зная где он, на каком фронте, жив ли он. А через десять лет, в октябре 1951 года, в сумрачный и дождливый день, мы провожали отца в его последний путь на Пискаревское кладбище. Он ушел, не дожив до 58 лет, отдав всю жизнь родине, семье. Он лежит на Командирской площадке Пискаревки, что слева от Вечного огня, по пути к монументу Матери-Родины.

Осенью 41-го, возвращаясь с Пискаревки и думая об отце, мне представлялась противоестественной, противоречащей самому духу ленинградцев, россиян, видевших на своем веку немало потрясений, мысль о сдаче города, об объявлении его «открытым городом», как это сделали французы с Парижем и другие европейские страны со своими столицами.

По дому в мои обязанности, кроме обслуживания буржуйки, пополнения запасов воды, входила покупка пайка. За хлебом ходил в булочную, что между улицами Социалистическая и Глазовская (ныне улица Константина Заслонова). В ноябре дали по 100 г крупы и 125 г хлеба на мою карточку и карточку сестры. Сейчас, спустя 60 лет, невозможно найти слова, чтобы описать те трагические картины, что иногда совершались около булочной. Там люди падали мертвыми, подростки вырывали у немощных людей пайку хлеба и тут же ее заглатывали, чтобы не успели отнять…

Со второй декады декабря мне было положено 200 г хлеба, на мамину рабочую карточку – 350 г. С 25 декабря 1941 года работала Дорога жизни – от Жихарева на западном берегу Ладоги до Борисовой Гривы на восточном берегу. В январе вывезли 11 тыс. человек, затем – все больше и больше. Спасибо Косыгину, который, побывав в Ленинграде в январе 1942 года и увидев, что там творится, доложил Сталину о необходимости организовать срочную эвакуацию жителей города.

Под Новый 1942 год на нашу семью свалилось огромное и нежданное счастье. Вечером 28 декабря на 190-й день войны, когда мы сидели в комнате, освещенной коптилкой, в парадную дверь раздался стук. Когда я открыл дверь, то в темной прихожей едва разглядел молодого, очень худенького старшего лейтенанта. Он, не заходя в комнату, вручил мне письмо от отца и небольшой матерчатый мешочек, в котором оказались ржаные армейские сухари. Отец, отрывая от себя, сушил хлеб, чтобы при случае передать нам. Радостно мы встречали новый 1942 год, зная, что отец жив, пили кипяток с самыми вкусными в мире сухарями и мечтали о времени, когда снова соберемся все вместе.

В письме отец сообщал, что, выйдя с частью из окружения в районе Сортавалы – на северном побережье Ладоги, стоит теперь в районе Новой Ладоги. На здоровье, как всегда, отец не жаловался, но писал, что все изрядно устали.

Голод продолжал свирепствовать. Исчезли голуби, не стало видно ни кошек, ни собак. На Кузнечном рынке можно было купить хлеб, табак или поменять их на золото и драгоценности. Продавали фарш из кошачьего или собачьего мяса. Довелось видеть около склада умерших на ул. Марата тело маленького ребенка с вырезанными мягкими частями тела… Вспоминать это трудно, а писать просто невыносимо… Но ленинградцы не сдавались, отдавая последние силы, чтобы фашистам не удалось выполнить директиву их бесноватого фюрера: «…стереть город Петербург с лица земли…».

В один из дней января ко мне пришла Нина X. – моя первая чистая юношеская любовь. Ее было не узнать – закутанная в платки, сморщенная от голода и холода, покрытая копотью. Она плохо говорила, но едва слышно сказала, что пришла потому, что умирает ее любимый старший брат Юрий. Он работал в Институте гражданской авиации над автопилотами, уже имел ученую степень и звание доцента. Их отец – профессор X. – был директором филиала Московского института металлов. Их семья продала все, чтобы спастись от голода. Тем не менее сначала умер отец, теперь умирал Юра. Моя помощь – майонезная баночка перловки – не смогла никого спасти. В следующий раз мы встретились с Ниной после войны. Она была замужем за офицером, у них была дочь Женечка.

После этой тягостной встречи с Ниной в январе 42 года, я пошел на Верейскую улицу к Владику Томашевичу. Встреча была безрадостной. Владик уже не мог ходить, в его помутневших глазах стояла смертная тоска. В комнатке стоял жуткий холод, но он очень хотел жить. Надежда и самоотверженность его матери спасли его.

Потом сдал и я – заболел голодной дизентерией, слег, и не было сил даже подняться. Стал совсем «доходягой», как тогда говорили про дистрофиков. Если бы так продолжалось еще несколько дней, то меня можно было бы заворачивать в простыню и отвозить на сборный пункт, а оттуда – к братской могиле. Но и на этот раз спасла меня моя мамочка. Она умудрилась (неизвестно за какие средства, наверное за свое обручальное кольцо, которого я позже у нее не видел) достать бутылку токайского вина. Мама давала мне утром, перед уходом на работу, и вечером, возвратившись с работы, по столовой ложке вина. В итоге мама поставила меня на ноги. Сестра тоже чувствовала себя еще сравнительно бодрой – женщины стали падать от голода позже мужчин.

В начале февраля 1942 года меня навестил мой однокашник Борис П. Он сообщил, что в институте идет запись на эвакуацию, но без членов семьи. Мама была рада такой возможности, но у меня не было сил, чтобы тронуться в путь. Так я остался в Ленинграде до 16 июля 1942 года. Вспоминать этот период не имеет большого смысла – самое страшное было позади. 16 июля во время второй очереди эвакуации дорога запомнилась мне на всю жизнь. На Ладоге нас бомбили, в Борисовой Гриве, где бесплатно кормили по эвакоудостоверениям, наш эшелон тоже подвергся бомбежке. Но все же эшелон удалось вывести со станции, хотя у многих вещи были потеряны.

Васильев Валентин Леонидович

Все перекрывал сплав малознающей юности и мудрой старости!

В условиях блокады стойкими, как я полагаю, становились, прежде всего, те женщины, которые смысл своей жизни находили, главным образом, в заботе о семье, что в условиях невысокого уровня довоенной жизни не могло не быть сопряжено с преодолением бытовых трудностей. Постоянное, каждодневное преодоление препятствий как бы выковывало специфические черты характера женщины, что и являлось необходимыми предпосылками для проявления женщиной в условиях блокады высочайшего уровня стойкости и мужества.

Для мамы, как и для многих других питерцев-ленинградцев, имело значение также и то обстоятельство, что еще в детстве (в 1917 – 19 годах) она оказалась в условиях жизни, напоминающих блокадные. Вот тогда-то она узнала впервые, что представляет собой осьмушка – суточная нормовыдача хлеба на душу населения. Однако в те годы имелись альтернативные пути облегчения условий жизни, а в 1941 – 42 годах – никаких альтернатив. Первая (и основная) появилась лишь с 22 января 1942 года – когда началась массовая эвакуация горожан по ледовой Дороге жизни.

В блокаде для выживания многое имело значение, в том числе и местожительство. Казалось бы, какое значение в блокаде может иметь месторасположение дома, в котором мы проживали, то есть его географическое положение, а также архитектура, специфика постройки? А оказалось, имеет. И этот фактор оказал непосредственное влияние на выживаемость его жильцов в экстремальных условиях.

Мы проживали в весьма известном (по архитектурным признакам) доме эмира Бухарского, расположенном на Кировском проспекте: дом 44-б, кв. 13, 4 этаж. Дом, по критериям мирного времени, находился в одном из самых фешенебельных и озелененных (ныне сказали бы: экологически чистых) районов города, где до 17 года проживали аристократы, а после 17-го гнездился в большинстве пролетариат. Ну если быть точным, то сравнительно недалеко от дома, за мостиком через Карповку, действовала небольшая фабрика, «обладающая» высокой фабричной трубой, которая частенько портила воздух, о чем народу поведал к/ф «Простая история». Но в блокаду критерии оптимального месторасположения жилища для горожан стали совсем иные.

Наш дом оказался в одном из наиболее благоприятных в военное время районов города. Это во многом следовало из того, что район (как и некоторые другие, например Лесной) географически был расположен так, что от артиллерийских позиций противника (расположенных в районе Дудергоф – Красное Село) он был удален на предельное расстояние для стрельбы. А в подобных условиях прицельная точность стрельбы низкая. Поэтому, учитывая это, а также отсутствие в нашем районе каких-либо объектов военного назначения, частота и интенсивность артобстрелов, а также бомбежек была сравнительно невысокая. Но все же и наш район получал порой свою «порцию», например 17 октября на его территорию была сброшена «полоса» зажигательных бомб. Немало нам повезло и с архитектурной конфигурацией дома, построенного в восточном стиле. В таком доме обязательно имеется «внутренний колодец» и окна всех соответствующих квартир выходят в него. Высота этого колодца (шестиэтажного дома с высокими потолками в квартирах 4,1 метров) около 30 метров, а площадь сечения немного более чем на один порядок была больше площади нашей комнаты. Поэтому, например, для того чтобы выбить все стекла из окон комнат, выходящих в колодец, необходимо было снаряд или бомбу забросить в площадь колодца, вероятность чего была чрезвычайно мала (что и подтвердила блокадная практика). Вместе с тем уже в сентябрьских бомбежках 41 года в городе было выбито множество оконных стекол. Понятно, что в условиях блокады в городе не нашлось «лишних» оконных стекол, а позднее и фанеры и досок, чтоб закрыть оконные проемы. Поэтому температура в комнатах многих домов практически мало отличалась от уличных. И это зимой, при температуре порой ниже 30 градусов мороза.

Судьба оказалась к нам благосклонной и в том, что наружные стены дома имели двойную кладку. Поэтому, а также из-за отсутствия ветровой нагрузки на окна, выходящие в колодец, в нашей 30-метровой комнате даже в лютый мороз температура была близка к нулю. Я об этом ныне часто вспоминаю, когда, живя во вполне современном кирпичном доме, архитектура которого ориентирована на проявление своих преимуществ в северных районах страны, задерживают с открытием отопительного сезона или же рано его прекращают. В подобных обстоятельствах порой создается впечатление, что наш современный дом как бы не имеет внешних стен. И еще, в нашем ленинградском доме, даже когда перестал работать городской водопровод, вода продолжала истекать тонкими струйками из кранов в помещениях на нижнем этаже.

О маминой дачной корзине

Начало этого эпизода можно отнести к марту 41 года. Но вначале напомню о летних мучениях дачников, о которых еще давным-давно рассказал нам А. П. Чехов. Это они чуть ли не каждодневно, пробиваясь сквозь городскую толчею и изнывая от духоты в железнодорожных вагонах, привозят из города на дачу все, чего не хватило их родным и близким, отдыхающим на лоне благодатной природы. Для того чтобы избежать подобной участи, которая могла бы выпасть на долю мужа (моего отца), мать начинала уже с весны запасаться продуктами на дачно-летний период. Продукты закупались постепенно, дабы резко не обременять семейный бюджет. Ко времени отъезда на дачу корзина оказывалась заполненной всевозможными крупами (каша – пища наша), мукой, сахаром, мясными консервами, растительным маслом, пачками чая. Эти познания о содержании дачной корзины (ДК) я приобрел позднее, в июле – августе 41-го, когда уже непосредственно знакомился с продуктами. ДК весила, по-видимому, что-то около 20 – 25 килограммов. Вот эта-то корзиночка и оказалась к середине июня 41-го на станции Лисий Нос (где родители сняли дачу). А тут – война! Уже через несколько дней после ее объявления ДК вновь заняла свое обжитое место на Кировском.

Почему же ДК приобрела для нас такое исключительно важное значение? Быстрый уход отца на фронт (уже 7 июля) привел к тому, что с июля и почти до октября эта корзина оказалась в эпицентре нашего внимания. Иначе и быть не могло. Первую зарплату можно было получить, только проработав месяц на заводе, после оформления документов и зачисления на производство. Компенсационную выплату за «кормильца»-добровольца оформить отец не успел. И последнее: в квартире не осталось жильцов-«кредиторов». Одни ушли на фронт: Гаврилова Тамара, ее муж, Нина… Некоторых призвали на оборонительные работы, кое-кто эвакуировался (Беляев), в одну из пустующих комнат вселили многодетную (шесть детей) семью беженцев. Но кушать надо! Вот тут и сыграла свою роль эта корзиночка. Ее «сухопродукты» в умелых руках мамы, после того как они приправлялись зеленью, специями и чуть-чуть (за копейки) овощами, превращались во вкусную и питательную еду. Значение ДК состояло не только в том, что мы «прорвались» из более чем двухмесячного крутого безденежья. Главное было в том, что с ее помощью удалось предотвратить возможность преждевременного истощения организма еще до вступления в свои права смертельного голода. Все когда-то оканчивается, и наконец опустела и корзина. Вот тогда-то крутящиеся шестеренки бюрократического аппарата – бухгалтерия завода – выдала в руки мамы что-то около десяти тысяч рублей. Но наступил октябрь: давно уже была введена карточная система на продукты, и на рынках продукты практически уже не продавали. Случайно удалось купить, отдав все деньги, десять плиток шоколада. И это было удачей, позволившей продержаться до ноября месяца. А в ноябре смертность от голода становится массовой, ударили сильные, в 20 – 25 градусов, морозы, город погрузился во мрак. Первыми стали умирать мальчики 14 – 15 лет. Я, во многом благодаря ДК, не попал в этот «первый поток» и добрался до третьей декады января 42 года. А здесь выяснилось, что дистрофия серьезно взялась и за меня. И если не изменить режим, долго мне не протянуть. Но уже появилась реальная жизненная альтернатива: началась эвакуация из города «доходяг».

Можно обоснованно утверждать: не будь этой маминой корзиночки, мне не удалось бы дотянуть до 6 февраля, а это отразилось бы и на маме.

У буржуйки втроем

Бабье лето в сентябре как бы явилось продолжением жаркого лета 41-го. Листки календаря срывались один за другим. Мне, как и большинству населения, и в голову не приходило: на носу зима в блокированном городе, то есть наступают холода, а топлива в городе нет. Что делать? Наступил октябрь. Первые его дни также были теплыми. Я с товарищем беззаботно бегал в свободные от бомбежек часы по городу, рассматривая следы разрушений и пожаров. К тому же наконец-то мама получила свою первую получку и все, что положено в связи с уходом отца на фронт. Как-то полегчало. Но еще не проникла в каждого простая истина: топливо и энергия находились за пределами кольца окружения. Кто же и чем будет отапливать дома в холода? Не знаю, что об этом думала мама, но известно, что она предприняла целенаправленные меры, позволившие в дальнейшем все же ослабить влияние холода – второго по значимости врага для блокадников после голода. Возможно, голодные и холодные 17 – 19 годы в Петрограде запрограммировали характер ее действий в 41 – 42 годах, что и проявилось в начале октября.

От холода нас могла бы спасти маленькая жестяная печурка, называемая «буржуйкой». Об этом я где-то читал, но не сумел преломить прочитанное применительно к нашим условиям. Но это знала мама, и она поняла нереальность подобного проекта для нашей комнаты, общие трехмерные размеры которой были порядка 130 кубометров. Обогреть с помощью печурки такую комнату было бы занятием малоперспективным. И мама приняла единственно правильное решение и обратилась с предложением к нашей соседке по квартире. Та была врачом-педиатром, профессором в возрасте за 60 лет, вежливой, корректной и строгой женщиной, как и мы, из «старых» жильцов этой квартиры. Предлагалось создать что-то вроде коммуны из трех человек с целью более успешного и совместного преодоления ожидаемых трудностей, для чего предполагалось установить в ее 11-метровой комнате эту самую буржуйку. В таком случае можно было надеяться, что в комнатенке мы втроем не замерзнем (что и подтвердила затем практика жизни). К маме все в квартире (кроме одной) относились уважительно и с доверием. Поэтому «взаимно договаривающиеся стороны» быстро пришли к обоюдному согласию. На другой же день оная буржуйка была приобретена и установлена. При этом, что также важно, были вырезаны отверстия в двух стеклах форточек, не повредив стекла и без излишнего допуска. Мастер делал работу не спеша, добротно, так как еще ничего не поджимало…

Буквально через несколько дней после этого ударили первые морозы, и вот тогда-то в городе возник бум с приобретением и установкой этих «спасительниц». И последний штрих к этому: дровишками мы обзавелись в квартирной кладовой, где хранились сломанные стулья, этажерки, столы и прочее. Кое-что приносил иногда и я, находя у разрушенных зданий, заборов и т. д.

Это всё технические аспекты маминого предложения, а есть еще и организационно-бытовые. Организация подобным образом условий каждодневного быта трех человек предполагает автоматически (при условии, что это родственники или высококультурные, интеллигентные люди, как профессора) и единое питание. Нельзя было кому-либо одному в условиях голода приобретать съестное только для себя одного и потом пользоваться едой в присутствии других голодных. Исходя из этих предпосылок мама сразу же предложила нашей соседке и организацию единого питания, включая получение, приготовление и раздачу еды. Вот так и случилось, что во всех фазах единого процесса питания главную скрипку все месяцы нашей блокадной жизни играла мама.

Итак, группируясь втроем около буржуйки, мы проводили все время (за исключением времени хождения за продуктами, дровами и т. д.) в комнате соседки. Спали же мы в своей комнате, соорудив из двух постелей две берлоги, созданные из одеял, пальто, ковров.

В дальнейшем я упомяну также еще об одном последствии этой маминой инициативы: морально-психологическом эффекте принятия сложных условий блокады на плечи не одного, даже не двух, а трех человек…

О пище насущной в условиях блокады

До войны, частенько по воскресеньям, я с родителями посещал кондитерский магазин, в котором мы покупали пирожные: эклеры, трубочки с кремом и др. Они выделялись своими вкусовыми качествами, схожими с продуктами знаменитого магазина «Норд», что «врос» в Невский. Наш же магазин располагался на первом этаже здания напротив памятника Максиму Горькому, и все это прилегало к Кировскому проспекту. До 9 сентября 41-го можно было наблюдать сквозь зеркальные окна (бесплатно, а на большее не имелось денег), как в магазине бойко раскупали пирожные. Но уже после 9-го витрины всех магазинов, в том числе и этого, перестали дразнить глаза и тревожить желудки горожан. Отныне продукты, спички и т. д. можно было приобретать только по продуктовым карточкам.

Однако, по-видимому, многих, таких как я, не насторожили, не «стреножили» ни бомбежки, ни обстрелы, ни карточно-продуктовая «игра».

И все же начало октября запомнилось экзотическим для меня продуктом. В эти дни один из маминых знакомых продал (точнее говоря, отдал почти даром) ей кусок конины, весивший несколько килограммов. Он объяснил маме, что ему конина досталась случайно, и он, уже вникнув в складывающуюся ситуацию, решил сотворить доброе дело для доброго человека. Я отнесся к этому неизвестному мне продукту по-пижонски, без всякого энтузиазма: голод еще не был не теткой. Но когда я вкусил на голодный желудок котлеты, приготовленные мамой из этой самой конины, то сразу изменил свое отношение к этому продукту и не меняю его и поныне.

Ноябрь отложился в памяти холодами, которые донимали всюду, за исключением пятачка около буржуйки, и постоянным чувством голода. Последнее, памятуя, что даже «волка ноги кормят», заставляло присматриваться ко всему, что могло бы иметь хоть какое-нибудь отношение к пище или топливу для буржуйки. И вот однажды, роясь в кладовке, я нашел мешочек с какими-то пластинками органического происхождения. После некоторого раздумья отнес находку женщинам для проведения экспертизы. Мама быстро разобралась с пластинками: это были плитки столярного клея. Она заверила нас в том, что вскоре мы будем лакомиться вполне отвечающей блокадным условиям едой. И вот, в наиболее тяжелый период блокады (ноябрь – вторая декада января), наш обеденный стол украсило новое блюдо, приготовленное из нового исходного продукта. Мама, как искусный иллюзионист и отменный повар, ухитрялась изготовлять из «топора суп». В результате творческого преобразования исходного материала появлялось что-то вроде застывшего холодца, украшенного лавровым листком, горошком перца. К блюду полагалось немного (!) горчицы. Апофеозом для каждого был маленький поджаренный кусочек хлеба (менее трети от осьмушки, ведь он поджарен).

При активной игре воображения, опьяняясь запахами специй, ты как бы забывал, что это подделка еды. И даже твой желудок на какое-то время поддавался обману. И так каждый из нас троих трижды в день в течение почти трех месяцев вел не совсем честную игру со своим желудком, демпфируя обман тем, что в процессе любых разговоров мы никогда не касались тем, способных вызвать выделение желудочного сока.

Как-то в середине января 42-го, когда «мадам дистрофия», не скрываясь, стала подбираться ко мне, мама стала пытаться как бы невзначай подкладывать мне лишний (вне нормы) ломтик хлеба и т. п. Однако, не зная тогда фундаментального закона материи, я эмпирически осознал, что если съестного у кого-то (меня) прибудет, то в другом месте (от маминой пайки) столько же убудет. К тому же я понимал, что наши рационы были настолько ничтожно малы, что было бы недопустимо уменьшать его на ломтик-другой; иначе, пытаясь поддержать меня за счет своего жизненного ресурса, можно было бы добиться лишь одного: угаснут оба. В общем, я не поддался на эти уловки и предложил строго чтить законы блокадной дележки продуктов. Вместе с тем как-то зримо, воочию, вживую, без лишних слов я воспринял расхожую истину: мать ради ребенка готова поступиться своей жизнью. В дальнейшем, к сожалению, уже в условиях запредельных для существования человека я наблюдал (вне нашей триады) подчас совсем иное. Что ж, эти исключения только подтверждают общеизвестную истину.

В память запал эпизод, который, хотя и имел отношение к продуктам – пище, для меня же был, главным образом, свидетельством проявления высоких моральных качеств человека в аномальных условиях жизни.

В предпоследний день 41 года утром ко мне зашел школьный и закадычный друг Худницкий Евгений Евгеньевич. Он пояснил: вспомнил о том, что в этот день впервые раздался мой писк, нарушивший этим благостное состояние мира и известивший всех, что появился новый человек. Но если В. В. Маяковский в голодную пору нес любимой морковку, то Евгений принес другу немного картошки (с десяток штук, каждая из которых по размерам подобна или чуть больше грецкого ореха) и кулек с рисом (граммов 150). Но настоящий «вес» этого подарка полностью на весах жизни мог бы оценить в те дни только блокадник. Мама изготовила праздничный супец, в котором кроме этих даров нашли свое место всяческие специи и еще что-то. Вот было славно для троих.


И последний здесь аккорд: в конце января увеличили норму выдачи хлеба, и вместо 125 граммов мы стали получать 250 в сутки. К тому же хлеб был выпечен уже без добавок и стал походить по вкусу, цвету, запаху и весу на настоящий хлеб.

Ноги – средство к общению в городе в 41 – 42 гг.

Мама в июле, главным образом, была занята трудоустройством, а с августа приступила к работе на заводе «Красная заря». Я же, предоставленный самому себе, вместе с другом носился по городу где только было можно, и главное, нельзя: в районах только что подвергнувшихся сентябрьским бомбежкам. Для дальних путешествий традиционные средства передвижения: трамваи, автобусы и конечно же ноги. С 8 сентября ситуация стала резко меняться: встали на мертвый якорь и трамваи, и автобусы. Ведь в городе не оказалось никаких источников электроэнергии: электросвязь с Волховской и Свирской ГЭС была нарушена, а угля или каких-либо других видов топлива в городе не было. Естественно, что остановились практически все производства города, в том числе и завод «Красная заря». И мама оказалась вновь вне завода – в роли домоуправительницы.

Долго мы не получали известий от Ани – самой близкой подруги мамы. Ее муж – старый приятель отца, был на фронте. И вот как-то я и мама отправились в дальнюю дорогу к Ане. Путь был пешочком неблизок – куда-то на Старо-Невский. Я бы не смог точно запомнить, какой это был день, если бы не обстоятельства, связанные с этим и предыдущим днем.

Как-то, когда прошло уже много лет, читая о действиях ПВО Ленинграда в 41 году, я натолкнулся на упоминание о том, что в сентябре одна из самых массированных бомбардировок была 19 сентября. Вот события этого дня я запомнил достаточно крепко. В этот день я в первый (и последний) раз увидел, как ведут прицельную бомбежку. Бомбардировка проводилась при двухэшелонном построении самолетов: верхний (на высоте 4 – 5 км) и нижний (на высоте 2 – 3 км). Самолеты нижнего эшелона, подойдя к цели, переходили в пике и, сбросив бомбы, резко взмывали вверх, выходя из него под углом не менее 45 градусов (сие, если не ошибаюсь, именуется кабрированием). Все это происходило сравнительно недалеко от нашего дома (2 – 2,5 км) и, если смотреть из окна ванной, в правом квадранте. Это зрелище я наблюдал, лежа на подоконнике, и был так захвачен им, что мне и в голову не пришло, какие последствия могут иметь эти бомбежки для меня лично. А одно из них было обязано тому, что город стоял не на обычном грунте, тем более какой-нибудь скальной подушке, а на болоте. А посему и радиус действия ударной волны, проявляемой, в частности, в форме вибрации почвы, был очень значительный. И несмотря на то, что бомбы падали в 2 – 3 километрах от нашего дома, наш массивный дом колебался. Я же, засмотревшись на самолеты, на взрывы бомб, не обращал никакого внимания на эти колебания, потихоньку все более и более вылезал из окна, пока не увидел под собой пустоту. Я даже не успел испугаться (это было уже потом), но, на мое счастье, в эту минуту в ванную зашел сосед Гаврилов. Он, схватив меня ноги, вернул на твердь, заявив при этом: «Не с глузду ль ты съехив, ведь, вылетев из окна, как птица, не полетишь?»

Это было 19 сентября, а на другой день мы отправились к Ане. Путь к ней только в один конец занимал не менее часа. Ее дом, как и наш, имел колодец, попасть внутрь которого можно было только пройдя арку. Эта арка прикрывалась массивной железной решеткой с врезанной в нее калиткой.

Когда мы подошли к дому, то не увидели уже привычную для глаза решетку. Зато узрели посредине улицы немного сдвинутую от арочного входа воронку от разрыва бомбы с тротиловым эквивалентом в несколько сотен килограммов. Очевидцы поведали нам, что же случилось 19 сентября. Группа жильцов, среди которых была и Анна, не захотели пережидать бомбежку в душном бомбоубежище. Они посчитали, что, находясь под защитой массивной арки, им и «сам черт не будет страшен». За эти две недели бомбежек люди еще не прониклись истиной: война не прощает легкомыслия – за это расплачиваются жизнью. Взрывная волна разорвавшейся бомбы ударила со страшной силой по решетке, которая буквально размазала всех, стоящих за ней, по стене арки. От Ани, как сказала ее соседка по квартире, можно было идентифицировать только маленький кусочек ее платья. Так погибла Аня – добрая и красивая женщина, хорошая подруга – первая в длинном списке наших блокадных потерь среди родных и близких.

Прошла первая половина октября. После жаркого лета и осеннего бабьего лета ударили морозы. Долгие хождения по улицам при обжигающем холодном ветре на пустой желудок и отсутствии перспектив становились все более обременительными. Вместе с тем, начиная с ноября, смерть все чаще и чаще выискивала свои жертвы среди блокадников. В условиях, когда не работала телефонная и телеграфная связь, почта, а смерть выкашивала уже сотнями и тысячами людей, естественно возникали обоснованные опасения за жизнь родных и близких, проживающих далеко от нашего дома и о жизни которых ничего было не известно. Живы ли они, может, им нужна какая-либо помощь? Сидя дома, эти опасения не развеешь. Следовательно, наряду с такими последствиями блокады, как голод, холод и мрак, добавилось еще одно: отсутствие нужных сведений, то есть информационная неопределенность (та же блокада – только моральная). Выход был только один: нет технических средств передвижения, но еще рано «списывать в расход» ноги. Значит, нужно, пока еще есть ресурсы, отклеиваться от нагретого места у горячей буржуйки – и на чистый воздух (в городе заводы практически не работали), хотя он и возбуждал здоровый аппетит, ублажить который не представлялось возможным. Итак, несмотря ни на что, мы стали прокладывать тропы по известным нам адресам, пытаясь хоть как-то разорвать кольцо неопределенности и наладить общение в замерзающем городе. Пока еще морозы не были столь свирепыми (от 30 градусов мороза и ниже) и удавалось управлять ногами, мы навестили многих. Так, в частности, несколько раз мы побывали на Выборгской стороне у родственников мамы: ее отца, приемной матери, двух ее сводных сестер. В середине ноября они были живы, но к январю все они погибли, за исключением Большой Людмилы.

В первых числах декабря мы направились в район, примыкающий к Невскому проспекту. Дошли до середины Кировского моста. Внизу – Нева, закованная в ледяные путы, мост и его сооружения в инее, на солнце льдинки мерцают как драгоценности. Вдоль Невы знакомые здания, вдали высится Исаакий… Тишина, как будто все вымело. Холод, ощущаемый как будто зримо. Красиво, но беспощадно сурово. И вдруг разрыв снаряда – попадание в дом, расположенный от нас метров за 800. И тут же второй снаряд. Он ударил посредине реки, метрах в 200 от моста. Бесшумно вырос серебристый конус, сооруженный из льда взрывом снаряда. Установилось какое-то замороженное и оцепенелое состояние, и шевельнулась мысль: «Было бы неинтеллектуально падать с моста в холодную воду». Бррр. Мама же не повела и глазом, и мы неторопливо продолжали двигаться вперед. Быстрее идти уже не могли. Нам повезло – обстрел прекратился.

С каждой последующей неделей ходить становилось все опаснее. Иссякали силы, свирепели морозы, дорожки становились все более труднопроходимыми. Идти можно было, в основном, по узеньким тропинкам, проложенным ранее в сугробах снега. Во многих местах эти тропки покрывались наледью с нечистотами, выбрасываемыми из квартир ближайших домов. Все чаще стали попадаться вмерзшие в лед и засыпанные снегом трупы горожан. Угнетало состояние своей беспомощности, исключающее возможность оказания помощи другим.

Особенно запомнились два случая. Рядом с нашим домом, у входа в кинотеатр Дома культуры промкооперации, упал красноармеец тыловой службы. Он был так истощен, что, схватив зубами поданный ему сухарик, затих, как будто израсходовав все свои жизненные силы в этом последнем движении. Я ощутил тогда масштаб и размеры голода. Если уж от голода гибнут бойцы… И второй. Пешеход шел как пьяный и, наконец, медленно завалился в снег. Из проходивших мимо только один подошел к нему и протянул руку, пытаясь его поднять. Но упавший руку в ответ не протянул и, чуть-чуть покачав головой, сказал: «Не надо, бесполезно». Мама потом пояснила: помочь уже ничем было нельзя. К тому же, если подошедший сам очень ослаб, то на снегу остались бы вместо одного уже два трупа.

В декабре морозы достигли 30 (и ниже) градусов. Я не видел на улицах ни одного человека, который не был бы обморожен, даже предохраняясь от мороза.

В связи с этим напомню, что ленинградские морозы при повышенной влажности (что характерно для этого района) переносятся значительно тяжелее, нежели в более сухом климате, например в Сибири. Так воздействие блокадных 37 градусов мороза при влажности тех дней, впрочем типичной для города, соответствовало бы влиянию на человека холода в 50 градусов в районах с нормальной влажностью. В общем, складывались условия, не способствующие значительному удалению от дома, так как можно было и не вернуться обратно.

По этим и другим причинам наши длительные передвижения по городу практически прекратились с начала января 42-го и ограничивались необходимыми: отоваривание хлебных карточек, рабочие контакты с «Красной зарей».

Если мыслишь, значит, существуешь, а если существуешь, мысля, значит, надеешься…

Даже изложенное «пунктиром» выше позволяет представить, в каких исключительно сложных условиях оказалась каждая семья и любой человек в блокаде. Для сохранения стойкости человека важнейшее значение приобретало его морально-волевое и психологическое состояние. Без радио, телефона, газет, писем и прочих источников информации, без коллективов предприятий (неработающих) поддержание и сохранение этой стойкости могло быть связано только с семьей. Наша мама и создала все предпосылки для этого, соединив трех человек в небольшой коллектив для совместного преодоления трудностей и взаимной поддержки. Получился как бы сплав природной смекалки и жизненного опыта мамы, научно-профессионального опыта профессора и моего мальчишеского задора и уверенности в своем понимании всех и вся на базе отсутствия каких-либо знаний и какого-либо опыта. Но зато здесь не было места унынию, неуверенности в своих возможностях или в нашей окончательной победе. Не было места слезам и соплям… Сооруженная мамой плошка позволяла часами проводить время за чтением книг у буржуйки. В наше время многочисленные «аналитики», историки и т. п. дружно отмечают, что в блокаду люди буквально захлебывались чтением классиков, поэтов, историков. Они, по-видимому, не могли поставить себя на место блокадников. А ничего удивительного в «запойном» чтении нет. Нормальному человеку (испытывающему ежечасно, каждодневно повышенные стрессовые нагрузки и постоянное ощущение голода, холода, опасности при обстрелах и т. п.) для того, чтобы предотвратить опасную трансформацию своей психики и форм жизнедеятельности, необходимы были эффективные средства, отвлекающие его на время от суровой действительности и стимулирующие поддержание на достойном уровне его мужества и стойкости. Таким средством и являлись книги. Конечно, тогда я так не думал, но необходимость прикасаться к источнику знаний и идеологического воспитания – книгам, как к пище, ощущал и чем-то там осознавал. Я не читал в те месяцы классиков. Я грыз Ж. Верна, Ф. Купера, А. Гайдара… Последней книгой, которую я прочитал в блокаде, был роман А. Дюма «Граф Монте-Кристо». Наши посиделки и чтения обычно завершались между 10 – 11 часами вечера.

Полагаю, что своими разглагольствованиями в перерывах, когда не читал, я весьма потешал нашего профессора, эту мудрую женщину, слушавшую мои сентенции о том, в чем я ничего не понимал, но зато произносимые с задором и ничем не обоснованной уверенностью. Мне все прощалось. Все перекрывал сплав малознающей юности и мудрой старости.

У буржуйки

У буржуйки, сутулясь, втроем,

Смерть презрев, мы о жизни мечтали:

Всё былое вернется в наш дом,

Что война и блокада отняли.

Канут в лету обстрелы, бомбёжки.

И не бьёт по ушам метроном.

Свет от ламп, а не блики от плошки

И тепло: холод лишь за окном.

Вновь на хлебе глаза не ломают.

Жизнь красна ведь не только едой.

«Братья младшие» рядом гуляют,

Не рискуя своей головой.

Отпадут и заботы с водою.

Кран открыл – и ванна полна…

В ней последний приют свой зимою

Нашла приезжих семья.

* * *

Не успев открыть с ночи глаза,

Мы одно с нетерпением ждали:

Сообщения ТАСС: «Наша взяла!»

Без надежды – и выжить? Едва ли…

1950 г. В. Л. Васильев

Дистрофию не обмануть

С 13 ноября 41-го рабочим и иждивенцам (таким как я) была урезана норма выдачи хлеба. С 20 ноября, после очередного уменьшения, суточная нормовыдача на двоих измерялась 375 граммами. Такое резкое (на одну треть) сокращение не могло не сказаться на истощенных, ослабленных людях. Наступил обвальный голод. Старуха с косой взялась за работу, и скончавшихся от голода в месяц можно было исчислять сотнями тысяч. Точные цифры этих жертв, как полагаю, не будут когда-либо известны: такое было время и такие были условия.

О масштабах происходящих событий каждый блокадник мог составить собственное, субъективное представление. Этого можно было добиться, сопоставляя, в частности, то, что привлекало внимание на улицах города ранее, с тем, что видел там же в последующие месяцы блокадного бытия. Уже в конце октября можно было изредка встретить на улице горожанина, который покачивался из-за слабости от недоедания так, будто он невзначай «перебрал». А уже через месяц можно было, если не повезет, повстречаться с покойником, которого на салазках (как бурлаки) тащили на кладбище близкие ему люди. В конце ноября уже ничего необычного не было в том, чтобы увидеть лежащего на улице мертвеца. Декабрь: зима входила в свои права, и теперь частота возможных встреч с покойниками зависела от длины пройденного тобой пути и от того, шел ли ты по проспекту или же передвигался по «занюханной» боковой улочке. Трупы выносили из жилых домов, сбрасывали из окон нижних этажей, складывали в нежилых помещениях. Важнейшим для каждого было его собственное самоощущение, которое, к сожалению, не могло быть объективным. Истощенный организм долго голодающего человека жил, по сути, за счет собственной энергомассы. Это неизбежно подводило человека к предельному состоянию организма, который долее всего сберегал нервные клетки мозга. Поэтому человек мог осознать, что с ним в общем происходит, отметить изменения в своем организме: нарастающую слабость, постепенное угасание всяческих желаний… Но никто, включая врачей, не мог в тот период (возможно, и ныне) точно оценить, насколько близко человек подошел (или даже переступил) к той черте, за которой истощение организма становится смертельно опасным. О том, как сложно было понять реальное состояние истощенного человека, свидетельствует, в частности, случай с маленькой девочкой – последней оставшейся в живых из большой семьи Савичевых. Ее, несмотря на все усилия врачей, не удалось спасти. А смерть наступила через три месяца после того, как ребенка вывезли из блокадного Ленинграда на Большую землю.

Как и все, спасаясь от холода, который настигал нас повсюду, за исключением небольшого пространства около печурки, мы надевали на себя теплое бельё, свитер, куртки, ещё что-то. По внешнему виду такой «куклы» трудно было судить, насколько человека деформировала дистрофия. Как-то, в конце декабря, проводя под нажимом мамы смену нижнего белья и обмывая своё небогатырское тело теплой водичкой, я случайно мазнул взглядом по своему животику, и мне показалось, что сквозь кожу я вижу сочленения позвоночника. Что ж, зрелище было не для слабонервных, и я не нагружал больше свои нервные клетки подобными впечатлениями. Спустя многие годы я узнал, что скелет как бы выползает наружу, пропадают мышцы и икры ног. Но бывает, что болезнь проявляется и по-иному: человек опухает, его ноги становятся как тумбы, отвисают щеки, заплывают глаза. К третьей декаде января мне показалось, что процесс моего истощения вроде бы завершился, и вместе с тем я медленно-медленно стал наливаться полнотой. Это заметила мама, ей не понравились также и мои глаза. Не раздумывая долго, она попросила нашего профессора взглянуть профессиональным оком на мои мощи. Педиатр внимательно меня осмотрела и, подумав, изрекла свой вердикт: «В запасе у вас имеется не более 8 – 12 суток, и если за это время ничего не изменится, то вторая моя консультация вряд ли уже понадобится».

Мама

Мама чуточку горбится, потому что стара.

Мама вечно в движении и в заботах с утра.

До чего ж мама гордая: «Все сама да сама».

Были б счастливы дети – ей забота одна.

1950 г. В. Л. Васильев

Нам стало известно, что с 22 января 42-го началась массовая эвакуация блокадников на Большую землю. Она проводилась по предприятиям и учреждениям в каждом районе под общим руководством районных эвакуационных комиссий. На другой же день мама отправилась на Выборгскую сторону, на свой завод «Красная заря». Маму и меня включили в список эвакуантов завода. В конце января мама получила эвакоудостоверения и посадочные талоны на поезд, отправляемый с Финляндского вокзала 5 февраля в 9 часов утра.

Блокадные объятия не ослабевают первые недели и на Большой земле

О процессе эвакуации здесь показано фрагментарно, в форме нескольких кадров, характеризующих запомнившиеся мне события.

Утром 5 февраля 42 года поезд с эвакуантами, в вагонах которого разместилась и наша группа, отошел от Финляндского вокзала. Но не прошло и полутора часов в движении, как поезд внезапно остановился: от него отцепили паровоз и угнали куда-то в неизвестном (для нас) направлении. Проходил час за часом, а непредвиденной остановке не виделось конца. У большинства пассажиров не было с собой никаких продуктов (где их возьмёшь в городе?) и, что не менее важно, воды. Пошли вторые сутки, как мы «загорали», а во рту не было и маковой росинки. Незаметно, но неумолимо темнело; наше будущее оставалось всё таким же неопределенным, одно связывало с жизнью – тепло, излучаемое печуркой. И тут у меня начались сильные рези в желудке, и я при ясном, как мне казалось, сознании молча повалился на пол вагона, корчась от боли. Мама, без слов оценив обстановку, обменяла одну из пачек махорки (единственная наша валюта) на лепешку у какого-то пассажира. И как только я немного полакомился ею, запив водой, боли прекратились. А тем временем в вагонах объявилась инициативная группа людей, осознавших, что если эта «остановка» продлится еще на сутки, то тогда поезд можно будет отправлять не к Ладожскому озеру, а на кладбище. И нам повезло. Недалеко от нашей стоянки стоял бронепоезд. Наша группа договорилась с машинистом паровоза, что он за чемоданчик с деньгами и махорки доставит нас до озера. Но надо торопиться. И в вагонах быстро прошел добровольный сбор «злата и наркотиков». Мама возглавила процесс в нашем вагоне, положив на «алтарь жизни» последнюю пачку махорки. После вручения машинисту ласкающего его взор чемоданчика уже через 20 минут мы прибыли на берег Ладоги.

Ладогу преодолевали в открытой грузовой машине, на ней я и мама оказались на разных скамейках. Ехали не так чтобы быстро: километров 30 – 35 в час. Мороз был градусов 15 – 18, холодный воздух обжигал лицо. На первых километрах пути вдоль трассы движения попадались снежные холмики – последний приют тех блокадников, которые отправились на Большую землю пешком. Женщина, которая сидела рядом, видя, что моя экипировка не защищает лицо от ветра, притянула меня к себе и закрыла мою голову своей теплой накидкой, что предотвратило обморожение. Поэтому за тем, что происходило во время движения, я мог наблюдать только урывками. Как-то подняв голову, я увидел, что девочке, сидящей на скамейке у заднего борта машины (лет одиннадцати), с красивым, но каким-то безжизненным и белым как мел лицом кто-то подал сухарь, который выхватила ее мать и тут же стала его грызть. Позднее я узнал, что девочка находилась в состоянии агонии, а мать – в полубезумном состоянии. Когда прибыли на станцию Жихарево девочки в машине уже не было. Одни потом говорили, что она, незаметно для других, вывалилась, а другие, что её столкнула за борт мать…

Итак – мы на Большой земле – на станции Жихарево. Ох и трудно было разобраться, что же на ней происходило. Это усугублялось и вечерней темнотой. Скопление стоящих, подъезжающих, отъезжающих автомашин; люди, снующие в разных направлениях, беспорядочно разбросанные строения, много указателей, дымы из труб, пар от дыхания людей, крики и жестикуляция говорящих людей. Куда и к кому обращаться, что надо предъявлять и что получать на пунктах питания? Вскоре мама сумела разобраться в обстановке. Ей выдали две буханки хлеба и другие продукты.

Эх, Ладога!

За дело правое тогда

Отдать он всё сумел.

А, кроме жизни, ничего

Ценнее не имел.

По Ладоге машины мчались,

А вдоль дороги тут и там

Порой сугробы попадались:

Приют последний мертвецам.

Не осуждай порыв отчаянья.

Пешком к Кобоне, встать на лед

Людей бросала жажда жизни,

Кто был в блокаде – их поймет…

Мотора рёв и ветра свист,

Метель слепила нам глаза.

Мерцали звёзды. Путь тернист,

С открытым кузовом езда.

Но рвали шины снег дороги,

И скрылась «малая земля».

От смерти к жизни нас, как многих,

Дорога жизни повела.

Всё та же снежная равнина,

И вдруг строения вразброд.

Машины, люди: рой в движенье,

Вот он – Большой земли отсчет.

Васильева Лидия Николаевна

Прятались в развалинах Английского дворца

Родилась 29 марта 1938 года в Петергофе, до войны проживали на ул. Манежной, д. 26. По воспоминаниям матери, помнит, как прятались в развалинах Английского дворца перед оккупацией, а на огороде отец сделал окоп, где можно было укрыться от бомбежки, «только нас оттуда выгнали, окоп был неправильный, с одним входом, а должен был быть и выход».

Семья пыталась уйти от стремительно наступающих фашистских войск из Петергофа, через Ораниенбаум, Ижору, «нам просто повезло, что всех подобрал грузовик с углем, так мы и попали в город», рассказывает Лидия Николаевна.

Началась блокада, Лидочка была слишком мала, чтобы помнить, что отец был на фронте; уже после войны семья узнала, что он занесен в Книгу Почета похороненных на Пискаревском кладбище еще в феврале 1942 года.

В эвакуации жили в Воронежской области, затем мать писала самому М. И. Калинину, и по вызову семья вернулась в Ленинград.

С 1947 года, почти 15 лет, жили на Лиговке, в подвале, мать работала ночным сторожем. После расселения в 1961 году получили квартиру в Стрельне. Вырастила 2 сыновей. Начинала свой трудовой стаж Лидия Николаевна в типографии, затем в литейном цехе кладовщиком на 55 МОЗ. Ветеран труда.

Васильчикова Галина Михайловна

Картина была одна и та же – кто-то еле шел, а кто-то лежал

Галина Васильчикова родилась в Ленинграде в 1937 году. Родители погибли в блокаду, а сама Галина, прожив 8,5 месяца в блокадном городе, летом 1942 года была эвакуирована на Кубань. В 1944 году после депортации крымских татар семью Галины переселили в Крым.


Я родилась в Ленинграде в 1937 году. В семье нас было четверо – мы с сестренкой и родители. Еще накануне войны к нам приехала учиться мамина сестра Ольга. Когда началась война, отец работал на Кировском заводе. У него была бронь, поэтому его и не забрали на фронт. Когда началась блокада, отец уговаривал маму эвакуироваться, но она не поддавалась на уговоры.

Помню, как вскоре после начала блокады заболела и умерла сестренка. В холодной квартире, убитая горем, заболела и мама. Я пыталась укутывать ее какими-то простынями – приходилось жить без воды и хлеба по нескольку дней. Помню, как однажды пришел отец, взял все хлебные карточки и ушел за продуктами. Долго ждали его возвращения… Через два дня нам сказали, что он погиб во время бомбежки. Оставшись без карточек, ослабевшая мама взяла кое-какие вещи и пошла менять на хлеб. Поменяла, принесла домой и слегла окончательно. Когда о болезни мамы узнала тетя Оля, она стала получать наши карточки, приносила в дом хлеб и воду. Мама уже ничего не ела, лишь пила теплую воду, которую ей вливали в рот. Почти всегда молчала.

Помню, что в бомбоубежище спускались только один раз, а после всегда оставались дома. В холодной квартире я была постоянно одета в пальто с двумя воротниками, в красную шапку и, к счастью, валенки, которые тетя Оля привезла из деревни. Очень боялась бомбежек – во время воздушной тревоги пряталась в шкаф и закрывала голову подушкой. Выходила из него лишь тогда, когда по радио звучал метроном. Значит – отбой.

Мама все спала, а я подходила к столику у маминой кровати, брала кусочек хлеба и часами стояла у заклеенного полосками окна и смотрела на улицу. Картина была всегда одна и та же: кто-то еле шел, а кто-то лежал. Когда в следующий раз к нам пришла тетя Оля, мама уже была мертва.

С тех пор я оставалась в доме одна. Хлеб и воду приносила тетя Оля. Изредка она же оставалась со мной на ночь.

Долго моя тетя добивалась разрешения увезти меня к бабушке на Кубань. Наконец 23 июня 1942 года было получено удостоверение от районной эвакокомиссии. Помню, как бомбили отъезжающий поезд, как прятались мы под вагонами. Помню и то, как на каждой станции ленинградцев кормили и отмечали в удостоверении, какую станцию мы проехали. В конечном итоге мы благополучно приехали к бабушке в станицу Старокорсунскую на Кубани.

Бомбежка, блокада, недетские переживания имели свои последствия: я стала сильно заикаться. Родные вылечили меня. Разве кто-то думал тогда, что это лишь начало испытаний?

Вскоре на Кубань пришли немцы…

Вдовиченко Леонид Игнатьевич

Мы увидели троих настоящих немцев в военной форме

Родился 22 августа 1933 года.


Я родился в обычной рабочей семье. Отец и мать трудились на Кировском заводе. Мы жили в коммунальной квартире с круглой печкой, расположенной в бревенчатом доме-бараке за больницей. Наша семья, как и все остальные, жила от получки до получки. По Ленобласти ездили трамваи, другого транспорта в то время не было. Когда родители ехали с работы, весь трамвай был обвешен людьми, а самое удобное место называли колбасой. Лето 1941 года выдалось очень жарким. Вся пригородная зона была в цветах и яблонях, а живность разгуливала по дорожкам между заборами. О том, что началась война, знали все, но я еще не понимал, что это такое, потому продолжал жить беспечно. Мы с другими мальчишками ходили купаться, играли в войну, у меня даже была военная форма – короткие штанишки, куртка, на воротнике нашитые петлицы и синяя пилотка.

После начала войны отец сразу оказался в народном ополчении, где-то на Ленинградском фронте. Мать получила от него одно письмо в сентябре 1941 года, а в декабре или январе 1942-го пришло извещение о том, что отец пропал без вести в одном из боев. Потом мать стала реже приходить ночевать домой. Меня поручили сначала одной, потом другой соседке. Но поскольку у них были свои дети, то я большей частью был предоставлен сам себе. Вечером приходил на общую кухню поужинать, а потом ложился спать в пустой комнате. Днем, болтаясь по поселку и вдоль трамвайных путей по дороге, я наблюдал возрастающие колонны людей, идущих пешком в сторону Ленинграда. В августе 1941 года начались обстрелы. Горожане прятались от них где только возможно. Количество прохожих резко уменьшалось. В бараках остались лишь пожилые люди и дети. Всех по возможности увозили в Ленинград. Взрослые объясняли мне, что на заводах введено казарменное положение, и поэтому моя мать не может ежедневно приезжать домой ночевать. В один из дней я с соседскими ребятами отправился купаться к больнице имени Фореля. В этот момент около пруда остановилась военная машина. Из кабины вышел шофер, открыл задний борт, и мы увидели трех настоящих немцев в военной форме. Шофер и военный с оружием сняли одного немца с машины (видимо, он был ранен, поскольку у него были ноги перебинтованы) и уложили на траву. Внезапно набралось много любопытствующих. Немцы были хорошо выбриты, форма на них была в хорошем состоянии. Я стоял рядом и с большим любопытством рассматривал их в упор. Многие живущие рядом подходили к немцам и угощали их разной едой. Немцы, мягко говоря, недоумевали. Я смотрел на них и думал: так что же такое война и почему их называют фрицы и гансы? Начался обстрел, их быстро погрузили на машину и увезли. А мы, мальчишки, врассыпную побежали по домам. Я подумал тогда: если они не такие уж страшные, то, может быть, скоро и отец вернется домой. Вскоре возле моего дома вырыли землянку, а затем накрыли шпалами и засыпали землей. Внутри из досок сделали скамейки. Туда помещалось человек 13 – 15. Больше и не нужно было, потому что остальные уже были в армии или ушли в Ленинград.

Когда начался обстрел, никто не осмеливался оставаться в домах. 8 сентября было полностью замкнуто кольцо блокады. Большую часть времени мы проводили в землянке. Домой бегали только по необходимости, когда темнело. К обcтрелам уже начали привыкать. Я тогда не очень понимал, что значит «убьют». Мне казалось, что от снаряда можно как-то увернуться. В один из жарких августовских дней пришла с работы моя мама. Она посмотрела, что дом опустел, заглянула в землянку и обрадовалась, найдя меня там. Мама взяла меня за руку и предложила пойти выпить чай в нашу комнату. Вскоре, после того как мы сели за стол, прозвучало несколько свистящих звуков и разрывов, от чего мы инстинктивно выскочили из-за стола. Следующий разрыв прозвучал совсем рядом с нашим бараком. Мама быстро схватила со стола все съестное. Я стал ей помогать и увидел, как над столом клубится густой пар, а когда он рассеялся, там лежали разбитые чашка с блюдцем и осколок. Перепуганные, мы прибежали в землянку и некоторое время не могли говорить. Разрывы снаряда в землянке слышались несколько приглушенно и такого страха не вызывали.

В конце августа 1941 года обстрелы стали постоянными. Люди уже и в светлое время суток боялись выходить из землянок. Там стоял смрад, запасы продуктов подходили к концу, хлеба взять было негде, а в пригород уже давно ничего не завозили, так как местные маленькие магазины были давно закрыты. Наступил момент, когда взрослые принесли свои остатки еды в землянку и решили делить поровну между собой. Было небольшое количество консервов, крупы, макарон, яиц. Готовили на двух керосинках. В поселке народу практически не осталось, кое-где оставались люди в таких же землянках, как и мы. Чтобы как-то занять нас, одна из женщин приоткрывала землянку и читала нам книжки. Питание наше становилось скудным, и как-то я придумал устроить всем сюрприз. Пока все спали, я пошел в ближайший огород, чтобы поймать там курицу для супа. На мне была моя «военная форма». Я так увлекся ловлей курицы, что не заметил, как отошел на километр от нашей землянки. В какой-то момент я увидел за таким же занятием немца в форме и сапогах. Мне стало очень страшно. Я спрятался в пуще кустов. Помню, стало темнеть, и я услышал, как меня ищут. Меня нашли и привели в землянку, я пытался объяснить взрослым, что хотел порадовать их и принести им курицу. Все молчали. Ночью, проснувшись, я снял с себя куртку, спорол с пришитых петлиц треугольнички и сами петлицы. Все это сложил в кобуру с самодельным деревянным наганом и выбросил из землянки. Наутро все стали на меня смотреть – поняли, что я изменил свою форму. А я сидел и думал, когда же за мной придет мать и заберет отсюда. Когда мать пришла забрать меня из землянки, обстрелы стали хаотичными – угадать их было невозможно. Наш двухэтажный барак был разбит снарядами и сгорел. Уходить в город затемно было страшно, поскольку неизвестно откуда могли появиться немцы, да и весь пригород был в воронках. Мама пересидела ночь в землянке, а утром решила уходить. Она собрала наши скудные вещи, и мы отправились в путь вниз по дороге к шоссе. Трамваи не ходили. Петергофское шоссе, переходящее в проспект Стачек, было пустынным. В сторону города редко брели прохожие, кто с сумками, кто с чемоданами. По дороге я увидел, что из маминого тюка идет дым, но она взяла меня за руку, и мы быстрым шагом направились к железнодорожной станции. Прибежав к бастиону с нашими солдатами, мы сбросили тюки и увидели уже остывший снаряд. Отдохнув, мы направились к Кировскому заводу. Оттуда нас послали в распределитель, находящийся около Кировского райсовета. Там нам дали комнату на временное жилье.

Наступил сентябрь 1941 года, в школу никто не пошел, они все были закрыты. Мать по-прежнему находилась на казарменном положении, а я был предоставлен сам себе. Мы, дворовые мальчишки, сбивались в группы и, не обращая внимания на артобстрелы, бродили по району в поисках съестного и патронов. Иногда ходили на разведку. К концу осени начал прижимать голод. Военные на линии обороны Автово стали отгонять нас от укреплений, даже грозя оружием. После войны я узнал, что в связи с жестким карточным нормированием поступил приказ, по которому каждый военный обязан был сам съедать свои 500, а потом 400 граммов хлеба, иначе он не мог защищать город. Готовилась эвакуация детей по Ладожскому озеру. Школы не работали, мамы, в основном, были на казарменном положении, а нас, подростков, собрали и со старшим распределили по подвалам школ в расчете уберечь от артобстрелов. Самое страшное началось в декабре 1941 года. Тогда норма хлеба сократилась до 125 граммов, а зимой 1942 года 35-градусный мороз и голод сковали все живое. В сентябре фашисты разбомбили Бадаевские склады, где был сосредоточен весь неприкосновенный запас Ленинграда. Выдача по карточкам сразу резко сократилась. Не было дров, воды. Началось массовое вымирание и людоедство. На ладожскую Дорогу жизни везли, в основном, умирающих пожилых, не подлежащих использованию в армии, и детей. Дом, куда меня с другими ребятишками переселили в Кировском районе, к этому времени был разбит, и мы ночевали в каком-то бомбоубежище. Ко мне изредка приходила мать. Это был сборный эвакуационный пункт. Нас по 20 человек сажали на полуторки с одной старшей женщиной и, накрыв сверху брезентом, везли по Ладоге. По дороге нас сопровождали обстрелы. Было очень холодно и голодно. Когда машина приехала и нас, закоченевших, стали выгружать, я увидел, что мы снова оказались в Ленинграде. Меня нашла мать и сказала, что никуда не пустит. Забрала меня и увела, не помню куда.

В январе 1943 года нам дали комнату на Петроградской стороне. В комнате из мебели, как ни странно, было все необходимое. Мать пошла за хлебом, но достаточно скоро пришла, села и зарыдала – в очереди у нее украли все карточки. Мы легли спать и ночью проснулись от безумного взрыва. Немцы ночью, видимо, скинули огромную бомбу на фабрику «Красное знамя», напротив которой находился наш дом. Сколько мы проспали, я не помню, но, когда проснулись, вся комната была в инее. Время тянулось очень медленно.

В полуобморочном состоянии мы пребывали 9 дней. Я уже не говорил и не поднимал глаза. Не понимаю, какая сила подняла мать с кровати. Она ушла куда-то и примерно через день вернулась с бидончиком супа. Она вливала в меня эту жидкость, пока я не стал что-то лепетать. Затем подняла меня, переодела, переобула и, собрав всю волю в кулак, отвела через весь город к себе на работу. Какой-то период я не разговаривал, не мог прийти в себя. Обстрелы продолжались. Мы уже привыкли к ним и не прятались. Голод достигал таких пределов, что казалось, если меня и убьет – это будет облегчением. Только хотелось, чтобы убило сразу насмерть, без мучений. Так работало мое сознание, а все остальное было неважно.

Вениаминова-Григорьевская Нина Андреевна

Даже деревья помогали изможденным горожанам

О войне объявили в воскресный солнечный день. Мы, дети, в это время бегали во дворе, играли с мячом. И услышали, что надвигается «гроза». Помню взрослых – они стояли возле репродукторов и с озабоченными лицами слушали выступление Молотова. Через несколько дней мама, я и младший брат провожали отца на фронт. Он шел в стороне от колонны и командовал, выравнивая шаг. Тогда я впервые увидела отца в военной форме.

Немцы стали активно бомбить город и с воздуха, и с орудий. Рушились дома, склады… Фашисты основательно окружили Ленинград. Я жила тогда на Большом проспекте Васильевского острова.

Особенно трудной выдалась зима 1942 года. Водопровод не работал. Чтобы выпить несколько глотков воды, нужно было брать санки, ставить ведро или кувшин и идти на Неву. Делали лунки и черпали из Невы живительную влагу. Света не было – мастерили коптилки. Также в каждой комнате тогда появились маленькие печурки-буржуйки. Свидетелями горя ленинградцев были все. Даже деревья помогали изможденным горожанам – если прохожий уже не мог идти, он облокачивался на столб, подпирая свое ослабшее тело.

Отец был в госпитале, мама некоторое время не появлялась дома, а брат лежал без движения. Я к тому же потеряла продуктовые карточки. Безумно расстроенная, пошла к отцу в госпиталь, и он вынес мне кое-что съестное. Как выяснилось, мама оказалась в больнице. В итоге мы с братом остались в квартире одни. В какой-то из дней пришел отец и отвел нас в детский дом, который находился около училища Фрунзе. Я помню, как папа шел, держась за стены домов, и вел двоих полуживых детей, надеясь, что, может быть, чужие люди их спасут.

Нас сразу привели на кухню, накормили и уложили спать. А 10 апреля 1942 года сказали, что повезут через Ладожское озеро по Дороге жизни. На следующий день детей блокадного Ленинграда погрузили в машины и отправили в путь. По дороге число попутчиков заметно уменьшалось. На каждой станции выносили маленькие трупики. Вагон-изолятор был полон детьми, страдающими дистрофией. Там лежал и мой брат. Кто-то мне подсказал, что ему может помочь картошка. Я взяла свои галоши и на станции поменяла на несколько картофелин. Накормила брата сырыми клубнями, а ему стало еще хуже. Он был похож на скелет. Но положение наше все-таки улучшалось. Мы были вырваны из кольца голода, холода и смерти.

В пути мы провели около месяца. Где-то в мае прибыли на Северный Кавказ, в станицу Николаевскую. Нас расселили в нескольких домах. Есть почти не давали – мы питались подаяниями местных жителей. Самых смелых сообща одевали и отправляли в другие станицы просить кусочки еды. Посланцев ждали с большим нетерпением. Каждый получал кусочек в зависимости от того, что он дал надеть в поход. Помню, недалеко от нашего поселения немцы оставили повозку с яблоками. Мы, как саранча, налетели на нее, и через несколько минут лошадь стояла с одинокой телегой.

Через несколько месяцев нас перевели в другую станицу – Барсуки. Разделили на группы – младшие, средние и старшие. Меня определили в среднюю группу. Шел уже 1943 год. Многие из нас умирали от тифа.

Весной 1943 года немцы отступили. После освобождения пришла телеграмма, что мои родители живы и разыскивают нас. Получив послание, я и обрадовалась, и огорчилась. Огорчилась, потому что потеряла младшего брата – не знала, где он, жив ли. В результате мы сговорились с подружкой Валей, которую прозвали «цыганка» за то, что она хорошо умела просить, и отправились на поиски. В конце концов нашли моего братика у одной женщины, которая его усыновила. Брат не хотел возвращаться, но я настояла.

В 1944 году нас перевели в город Железноводск. Воспитательница нашей группы – очень красивая женщина – отлично владела вокалом. Она организовала кружок, где мы вместе пели песни. Часто приходили в городской госпиталь и выступали перед ранеными. Воспитательница пела лирические песни, а я в свои 12 лет читала стихи Симонова «Жди меня, и я вернусь…» и, конечно, плясала под русскую гармошку. Раненые с радостью и благодарностью смотрели на нас и радовались как дети.

Война закончилась, но мы все, кто был в детском доме и пережил блокаду, встречаемся практически каждый год, сохраняем наше братство. Уже стали бабушками и дедушками, но все равно не забываем военные дни. Хотим, чтобы и будущее поколение знало про мужество и страдания жителей нашего города.

Викторова Нина Алексеевна

Три дня я лежала в кровати с мертвым братом

Я родилась в Ленинграде, на Фонтанке. 16 июня 1941 года мне исполнилось 8 лет. Тем страшным летом меня отдали в школу, в которой учился мой старший брат, он к тому времени окончил 4-й класс. А 22 июня началась война. Детей только в июле в срочном порядке начали эвакуировать. Нас с братом отправили в Тихвин, а потом должны были перебросить на Урал.

Однажды в тихвинском лесу ребята увидели немецкого радиста и сообщили об этом в сельсовет. Кагэбэшники его взяли. Фашистский радист сообщил, что через два дня от Тихвина ничего не останется. Позвонили нашим родителям в Ленинград и сказали, чтобы забирали детей. Как мама приехала за нами, как нас вывезла… Обратная дорога была очень тяжелой – где ехали, где шли пешком, я не все помню. Помню, что дорога была усеяна трупами. С тех пор я всю блокаду была в Ленинграде.

Первым в нашей семье умер отец, у меня сохранилось удостоверение о его смерти. Он работал за Кировским заводом, ходил на работу пешком – с Фонтанки – в Кировский район. На фронт папу не взяли: когда он был футболистом, получил травму ноги. Зимой, это был январь или февраль, он шел с работы, нес столярный клей, что-то из еды. И вдруг упал… Его увидела соседка, притащила домой. Папа пролежал три дня, а потом умер. Ему было 40 лет. Его тело унесли в общий приемник, тогда покойников еще регистрировали.

Через месяц от голода умер брат, ему было 13 лет. Три дня я лежала с ним, мертвым, в кровати, потому что мама не могла его стащить, я тоже была не в силах. Потом люди нам помогли… Тело брата, как дрова, стащили и положили в кучу.

Не знаю, как мы с мамой выжили в блокаду. Я попала в больницу с гепатитом, заболела из-за крыс. Впрочем, это меня и спасло. У меня была последняя стадия дистрофии, но меня вытащили. Мне тогда было все равно – жить или умереть, в голове крутилась только одна мысль – поесть. Хотя и это было невозможно, пища уже не усваивалась.

Помню, как стояли в очереди за хлебом, кругом лежали трупы, мы через них перешагивали. Люди не выстаивали… умирали на месте.

За водой мы ходили на Фонтанку. Стекол и дверей в доме не было. Мама поставила буржуйку, в окно вывела трубу. Пока топишь, тепло, через два часа вода превращалась в лед. Морозы были лютые.

Моя мама прожила 88 лет. До войны она не работала, нас воспитывала, а когда умерли отец и брат, и мы остались вдвоем, ей пришлось искать работу. Она пошла в литейный цех на завод. Мужчин не было, и она латала дыры при температуре 80 градусов. Металл нужно было плавить круглосуточно для изготовления снарядов. На этом заводе она проработала 15 лет, потом ушла на пенсию.

Я пошла в школу в 10 лет. В классе было много переростков, их называли шуба-дуба, тачка – рыжая собачка. Такие здоровые детины приходили в первый класс. Я училась в 283-й школе Ленинского района. После окончания школы я поступила в техникум, а потом в институт. Отучившись, вышла замуж и уехала с мужем-военным на Север. В Заполярье мы прожили семь лет. Вернувшись в Ленинград, я пошла работать в институт.

Винер Валентина Шарифовна

Просто ждали, когда нас убьет

Валентине Шарифовне Винер в 1941 году исполнилось 14 лет. Семья – мать и трое детей – чудом избежала немецкого плена. В 1942 году все четверо были эвакуированы по Дороге жизни.


Конец августа 1941 года. Наш эшелон три дня стоял на Московском вокзале, шел проливной дождь, а нас все не отправляли и не отправляли. Вдруг выглянуло солнышко, и поезд тронулся. Это был последний эшелон – немцы были уже около Мги. И вот, не доезжая Мги, нас разбомбили. Ленинградцы, которые выскочили налево от полотна, попали в плен, потому что по ту сторону железной дороги уже стояли немцы. Мы выскочили направо. Очень хорошо помню, что по Октябрьской железной дороге вдоль полотна проходили так называемые валовые канавы, наполненные водой по колено. Мы перешли их вброд, вошли в лес, а там стояла военная кухня. И военные говорят: «Граждане, вы что, с поезда? Подходите, обогрейтесь, обсушитесь». И в этот момент прямое попадание бомбы или снаряда! От этих солдат не осталось ничего. (Плачет.) Я своими глазами видела – где рука, где нога… Отец и мать накрывали нас своими телами.

После этого мы начали пробираться в Ленинград. Мы шли под проливным дождем, ноги утопали в грязи, а мы все шли и шли. Мы добрели до села Ивановское – там брошенные дома, брошенные вещи… Военные предлагали покушать, переодеться, а мама сказала, что хотя мы потеряли все вещи под Мгой, но чужого ничего не возьмем. Запомнились кринки, в каких молоко раньше в деревнях держали. Из них мы наливали молоко, ели крупные огурцы и сало. Сало было большими кусками, а еще хлеб, круглый черный хлеб, был не порезан, а поломан на куски. Наше счастье, что мы ушли от немцев: мы были в этом селе Ивановское в шесть часов, а в девять часов там уже были немецкие войска. И вот мы вернулись в Ленинград, босые, голые, грязные. С этой минуты кончилось мое счастливое детство, мне было четырнадцать лет.

Я была старшая в семье, мама моя уже ходить не могла. Во время блокады мы, все иждивенцы, получали на четверых полкило хлеба. И я за этим хлебом шла по длинной улице Чайковского на Выборгскую сторону. Там хлеб был с бумагой, он был полегче, и кусочек был побольше. А на нашей стороне хлеб был с дурандой (остатки семян после выжимания масла. – Ред.). У меня были ботиночки из свиной кожи, на шнурочках, ноги мои примерзали, а мама мне говорила: «Ты крошечку за щеку положи, и тебе легче будет идти». Я приносила этот кусочек, и мы его делили и ели.

Мы всей семьей ходили рыть окопы. Раз пришли, мама с нами тремя, а военные ей сказали: «Вы, тетя Шура, больше не ходите с семьей». Больше мама не ходила. Началась страшная бомбежка, мы уже не ходили ни в какое бомбоубежище, не могли двигаться. Просто ждали, когда нас убьет. Лежали, сохраняли последние силы, заворачивались в тряпье, и нас заедали вши – страшное дело. У меня были очень хорошие длинные косы, и мама обстригла меня лесенкой.

Восьмого сентября сгорели знаменитые Бадаевские склады, где хранились все запасы продовольствия. Зарево было вполнеба! Там было очень много сахара, и весь этот сахар сгорел. Мама моя ходила туда с такой котомочкой на плечах, на веревках, приносила эту землю с Бадаевских складов, мы ее кипятили, оттаивали и пили. Еще столярный клей ели, но это в том случае, если его удавалось достать или выменять на что-то, даже не помню, на что мы меняли.

Как-то я шла по улице Воинова, смотрю – мальчик в подворотне дает какой-то девочке большой батон, не такие, как у нас сейчас, узенькие, а широкий батон. Я подошла, говорю: «А мне можно купить такой батон?» А он говорит: «Девочка, приходи завтра, я и тебе дам батон». Стоил он 5 рублей. И вот я к нему раза два в эту подворотню бегала, блокада еще только начиналась, а потом мальчик этот пропал, и никаких батонов уже не стало.

Мы жили на Чайковского, 2, угол Моховой, там продовольственный магазинчик, и последнее, что осталось в этом магазине, это консервы «Снатка» (консервированные крабы. – Ред.) и шампанское. И вот мы купили две баночки «Снатки» и шампанское и хранили до 7 ноября.

По улице Чайковского стоял большой шестиэтажный дом, там в подвалах были сводчатые потолки, и местные жители говорили, что эти своды очень прочные, даже бомба не пробьет. Там было бомбоубежище, и очень страшно было сидеть в этих подвалах. Ни звука – такая стояла тишина, мы просто сидели и слушали, где взрывается, и ждали стук метронома, который означал конец воздушной тревоги. Потом мы поднимались наружу, и это было такое счастье – ощущать, что мы живы! Когда мы выходили после бомбежки, кругом висели провода, вокруг лежали разорванные трупы… В Ленинграде мы пережили голод, холод и страх! Нас бомбили, нас обстреливали, нас морили голодом, нас просто уничтожали! Мы не раздевались, спали в пальто с вшами, не мылись. Удивительно, но мы не болели. Я в этих ботиночках ходила за хлебом на Литейный мост и не обморозила ноги.

Когда нас эвакуировали, то подвезли к Ладоге. Было еще не очень темно, и мы ждали ночи. Приезжали машины, с них разгружали продовольствие, и мы садились в них. Нас было трое, я и брат забрались в машину, а младшая сестра, она была тихоня, стояла и плакала. А машина уже должна была тронуться, и места не было. Но шофер – какие люди тогда были! – увидел, что мать с двумя детьми села в машину, а третья дочь – нет, он ее схватил и в кабину посадил. Мама всю дорогу кричала, что у нее ребенок на том берегу остался, а когда приехали, и он ее из кабины выпустил – какая радость была!

Там был большой храм, по-моему, он называется храм Лавра, внутри грудами лежали покойники. Нас там же поселили и накормили. И какая же это была вкусная пшенная каша, гороховый суп! И люди объедались и тут же многие умирали!

Когда нас эвакуировали в поезде, нас было тысячи полторы, а привезли шестьсот – умирали в пути. Кого захоронили, кого на ходу выбрасывали. Иногда было, что поезд встанет где-то на полустанке, а накормить не могли, и вот в этот момент люди погибали. У нас на дорогу был сырой горох и почему-то сахарный песок. Мама ставила на полустаночке два кирпича, разводила костер, горох закипит – вот мы его ели. Клюкву покупали, или на что-то меняла мама, ели клюкву с сахаром.

Когда наступает 27 января, или 8 сентября, или 9 мая, я всегда думаю – неужели это я? Я жива? Страшные были дни. (Плачет.) До сих пор я не оставляю еду на тарелке. Мои дети, особенно старший, всегда хлебцем еду с тарелки собирают, так и говорят: «Вы меня извините, но моя мама терпеть не может оставлять пищу в тарелках». Да, хлеб – это святое, каждая крошка.

Винниченко Иван Моисеевич

В наш линкор попала полутонная бомба

Гл. старшина в отставке.


По комсомольскому набору меня в 1939 году направили служить на Балтийский флот. Попал радистом на линкор «Марат». С первых же дней войны враг пытался уничтожить этот современный боевой линкор. Нас ужасно сильно обстреливали: день и ночь звучала боевая тревога, одни налеты авиации сменялись другими. Противник пытался во что бы то ни стало вывести из строя флагманский корабль флота, который мощным артиллерийским огнем поддерживал наши войска на суше.

Немцы подходили к Ленинграду. Везде шли ожесточенные бои. Линкор был заведен в канал и оттуда вел прицельный огонь по противнику. Наши артиллеристы здорово стреляли – только на моих глазах было сбито 6 самолетов.

Целую неделю мы простояли в канале. Это были кошмарные дни – для отдыха и сна не было ни минуты. Но моряки выдерживали эти нечеловеческие нагрузки.

30 сентября 1941 года мы вышли из канала и взяли курс на Кронштадт. По пути следования «Марата» облеты и атаки авиации не прекращались, но поход завершился успешно. А потом был роковой день, когда в корабль попала полутонная бомба. От сильного взрыва на линкоре погибло 800 человек. Это была ужасная картина. Много прошло лет с той поры, но забыть это невозможно.

Волкова Антонина Ивановна

Меня вместе с трупами погрузили на машину и отвезли в морг

Когда началась война, я жила в Ленинграде со старшей сестрой, братиком и мамой. В августе, во время бомбежки, был разрушен наш дом, и нас переселили на Васильевский остров, дали большую комнату с двумя большими окнами и красивым камином, но мама загрустила: «Где же взять столько дров?»

Старшая сестра принесла буржуйку, и мы жгли в ней мебель, которую смогли сломать, а также ходили собирать дрова по улицам после бомбежек. Ходили и на Смоленское кладбище, где после бомбежек валялись деревья, кусты, куски гробов и кресты.

Мама лежала, она совсем сдала. Меня с братиком хотели определить в детский дом, но они не захотели оставить маму и решили – помирать так вместе. Однажды, когда мы зашли на кладбище за дровами, началась очень сильная бомбежка. Я упала. Когда очнулась и стряхнула с себя засыпавшую меня землю, то почувствовала, что не могу стоять на ногах – падаю. Я долго звала своего братика, а потом на четвереньках поползла домой. По дороге мне несколько раз помогали встать, но я все равно падала. Так я и доползла до дома.

Брат уже был дома. Увидев меня, они с мамой очень обрадовались. Два дня я не могла встать с кровати. Потом еле-еле встала, выкупила хлеб, растопила буржуйку, вскипятила воду. А братик на третий день умер. На маленькой фанерке, перевязав веревкой, я отвезла его на край кладбища и сама свалилась на гору трупов. Там и нашел меня проходивший мимо военный. Он проводил меня домой и дал мне кусочек сахара. На следующий день мы с мамой пили чай с сахаром.

А потом умерла мама. Но отвезти ее я уже не могла, так как сама еле двигалась и все больше спала. Как-то на часок к нам заехала на военной машине старшая сестра и отвезла меня в детский дом № 76. Там меня из-за вшей остригли наголо, а вот мыть не стали, из-за того что все тело у меня было в струпьях и язвах. Вместо этого начали лечить – через несколько недель я смогла сидеть.

Летом меня эвакуировали – на катере по Дороге жизни – через Ладогу. Затем нас повезли в г. Юрьев, но очень много детей по дороге умирало. Как-то я потеряла сознание, и меня вместе с трупами детей погрузили на машину и отвезли в морг. Когда очнулась, вокруг было темно, на мне лежали чьи-то ноги. Я закричала – меня услышали дежурившие санитарки, вытащили и отнесли в больницу. Я напоминала живой труп, меня лечили почти месяц. В итоге я окрепла, начала ходить, но язвы на ноге заживали плохо. Возникла угроза, что ее придется ампутировать, иначе гангрена будет распространяться. Меня отправили в Иваново, а после лечения я опять вернулась в детский дом.

В 1943 году вышел приказ – всех детей старше 15 лет направить в ФЗО. Мне еще не было 15 лет, но я уговорила директора отправить и меня. Нас привезли в город Вичуга Ивановской области на ткацкую фабрику им. Ногина.

В 1944 году, когда была снята блокада, я стала проситься в Ленинград, но смогла вернуться только летом 1945 года, уже после войны. Работала ткачихой. Вышла замуж. А в 1979 году переехала в Севастополь.

Галяпина Антонина Васильевна

Все ушли на фронт, мы с сестрой остались вдвоем

Антонина Васильевна Галяпина в годы блокады работала в госпитале, затем поступила медсестрой на один из военных заводов. Награждена медалью «За доблестный труд». Сейчас Антонина Васильевна живет в Казахстане.


Восьмого сентября мы как всегда шли в техникум, он находился на Фонтанке недалеко от Невского. Вдруг небо почернело, начался налет. Все растерялись, кто кричал, кто плакал, вокруг рушились дома. Из техникума нас сразу отправили в госпиталь, где уже были раненые и убитые. В этот день бомбили Бадаевские склады, где находилось все продовольствие. Уже через несколько дней мы ощутили нехватку продуктов. К октябрю снизили нормы хлеба по карточкам, сняли пайки, дошло до 125 грамм на человека. Только служащие получали по 250 грамм. Об учебе мы уже не думали, работали в госпиталях, помогали врачам, ухаживали за ранеными. До декабря как-то дотерпели, а потом с приходом морозов начался такой голод, что трудно было ходить, у многих началась дистрофия. На разгромленных складах были сахарные запасы. Мы ездили туда, с камушков собирали сладкий обгоревший сахар. Так началась наша блокада.

Все ушли на фронт, мы с сестрой остались вдвоем, позже к нам приехала тетя с двумя девятимесячными дочерьми. А зима была такой суровой, какой не было сто лет. Не было ни отопления, ни освещения, люди приобретали буржуйки, а их надо было чем-то топить. За дровами ходили сестра с тетей, а девочки лежали у меня под одеялом и плакали, и я вместе с ними…

Детей кормили соевым молоком, потом и его не стало, больше кормить было нечем… Одна девочка умерла, мать унесла ее на кладбище, а сама ушла на фронт, и ее тут же убило снарядом. Остались моя сестра, маленькая девочка, еще одна дочь тети, и я. Девочка вскоре умерла, сестра попросила меня отнести ее тело туда, где все трупы, недалеко от улицы Надеждинской и Невского. И вот мы ее завернули в одеяльце, и я ее за веревочку потащила. Сестра велела положить ее между большими трупами, не бросать внизу, я туда залезла кое-как, положила, оттуда сползла и с трудом пришла домой. Так мы стали с ней вдвоем коротать. Потом пошли в военкомат, чтобы нас взяли на фронт, сестру взяли, а меня нет. Я осталась одна.

Был такой случай: прибегает ко мне соседка с третьего этажа, просит о помощи, говорит, у нас в подъезде умерла женщина, у нее двое детей осталось. Дочь, ей года не было, ползает вокруг тела своей мамы, ищет грудь, мальчик маленький рядом. Мы сообщили об этом, их забрали в детский дом.

Паек у иждивенцев был 125 грамм, давали 200 грамм пшенной крупы, и из этой крупы мы варили суп. Замутишь немножко – и как будто это суп. Как закроешь глаза, видишь пшенную кашу и хлеб, о большем мы и не мечтали, такое было состояние. В булочную ходили – каждый себе брал, даже дети не доверяли родителям. В булочной были маленькие окошки, через них подавали хлеб, потому что его могли выхватить и сунуть в рот. Если отбирали карточки – это была смерть. Карточки не восстанавливали, если их теряли – все, лишились этих 125 грамм. Хлеб был с бумагой, туда чего только не домешивали. Сметали пыль там, где хранился хлеб, пекли с бумагой – все шло в дело. Когда хлеб был с бумагой, его было больше, и он был белее. А мы не понимали тогда, что это была бумага, и, когда сестра шла за хлебом, я ее просила брать белый хлеб, а не маленький черный. И, конечно, мы его сразу съедали.

Наступило весна, начало пригревать солнце, люди стали приходить в себя. На втором этаже жил дед один, он работал на военном заводе и устроил меня туда медсестрой. Там были подростки из ФЗО, до войны было фабрично-заводское обучение, их привезли в Ленинград учиться. Эти мальчики тоже голодали и умирали. На этом заводе я и проработала до эвакуации.

Глебов Борис Иванович

Бесстрашный разведчик и дерзкий снайпер

Вспоминает бывший командир 301-го отдельного артиллерийского дивизиона генерал-лейтенант в отставке Г. Кудрявцев.

«Наш 301-й дивизион принимал активное участие в отражении сентябрьского штурма Ленинграда, а затем – во всех боевых действиях по прорыву блокады и разгрому немцев. Мы занимали позиции в районе Невской Дубровки, а штаб располагался на окраине небольшого поселка Северная Самарка.

Я стал замечать, что в расположении дивизиона часто появляется мальчик. Это был Боря Глебов из поселка. Его отец и старшие братья ушли на фронт, а мать умерла. Боря остался один в опустевшем доме. В сентябре сорок первого фашистский снаряд лишил мальчика родного крова. В тяжелую блокадную зиму его спасли от голодной смерти матросы дивизиона, среди которых оказался, по счастливой случайности, один из братьев Бориса – разведчик Николай Глебов.

Эвакуироваться на Большую землю Боря отказался наотрез, да и брат был против. Мы с комиссаром дивизиона С. А. Томиловым решили соответствующим приказом оформить Бориса Глебова и пришедшего вместе с ним Владимира Михеева воспитанниками части. Вначале их определили вестовыми, а в июле сорок второго, вместе с молодым пополнением, они приняли военную присягу. Боре в тот момент было только 13 лет.

Обстановка на нашем участке фронта была тяжелой. В дивизионе развернулось широкое снайперское движение, одним из зачинателей которого стал Николай Глебов. Вместе со старшим братом Боря Глебов не раз принимал участие в смелых снайперских вылазках. А однажды прямо заявил: „Не хочу быть вестовым, хочу заниматься боевой работой“. Учитывая, что он хорошо знает местность, его сделали связным при штабе, а вскоре – телефонистом, и он исправно нес вахты. Я видел, что под вражескими пулями и снарядами Боря вел себя так же мужественно и смело, как и его старший брат – бесстрашный разведчик и дерзкий снайпер.

Помню, послали Бориса вместе со старшиной Н. Ковальковым на промежуточный пост – исправлять повреждение линии связи. Оба хорошо понимали, как важна связь командного пункта со всеми батареями дивизиона. Перебитую линию они восстановили, но тут же прервалась связь с другой батареей. С КП мы требовали немедленно восстановить связь с этой батареей, не зная, что Ковальков тяжело ранен. И Боря Глебов с катушкой, которая была немногим меньше его самого, под вражескими бомбами пополз к месту повреждения провода.

Через некоторое время мы продолжили управлять огнем батареи. Это лишь один боевой эпизод из фронтовой биографии нашего сына полка».

А дальше судьба Бориса Глебова сложилась так. С медалью «За оборону Ленинграда» на груди маленький солдат стал одним из первых воспитанников только что созданного в Ленинграде Нахимовского военно-морского училища. Затем окончил Высшее военно-морское училище им. Фрунзе. После этого он более десяти лет прослужил на кораблях Черноморского флота, и только болезнь помешала продолжить военную службу.

Сейчас Борис Иванович Глебов, уйдя в отставку, работает преподавателем в детской морской флотилии.

Немногим менее четырех десятилетий назад на бывшем тральщике взвился флаг. С той минуты это уже была не «старая посудина», а отремонтированное в доках Севморзавода судно «Юный севастополец». С первого дня существования в задачи детской морской флотилии входило обучение ребят азам флотских специальностей. Но она подарила им нечто большее – романтику. В добрые времена численность флотилии достигала полутора тысяч юных моряков. Ребята сами ходили вдоль морского побережья, несли вахту, вязали морские узлы, учились быть самостоятельными. Более 30% юношей – бывших воспитанников морской флотилии – призвавшись на срочную службу, направляются служить по уже полученным специальностям.

Гогин Адриан Александрович

Военные дети взрослеют быстро!

Я родился прямо перед войной – 11 мая 1941 года. Мать – Тамара Петровна, отец – Александр Иванович, сестра и бабушка.

Началась война, отца забрали на фронт – он был капитаном медицинской службы. Служил на Северном фронте, там, где финны стояли. Там было попроще – меньше военных действий было все-таки, чем на западе и юге. Однажды он приехал домой на полуторке с солдатами и сказал матери: «Собирай вещи и езжай в Лугу». То есть, по сути, навстречу к немцам – мы уже потом только узнали, что многих чуть ли не в приказном порядке отвозили в Новгородскую, Псковскую области. Отвозили почему-то к фронту, а не от фронта. Чье это было распоряжение?.. Не знаю.

Мать категорически отказалась, сославшись на детей и старушку-мать. И мы остались в Ленинграде на всю блокаду. Нас никуда не вывозили – мать даже не ходила в бомбоубежище. Говорила: попадет – так попадет.

Хотя, в общем-то, подвал у нас под домом был.

Жили мы в центре – на Международном проспекте, дом 6. Напротив – известный институт ЛИИЖТ – Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта. У нас была огромная квартира – коммуналка на 7 комнат. К нам даже приходил во время войны Шостакович, ведь по соседству с нами жил либреттист Исаак Гликман – композитор даже подарил ему золотые американские часы…

Выжили мы вот за счет чего. До войны отец был заядлым охотником, и у него было две легавые. Как медалисты собаки получали паек – крупу. Собак мы, естественно, до войны кормили «со стола» – тем, что оставалось. А мать всю эту крупу, что им причиталась, складывала в шкаф.

Самое страшное время в блокаду было с октября 1941 до февраля 1942 года. Сперва 200 граммов хлеба, потом 125 граммов. Я хорошо помню вкус клея.

«Военные» дети очень быстро взрослеют. Я помню себя с двух лет, я родителям рассказывал, что я помню… Когда около стены стояла моя кроватка – металлическая, желтого цвета. Отец берет меня на руки, переносит на большую кровать, а на ней лежит портупея, и я с ней играюсь.

Комната была большая – 28 квадратных метров с широкими окнами. Я любил смотреть, что происходит на улице. Потом очень любил я на сундуки забираться и слушать детские передачи по радио – очень уж они интересные были. А потом, как только начинались бомбежки и звучал метроном, – мы уже знали, что надо куда-то прятаться. А прятаться некуда, потому что мать сказала нам: «Нет, лежите в кровати, и всё. Попадет – попадет. Не попадет – значит, не попадет».

Нас не эвакуировали потому, что мать не хотела расставаться ни с кем. Потому что родителям надо было остаться в Ленинграде работать, а детей забирали и увозили. А у меня разница с сестрой – 12 лет.

У матери еще были родственники на Васильевском острове. Они не выдержали и в конце блокады умерли.

Отец на фронте был. Его иногда отпускали, и он даже получил несколько выговоров за то, что привозил свой паек в семью. Выговоры шли «за подрыв собственного здоровья». Питались тем, что он приносил, плюс крупа была, и я очень хорошо помню чечевицу. Иногда отец привозил тушенку. Ну и, естественно, клей с намешанным хлебом – такой вот студень получался. Я рано начал писать и читать – в три года уже освоил. В нашем доме жила учительница из Кронштадта. Она-то меня и научила грамоте.

Конец 43 – начало 44 года. Утро. Мать встает, платком меня запеленает. На углу нашего дома была булочная, где выдавали муку и всякую всячину. Меня ставят в очередь. Когда очередь подходила, либо сестра, либо мать прибегала. И вот я таким образом помогал семье.

Не было к пленным немцам какой-то ненависти особенной. Хотя в Ленинграде в 1946 году немцев вешали возле кинотеатра «Гигант». Казнили генералитет и тех, кого поймали партизаны – предателей. Меня туда звали сверстники, но я туда не ходил.

А после войны мы остались жить по тому же адресу в Ленинграде. И я там жил вплоть до 73 года. Закончил сначала радиотехническое училище № 3 на Старо-Невском. Потом меня распределили в центральный НИИ – там я проработал 10 лет. Там же учился в институте – в ЛИАПе. Потом в очень закрытой организации проработал еще 15 лет – всю Россию объездил, потому что мы ставили зенитно-ракетные установке по всем границам Советского Союза.

Голосова Галина Ивановна

Машина перед нами ушла под лед

Родилась в Ленинграде 16 мая 1936 года. Жили на улице Съезжинской, д. 12.


Когда началась война, Галочке было 5 лет. Хорошо запомнился первый день войны: выходной день, отдыхали всей семьей в Удельном парке, гуляли, любовались природой. Вернувшись домой, узнали, что началась война. В сознании ребенка поселилось чувство страха, состояние постоянной тревоги, страшный черно-серый дом, бомбежки… Этот застывший кадр преследовал Галину всю жизнь. Помнит бомбежку: как дрожал дом, а сестры прятались под кроватью, очень сильный шум, хлопки, взрывы. Мать успокаивала дочерей, говорила, что это грузовик разгружает дрова.

Мать с двумя дочерьми эвакуировалась только 10 апреля 1944 года. Такая задержка случилась потому, что серьёзно заболел отец, он лежал в больнице, и мать ждала его выздоровления. Поправившись, отец сразу же ушел на Ленинградский фронт, воевал на Карельском перешейке, погиб 8 июля 1944 года. Галина помнит, как их везли на грузовых машинах по Ладоге. Дочери сидели в углу кузова, от страха прятали глаза, наклоняясь к коленям матери. Было очень страшно видеть мутную воду и впереди машину, которая ушла под лёд. Проскочили… Это было второе рождение. Прибыли в Волховстрой, затем через Бологое в Калининскую область. Две недели жили на станции Овинище, пока их разыскала и забрала к себе бабушка (мать отца) совсем ослабленных от голода и холода.

После войны вернулись в Ленинград. В Стрельне стали жить с 1995 года, разъехались по обмену. По профессии Галина Ивановна инженер-конструктор. Много лет отработала в ВПТИ «Энергомаш» (Всесоюзный проектно-технологический институт тяжелого машиностроения).

Гончаренко Лариса Ивановна

Отец сказал, что у нас страшнее, чем на фронте

Многие не верят, что мы пережили в блокаду такое. Внучка меня спрашивает: «Ну как же так, бабушка, что совсем нечего было есть? Как же вы жили?» Вот так и жили. Вам, молодым, этого не представить. Недаром говорят, что нигде, кроме Ленинграда, не было такой блокады.

У меня есть дача в Мельничном Ручье, еще 40-х годов. Мы ее строили всей семьей, купили сруб и все там делали. Когда началась война, мы все были там и узнали о блокаде где-то в 2 часа. Дети воспринимают все совсем по-другому, поэтому мы поняли только, что родители плачут. Быстро собрались и вернулись в Ленинград. Тогда думали, что война закончится быстро, что мы их шапками закидаем, а оказалось все не так.

Помню, всех детей собрали в школе, нас с братом тоже, и повезли в город Боровичи Новгородской области. Там нас с братом хотели разделить, но я так плакала, что мне разрешили поселиться вместе с мальчиками. Мы спали на матрасах на полу в школе. Голода как такового еще не было. Брат был на три года старше меня. Он писал письма маме, рассказывал, как нам здесь плохо. В итоге она забрала нас из Боровичей обратно в Ленинград. Состав, который шел за нами, разбомбили, а мы как-то успели проскочить.

Мы жили в коммунальной квартире на Петроградской стороне, на Мичуринской улице, дом 19. Бомбежки были жуткие. Сначала мы спускались в бомбоубежище, в подвал нашего дома. Он был кирпичный, там хранился уголь и находились котлы парового отопления. Туда мы отнесли старые кровати и спускались при бомбежках. Сначала это все было в новинку, брат бегал на крышу и собирал осколки от снарядов. А когда стало часто засыпать подвалы, ведь снаряд или бомба обрушивает здание, подвал становится могилой, мы уже никуда не стали уходить. Все окна были закрыты, завешены одеялами, электричества не было, жгли коптилки, топили печку. Кухня была большая, метров 12 – 14, там стояло две кровати. Мы с мамой спали на одной кровати, на второй – соседка со своей дочкой. У соседки был сын такого же возраста, как мой брат, он спал на кухонной плите.

Дверь в квартиру не закрывали, никто ни на кого не нападал, но иногда ночью мы слышали какие-то крики, как будто кто-то за кем-то бежал…

У одной соседки пропала дочка, не пришла домой. Ей, наверное, было лет 12, куда она пошла – не знаю, но не вернулась. Видимо, в каком-то районе была бомбежка, и она под нее попала.

Отец ушел в народное ополчение добровольцем 29 июля. Брат ездил к нему в воинскую часть. Электрички ходили только до Ржевки, а дальше надо было идти пешком. Солдаты нам очень сочувствовали и передавали кто что может. Помню, нам брат привез хлеб.

Однажды отец приехал с фронта домой, и как раз началась бомбежка. Он лег и мы тоже, я с одной стороны, брат с другой. Отец сказал тогда, что у нас страшнее, чем на фронте, потому что, когда идет наступление, ты знаешь об этом, а когда бомбежка начнется, мы не знали, были слышны одни завывания сирены, а они шли все время.

Помню, мы брели мимо разгромленного Народного дома. Как там было страшно! Мама думала, что я тронусь умом, – везде лежали трупы, у кого оторвана рука, у кого нога. Ребенку это все было очень тяжело видеть.

Рядом с нами была булочная, туда свозили трупы. Я видела, как из нее выносят трупы и грузят в машину. Тела были раздетые, их грузили как дрова.

Мне тогда было 9 – 10 лет. Мама надевала мне на ноги сапожки и папины валенки, на зимнее пальто повязывала платок… я выглядела как маленькая старушка. А брат все время лежал. Мама думала, что он умрет, мальчики менее закаленные.

Мама пошла работать нянечкой в госпиталь, ухаживала за ранеными. А мы с братом там пели. Солдаты нас угощали кашей. Видимо, вспоминали, что у них где-то тоже есть дети…

Все время хотелось есть, мы все думали о том, что, когда кончится война, мы наедимся хлеба! Почему именно хлеба, не знаю. Когда дома еще были какие-то запасы, то такого мы еще не ощущали, а уж когда началась блокада, ощутили полностью. У меня была детская карточка, на нее давали продукты получше, даже шоколад, толстый маленький кусочек.

Хлеба давали по 125 грамм, это кусок приблизительно с палец толщиной, полкирпичика, он был черный, с шелухой от овса. Потом, когда паек увеличили, хлеб стал получше. Мы ставили самовар, наливали в кружку кипяток и бросали хлебушек туда.

Когда ходили за хлебом, его надо было сразу брать с прилавка, иначе украдут. При мне мальчишка схватил кусок и тут же засунул в рот, его бьют, а он хлеб жует. Это был нехороший поступок, но он собой не управлял, им руководило внутреннее состояние голода, он хотел есть, и в данном случае ему было неважно, что он у такого же, как он, крадет.

Пойдем с братом за хлебом – разделим маленький кусочек пополам, чтобы тут же съесть. Голод – страшное дело, все время, постоянно хотелось есть. Мы ходили в парк, собирали траву, лебеду, она сладкая. Мама делала что-то из кофейной гущи, из столярного клея варили студень. Отец закончил Лесохозяйственную академию, работал на предприятии, и мы с мамой ходили туда и просили, чтобы нам дали клея. Мама где-то доставала дуранду – ее лошадям дают, – у меня потом температура поднялась. Важно, чтобы что-то было во рту. Это ощущение осталось надолго, и поэтому нам и сейчас надо обязательно знать, что и на завтра, и на месяц вперед у нас есть еда.

Гончарова Зинаида Дмитриевна (в девичестве Петрова)

Я точила штыки

Я родилась в Выборгском районе Ленинграда. Когда война началась, наш дом разбомбили. Нас переселили в дом на Удельном проспекте, где жили служащие психиатрической больницы. Отец, мать, я, сестра и три брата поселились в пристройке. Мы и так были небогаты, а в доме, куда мы переехали, вообще ничего не было.

Вскоре началась страшная блокада. Есть было нечего, давали только хлеб. Запасов у нас не было. Отец нашел какое-то хозяйство, в котором был столярный клей. Мы его размочили, процедили, посолили и сварили из него суп. Потом мы этот суп ели несколько дней. Помню, как-то в декабре по Фермскому шоссе шла лошадь и упала без сил. Люди тут же вышли на улицу. Отец, несмотря на то что был очень слаб, тоже вышел, взял топор и отрубил у лошади часть ноги чуть повыше копыта. Мы принесли эту ногу домой, опалили в печке и потом несколько дней варили ее и ели.

Менять вещи на еду мы не могли, у нас просто ничего не было. Однажды я выхожу, вижу, стоит очередь за хлебом, а на снегу лежит раскрытая бумажка. А в бумажке лежит селедка: голова и хребет с хвостом. Я скорее схватила эту бумажку, принесла домой. Голову мы как-то разделили, хребет и плавники покрошили. Это было великое счастье, что попалась такая находка. Иногда солдаты, у которых тоже был очень слабенький паек, ходили по домам, стучали в двери и спрашивали, нет ли чего-нибудь. У нас ничего не было. Однажды я вышла за хлебом и увидела, как какой-то солдат споткнулся, и у него из котелка вылились щи. Я тут же побежала домой, взяла миску и вместе со снегом собрала эти щи.

Первым умер отец. Это случилось 10 января 1942 года. Он был совсем слаб. 16 августа у сестры родилась девочка, она хотела эвакуироваться, пришла в военкомат и попросила, чтобы взяли и нас, двух ее сестер. Но там отказали. У мамы случилось помешательство, ее положили в больницу по соседству, но не признали ее сумасшедшей. Ее положили в отделение «слабых», этих больных уже готовили к эвакуации. Маму увезли в Рязань.

Я осталась с сестренкой Ниной, которая была младше меня на два года. Мне было 14, а ей 12 лет. У нас в комнате было две кровати: одна низкая, а вторая повыше. Однажды я пришла, а моя сестра Ниночка лежала на этой высокой кровати. Она шевельнулась, может быть, хотела слезть, но упала и вскоре умерла. Потом к нам пришел папин отец – он был уже очень слаб, фактически он пришел к нам умирать. И умер. Недалеко от нашего дома, тоже в Выборгском районе, жила мамина сестра с мужем и сыном. Они все трое тоже погибли.

К весне я поступила в училище и пошла навестить сестру, которая жила на Кировском проспекте. У нее был мальчик Ваня, 1934 года рождения. Я осталась у них переночевать. Мы с сестрой легли на одну небольшую кровать – я у стены, она с краю. Вдруг ночью меня будит племянник и говорит: «Зиночка, мама умерла». Она, как лежала на краю, так и осталась лежать в таком положении, пока не пришла свекровь. Мы отвезли сестру на Серафимовское кладбище.

Мое училище находилось на проспекте Энгельса. Меня поселили в общежитие, там я немного поправилась. В училище меня посадили за шлифовальный станок, я выучилась точить инструменты. Когда мне было 15 лет, наш завод перевели на выполнение заказов для действующей армии. После термической обработки я точила штыки. Меня признали участником Великой Отечественной войны.

В блокаду я выжила только за счет училища. Утром все группы завтракали в столовой и ехали на завод, там мы работали четыре часа, а потом возвращались в училище. Во второй половине дня мы проходили теорию. Так как я была одна, мне давали талоны на щи из хряпы, то есть из темной капусты. Позже стали давать молоко. Вечером мне давали ужин.

Сытой я почувствовала себя еще очень не скоро, даже не в 1946 году.

Горячев Анатолий Александрович

Все мои родственники работали на авиационном заводе

1930 года рождения.


Когда началась война, я находился в пионерском лагере в живописном местечке Тюресево на Карельском перешейке. После того как по радио с грозным заявлением выступил Молотов, нас срочно посадили на автобусы и вернули в Ленинград. Однако в городе мы пробыли недолго. Нас, школьников, посадили на поезд, и вскоре мы прибыли на станцию Окуловку, где было очень много военных составов.

Оттуда нас также вывезли – малышей посадили на подводы, а 11 – 12-летние дети и постарше шли пешком. Было уже поздно, и быстро стемнело. Мы шли по лесной дороге, а вокруг мелькали огоньки светлячков. Утром мы прибыли в совхоз «Красное Китово», где нас разместили по домам местных жителей. Вскоре туда стали наступать немцы, и нас срочным образом вернули в Ленинград.

Все мои родственники работали на авиационном заводе № 23 на берегу Невы, в том месте, где в нее впадает Черная речка. В связи с началом войны рабочих сформировали на станции Новая Деревня, возле места дуэли Пушкина, для эвакуации в Новосибирск. Мама в это время была в положении, и ее положили в роддом. Я провожал состав с рабочими и оборудованием один. После этого начал жить в двухэтажном доме № 21 по Мигуновской улице, который опустел после отъезда родственников. Еще оставался пристроенный к нему одноэтажный домик, где раньше жила моя бабушка с младшим сыном.

Мой дядя, который работал машинистом на паровозе при Финляндском вокзале, а позже на бронепоезде, построил нам землянку из шпал на заднем дворе, в которой нам пришлось жить после того, как дом изрешетило фугасным снарядом, разорвавшимся напротив. Но блокада дала о себе знать – в декабре малыш умер. Несколько дней его нечем было кормить, а когда мы получили по карточкам горох и пытались его покормить, он уже не принимал ничего и умирал от голода мучительно долго. Затем мы получили извещение и о смерти нашего дяди-машиниста – он умер на работе. Мы переехали в квартиру на Заусадебной улице, где было немного теплей. Мама слегла, а я еще немного двигался. Ходил с саночками за водой на Невку, отоваривал карточки, добывал дрова.

29 марта 1942 года, когда мне исполнилось 12 лет, мама умерла, и я остался один, без карточек на еду – их забрала тетя, проживавшая у нас последнее время. У меня была только хлебная карточка. Иногда соседка, работавшая при поликлинике на молочной кухне, давала мне разбавленное соевое молоко.

8 апреля меня отвели в детский распределитель на Песочной набережной. Я успел взять с собой только 3 фотокарточки – отца, матери и бабушки. Но эти фотографии у меня изъяли при приеме в учреждение. Из распределителя меня вскоре перевели в 6-й детский дом на улице Профессора Попова, где раньше располагался институт слепых. Фотографии, несмотря на мои слезные просьбы, мне так и не отдали.

Из детского дома с истощением и цингой я попал в больницу на Новолитовской улице. Но оттуда меня забрали, посадили в эшелон и повезли через разрушенный Тихвин в Сибирь, в Омскую область.

В Омске нас временно разместили в школе. Потом посадили на двухэтажный теплоход «Коммунист» и повезли по Иртышу, а затем по Оби на север. По пути некоторые группы из детских домов высаживали в различные поселки. Мы же пополняли дрова для теплохода и двигались дальше. Наш детский дом высадился последним в поселке Большой Камень Кандинского района. Пробыв в пути около месяца, на место назначения мы прибыли поздним вечером 5 сентября 1942 года.

Несмотря на то что было темно, нас торжественно встречала местная школа. Ленинградцев разместили в поселковом клубе, переоборудованном под жилье. Зимой мы учились в местной школе, а летом работали в колхозе и на своем приусадебном участке. Заготавливали на зиму грибы и ягоды, ловили на удочку рыбу для столовой, собирали кедровые орехи и дрова. За эти труды колхоз выделил нам корову и лошадь для нашего пользования, а также снабжал нас продуктами.

В комсомол я вступил в соседнем селе Кандинское. Туда мы отправились еще засветло на большой лодке, так называемом неводнике – на ней мы перебирались из поселка на другой берег реки, где были расположены поля. К нам в лодку попало много воды, девчата собирали ее огромными черпаками, а ребята тем временем налегали на весла. Стихия разыгралась не на шутку, но все-таки мы, хоть и мокрые до нитки, добрались до села. Там мы согрелись и обсушились, а уже на следующий день стали комсомольцами.

В 1945 году окончилась война. В Ленинград мы возвращались на теплоходе «Ленин» и по дороге подбирали детей из детских домов в обратном порядке, но уже через Тюмень. По прибытии в город я обнаружил, что дома в Новой Деревне снесли, жить было негде, поэтому я поступил в ремесленное училище и поселился в общежитии на улице Марата, 25, в доме, где, по преданию, жила няня Пушкина Арина Родионовна.

Григорьев Владислав Григорьевич

Траншеи стали братскими могилами

Я родился в 1930 году, и к началу войны мне исполнилось уже 11 лет. Помню, что 22 июня был хороший летний день, мы собирались идти гулять, и вдруг по радио объявили, что немецкие войска вероломно напали на нашу землю. Началась война!

Народ сразу засуетился: приходили повестки, кого не призвали, пошли в военкомат записываться в армию самостоятельно. Начальник штаба местной противовоздушной обороны полковник Лагуткин распорядился вырыть в парках и садах щели-траншеи для укрытия мирного населения. Все, кто мог держать в руках лопату, вышли на работу. Нам, подросткам, лопаты не дали, так что мы рубили топором корни деревьев. Затем траншеи покрыли накатом из бревен, и во время обстрелов и бомбежек они служили убежищем, но в то время никто и не думал, что эти укрытия понадобятся на самом деле. Зимой, когда стало совсем туго с едой, и люди умирали от голода, эти траншеи стали братскими могилами, куда складывали покойников. Была зима, холодно, топить нечем, и тогда вспомнили, что траншеи перекрыты бревнами. Бревна вытащили, земля обрушилась, а покойники так там и остались. Кости до сих пор там лежат.

Пока было тепло, мы, мальчишки и девчонки, работали в бригадах местной противовоздушной обороны – дежурили на крышах и чердаках. Когда начинался налет, мы должны были следить за разрушениями и пожарами и докладывать о них старшим, а также тушить зажигательные бомбы. Это небольшие бомбы весом примерно в два килограмма, их необходимо было быстро потушить – окунуть в воду, закопать в песок или выбросить через слуховое окно во двор. В 1943 году многие из таких же, как я, мальчишек и девчонок были награждены медалью «За оборону Ленинграда» – это самая дорогая награда. Всего в годы войны этой медалью было награждено более 15 тысяч подростков.

Когда стало совсем голодно и холодно, стало тяжело подниматься с постели. Водопровод и канализация не работали, света не было, только радио работало постоянно и не выключалось ни днем ни ночью. Просыпаешься, слышишь размеренный стук метронома в эфире и понимаешь, что все спокойно, тревоги нет. Приемников тогда было очень мало, в основном ламповые, и, согласно специальному распоряжению, с началом войны они подлежали сдаче в милицию для предупреждения шпионажа. Если в те годы у кого-то находили приемник, у него могли быть большие неприятности.

Запомнилось несколько моментов, связанных с радио. В то время была такая диктор – Мария Григорьевна Петрова, мы ее очень любили. У нее был очень мягкий, нежный голос, и она читала в эфире рассказы и сказки. Дети ее всегда с большим удовольствием слушали. Были другие передачи: приходили с фронта какие-нибудь солдаты, политработники, красные командиры (тогда не было еще офицеров) и рассказывали, как идут дела на фронте, старались ободрить жителей. Были и музыкальные передачи. Несмотря на все трудности, радио работало все время.

Наша семья состояла из мамы, папы, бабушки и меня с сестрой. Папа был инженером путей сообщения и до войны работал на изысканиях на Байкало-Амурской железнодорожной магистрали. Летом 1941 года он не успел уехать в экспедицию, и его отправили на оборонительные рубежи в районе озера Селигер, там строили дороги, противотанковые рвы, надолбы и так далее. Этот рубеж немецкие войска так и не смогли одолеть.

Мама была инвалидом и не могла работать, бабушка работала в Главсевморпуте, была такая организация. Главсевморпут занимался вопросами эксплуатации Северного морского пути, руководил ей Папанин, наш известнейший полярник. Когда немец подошел к Ленинграду, приняли решение эвакуировать эту организацию в тыл. Бабушка была единственным трудоспособным человеком в нашей семье, потому она осталась с нами.

Бабушка с мамой получали иждивенческие карточки, мы с сестрой – детские, на всех нас приходилось около 450 грамм хлеба. Запасов у нас, к сожалению, не было. Перед войной нас уверяли, что запасы делать не надо, что все будут обеспечены пайками, а бабушка была очень законопослушна. Но все оказалось не так. Часть скудных запасов, которые были в городе, эвакуировали на восток, Бадаевские склады, которые могли прокормить город еще пару месяцев, сгорели. Город всегда снабжался с колес, и больших запасов продовольствия не делали. Когда они оказались исчерпаны, начался лютый голод. Октябрь, ноябрь и часть декабря 1941 – 1942 годов были самыми тяжелыми месяцами, многие люди умирали прямо на работе или на улице – шел-шел человек, упал и умер. У меня началась дистрофия и туберкулез легких, настолько я был ослаблен.

Нас спасла счастливая случайность. Один наш родственник работал доцентом в Лесотехнической академии, их эвакуировали, но по каким-то причинам он вернулся в Ленинград. В этой академии был разработан способ получения дрожжей не помню из чего именно. И однажды дядя Володя пришел к нам домой и принес пачку дрожжей по килограмму каждая. Бабушка удивилась, зачем нам они, ведь муки нет, печь нечего. Он объяснил, что дрожжи можно употреблять в пищу – прокручивать в мясорубке, подсушивать и затем варить как макароны. До сих пор вспоминаю, какое это было удовольствие, есть не просто слегка мутную теплую водичку, а с дрожжами. Запах этой похлебки напоминал грибной суп! Потом оказалось, что дрожжи очень хорошо способствуют восстановлению сил.

Также ели столярный клей. Сейчас это звучит дико, но это действительно так. Столярный клей тогда делали из костей животных, раньше была даже такая профессия – старьевщик, они собирали кости, тряпье – все, что можно потом еще раз использовать. Из костей вываривали клей красно-коричневого цвета и высушивали его плитками. Плитку такого клея надо было расколоть, размочить в воде и выварить – получалось что-то вроде студня. Для вкуса в него добавляли соль, клали уксус, горчицу, перец – получалось вкусно. Зимой мы пили хвойный напиток – резали хвою и настаивали ее в воде, он спасал от цинги.

Однажды кто-то сообщил, что пришла маленькая посылочка от отца, за ней нужно было идти на Большую Пушкарскую улицу, в дом 37. В этом доме жил папин сотрудник, который приехал на несколько дней в командировку, его фамилия была, по-моему, Соколов. Мы с бабушкой медленно пошли по засыпанным снегом улицам в неблизкий для нас, по тем временам, путь. Дойдя до нужного дома, мы поднялись в квартиру. У них было тепло, Соколов сидел за столом и пил чай с чем-то вприкуску. После короткого разговора он передал бабушке небольшой свёрток, и мы ушли. Он не предложил нам даже стакана чая, хотя знал, что здесь жестокий голод, а он приехал с Большой земли, где пайки были несравненно большими и кроме хлеба давали приварок: сахар, масло, крупу, муку и мясо с рыбой – то, что нам могло привидеться только в голодном обмороке. Эта маленькая папина посылочка нас немного поддержала, там были масло, сахар, крупа и сушёный лук.

Как-то во дворе послышался крик: «Григорьевы! Григорьевы! Есть кто живой?» Бабушка выглянула в разбитое окно и, увидев девушку в полувоенной одежде, ответила: «Здесь! Здесь!» Девушка поднялась к нам на пятый этаж и рассказала, что пришла посылка с Большой земли от отца, нужно прийти в контору БАМ-проекта, которая размещалась на галерее «Гостиного Двора» по Садовой улице, и с собой взять мешочки для продуктов. Это было в середине или конце января 1942 года. Бабушка быстро собралась и, взяв маленькие мешочки, в которые отбирают геологические пробы и образцы, отправилась в путь. Каково же было её удивление, когда ей выложили несколько килограммов гречневой крупы, сахара, сливочного масла, сушеного лука и ещё чего-то. Бабушка просто опешила: у неё не было ни мешков, ни санок, а в руках такое богатство не унести. Возле здания «Гостиного Двора» нашлись брошенные санки, нашелся и большой мешок, какие-то наволочки, верёвки, и бабушка отправилась в обратный путь. Ее преследовала одна мысль: вдруг кто-нибудь догадается, что она везет продукты, при переходе через Неву по Кировскому мосту её ударят по голове, продукты украдут, а семья умрёт с голоду. Но всё окончилось хорошо.

Когда началась война, нашу школу закрыли, и внутри разместился госпиталь. Парты выбросили на улицу, потом их, конечно же, сожгли, и до весны 1942 года мы не учились. К весне детей осталось мало – многие умерли или были эвакуированы, и в нашем районе для оставшихся организовали объединенную школу. У нас было четыре урока в день, а днем нас водили в столовую, где давали дополнительный паек. Там давали шроты – не шпроты, а именно шроты, остатки жмыха от растений, из которых выжимали масло – подсолнечное, льняное… Жмых размельчали и лепили из него колобки. Еще давали соевое молоко, сделанное из выжимок пищевых отрубей.

Как-то сидя в школе, мы почувствовали приторный запах, а выглянув в окно, увидели большую грузовую машину, на которую из подвала грузили трупы. Нагрузив полную машину, скорбный груз облили какой-то жидкостью, накрыли брезентом и повезли в последний путь. Кто они были, их фамилии, имена, даты рождения и смерти вряд ли кому известны. Это безымянные жертвы войны и блокады Ленинграда.

Когда наступила весна, стали таять замерзшие нечистоты, усилился запах от разлагающихся трупов, которые лежали в подвалах, парках и садах. Было объявлено о массовой уборке города, все, кто мог, вышли на улицы и во дворы. Ломами долбили груды смерзшихся нечистот, грузили глыбы на машины, грузовой трамвай или просто на листы фанеры и отвозили к местам свалки, а чистый снег – в парки и к берегам рек и каналов.

Годы блокады тяжело вспоминать, в памяти сразу всплывает весь пережитый ужас. Наш район сильно бомбили, и мы уже по звуку узнавали, чьи летят самолеты – наши или немецкие. Зениток сначала было мало, слышались лишь отдельные выстрелы, но ближе к зиме появились английские скорострельные автоматы, они стреляли кассетами по пять патронов. Небо защищали и аэростаты высотного заграждения – баллоны, наполненные газом, которые поднимали над городом. Если посмотреть с крыши, то можно было увидеть, что все небо над Ленинградом было закрыто этими аэростатами. Тросов в темноте не было видно, и немцы не могли спуститься ниже без риска разбиться. Кроме того, аэростаты минировали, чтобы при столкновении с самолетом причинить противнику как можно больше повреждений.

Наступило лето 1942-го. Прошел слух, что скоро прекратится эвакуация населения. Мы не думали уезжать, казалось, что всё самое страшное уже позади: неоднократно увеличивались нормы выдачи продуктов питания, стали выдавать керосин, вновь работает трамвай, а к бомбёжкам и артобстрелам мы уже привыкли, авось пронесет. Но от отца пришло извещение, что все сотрудники их организации вместе с семьями должны быть эвакуированы, и мы собрали самое необходимое – вещи и ручную швейную машину «Зингер». За нами пришла грузовая машина и довезла до Финляндского вокзала. Там нам выдали эвакопаек – кашу с кокосовым маслом, которое присылали в СССР по ленд-лизу, хлеб и что-то еще. Бабушка была из семьи врачей и знала, что после голодовки нельзя есть сразу помногу. Она давала нам еду буквально по ложечке, и благодаря этому мы выжили. Многие же из наших соседей не успели доехать даже до Ладожского озера, умерли от заворота кишок прямо в пути. Их выносили из поезда и закапывали вдоль путей. Мы добирались до Ладоги четыре дня, затем пересели на баржу. Только через месяц мы добрались до Свияжска в Татарской ССР, куда нас отправили.

В 1943 году, когда закончилось строительство Волжской железной дороги, мы поехали к отцу через Сталинград, уже после того, как город освободили. В Ленинграде было множество разрушений, но с тем, что было в Сталинграде, – не сравнить! Город практически полностью был уничтожен, остались либо пустые коробки стен, либо развалины. Посреди руин стоял чудом уцелевший центральный универмаг, где находился штаб фельдмаршала Паулюса.

После войны мы вернулись в Ленинград, я закончил 7 классов средней школы. Дальнейшее образование в школе тогда было платным, и я пошел в энергетический техникум, где давали стипендию. В техникуме готовили техников-энергетиков разного профиля, и я стал гидротехником по специальности «топография», нас готовили для работ для изыскания гидроэлектростанций. Работать я пошел по специальности, техником-гидротехником, несмотря на туберкулез, добился назначения в приполярную экспедицию на Игарку и каким-то чудом победил болезнь, вернулся абсолютно здоровым, загорелым и окрепшим. Работали мы в лесотундре, там был чистейший хвойный воздух. Кормили тоже замечательно, так называемым «папанинским пайком» – давали и масло, и колбасу – все на свете, и на меня сначала недоуменно посматривали, когда я кидался на еду. Благодаря этой поездке я выздоровел, смог преодолеть блокадную болезнь и с тех пор и дальше работал в экспедициях.

Григорьева Зинаида Федоровна

Крыс мы боялись больше, чем трупов!

«Мы знаем, что значит война» – эта строка из песни имеет прямое отношение к детям блокадного Ленинграда. О блокадниках написано немало книг. Но и сейчас, к сожалению, можно слышать разговоры о неправомерности приравнивания блокадников к участникам войны. Мне кажется, что это связано с тем, что еще не все рассказано о бедствиях людей в экстремальных условиях. Как образно и очень метко подметила в своем стихотворении Мария Терентьева:

С годами чувствовать острей дано

Бег времени и смену поколений,

Все чаще говорим: «Давным-давно!»

И жизнь становится понятной

С высоты сравнений.

В 1990-е годы появились интересные публикации и новые архивные документы о героической обороне Ленинграда. Историки открывают неизвестные страницы блокадного бытия, ученые анализируют поведение человека в аномальных условиях жизни и борьбы.

Во время страшной блокадной зимы 1941 – 1942 годов мне было 11 лет, а брату – пять. Мы с родителями в 1940 году переехали в новый дом на Московском шоссе, ныне это площадь Чернышевского. В первые месяцы войны мы вместе с подростками из нашего дома помогали в дежурствах самообороны, разносили повестки из райвоенкомата, приводили в порядок чердачные помещения.

Особо запомнился такой случай: ребята засекли сигнализацию светом из соседнего дома. Меня послали сообщить об этом факте в контору. Контора была закрыта. Тогда я разыскала дворника тетю Полю и рассказала о случившемся. Мне показалось, что эта информация ее не заинтересовала. Тогда я разыскала управляющего домом. Потом он меня и дежуривших ребят очень благодарил за внимательное отношение и помощь в поимке диверсанта.

Меня и моих сверстников тогда называли мелюзгой. Моя внучка в таком возрасте играла в куклы. У нас же интерес к играм пропал сразу после начала войны, мы быстро переключились на реальную жизнь. Детство закончилось, началось быстрое взросление, и вскоре наступила сложная сиротская юность. В первую блокадную зиму мне не удалось определиться даже в школу.

С сентября 1941 года линия фронта проходила около Пулковских высот, в нескольких километрах от нашего дома. По окружной линии железной дороги проходил передний край внутренней обороны. Всех, кто жил южнее железнодорожной линии, переселили в северные районы города.

В октябре 1941 года нашу семью подселили в двухкомнатную квартиру, расположенную на первом этаже в доме № 12 на улице Мира. При переезде родители взяли с собой лишь теплые вещи и постельные принадлежности. Нам обещали, что эвакуация будет ненадолго. В квартире нам выделили проходную комнату. Из занавесок мама соорудила угол для сна. На одной постели спали отец-инвалид и я с братом. Мама работала на заводе цветных металлов имени Ворошилова и приходила домой один раз в неделю, так как была на казарменном положении. Три месяца мы жили в ужасных условиях. Не только голод, но и пронзительный холод сковывали нашу жизнь. Натопить проходную комнату первого этажа без прихожей было практически невозможно. За водой нужно было ходить на Неву. Отец чувствовал себя плохо и физически, и морально. Поскольку он был инвалидом, его уволили с работы, и вместо рабочей карточки он стал получать иждивенческую. Все работы по дому лежали на мне.

В ночь на 1 января 1942 года папа умер. Два дня мы спали с умершим отцом в одной постели. В этот же день умерли и хозяева квартиры. Три трупа находились в комнате. Уходя на работу, мама предупредила дворника, что в квартире осталось двое детей и нужно убрать тела умерших.

Ночью открылась дверь, и двое мужчин закричали: «Где лежат трупы, мы их заберем!» Я вылезла из постели и, рыдая, просила их не забирать тело отца. Я пыталась им объяснить, что мама скоро придет, и мы сами похороним папу. Труп папы оставили, а остальных забрали. На следующий день мама пришла с гробом, и мы повезли папу на Серафимовское кладбище. За хлебную карточку нам удалось похоронить отца в чью-то могилу. После войны я пыталась разыскать место захоронения, но в кладбищенских документах не было сведений об отце. У нас даже нет свидетельства о его смерти.

Я помню, что нам с братом было не страшно находиться в одной комнате с трупами, но мы очень боялись крыс. Они обгрызали у покойников кисти рук, ноги и носы. Мы отказывались оставаться одни в комнате. Мама, плача, объясняла нам, что она на казарменном положении и ей надо идти на работу.

Через неделю мы решили возвращаться в наш дом на Московском шоссе. Встала проблема получения пропуска в зону обороны города. Через неделю мама принесла полбуханки хлеба, это был трехдневный паек, укутала брата в тряпку, посадила на санки, и мы пошли пешком в свой дом. Я не знаю, какое расстояние от улицы Мира до площади Чернышевского, но нам для этого перехода потребовался целый день. Мама беспокоилась о том, пропустят ли нас через КПП, ведь у нас не было пропуска. Помог наш вид, справка о том, что мама работает на заводе и находится на казарменном положении, и, конечно, хлеб. На следующий день мама пошла на работу. Потом через это КПП я каждый день ходила в булочную у Московского райсовета, а мама раз в неделю приходила к нам домой.

До сих пор не могу понять, зачем надо было переселять жителей южной части Московского района в северные районы города. Судя по мытарствам нашей семьи, такое переселение было не подготовлено и принесло много бед. В нашем доме не было бомбоубежища, зато были сараи с дровами. Что касается воздушных тревог, то уже в сентябре 1941-го к ним относились без особых опасений. Люди привыкли к артиллерийским обстрелам, снаряды летели мимо нас в центральные районы города. Я всего раз шесть была в бомбоубежище, и то только потому, что воздушная тревога заставала меня в пути.

Возвращение в свой дом было самым радостным событием в суровую блокадную зиму для нашей уже маленькой семьи. Стекол в окнах не было, и мы закрыли их фанерой и одеялами. Жить мы стали на маленькой кухне в 8 квадратных метров. Там была плита и кухонные столы соседей, которые были хорошим топливом. Также нам пришлось сжечь книги и деревянную мебель.

На нашей лестничной клетке жили пять человек. В соседней с нами квартире жили две женщины: Меджубовская Нинель Францевна и тетя Лиза – они были военнослужащими и занимались стиркой белья для воинской части. Иногда я им помогала в этом деле. За такую работу нас с братом, бывало, кормили похлебкой.

Мама приходила раз в неделю, приносила жмых, клей, дуранду. Особенно нам повезло с бочкой хряпы – это грубые капустные листы. Еще в конце сентября мы с папой ходили на поля за Среднюю Рогатку, собирали оставшиеся капустные листья. Мы их порубили, посолили, и получилась хорошая приправа к супу. Вместе с дурандой это было единственное наше горячее блюдо. Так мы жили вдвоем с братом еще три месяца.

Из-за работы и постоянного волнения за нас мама сильно ослабла. Чтобы попасть домой, ей надо было идти пешком от набережной реки Пряжки до площади Чернышевского. По нашим подсчетам, это примерно 10 километров. Однажды она не пришла домой, и нам сообщили, что ее положили в стационар при заводе. С каждым днем она слабела все больше. Затем маму перевели в больницу на Средней Подьяческой улице. Теперь уже я ходила к ней раз в неделю за хлебушком, который она нам отдавала.

У меня распухли ноги, обострился довоенный ревматизм, и я с трудом обувалась. Тетя Лиза иногда шутила, что я стала похожа на маленькую сухонькую старушку. Но мне надо было держаться, чтобы успокоить маму и поддерживать брата Гену, которому исполнилось 6 лет. На вид он был страшненьким, рахитичным ребенком, с очень большой головой, c тонкими, как палки, ногами и руками, с провалившимися, грустно смотрящими карими глазами. Он все время лежал или сидел на плите и слезал с нее только во время топки. Игрушек у нас никаких не было. Он мало разговаривал, а меня часто звал мамой. Однажды, входя в парадную, я почувствовала сильный запах гари. Я поднялась в квартиру и увидела, что в коридоре лежит мой Гена. Соседки приводили его в сознание. Оказалось, что он решил истопить плиту, подпалил свое пальто, испугался и пошел искать помощь, но сил не хватило, и он упал. Хорошо, что рядом были люди и спасли моего братишку.

На поход в больницу у меня уходил целый день. Последний раз у мамы я была 17 мая 1942 года. Был теплый весенний день. Проходя мимо рынка у Фрунзенского универмага, я обменяла мамино обручальное кольцо на бутылку морса, ведь надо было хоть раз принести маме что-нибудь. В больнице меня уже знали в лицо. Ко мне вышла сестра, посадила меня на скамейку и сказала, что мама недавно умерла. Она оставила мне записку и кусочек хлеба. Я сильно плакала, просила разрешения похоронить ее на Серафимовском кладбище. Рассказала, как мы хоронили в январе папу, говорила, что знаю, как это нужно делать. Мне отказали, сославшись на мой возраст. Мне сообщили, что все трупы они увозят в Московский район на кирпичный завод и там сжигают.

В записке мама писала, чтобы я с Геной пошла в детский дом, что она написала письмо своей сестре Гагариной Марии Александровне с просьбой разыскать нас и взять к себе на воспитание взамен двух сыновей, погибших в 1938 году во время ее ареста. Я показала мамино письмо женщинам, которые жили в квартирах на нашей лестнице. Они сказали мне, что кирпичный завод находится почти напротив нашего дома.

Я решила посмотреть, как происходит сжигание трупов. Скажу откровенно, что более жесткого зрелища, я в своей жизни не видела. Прошло уже более 50 лет, а в зрительной памяти сохранились даже мелочи. Деревянный забор почти полностью разобрали на дрова, поэтому подойти к печам можно было довольно близко. Во дворе завода стояла вереница машин с трупами, они ждали разгрузки. Рабочие укладывали покойников на транспортер, включали машины, и трупы падали в печь. Создавалось впечатление, что они шевелят руками и ногами и таким образом противятся сжиганию. Я простояла в остолбенении несколько минут и пошла домой. Такое у меня было прощание с мамой.

Мы с братом остались сиротами. Дворник тетя Поля дала нам адрес детского приемника на Разъезжей улице. Я собрала вещи, помылась сама и искупала Гену, ведь мы не мылись всю зиму и накопили не только много грязи, но и вшей, хотя периодически жарили их на плите.

Наиболее ценные вещи я отдала на хранение соседке Н. Ф. Меджубовской. В конце войны она уехала в Киев. Возвратившись в Ленинград из детского дома, с которым мы были эвакуированы, я писала ей, просила возвратить вещи, но ответа не последовало.

Я не знала, как довести брата до детского приемника. Он был очень слаб, а транспорта не было. Я выкупила хлеб, в июне 1942-го давали уже по 400 грамм, взяла сменную одежду, документы и маленький ножик. Брату я объяснила, что нам надо идти в детский дом, поскольку мы остались сиротами. Я ему сказала, что дорога длинная, и за каждые пройденные три дома я буду давать ему маленький кусочек хлеба. Шли мы очень долго. На Лиговском проспекте он упал и не мог встать. Проходивший мимо мужчина взял его на руки и донес до детдома.

Брата сразу поместили в больницу, где он пролежал целый месяц с дистрофией. Весенние и летние месяцы придавали нам сил. Детский распределитель находился у Волковского кладбища. Ребята часто собирали там лебеду, крапиву и многие другие травы, ели липовые листья и особенно любили жевать хвойную смолу.

Эвакуироваться без брата я отказалась. Поэтому только в конце июля 1942 года, после того как брат поправился, нас определили в 75-й детский дом и эвакуировали в город Пучеж Ивановской области. Там была уже совсем другая жизнь.

В Ленинград мы возвратились в 1946 году. Мне было 17 лет. Я взяла опеку над братом и отсудила родительскую комнату. Началась взрослая жизнь, полная проблем, забот и всего остального.

Григорьева Марина Павловна

Эвакуацию запретили!

Когда началась война, мы жили в Ленинграде на проспекте Динамо, д. 8, кв. 7. Мы – это наша семья: дедушка – Шмидт Мартин Иванович, бабушка – Шмидт Ольга Ивановна, я – Марина Шмидт, и моя мама – Самсиель Валентина Мартиновна. Перед самой войной я окончила первый класс на «отлично». Мечтала стать актрисой.

Помню, как меня подготовили к эвакуации. Мы просидели целый день с вещами, но к вечеру всех распустили. Эвакуацию запретили!

В марте 1942 года умер дедушка, а в мае умерла бабушка. У мамы страшно распухли ноги, у меня была ужасная цинга. Мы обе уже были дистрофиками. В июне 1942 года слегли – молча лежали и умирали. В блокаду не мылись, страшно представить, что на нас было и в каком количестве.

Однажды в дверь постучали, вошли военные и передали от отца посылку. Увидев нас в тяжелейшем состоянии, помогли нам, осторожно подкормили. А по окончании командировки, оформив на нас документы, 7 июля 1942 года увезли нас в город Боровичи. Военврачи поставили нас на ноги, вернув жизнь.

В 1943 году мама пошла работать в эвакогоспиталь № 1326. Я была при ней, пошла учиться. Позже в моей жизни были Новгород, Псков, Пушкинские Горы, Ленинград. Теперь Севастополь.

А родной Ленинград намертво связан с мучительными воспоминаниями о блокаде.

Гридюшко (Сахарова) Эдиль Николаевна

Нам повезло!

Я Гридюшко Эдиль Николаевна, моя девичья фамилия Сахарова. Я родилась 10 февраля 1934 года в деревне Давыдковская Хановского района Вологодской области. Мать моя Анастасия Денисовна Сахарова, отец Сахаров Николай Анатольевна. Отец ушел от нас, когда мне было полтора года, и мы с мамой уехали в деревню в Ленинградскую область, сейчас она называется Сосновый Бор.

В 1941 году началась война, немцы бомбили нас с самолета. Я и мать чудом остались живы.

В 1942 году мама заболела, ее положили в больницу, а меня отдали в детский дом № 53. 26 июня нас эвакуировали по Ладоге в трюме парохода. Три парохода с маленькими детьми затонули, подрываясь на минах. Но нам повезло. Потом нас посадили в поезд, и всю дорогу нас сопровождал самолет. Привезли нас в Горьковскую область, Семеновский район, деревня Беласовская.

После этого меня перевели в детский дом в деревне Озерки. Все это время, в течение шести лет, я болела и лежала в больнице в городе Горьком. Несколько раз меня отправляли в санаторий.

Свою маму я разыскала только в 1947 году. 24 июня 1948 года мы наконец встретились.

Гришина Лидия Алексеевна

Она казалась нам божеством!

Я родилась в Ленинграде в промышленном районе (паровозоремонтный завод, заводы Ленина и Большевиков). 21 июня мне исполнилось 7 лет, а 22-го началась война.

В нашей семье было четверо детей. Меня и старшую сестру Тамару отправили в лагерь. Нас привезли в Окуловку, но через несколько дней исчезли воспитатели и обслуживающий персонал, мы бегали одни. К счастью, многие родители успели забрать своих детей. Те, кто остался, – погибли. Наша мама успела взять нас, и мы вернулись в Ленинград последним поездом в товарном вагоне. Поезд дошел только до станции Обухово.

Всю жизнь я прожила (родилась, выросла и состарилась) в Невском (бывшем Володарском) районе и на одной и той же улице Крупской (Московской). Дома на нашей улице были деревянные, и они быстро были разгромлены. Во время блокады мы были вынуждены жить в общежитии, так как оно располагалось близко к работе родителей.

Хорошо помню зарево над городом 8 сентября, когда горели Бадаевские склады. Началась блокада. Зима (1941 – 1942 гг.) выдалась очень холодной. Голод, холод, бомбежки, в основном ночью, смерть соседей на глазах – вот что нас окружало.

Меня и мою младшую сестру Валентину устроили в детский сад, что было подспорьем для семьи. Спасало только то, что в доме были две рабочие карточки. Отец ушел на фронт 17 мая 1942 года.

Помню вкус блокадного хлеба, хотя хлебом это назвать было нельзя: из сырой массы торчали желтые куски картона. Родители и родственники все делали для того, чтобы спасти нас, детей. Они ходили в Овцынскую немецкую колонию через Неву, где удавалось что-то выменять. Однажды отец принес оттуда небольшой кусок конины, за который отдал золотые швейцарские часы с золотой цепочкой. В доме был праздник.

Весной 1942 года я нашла подорожник и одуванчик. Мама испекла лепешки с дурандой. Как это было вкусно…

Помню февраль 1942 года, когда первый раз на карточки прибавили хлеба. В 7 часов утра открыли магазин и объявили о прибавке хлеба. Люди так плакали, что мне казалось, дрожали колонны. С тех пор прошел уже 71 год, а я не могу войти в помещение этого магазина.

Младшей сестре не было еще трех лет, когда началась блокада. Она была очень терпелива и не просила, в отличие от нас, есть. Вставала на коленочки перед кухонным столом, нажимала пальчиком на полочку в столе, а потом несла этот пальчик в ротик: ей казалось, что там были крошечки. Не зря она стала педиатром с ученой степенью.

Нам повезло, что мы жили в комнате с бабушкой, которая отдала нам 1/3 мешка ржи в нафталине, хранящейся с 1918 года. В школу я пошла в 1942 году, но проучилась недолго – обучение прекратили. В 1944 году пошла учиться в 3-й класс. В блокаду поддерживал голос нашей МУЗЫ – Ольги Федоровны Берггольц, а также акына Джамбула: «Ленинградцы, дети мои!» Училась в школе № 329 с 1944 по 1949 год, где когда-то получала образование О. Ф. Берггольц. В декабре 1947 года Ольга Федоровна пришла на встречу с нами. Это было незабываемо. Ольга Федоровна – скромный человек, она казалась нам божеством. Её светлый образ и сегодня перед нами. Доброта, духовность, нравственность свойственна нам, ленинградцам, пережившим блокаду.

Хорошо помню ночь, когда Левитан объявил окончание войны. Несмотря на то что это было раннее солнечное утро, народ вышел на улицу. Незнакомые люди обнимались, плакали. Это были слезы радости и горечи.

Отец пришел с фронта в конце 1945 года. Прожил недолго и умер от ран, полученных на войне. А мама после блокады стала инвалидом. Мои сестры Тамара и Валентина были в обществе «Дети блокады – 900 дней». Они уже ушли из жизни.

Я получила высшее образование. Более 37 лет проработала в Научно-исследовательском институте радионавигации и времени. Прошла путь от инженера до ведущего инженера.

Грущинская Анна Николаевна

Самые страшные дни

Родилась 22 мая 1932 года (в день рождения отца) в Калининской области. До войны жили в Ленинграде на Пороховых, ул. Коммуны. Родители работали на Охтинском комбинате. Мать смогла в блокаду сохранить семью. Дом разбомбили, переехали жить на Невский, 2 (Главный штаб).


Анна помнит, как мама послала её за хлебом в магазин, и она несла его в мешочке, многие так носили хлеб, вдруг какой-то мужчина попытался отнять, вырвать её мешочек с хлебом. Но Анна крепко держала драгоценную ношу, и попытка не удалась, чему девочка была очень рада. Самые страшные дни, когда в сараи около их дома со всего города свозили умерших ленинградцев, а потом приходила специальная машина, и их вывозили… Было очень страшно.

Судьба отца Николая Васильевича долгое время была неизвестна, на фронте он был связистом, спустя годы семья узнала, что он был ранен в бою, попал в плен, остался жив. В послевоенное время 5 лет отработал на Беломорканале, а семья считала его пропавшим без вести. Анна Николаевна вышла замуж за петергофца, ветерана войны, с 50-х годов живет в Стрельне.

Грязнова Валентина Васильевна

Только трупы и мы с мамой!

Ни один документальный фильм не раскрывает всех ужасов ленинградской блокады. Это нужно пережить…

На международном Нюрнбергском процессе был зачитан дневник ленинградской блокадницы Тани Савичевой. Мир содрогнулся от злодеяний фашизма. Дневник представлен в музее на Пискаревском кладбище и запечатлен в памятнике по дороге на Ладожское озеро.

Моя жизнь в блокаду – повторение этого дневника. Из нашей семьи в 6 человек я осталась одна. Мне, как и Тане, было 8 лет. Жили в коммуналке, в одной комнате. Первым умер от голода мой родной брат Леня – ему было 3 года. Мама на саночках отвезла его на кладбище, захоронила в снегу. Через неделю пошла на кладбище, но там валялись лишь его останки – все мягкие места были вырезаны. Его съели.

В январе 1942 года от голода умерла тетя Шура, мамина родная сестра. Ей было 32 года. Через 2 дня умерла от голода ее дочь Нюра, ей было 12 лет, через день умер сын тети Шуры – Ваня, ему было 9 лет. Трупы лежали в комнате – не было сил их вынести. Они не разлагались. В комнате были промерзшие насквозь стены, замерзшая вода в кружках и ни крупинки хлеба. Только трупы и мы с мамой. Потом дворник вынес тела – мертвецов из нашего дома складывали во дворе дома штабелями. Их была целая гора. Мама уже не могла ходить. И я пошла за хлебушком в магазин.

Булочная на пр. Чернышевского, д. 17. Длинная очередь за 125 граммами хлеба. Но его нет уже несколько дней – не привезли. Людей много, но никто не разговаривает, нет сил. Эти люди похожи на привидения. Закутаны во что попало. Артиллерийский обстрел. Воет сирена. Всех загоняют в бомбоубежище. Содрогается здание. В любой момент может рухнуть дом. К счастью, звучит отбой. Молча очередь вновь выстраивается за хлебом. И так – по несколько раз в день.

На пятые сутки привозят хлеб. Навсегда перед моими глазами сохранилась сцена, когда старый обросший мужчина, качающийся от дистрофии, с обезумевшими глазами, схватил с весов кусочек чужого хлеба и запихнул его в рот. Он его не жевал, а глотал. Толпа молча била его, но он ел чужой хлеб, хлеб того, кто где-то тоже умирал. Его били, пытаясь отобрать хлеб, из носа двумя струйками текла кровь, а он трясущимися руками ел хлеб вместе с кровью и слезами.

Мама умерла от голода в марте 1942 года. Ей было 29 лет. Совершенно больную дистрофией, меня отвезли в детский дом. Так я осталась одна.

Мы остались живы, чтобы помнить о них, скорбеть, поклоняться им, возлагать цветы на Пискаревском кладбище. И рассказывать правду о блокаде, о том, как она подорвала наше здоровье, о том, как блокада исковеркала наши судьбы. Ни один из нас не может даже сегодня, спустя 60 лет, спокойно говорить о блокаде, мы все плачем.

В Севастополь я приехала с мужем – Грязновым Александром Сергеевичем, которого в 1967 году назначили на Черноморский флот. Я работала в школах № 34, 43, преподавала историю. Имею звание «Отличник народного образования».

Гудилкина Надежда Александровна

От голода все были близки к помешательству

Родилась в 1940 году. О блокаде знаю по рассказам моей мамы, Владимировой Ольги Владимировны.

В нашей семье жили мама, ее четыре брата и их мама – моя бабушка. Жили все дружно в большой квартире, у всех братьев были свои семьи. Моя мама работала в типографии. В 1938 году она вышла замуж, а в 1940 году родилась я.

Когда началась война, три брата ушли на войну, а один брат вместе со своей семьей уехал в Нижний Тагил (так как туда эвакуировали его завод из Ленинграда). Остались в квартире только бабушка, мама, я и невестка с детьми. В тот год зима была на редкость суровая, всю мебель сожгли, начался жестокий голод. Я день и ночь плакала и просила хлеба, а мама (как она мне потом рассказывала) отбила мне всю руку, которую я протягивала.

Мама устроилась на завод, но ходила на работу редко – не было сил. Бабушка уже не вставала от голода, а своей порцией делилась со мной, чтобы я осталась жить. Все вещи и драгоценности какие были – меняли на хлеб. А однажды мама принесла немного мяса за пазухой, бабушка сказала, что это человечина, но мама не послушала и съела.

От голода все были близки к помешательству, доходило до того, что бабушка, невестка и мама сидели за столом и грызли каждый свою сторону. Как-то мама пошла за хлебом, на обратном пути какой-то мальчик пытался выхватить хлеб, но у него не было сил. А мама все твердила, чтобы он ее не трогал. Первой умерла невестка Вера. Ее детей – Костю и Зину – мама отдала в детский дом, что спасло их от смерти. Ближе к весне умерла бабушка, а потом, когда стали прибавлять пайку хлеба, маме приказали уехать. Она не хотела, но ей пришлось уехать в Нижний Тагил, где жил ее брат с семьей. Там мы прожили год, а потом брата направили работать в Москву, и он взял нас с собой.

В Москве мама устроилась на завод, а я пошла в детский сад. Я была слабая, но, когда воспитатели узнали, что я из блокады, то стали давать мне больше еды и не будили меня – я много спала и днем и ночью. Потом закончилась война, но маму не отпускали из Москвы, так как нужны были рабочие руки. Мама пошла на прием к Калинину, и тот дал разрешение на выезд. В декабре 1945 года мы с мамой приехали в Ленинград.

Все комнаты в нашей квартире были уже заняты. В 1946 году мама устроилась на военный завод, проработала там до 1967 года в бюро пропусков. И я на этом заводе тоже отработала 20 лет.

В 1967 году мама вышла на пенсию, а я с мужем в 1950 году переехала в Севастополь.

Гусева Анна Степановна

Прадеда и соседа забрал наряд милиции

Воспоминания прислала внучка Анны Степановны Евгения Филонова (Иванченко).

Моя бабушка Гусева Анна Степановна (в девичестве Казанская) родилась в 1923 году в деревне Медведково под Ржевом. После очередной смены председателя колхоза в 1938 году, опасаясь ссылки, мой прадед, бывший «кулак», решает уехать в Ленинград к родному брату, за ним переезжает вся семья. Переезжали в несколько этапов, последними переехали прабабушка с младшими детьми. Моей бабушке для того, чтобы уехать, пришлось прибавить себе год и стать одногодкой со старшей сестрой с разницей в дате рождения на три месяца, иначе не выпускали из колхоза по возрасту. Так летом 1939 года моя бабушка приехала в Ленинград. Сначала все жили в комнате брата прадеда, потом прадед получил свою комнату в коммуналке на Майорова, сейчас это Вознесенский проспект. Дом сохранился, с советских времен по сей день в нем работает известная на весь город чебуречная.

В семье младенчество пережили пятеро детей: старший Сергей в 1939 году ушел в армию, Елизавета, моя бабушка Анна, Лариса и младшая Таисия.

Приехав в Ленинград, Елизавета и бабушка поступили в медучилище.

По рассказам бабушки, уже в августе 1941 года, когда немец подбирался к городу, стало ясно, что наступают тяжелые времена, и прабабка со всеми детьми выезжала в пригород на колхозные поля собирать хряпу. Хряпа – это то, что остается после уборки капусты с полей – кусок кочерыжки и несколько листьев. Прабабушка потом это солила и хранила в привезенных из деревни бочках. Бочки на 200 – 300 литров хранились в простенках между дверьми – такой толщины были стены в доме на Майорова. Бабушка часто рассказывала мне о том, как смеялась над пробабкой соседка, говорила, что это пустой труд и готовит прабабка гадость, которую никто есть не будет. Зимой 1941 – 1942-го эта же соседка приходила с блюдечком и просила прабабку дать ей ложечку. Бабушка говорила, что прабабка смогла хоть что-то заготовить потому, что не только была деревенской женщиной и знала и умела как и что делается, но не раз голодала и терпела нужду в Гражданскую войну и после.

С началом блокады учебу моя бабушка прекратила, пошла работать медсестрой в институт им. Бехтерева (это его нынешнее название), он принимал раненых, и всю блокаду отработала там, приезжая домой, только чтобы привезти паек семье.

В декабре 1941 года у соседа умерла дочка, он хотел ее похоронить, но разрешенные для захоронения кладбища были слишком далеко, оставлять тело на улице сосед не хотел, и за буханку хлеба он уговорил прадеда помочь ему похоронить дочь на ближайшем кладбище (увы, не помню названия), прабабушка пошла с ними помогать. Прадеда и соседа забрал наряд милиции, не дав даже закопать тело. Месяц прабабка и бабушка ходили по разным отделениям милиции, тщетно пытаясь найти прадеда. Его или расстреляли, или он просто умер в камере от голода. Я узнала это совсем недавно, «официальная» семейная версия была, что прадед погиб во время бомбежки, возвращаясь со смены домой.

Елизавета оставила учебу и работать не смогла, ее подкосил голод и, по словам бабушки, брезгливость. Не могла пить воду из Невы, и, когда она слегла, ей врали, что вода из колонки. Она умерла зимой 1941 – 1942-го. Чтобы не отдавать ее карточки, о смерти заявили только в конце месяца, до этого тело лежало в неотапливаемой комнате.

Младшие дети – Таисия и Лариса – с начала ноября слегли, остались живы чудом да благодаря запасам прабабки и бабушкиным пайкам за круглосуточную работу в госпитале.

Семья всю блокаду прожила в Ленинграде, прабабушка отказалась от эвакуации, хотя была возможность, кажется, в начале 1943 года, сказав, что, если судьба выжить, выживем и здесь, а если умереть, умрем и в эвакуации.

Старший сын Сергей без вести пропал под Ржевом, его судьба до сих пор неизвестна.

Блокаду и войну пережили прабабушка, бабушка и две ее сестры.

Всю свою жизнь моя бабушка так и проработала в институте им. Бехтерева. Главным словом считала слово «надо», а самым вредным для жизни качеством – брезгливость.

Гусятникова Ольга Николаевна

Голод забрал всю мою семью

Дата рождения 1939 год.


Во время войны отца не забрали на фронт, потому что он был ведущим инженером Кировского завода. Я, бабушка, дед, мама и папа жили на набережной Рошаля (ныне Адмиралтейская набережная). У меня была еще сестренка, ей было 2 года, но, к сожалению, в январе 1942 года из-за голода она умерла.

Из воспоминаний и дневников отца следует, что его дневная продуктовая норма состояла из 15 граммов мясной котлеты, 20 граммов картофельной и 200 граммов хлеба.

Как-то с мамой мы вышли летом на улицу, и я увидела кошку. Первая мысль была , что ее можно съесть.

Жили мы все на кухне. У отца началось воспаление легких. Он слег, потом умер. За ним голод забрал дедушку. Похоронить их у нас не было сил. Все трупы, завернутые в простыню, относили к прачечной, откуда их увозили. Я даже не знаю, где они похоронены… Потом умерли мама, дядя, тетя, бабушка…

Гущина Зинаида Петровна

Отрезала от него кусочки, варила суп и кормила им остальных детей

Зинаида Петровна Гущина родилась в Ленинграде в 1924 году. Закончила Свердловский педагогический институт, 55 лет проработала в школе учителем истории. Имеет звания «Отличник народного просвещения», «Ветеран труда», «Ветеран атомной энергетики и промышленности», награждена медалями «За доблестный труд» и «За трудовую доблесть». Она не только сохранила детские и юношеские воспоминания о войне, но и собирала исторические материалы: фотодокументы, карты военных действий на Ленинградском и других фронтах, таблицы норм блокадного хлеба по годам и месяцам и многое другое. У Зинаиды Петровны собраны тематические альбомы о довоенной жизни семьи, о военных годах и другие. Но самое большое впечатление произвела на нас ее рукописная книга, которая называется «Десять чудес», где она рассказывает о десяти чудесах своей жизни и утверждает, что в жизни каждого человека должно быть хотя бы одно чудо.


Главный план Гитлера состоял в том, чтобы взять Москву и Ленинград, поэтому большая группа войск вышла к Финскому заливу, заняла Ладожское озеро. Они перекрыли все железные дороги, а на севере союзники немцев финны перекрыли и водные пути. Получилось так, что немцы отрезали нас и с юга, и с севера, и с суши, и с воды, тем самым взяв Ленинград в кольцо, которое сомкнулось 8 сентября 1941 года. Гитлер надеялся, что этой блокадой, этим кольцом, сквозь которое, как он говорил, даже птица пролететь не сможет, заставит ленинградцев от голода сожрать самих себя. Кроме этого шли непрерывные бомбежки и обстрелы.

Город защищали бойцы Ленинградского и Волховского фронтов. Они пытались прорвать блокадное кольцо около Шлиссельбурга, и там происходили самые кровопролитные бои. Мне кое-что рассказывал муж: войска Волховского фронта пошли в наступление, пытаясь прорвать блокадное кольцо, но сил не хватало. Командир предал нас и наше дело, перешел на сторону немцев, и бойцы стали отступать. Там было одно местечко, оно называлось Мясной Двор. Фашисты стреляли в наших в упор, и там полегло просто неимоверное количество солдат. До сих пор по всей Ленинградской области, вокруг этого местечка, в лесах и в болотах лежат их останки.

Попытки прорвать блокаду и в 1941, и в 1942 годах были безуспешны, но, наконец, в 1942 году по Ладожскому озеру была проложена Дорога жизни, которая дала возможность хоть какой-то связи с внешним миром, и в Ленинград стали привозить продовольствие. В 1943 году блокаду частично прорвали, но только 27 января 1944 года блокада была снята окончательно.

Отец был мобилизован, а все, кого по каким-либо причинам не взяли на фронт, записывались в добровольные отряды народного ополчения. Остались мама, я, двенадцатилетняя сестра и младшенькая Вика, ей тогда было 2 года.

Наша семья жила при Военно-медицинской академии, тогда все клиники были превращены в военные госпитали. Нам повезло, поскольку в клинике было электричество и работал водопровод. В других домах не было ни электричества, ни воды, воду брали на Неве, а когда река замерзла, делали проруби и везли воду домой на санках или несли ведра в руках. От усталости, от холода люди часто падали, вода расплескивалась, и приходилось возвращаться обратно к проруби.

Дрова в Ленинграде были на вес золота, печи топили и книгами, и бумагой. Но самым страшным был голод. Передать эти ощущения просто невозможно: утром открываешь глаза, и тут же начинает ныть в животе. Затем это ощущение нарастает, и появляется ноющая, непрекращающаяся боль, будто какой-то зверь когтями рвет. Многие люди сходили из-за этой боли с ума. Постоянно старались хоть что-нибудь съесть, наполнить желудок. Если есть кипяточек – уже хорошо, выпьешь и чувствуешь, как он внутри все заполняет. Еды, после того как сомкнули кольцо блокады, не осталось. Хлеб давали только по карточкам, и его было очень мало. Все наше питание составляло лишь 600 грамм хлеба. Чего только в него не подмешивали для веса! Были карточки и на другие продукты. Я плохо помню, кажется в июле или в августе 1941-го еще выдавали какую-то крупу, но после 8 сентября уже питались только хлебом. За ним нужно было идти с карточками в магазин. К прилавку, где резали хлеб, стояло две очереди: взрослые с карточками и дети. Когда хлеб отрезали, от куска падали крошки, и дети подцепляли эти крошки пальцами и ели. Один свою крошку получил – пропускает следующего. Люди умирали от голода, их лица и тела сначала распухали, а потом высыхали.

А вообще в Ленинграде творились жуткие вещи. Мне рассказали один случай: в городе жила семья – мать с детьми. У нее умер грудной ребенок, а было очень холодно, и мать положила его между окон, как в холодильник. Потом она отрезала от него кусочки, варила из них суп и кормила им остальных детей.

Ночи были бессонные – постоянные обстрелы не давали заснуть. Отец перенес наши кровати в коридор, и во время бомбежек все бежали в бомбоубежище. Чтобы добежать до бомбоубежища, нужно было перейти двор, а затем спуститься по лестнице в госпитале. Обстрелы, наоборот, пережидали в доме. Иногда ночью я просыпалась от ужасного свиста. Звук все нарастал и нарастал, а я лежала и слушала – если звук начинает затихать, значит, снаряд перелетел. И только после этого успокаивалась и засыпала.

Запомнились и другие случаи. Фашисты не только обстреливали нас, но и занимали наши радиоканалы и вещали свою информацию. Они пускали пластинки с нашими артистами и говорили, что те перешли на их сторону. Предлагали нам сдаваться, иначе, мол, перемрете там все от голода. Где-то в начале ноября, когда снег тонким слоем лег на землю, я вышла в магазин за хлебом с моей маленькой сестренкой Викой. Весь двор был усыпан листовками, на которых русскими буквами было написано: «Мир измученной родине! Мир измученной родине!» А дальше обращение к нам: «Ленинградцы, вас предали большевики! Вы все умрете! Сдавайтесь!» Но самое ужасное, что они стали сбрасывать нам хлебные карточки. Ведь что сделает тот, кто найдет хлебные карточки? Конечно же, побежит получать по ним хлеб, а потом кому-то может не достаться вовсе. Потом к нам пришли женщины из ЖЭКа и попросили всех прийти в ЖЭК со своими карточками. На карточки поставили большие печати, на которых было написано «Перерегистрировано», и потом получить хлеб можно было только по ним.

В нашей компании были мальчишки, и как-то раз они сказали, что больше не будут бегать в убежище, а сделают свой окоп. Вырыли, обложили его досочками, сделали дверь, замок повесили. Тогда был только сентябрь 1941 года, и над ними все смеялись.

Фашисты были очень пунктуальны, начинали бомбардировку ровно в 19.00. Звучал сигнал тревоги, я хватала двухлетнюю Вику, сумку с карточками и бежала через двор в убежище. Как-то к нам тогда приехала бабушка, тогда в сентябре еще ходили трамваи, и она приехала на самом последнем. Начался налет, и бабушка с моей двенадцатилетней сестрой остались дома, а я с Викой на руках побежала в убежище. Из клиники туда спустились все раненые, способные ходить, и медперсонал. Стояли лавки, и люди сидели. Ну вот мы сидим, Вика бегает где-то вокруг меня, а я разговариваю с подружками. И вдруг земля под ногами затряслась, коридор стал наполняться пылью. Все побежали к двери, а я наперерез – искать Вику. Кричу ей: «Вика! Вика!» – ведь ее могли затоптать. И тут вижу, что она сидит на скамейке. Я к ней побегаю: «Вика, ты?» – а она мне таким слабеньким голосочком: «Я…» Я взяла ее на руки и побежала к двери. Пыль забивала нос, рот, глаза, наконец мы выбрались наружу. Господи, как же было страшно!! Прожекторы горят, бомбы свистят, в небе самолеты летают, непонятно, где наши, а где немецкие. Просто ад какой-то!!

И я вспомнила про окоп, который вырыли мальчишки. Со мной были мои подруги Женечка и Рая, я им говорю: «Побежали в окоп!» А мама с сестрой и с бабушкой вышли из дома намного позже меня, и их ударило взрывной волной от бомбы, но каким-то чудом они уцелели. Мы им крикнули: «Мы здесь, в окопе!» – и они тоже побежали к нам. О, боже, так страшно было! Потом все кончилось, немцы улетели. Они всегда больше всего бомбили один район, поскольку там были клиники и госпитали.

Когда ленинградцы стали умирать, мертвых увозили на кладбище. Возили в основном на санках, и то только те, кто еще мог ходить. Потом, когда не стало сил возить на кладбище, тела так и оставляли на улице. Умирали целыми семьями. По домам стали ходить специальные команды, которые вывозили мертвых и хоронили их в общей могиле. Сначала их вывозили к самому близкому кладбищу, потом сделали братское захоронение – сейчас это мемориальное Пискаревское кладбище, где покоятся почти 500 тысяч погибших. Могилы там идут рядами: один ряд – 1941 год, второй – 1942-й, третий – 1943-й, четвертый – 1944-й. Могилы безымянные, просто плиты и указан год. На этом кладбище хоронили не только ленинградцев, но и защитников города, павших солдат, которых привозили сюда с мест боев.

Мои подруги Рая и Женя рассказали мне страшный случай. Когда показывают документальные фильмы о блокадном Ленинграде, там часто появляется такой кадр: две девочки тянут сани, а на них лежит покойник. У моих подруг не было матери, они жили с отцом, он работал в гараже. Зимой он умер. Рая и Женя вытащили его труп на улицу к подъезду, а сами пошли в гараж просить, чтобы ему сделали гроб. В гараже его очень любили и отказать девочкам не могли. По городу ходили команды, которые собирали покойников, и, пока девочки бегали, их папу увезли. Они пошли обратно и видят, едут сани, а с них свисает рука в отцовском кителе. Девочки прямо на колени встали: «Отдайте нам папу!» Надо было все трупы с саней снимать, их отец лежал практически в самой середине. Рая с Женей долго умоляли, плакали, наконец кто-то сжалился, и девочкам отдали их отца. Они опять потащили его к подъезду и приковали на ночь цепью, а наутро принесли гроб. Девочки положили в него труп и довезли своего папу до кладбища на санях.

Чтобы спасти людей, во второй половине ноября было принято решение проложить дорогу по льду Ладожского озера, ленинградцев стали эвакуировать из города на грузовиках. В январе 1942 года наша семья тоже уехала. Мы ехали на грузовике, почти ничего не было видно, слышен был только треск льда. Мы были все закутаны в одежду и одеяла. На той стороне озера стоял наш полк. Нас привели в деревянный дом, там стоял стол, на столе – алюминиевые миски, и в этих мисках был налит суп из конины, горячий, с кусками жилистого мяса. Ой, как мы на этот суп набросились! Как будто ничего вкуснее никогда не ели!

Потом опять сели в грузовики, и нас повезли к железной дороге. Ехали в товарном поезде, в вагоне, как заходишь, был такой маленький проход и нары с обеих сторон – сколько людей в вагон влезло, столько и ехало. Мы поехали к маминой сестре в Свердловск. Поезд то едет, то останавливается, нет ничего вокруг, а он стоит. Вдруг дернулся, поехал. И вот на одной из остановок мать одной из семей решила сходить за кипятком на станцию, а поезд взял да и поехал. И она осталась там! У нее было три дочери, и моя мама забрала этих девочек к нам. Мы должны были добраться до Военно-медицинской академии, но не доехали, потому что одна из этих девочек заболела дизентерией.

Нас высадили на станции Зуевка, дали лошадь и сани, чтобы мы смогли доехать до деревни. И вот мы едем, а наша маленькая Вика взяла да и выпала по дороге. Мы едем, едем, мама говорит: «Где Вика?» – а ее нет. Мы остановились и побежали ее искать. А Вика лежит и даже не откликается, от голода сил совсем не было. Подняли ее и поехали дальше. Ну вот, приехали в деревню и жили там недели три или четыре, там каждую семью подселяли в какую-нибудь избу к хозяевам.

Мама тех трех девочек, что ушла за кипятком, потом нас нашла. Она все-таки доехала до этой академии, и там ей сказали, что нас там нет. Она поехала обратно тем же маршрутом, спрашивая про нас у комендантов каждой станции. Наконец она добралась до станции Зуевка, и там комендант сказал, что мы уехали в деревню Терехи. Как-то утром моя мама говорит: «А я, ребятки, сегодня сон видела, как будто бы Марья Арсентьевна к нам идет». И действительно через день или два она дошла.

Когда мы поехали в Свердловск, комендант этой станции сказал: «Скоро поезд подъедет, ждите, сами найдите себе места и устраивайтесь». Мама сказала мне стоять с Викой, а она пойдет искать место, а затем вернется за нами. Я стою на платформе, жду, а поезд тронулся. Платформа уже пустая, мамы все нет. Мимо меня шел последний вагон, в котором обычно сидит кондуктор, в этот вагон я и села. Вышла я на следующей станции и там нашла маму. А вы представляете, если бы я осталась в Зуевке?

Мы ехали в Свердловск с ленинградцами. На них было страшно смотреть, они все молчали, смотрели в одну точку, будто не видя. Как остановимся на какой-нибудь станции, они бежали на платформу, обменивали свои вещи на еду. Потом они возвращались и начинали молча кушать. Покушают и опять молча сидят. На их лицах не выражалось никаких чувств, никаких эмоций – ничего, но после того, что они пережили, они не могли выглядеть иначе. Мы-то целый месяц прожили в деревне и как-то уже отошли от этого состояния.

В Свердловск мы приехали почти летом. Я пошла в 10-й класс, после окончания школы училась в институте и работала в школе учителем истории. Потом, когда я окончила институт, из специальностей учителя русского языка, литературы и истории я выбрала историю.

Давыдова Лидия Николаевна

Я могла стать для кого-то «лакомой конфеткой»

Давно это было. Ленинград задыхался в кольце блокады. Голод и холод свирепствовали в нем, ежедневно унося в могилу сотни человеческих жизней.

Первая военная зима подошла к концу. На дворе март 1942 года. Снег потемнел и осел, но таял с трудом, было еще холодно, особенно ночью. Днем же, в затишье, солнышко грело по-весеннему. Но на улице не было слышно ни человеческих голосов, ни птичьего щебетания. Город встречал весну тишиной.

В те дни я, мама и мамина родная сестра Лена с маленьким сыном жили в темной сырой квартире на первом этаже. Окна ее выходили во двор, напоминающий глубокий колодец, в который никогда не заглядывает солнце. Мама работала на заводе им. Кирова, а тетя – в больнице. Где-то в середине зимы, когда из-за сильных морозов и снежных заносов остановился весь городской транспорт, маме пришлось уволиться с работы – сил уже не было ходить далеко пешком.

Мама осталась дома на хозяйстве, а тетя Лена продолжала работать. Я хорошо помню ее молодой – это была маленькая, худенькая женщина, очень подвижная, веселая, напоминающая задиристого воробья, со звонким голосом. С ее появлением в доме начинался шумный праздник. Мне казалось, что вместе с ней в квартиру врывался еще кто-то невидимый и сразу начинал двигать стол, стулья, греметь тарелками и вилками. После ухода тети Лены в квартире вновь воцарялась тишина. Теперь голод уничтожил ее тело, но ему не удалось сломить ее дух. В самые тяжелые минуты она поддерживала нас своим оптимизмом.

– Дети, – говорила она простуженным, хриплым, но твердым голосом, – верьте мне, мои дорогие, все будет хорошо! Родина никогда не оставит нас в беде, помните об этом всегда!

Ее слова согревали души, надежда воскресала в наших сердцах – и смерть отступала.

Характер мамы отличался от характера тети Лены. Высокая, спокойная, до войны полная, очень красивая женщина. Друзья и знакомые называли ее императрицей. Голубые с поволокой глаза смотрели ласково и чуть-чуть печально. На губах изящного рта всегда была таинственная улыбка. Необыкновенной доброты человек, она, сама еле-еле держась на ногах, в те голодные годы отдавала мне последнюю крошечку хлеба. Милая, родная моя, я никогда не забуду тебя!

В тот памятный мартовский день мама, поставив на санки ведро, ушла на Неву за водой, наказав нам с братом никуда из квартиры не выходить. Но желание увидеть солнышко, почувствовать его ласковое тепло было так томительно, что мы не могли больше противиться ему.

Буквально полуживые, выползли из квартиры, в которой провели долгую, суровую зиму. От свежего воздуха еще сильнее закружилась голова. Поддерживая друг друга, направились под арку, ведущую на улицу: в то время дня одна стена ее была освещена солнцем. Ноги дрожали от слабости и не хотели идти, а солнечное пятно манило нас, обещая вознаграждения за наши усилия.

Часто останавливаясь в изнеможении, кое-как добрались до освещенной солнцем стены и, прижавшись к ней, подставили свои изможденные голодом лица его теплым лучам. В те минуты казалось, что большего блаженства, чем греться на солнце, на земле не существует. Я вспомнила, как летом в деревне спала на сеновале, и солнечные лучи, проникнув сквозь щель в крыше, по утрам будили меня, а я прятала от них лицо под одеяло.

– И зачем это надо было делать? – подумала вслух. Брат с удивлением посмотрел на меня, не понимая вопроса, но я не стала ему пояснять. Тепло погрузило нас в забытье…

Вдруг тень закрыла солнце, и сразу стало холодно. Недовольная этим, я открыла глаза и увидела женщину, стоящую напротив нас. Лица ее рассмотреть не удавалось из-за разноцветных пятен от солнечного света, которые плавали в моих глазах, и я вновь закрыла их в надежде, что женщина сейчас уйдет и не будет нам мешать греться.

Но незнакомка не собиралась уходить. Она заговорила с нами, и ее голос поразил меня. Он зазвучал прелестной музыкой, тихо и нежно унося в далекое, казалось в сказочное, прошлое, где были мама, папа, любимая кошка Мурка с мягкой, как шелк, шерсткой и еще что-то очень приятное, но, что именно, я никак не могла вспомнить. Очарованная голосом, не сразу поняла, о чем женщина говорила. Наконец смысл ее слов дошел до моего сознания.

– Ах, какие милые деточки, только не желают со мной разговаривать, – щебетала она. – Ну как же вас зовут? Скажите тете!

По-видимому, этот вопрос она задавала уже не один раз.

Вера, – ответила я, смущенная своим молчанием.

А тебя, мой маленький принц, как зовут? – обратилась она к брату, взяв его за руку и ласково заглядывая в лицо.

Вова, – буркнул тот себе под нос.

Сколько тебе лет, мой замечательный малыш? – как бы радуясь встрече, продолжала она расспрашивать. Но Вовка молчал.

Мне скоро будет десять, а брату только осенью исполнится четыре года, – ответила я за двоих, втайне радуясь своему «великому» возрасту.

Какое счастье, что я вас встретила, – не переставала лепетать чародейка с такой искренней любовью, что я невольно прониклась к ней симпатией. – Сейчас пойдем ко мне в гости, я вас угощу конфетами, печеньем с маком, грецкими орехами.

От этих слов у меня перед глазами поплыли коробки с разноцветным мармеладом, вазочки с печеньем, которые мама до войны ставила на стол, когда садились пить чай. Голова моя совсем пошла кругом, на зубах что-то захрустело, потом растаяло на языке, и вот густая, теплая масса потекла внутрь меня. Я была готова идти куда угодно, лишь бы все повторилось наяву. Облизав сухие губы, едва дыша, чуть слышно спросила:

Далеко идти?

Нет, – ответила та и погладила меня по щеке. От прикосновения холодной руки мне стало неприятно. – Но если тебе, Верочка, трудно двигаться, то можешь подождать нас здесь, а мы с Вовочкой быстренько сходим ко мне и принесем очень много всего вкусненького.

Она замолчала. Я вдруг испугалась, что женщина уйдет, не выполнив своего обещания, открыла глаза и впервые увидела ее лицо, бледно-серое, как стена, возле которой мы стояли. Широко раскрытые глаза горели лихорадочным огнем и с жадностью смотрели на Вовку, ноздри раздувались, с шумом втягивая воздух, руки дрожали, а в углах полуоткрытого рта белыми пузырьками кипела слюна. Я в ужасе отшатнулась, схватив брата за рукав пальто. Но женщина быстро справилась с собой, и ее голос вновь зазвучал сладкой, убаюкивающей музыкой. Только мне он уже не казался приятным. Одно желание овладело мною – скорее уйти! Но как это сделать? Тетя Валя (так себя назвала непрошеная гостья, знакомясь с нами) тянула брата за руку, стараясь увлечь за собой, но я изо всех сил держала его.

– Пусти, – хныкал Вовка, – я пойду с тетей!

Силы покидали меня, чувствовала, что вот-вот выпущу брата из рук. С надеждой посмотрела на дорогу, не идет ли кто, чтобы позвать на помощь. Вдали шел человек, медленно, как ходили тогда все в блокадном городе. Трудно было понять, кто это – мужчина или женщина. В отчаянии я закричала:

– Папа идет!!!

До сих пор не могу понять, почему произнесла именно эти слова, зная, что отец погиб в начале войны. Наверное, потому, что в тот момент очень желала, чтобы именно так было. Другого объяснения этому нет. К счастью, мои слова произвели на «благодетельницу» пугающее действие: отпустив Вовкину руку, она втянула голову в воротник рваного пальто, бесшумной тенью выскользнула из-под арки и, не оборачиваясь, скрылась за углом дома.

Вовка перестал плакать, удивленный таким стремительным исчезновением «доброй» тети. Я посмотрела на дорогу, но случайного прохожего не было. Взявшись за руки, мы потащились с братом, едва переставляя ноги, вглубь двора, к своему парадному. В то время чувство радости и страха настолько в нас было притуплено из-за голода, что мы очень скоро забыли о той роковой встрече. И только через много лет, когда я потеряла брата, эта встреча вновь взволновала меня.

Сейчас страшно подумать, что мы могли стать для кого-то той «лакомой конфеткой», которой нас соблазняла лиходейка. Не могу с уверенностью сказать, что действительно видела тогда идущего по дороге человека, но с твердой верой свидетельствую: «В те решающие в нашей с братом судьбе минуты Господь был с нами, и только Он спас наши жизни от неминуемой смерти».

Слава Ему великая и вечная!

Давыдова Галина Георгиевна

Пока мы чистили дворы, ребята постарше увозили мертвых

Когда началась война, мне было 11 лет. Я была уже не маленьким ребенком, но еще и не взрослой. Я была пионеркой и на все задания отвечала: «Всегда готов!»

Я и мои сверстники дежурили на чердаках, чтобы сбрасывать зажигательные бомбы в песок, дежурили в бомбоубежище, ездили со взрослыми разбирать на дрова деревянные дома, на Ржевке копали окопы. После зимы 1941 года мы очищали дворы. Туалеты не работали, и все бросали нечистоты в форточку. Весной все это стало бы гнить, и могла начаться эпидемия. Пока мы чистили дворы, комсомольцы – ребята постарше – увозили мертвых.

В 1941 году под Ленинградом погиб папа, он был кадровым офицером. Умерла и бабушка. Мама лежала с распухшими ногами и без зубов, у нее была цинга. Все заботы легли на меня. Работать меня никуда не брали, так как выглядела я лет на 7 – 8.

В 1943 году мамы не стало, и я тоже легла умирать. К счастью, по домам ходила комиссия, меня нашли и отправили в детдом.

После войны мы, комсомольцы, расчищали завалы и сажали на их месте деревья, приводили в порядок Петергофский парк. Думаю, все, что смогла в свои годы, я сделала для своего Ленинграда.

Давыдова (Слёзкина, Колесова) Анастасия Александровна

Продукты добывали, отбивая трофеи у немцев

Моя тётя Колесова Анастасия Александровна, 1921 года рождения перед войной вышла замуж за офицера Слёзкина, которого направили на службу в Кронштадт. Меня в её рассказе поразило то, что блокада Кронштадта началась раньше ленинградской и позже была снята, он был в самостоятельном кольце немецкой армии, и там не было ни складов продуктов, ничего, кроме гарнизона и небольшого городка гражданских лиц с обслуживающим персоналом. То есть блокада была более длительной и более суровой.

С началом блокады всё гражданское население перевели на военное положение, объявив военнослужащими. Продукты питания добывали, лишь отбивая трофеи у немцев. Пайки были очень скудные. Слёзкин отдавал свой паёк жене и маленькому сыну, поэтому вскоре умер от голода. Сын его сейчас живёт под Пятигорском, а также жив второй муж моей тёти, тоже участник войны, но не кронштадтской блокады, усыновивший после войны этого мальчика, живущий сейчас в Саратове.

Дарманчева Евгения Петровна

Никогда не забывала блокадное детство

Я встретила войну четырехлетней девочкой. Мой отец Петр Ильич Житков был рабочим в порту. Мать Клавдия Михайловна Житкова до войны работала на табачной фабрике им. К. Цеткин.

Отец ушел на фронт буквально в первые дни войны. Он пропал без вести. По словам его сослуживца-очевидца, отец погиб в июле 1944 года.

Всю блокаду я прожила в городе Ленинграде. Когда умерла мама, я осталась сиротой. Меня хотели определить в детский дом, но к тому времени меня разыскали сестры отца: Житковы Мария Ильинична и Татьяна Ильинична. Они взяли меня на воспитание. Житкова Мария Ильинична в то время работала в госпитале медсестрой.

Сначала я жила на Петроградской набережной, а потом мы стали жить все вместе на 6-й Красноармейской улице – две тетушки, брат и я.

Перед пенсией я работала в Ленводоканале машинистом-оператором. Я никогда не забывала свое блокадное детство, всегда старалась ценить жизнь и работать на совесть. Сейчас я живу вместе с семьей сына, у меня подрастает внук. Дай Бог, чтобы они никогда не испытали, что значит блокада.

Даха Семен Михайлович

Мы не плакали по родным, наши сердца словно очерствели

Я, Семен Михайлович Даха, 1939 года рождения, воспитанник детского дома № 23. В самом начале блокады Ленинграда наша семья жила в одной из комнат большой 13-комнатной коммунальной квартиры на проспекте Добролюбова. Нас было пятеро: двое детей (я и моя двоюродная сестра), ее мама, моя мама и наш дедушка.

Жили мы на седьмом этаже и по мере наступления голода и дистрофии все реже спускались на улицу. Подниматься было очень тяжело, особенно взрослым, поскольку частью своего скудного пайка они делились с нами, детьми. С каждым днем запасы продуктов таяли вместе с нашими силами.

В какой-то момент наш страх притупился. Мы уже не спускались вниз во время бомбежек и артобстрелов.

С 25 декабря 1941-го по 4 января 1942-го голодная смерть унесла жизни трех членов нашей семьи. За 10 дней мы с сестрой стали сиротами. Когда мы остались одни, наши соседи отвели нас в детский распределительный приемник, который располагался на площади Льва Толстого, где был кинотеатр «АРС».

Через несколько дней нас перевели в детский дом № 23 на Большом проспекте Петроградской стороны, детдом размещался в здании бывшей школы. Детей там было так много, что мы спали валетом – по двое на одной кровати. Из воспитательниц я лучше всего помню Ядвигу Яковлевну Колосовскую. Своих детей у нее не было, и мы все были для нее родными. Разговоры у нас тогда были только о еде. Мы не плакали по нашим родным, наши сердца словно зачерствели.

Так мы прожили около трех месяцев, а после нас эвакуировали из блокадного города. Сначала повезли на Финляндский вокзал, откуда мы доехали до Ладожского озера. Там нас пересадили на грузовики, а тех, кто послабей, – в автобус. По Ладоге мы ехали очень медленно. Страха не было, был постоянный голод.

Когда мы приехали в Кострому и шли по улице, то слышали, как про нас говорили, что мы дистрофики и выглядим как скелеты. Такими тощими мы были.

Спустя какое-то время нас, немного окрепших, погрузили вместе с нашим скарбом на баржу, и мы поплыли вниз по Волге в Козловы Горы – на место нашего постоянного жительства. Природа встретила нас грозно, словно не хотела пускать на этот прекрасный высокий берег Волги. Разразилась чудовищная гроза. Громадные сосны вырывало с корнями. Были отчетливо видны разрушенные гнезда грачей.

Нас распределили по группам и помещениям, и мы начали обживаться. Наша воспитательница Клотильда Иосифовна стала нам мамой. Она со всеми была по-доброму строга и заботлива.

Чувство голода покидало нас очень медленно. Мы жевали все, что жевалось, даже грачей, которые падали из своих гнезд на соснах, мы жарили на кострах.

Директор нашего детдома Анна Григорьевна Вайнштейн была очень энергичной женщиной. Она сумела так все организовать, что мы заранее начали готовиться к зиме, заготавливать дрова.

Осенью мы пошли в школу, которая находилась в трех километрах от детского дома. Все старались хорошо учиться. Местные ребята приносили нам в школу турнепс, дуранду и жмых. К счастью, теперь эти слова детям незнакомы. А для нас это было лакомством. В столовой мы выстраивались в очереди, чтобы получить хлебные горбушки. Иногда мы ездили в пекарни – это было для нас настоящим праздником.

Летом мы ходили за грибами, выращивали капусту и другие овощи. Это было уже на второй и последующие годы. Я до сих пор ничего не могу выбрасывать из еды.

Мы учились, работали, а еще выступали с концертами – у нас был отличный хор. Жили мы очень дружно, и иногда нам даже было весело. Некоторые из наших ребят потом стали юнгами Военно-морского флота. Вот так в труде и обороне протекала наша жизнь до окончания Великой Отечественной войны.

Дмитриева Людмила Сергеевна

Мой дед был убит в «разведке боем»

Начало блокады наша семья встретила практически в том же доме недалеко от нынешнего метро «Черная речка» (надстроен и реконструирован после войны), который ранее имел каменный первый этаж и 2 – 3 этажи из дерева на набережной Малой Невы (ныне Приморский проспект около Ушаковской развязки). До войны моя семья жила в комнате на 1-м этаже (мать с сестрой и братом, ее родители – мои дед с бабушка), а я родился у матери уже в далеком 1970 году. После войны выжившим моей матери (Дмитриева Людмила Сергеевна 19.07.1932 года рождения) с ее мамой (моя бабушка) дали 1 комнату на 3-м этаже. К началу 2000-х годов я с родственниками расселил эту большую коммунальную квартиру с огромными материальными и моральными усилиями и сейчас там проживаю вместе со своей семьей (мать Дмитриева Людмила Сергеевна проживает сейчас с нами). Нашумевшим и спорным президентским проектом о предоставлении квартир всем ветеранам ВОВ и блокады, соответственно, мы воспользоваться не могли, так как уже 10 лет расселяли и ремонтировали квартиру сами и за свой счет. В 1941 – 44 годах в этом (Приморском) районе умирали больше от голода, чем от артобстрела и бомбежек, так как вдоль Невки стояло много деревянных домов, а они уже быстро сгорели при первых налетах в 1941 году (но долго горели). Воду брали из Невы, а первую осень ходили через весь город собирать землю с остатками еды Бадаевских складов. Аэродром в районе нынешнего метро «Пионерская» также был основательно выведен из строя, поэтому эта часть Приморского района далее в блокаду мало подвергалась обстрелу и налетам авиации, было сравнительно тихо. Мой дед (полный тезка) Сергей Дмитриев имел бронь на Кировском заводе, как опытный мастер, но все равно в срочном порядке попал в ополчение прямо с завода и убит той же осенью 1941 года в «разведке боем» (по письму товарищей выяснилось, что его тело просто не смогли забрать с поля боя, поэтому в похоронке написано «пропал без вести»). Надеюсь, что такое «ополченец» в домашней одежде и со старой винтовкой, мне как бывшему офицеру (сейчас я офицер на пенсии) вам не стоит объяснять… В самом начале войны имелась возможность у семьи переехать и жить у самого Кировского завода, но из-за соображений безопасности и возможного приближения фронта они остались в этом адресе. Пока отец матери писал с фронта, это так и вышло, вокруг Кировского не было «живого места». В первую же зиму – весну 1941 – 1942 годов от голода умерли сестра и брат моей матери: Рая (14 лет) и Владимир (5 лет). Они похоронены в общей братской могиле на Серафимовском кладбище Приморского района, недалеко от мемориального комплекса с Вечным огнем. В следующую зиму моя мать (Людмила Сергеевна) по дороге из школы попала под обстрел, и далее ее увезли в больницу. Ее матери (моей бабушке) сообщили, что она погибла, и та уехала по эвакуации. Далее они встретились лишь после войны в Ленинграде. В больнице мать кормили, поэтому часть блокады ей удалось прожить. После больницы мать жила одна в доме и работала при служебной столовой. Примечательно, что недалеко от моего дома у перекрестка ул. Шиманского и ул. Савушкина (называется так ныне) Ленинграда был «блошиный» рынок, который работал и в ВОВ. Как-то раз над Летним садом самолет разведки фашистов «рама» был сбит зенитчиками, летчик успел выпрыгнуть с парашютом, и его снесло на наш район. По приземлении он попал на этот самый рынок. Сотрудники НКВД еле отбили его и уже без сознания «разорванного почти в клочья», так как «поблагодарить его» со всего района сбежались все дети и вдовы – блокадники, в том числе моя мать-ребенок… Брат деда – Василий, прошел всю войну до полковника, но был убит фашистским снайпером при посадке в свою штабную машину в Берлине 8 мая 1945 года уже после прекращения огня и завершения основных боевых действий. Каждый пережил блокаду по-своему, например, для моей матери это закрытая тема, она сама смотрит часто фото близких, но не говорит об этом и о блокаде…

Дерезова Валентина Андреевна

Ее мать зарубила сына и наделала котлет

Случай на Левашовском проспекте

В декабре 1941 года стояли лютые морозы. Обстреливали нас уже меньше, но голод стоял страшный, унося каждый день человеческие жизни. Продовольственные карточки в магазинах не отоваривали, поскольку не было продуктов. Но можно было прикрепиться к столовой и на крупяные талоны получать скудный обед. Наша семья, состоящая из мамы и четверых детей, так и сделала.

Я была старшим в семье ребенком, мне тогда было 12 лет, и поэтому все хозяйственные дела были на мне. Однажды я, как всегда, взяла кастрюли и пошла с Крестовского острова на Большой проспект в столовую. Я шла по Левашовскому проспекту мимо хлебозавода, и вдруг где-то совсем неподалеку разорвался снаряд, разрушив стену дома. Но меня это не остановило, я не обратила на это почти никакого внимания. Возвращалась я тем же путем. На улице никого не было, стояла тишина, и белоснежные хлопья снега ложились на землю. Но вдруг меня что-то насторожило, я обернулась и увидела шагах в 10 – 12 от меня мужчину. Он еле шел, шаркая ногами, но, увидев меня с едой, стал более уверенно ко мне приближаться. Испугавшись, что он хочет отобрать у меня еду, я прибавила шаг и упала. Весь обед вылился из кастрюли. Я стала быстро собирать его руками и посмотрела на мужчину – у него были алчные глаза и черное лицо. Я понимала, что он хочет отобрать у меня остатки еды. Но я передвинула кастрюльку, собрала последние остатки лапши, выпрямилась и быстро пошла домой, оставив голодного мужчину на тротуаре.

В марте 1942 года мы на автобусах приехали на Ладожское озеро. Там нас разместили в вагонах, чтобы ехать дальше. Мы, дети, были очень слабые, на каждые 10 детдомовцев полагался воспитатель, который присматривал за нами. Я попала в число детей, которые не поместились в вагон, и нас разбили на две пятерки. В моей пятерке осталась воспитательница Елена Михайловна, а в другой старшим был назначен мальчик по фамилии Столярский. Он должен был рассказывать своей воспитательнице о жизни ее подопечных, поскольку она болела и не могла сама ходить.

Нам дали полную алюминиевую миску лапши с омлетом и 250 грамм хлеба. В нашей группе все обошлось благополучно, а вот в другой не совсем. Одна девочка отломила кусочек хлеба и положила под подушку, чтобы потом съесть. Но хлеб исчез. Столярский рассказал воспитательнице о пропаже хлеба. Она отнеслась к этому очень негативно и велела разыскать того, кто это сделал. В конце концов выяснилось, что вором оказался сам Столярский. После этого поступка мы его страшно возненавидели. Вскоре его ссадили с поезда, как и других мальчиков, которые сходили с ума от голода.

В эвакуации в детском доме в Ярославской области мы ожили после голода. У нас был свой огород, где росли овощи, кроме того, продуктами нам помогал и колхоз. Мы тоже ему помогали по мере сил. Жили мы в школе, в одноэтажном здании на реке Обноре. Жизнь потихоньку налаживалась, мы спали на матрацах, которые набивали сеном. В столовой стояли сколоченные столы и длинные ряды досок, заменявшие нам стулья.

Во время обеда мы все друг за другом входили в столовую и занимали свои места. Однажды на обед нам подали суп, а на второе котлету с гарниром. Вдруг сидящая рядом со мной девочка Нина упала в обморок. Ее привели в чувство, и она снова потеряла сознание. Когда мы ее спросили, что происходит, она ответила, что не может спокойно есть котлеты из мяса своего брата. Оказалось, что в Ленинграде во время блокады ее мать зарубила сына и наделала котлет. При этом мать пригрозила Нине, что если она не будет есть котлеты, то ее постигнет та же участь. Несмотря на пережитые страдания, Нина росла умной девочкой и хорошо училась. Потом за ней с фронта приехал папа и забрал ее одну из первых.

Дегтярев Александр Емельянович

Детей спасла красная рыба

Александр Дегтярев родился 19 октября 1919 года в Саратовской области. В 1937 году, окончив среднюю школу, поступил в Московский текстильный институт на энерго-механический факультет. Начало Великой Отечественной войны встретил на преддипломной практике в Подмосковье. Окончить институт не смог, так как был призван в московское ополчение. Потом был эвакуирован в Саратов, где окончил автодорожный институт по специальности инженера-механика. К этому времени Александр уже был женат на своей школьной подруге – однокласснице Лидии Толочковой.

Лида успела до войны окончить Московский институт геодезии и картографии и весной 1941 года поехала на студенческую практику в белорусский город Барановичи, где ее застала война. Под бомбежками погибли почти все ее однокашники. Она уцелела и добралась до Москвы, где успела попрощаться с мужем перед долгой разлукой. По окончании института Александр был направлен в блокадный Ленинград на завод им. Козицкого – старейшее радиотехническое предприятие страны, завод был основан в 1853 году на Васильевском острове. В период блокады завод поставлял Ленинградскому фронту телефонную и радиоаппаратуру, в том числе портативную радиостанцию «Север» для партизан и разведчиков. На 19-й линии В. О. размещались заводские цеха по ремонту автотехники и танков. 24-летний Александр работал технологом, мастером механического цеха, инженером-нормировщиком. Изнуренные тяжелым трудом и голодом люди часто оставались ночевать в цехах, где было все же теплее, чем в промерзших квартирах. Александр жил сравнительно недалеко – на 6-й линии, рассказывал, что жители окрестных домов ходили рубить полы в ближайший кинотеатр «Балтика», чтобы добыть дров… Сейчас в здании завода установлена мемориальная доска: «1941 – 1945. Трудящимся завода им. Козицкого…» – в память о сотрудниках, самоотверженно помогавших фронту. После освобождения Ленинграда от блокады приехала семья – жена с двумя сыновьями, мать и брат жены – подросток. Здесь же родился и третий сын. Но дети были так истощены и так сильно болели, что родители всерьез опасались за их жизнь и в 1947 году приняли решение уехать на Дальний Восток, в порт Ванино. Заключили трудовой договор, забронировали комнату, где Александр прожил блокадные месяцы, и покинули Ленинград, полагая, что не навсегда. Детей спасла красная рыба – основная пища в те годы в тех краях. А. Е. Дегтярев работал инженером в управлении Дальстроя до 1954 года, а затем семья переехала в Южно-Сахалинск. К этому времени уже появилась долгожданная дочь. Жили благополучно и счастливо. Александр Емельянович много лет трудился на опытном механическом заводе рыбной промышленности главным инженером и директором. Лидия Сергеевна до пенсии успешно работала в управлении городской архитектуры. В Ленинград они не вернулись… Их не стало в 1992 году – они умерли в один день на 73-м году жизни. Дети, внуки и правнуки живут в Петербурге.

Диброва Варвара Арсентьевна

Она упала и поэтому спаслась

Война застала Варвару Арсентьевну Диброву в городе Пушкине, затем она вместе с семьей бежала в Ленинград. Работала в жилищно-коммунальном отделе: проверяла чердаки, искала и вывозила умерших из квартир. В 1942-м была эвакуирована. В настоящее время проживает в Казахстане.


В сентябре начались массированные воздушные налеты на город Ленинград, на Бадаевские склады. В Выборгском районе бомба упала на пятиэтажный дом, где был детский садик и ясли, погибли триста человек!

Десятого числа мне предложили немедленно забрать детей, уволиться и уезжать из Пушкина в Ленинград – немец рядом. Я уехала к матери на Выборгскую сторону, на улицу Земледельческую, там еще по проспекту Карла Маркса была огромная конфетная фабрика. А потом мы услышали по радио, что всем пригородным приказано немедленно выехать к себе домой, иначе полагается штраф 3 тысячи рублей и 6 месяцев тюремного заключения. И вот мы снова уехали.

Когда приехали, в квартиру не заходили, а прямо пошли в бомбоубежище. Два дня провели в бомбоубежище, выйти было невозможно. 14-го я забрала детей, пушкинский вокзал уже уничтожили, поезда не ходили. Армия начала отступать. Помню, когда мы вышли на поле, все кругом горело – Павловск, Славянка, Колпино, женщины бежали. И вот мы ночью добрались до Ленинграда. У матери в квартире все окна вылетели, так близко взрывались бомбы. Было очень страшно: черная ночь, все небо в самолетах, все горело, все трещало. После этой бомбардировки нам дали маленький домик, так мы с матерью и сестричкой и жили.

Мы с матерью по очереди дежурили на чердаках, помогали выносить мертвых людей. Когда мать и сестра работали, я была с детьми. Страстей много было: однажды я с двумя детьми была в бане, начался налет, и всем крикнули идти в бомбоубежище. Мы схватили детей, все шкафчики открыты, на детей намотали простыни, сами голые, мужчины с одного края, мы с другого, все бегут в бомбоубежище. Было очень страшно, что взорвутся котлы.

Как-то мать стояла в очереди за хлебом, услышала свист, и мужской голос крикнул: «Ложись!» Она упала и поэтому спаслась, а тех, кто не успел лечь, ранило или убило. Я потом пошла посмотреть: там был дом, в углу стояла железная черная печка, рядом кроватка и дверь, а стенки нет. И в уголке годовалый мальчик лежит. Страшно было. Пришла машина с солдатиками, в общем, сумели его спасти. Он легонький был, солдатик его выхватил и только до машины успел донести, как стенка рухнула.

Через Ладогу стали вывозить детей и стариков. 5 марта 1942 года эвакуировали и нас. Привезли на Ладогу военной машиной, всего было несколько семей, нас пять человек – сестра, мать и двое детей. И только наша машина пошла на лед – и раз, каким-то образом перевернулась, а она была закрыта брезентом. Там два солдатика было, один вскочил, выхватил детей, и мы как-то вывалились, потом двое суток жили в лесу. В итоге нас все-таки посадили в машину, и мы благополучно уехали.

Долинер Мария Яковлевна

Слез было много!

Для нашей семьи Ленинград – особый город. Здесь судьба свела двух студентов, приехавших учиться из разных уголков России. Мой будущий муж – Кузнецов Иван Трофимович – учился в Ленинградском институте гражданской авиации, а я – в Ленинградском планово-экономическом институте народного хозяйства. Здесь родилась наша счастливая семья, здесь появилась у нас дочь Элеонора. После окончания института мы с мужем работали на авиационном заводе № 23, дочка ходила в детский сад этого завода. Я работала экономистом, а муж – старшим технологом завода. Муж – очень толковый инженер – был выдвинут на повышение – на должность директора другого авиационного завода – в городе Таллине.

В апреле 1941 года Ивана Трофимовича направили в командировку в Таллин на авиационный завод с целью ознакомления с положением дел на этом заводе.

19 июня 1941 года к нам в Ленинград из Симферополя приехала моя мама – Долинер Анна Александровна. У нее было очень больное сердце, и мы упросили ее приехать к нам в Ленинград на лечение.

22 июня 1941 года, в воскресенье, оставив дочку с бабушкой, я поехала на Большой проспект (мы жили на Петроградской стороне) по хозяйственным делам. Там я и услышала из репродуктора выступление товарища Молотова о нападении гитлеровской Германии на Советский Союз.

Все было забыто! В слезах сразу же вернулась домой. Слез было много… Я плакала, так как понимала, что мне больше не видеть Ивана Трофимовича. Слышу, бабушка плачет, что ей больше не увидеть своего мужа, который остался в Симферополе. Дочка, видя, что все взрослые плачут, тоже – в слезы…

Первой очнулась я, взяла себя в руки, поняла: что будет – не знаю, но сейчас я – глава семьи и должна заботиться о больной маме и своей дочурке.

С первых же дней войны руководство города Ленинграда, заботясь о спасении детей города, приняло решение: вывезти на лето всех детей города в сельские районы – на отдых. По опыту ведения совсем недавней финской войны, правительство города считало, что война будет недолгой, а город Ленинград немцы, возможно, будут бомбить раньше и больше, чем сельские районы, и, таким образом, ленинградские дети будут спасены и защищены от бомбежек. Школьников вывозили в пионерские лагеря, а дошкольников – на дачи, в самые красивые уголки Ленинградской области.

Я тоже, вопреки настоятельным возражениям своей мудрой мамы, отправила дочку на дачу в Крестецкий район вместе с детским садом своего завода. Но все обернулось иначе… Фашистская разведка не дремала. Немцы знали, как легче сломить дух ленинградцев, – надо уничтожить их детей… И они начали бомбить не город, а именно те районы, куда были вывезены дети…

Когда это стало известно в Ленинграде, тысячи родителей кинулись спасать своих детей. Что там началось!!! Люди осаждали вокзалы, а поезда дальнего следования уже не ходили, так как были мобилизованы на перевозку войск и техники на фронт. Люди добирались кто как мог, чтобы забрать детей. Только по утрам и поздно по вечерам еще ходили пригородные поезда, которые возили людей на работы по строительству укреплений. Так я вместе с другими родителями, бабушками и дедушками на рабочих поездах поехала за нашей дочкой…

Это была очень тяжелая и опасная дорога… Но об опасности не думали… С огромным трудом добрались до станции Большая Вишера. Пошли узнавать, как двигаться дальше, но начальник станции сказал, что поезд дальше не пойдет, так как там бомбят станцию. И мы сами уже видели страшные следы бомбежек. Начальник станции посоветовал пройти 5 – 6 км пешком до сортировочной станции Медведка, где нас, возможно, смогут отправить дальше в Крестецкий район.

Я, тогда молодая и боевая, с еще одной такой же женщиной пошли в Медведку, чтобы договориться с начальником этой сортировочной станции о поезде для всех остальных, ехавших в Крестецкий район.

Но когда мы дошли до Медведки, то увидели, что у платформы стоит поезд, в окнах которого виднелись детские головки… Мимо нас пробежал мальчик лет двенадцати. Я спросила его: «Кто это едет?» «Крестецкий район», – ответил он. «А не знаешь, не едет ли детский сад завода № 23?» – «Едет в хвосте поезда». Я – бегом туда… Меня узнала заведующая нашим детским садом Софья Мироновна. Она с ходу не могла мне ответить, жива ли моя дочь. Мы вместе вбежали в вагон, стали звать мою дочку, но ее там не было. Я была в ужасе. Но Софья Мироновна потащила меня в другой вагон их же детского сада. Здесь я и увидела своего ребенка. Дочка была страшно изменившаяся, голодная и очень перепуганная. Как потом сообщила заведующая, их бомбили немцы, часть детей погибла, а живых воспитатели похватали и погрузили в эшелон и даже не знают толком, кто жив, кто мертв.

Главное было – вывезти в этой страшной заварухе всех живых из-под бомб.

Я схватила дочку на руки и поскорее выскочила из вагона на платформу, ведь поезд мог тронуться без всякого предупреждения, в любую минуту.

Когда мы уже были на платформе, заведующая попросила нас подождать, так как воспитатели и нянечки писали своим родственникам в Ленинград письма с указанием места назначения, куда их увозил эшелон. До самого отхода поезда мне несли и несли письма.

Вернулись с дочкой в Большую Вишеру пешком. А там нас ждала толпа родителей, ожидавших вестей из Медведки. Когда они увидели, что я вернулась с ребенком, они кинулись к дочке расспрашивать о своих детях. Я с трудом отбила от них перепуганного ребенка. Рассказала родителям то, что сама узнала об эшелоне, и главное – что в Крестецкий район им уже не надо ехать, так как всех живых детей оттуда уже вывезли, и эшелон едет в город Оричи Горьковской области.

Нужно было возвращаться в Ленинград. Начальник станции сказал, что надо дождаться ночного военного эшелона, который пойдет на Ленинград. С ним мы и возвратились на рассвете следующего дня в Ленинград. Было так рано, что трамваи еще не ходили. Дождались утра, приехали домой. Мама уже не спала. Она не верила своим глазам, что видит нас живыми. Накормили, помыли и уложили спать ребенка. И, только когда все было уже позади, я ужаснулась от мысли, как совсем случайно мы с дочуркой могли разминуться навсегда… Так впервые нам в глаза заглянула эта страшная война.

О муже я ничего не знала. О Таллине говорили, что там все с землей и кровью смешано. Списались мы с мужем позже, он уже был в действующей армии. Успел выслать нам всю наличность и денежный аттестат.

Но деньги в блокаде ничего не значили, так как продуктов в продаже не было, не могли отоварить даже то, что было положено по продовольственным карточкам; только эти 125 – 200 граммов хлеба и давали.

Завод сразу начал эвакуироваться в Новосибирск. Я попала в списки на эвакуацию в 17-й эшелон, но его уже не подали к погрузке, так как предыдущий, 16-й эшелон разбомбили в дороге. Так моя семья оказалась в ленинградской блокаде.

Наступило страшное время: пайки все снижались, пока не дошли до 125 – 200 граммов хлеба, не было воды в кранах, света; систематические бомбежки и обстрелы. Мы стали дистрофиками, меня разрушала цинга, начались голодные обмороки. Моя мама умерла 9 января 1942 года. Завод поддерживал – давал небольшой кусок жмыха. С весны ели всякую зелень: подорожник, лебеду, липовые листья.

Летом 1942 года начали вывозить из блокады по Ладоге женщин с детьми (дистрофиков). Я получила командировку на завод № 639 в г. Тюмень и, собрав последние силы, 10 июля 1942 года эвакуировалась вместе с дочкой.

Ехали долго. Очень хорошо было организовано в пути за Ладогой наше питание и медицинское обслуживание, я стала приходить в себя. Ехали более двух недель, пока не приехали в Тюмень. Там уже, еще живя в общих бараках, я на третий день после приезда вышла на работу. Работала как все по 12 часов в сутки, и так вплоть до лета 1946 года, когда я вернулась из эвакуации в Крым, в Симферополь, где я росла в родительской семье и где после войны жила моя старшая сестра – Александра Яковлевна. Я сразу устроилась на работу – начальником финансовой части в лагерях немецких военнопленных. Последний такой лагерь был в Севастополе. После ликвидации лагерей я по специальности поступила старшим инженером-экономистом на завод им. С. Орджоникидзе – Севморзавод, где и работала до ухода на пенсию, став ветераном труда, заслужив награды и поощрения.

Дорожко (Грибова) Татьяна Павловна

Мы никогда не ныли! Были уверены, что выстоим!

Татьяна Павловна Дорожко родилась в 1932 году. Окончила Ленинградский кораблестроительный институт, работала в Центральном конструкторском бюро (ЦКБ) № 17, в Невском проектно-конструкторском бюро на Васильевском острове. Имеет дочь, двоих внуков.


В июне 1941 года мне было девять с половиной лет. Мои родители работали в колхозе «Малиновка», он находился там, где сейчас расположен район «Ржевка – Пороховые», на слиянии речки Малиновка с Охтой. Раньше там была дача Безобразова, жили крепостные крестьяне, и когда создавались колхозы, то они попросили себе тот участочек.

Так как было лето, в первые дни войны взрослые продолжали работать в полях. Отца сразу взяли в армию, а мама осталась в колхозе. Все население было мобилизовано на работы, дома остались только дети и старики. Мы, как тимуровская команда, сидели с малышами от месяца до полутора лет, такое у нас было задание.

В какой-то момент в наше село пришла воинская часть, и вдоль речки построили противотанковый рубеж с блиндажами, с огневыми точками и ходами сообщения. Ленинград обстреливали, бомбили, бросали большие бомбы на парашютах. В бомбоубежище мы не ходили – только в первый день, 8 сентября, когда начались бомбежки, посидели в каком-то окопе. Как-то раз, когда бросали зажигательные бомбы, нас, ребятишек, посадили в какой-то подвал, чтобы не мешали тушить пожары, не путались под ногами.

В пятый класс я пошла уже в городскую школу, а начальную малиновскую школу закончила в колхозе. Весной, летом и осенью мы работали на полях – выращивали урожай, косили, ворошили сено, а зимой учились. Электричества не было, мы занимались при свете коптилок и лучин. В феврале 1942 года наша учительница даже устроила нам праздник в честь 105-й годовщины смерти Пушкина. Ее сын был художником, и он нарисовал иллюстрации к «Сказке о царе Салтане». Эти картины были развешены на стене, а мы, ученики, подходили к ним и читали всю сказку наизусть.

Конечно, все понимали, что учительнице надо помогать, обеспечивали ее дровами. Она учила сразу четыре класса, но у нее была и помощница, тетя Паша. Тетя Паша топила печку и ставила огромный ведерный самовар, чтобы мы были в тепле и напоены кипятком. Вместо чая тогда заваривали хвою, какие-то травки, и это тоже помогало выжить.

Карточек у нас не было. В 1943 году, так как я еще была ребенком, на меня дали детскую карточку. Но, так как у нас в селе не было магазина, где бы ее можно было отоваривать, мама отдала ее своей сестре. Та работала на железной дороге, там, где сейчас Ладожский вокзал. 18 января 1943 года блокаду только прорвали в районе Шлиссельбурга, а сняли ее полностью лишь в 1944 году, и на поездах ленинградцев вывозили к Ладожскому озеру. Муж тети погиб на пороховом заводе в декабре 1941 года, и у нее осталось трое малых детей. Старшая дочь была на год младше меня, а младший только родился. Мама сказала тете, чтобы та шла работать на железную дорогу, там давали рабочую хлебную карточку и больше хлеба. Моя карточка тоже стала подспорьем их семье.

Зимой снега выпало очень много, дорожки были как туннели в снегу. По весне, чтобы не началась эпидемия, все от мала до велика, кто мог хоть как-то двигаться, выходили на уборку территории, убирали трупы и нечистоты.

К голоду понемногу привыкаешь, но все равно все время хотелось есть. Первой зимой еще оставался какой-то урожай – у нас были приусадебные участки, картошка, но зима была настолько суровой, что вся картошка замерзла. Ели мерзлую картошку, еще в колхозе давали какое-то зерно, помню, мы ходили к соседу молоть это зерно на жернове. Домашнее хозяйство в основном вели мы с братом. Он был постарше и до 1944 года работал в колхозе, а потом был призван в армию.

И брат, и папа выжили в войну. Папа строил аэродромы – Комендантский, Ржевский, Янинский, потом его отправили на запад, а затем еще и на войну с Японией. Дядя служил на Ладоге при авиационной части шофером: летчики помогали машинам пройти по Ладоге, не пускали фашистов. Дядя привозил на машине раненых солдат в город и отвозил обратно подлечившихся.

Мы никогда не ныли! Все были уверены, что мы выстоим, и разговора не было о том, что немцы могут войти в город.

Доценко Анна Михайловна

15-летние девочки выполняли норму на 150–180%!

Когда началась война, мне было 15 лет. А близкое знакомство с ней началось на десятый день блокады Ленинграда. Во время артобстрела снаряд попал в наш дом, была разрушена наша квартира и погибла бабушка.

К счастью, меня не было дома, я ходила в магазин. А когда возвратилась, то увидела маму, которая вырывалась из рук соседки и кричала, что там осталась дочь. Рядом с мамой на носилках лежала бабушка. Нам дали комнату в этом же доме.

Я училась в школе в 8-м классе. С первых дней блокады в домах были созданы группы самозащиты. Мы дежурили на чердаках, тушили зажигательные бомбы, учились оказывать первую помощь раненым. Несмотря на тяжелое положение с продуктами в городе после пожара на Бадаевских складах, школьникам давали по 200 граммов жидкого супа.

Папа в январе 1942 года строил аэродром на Черной речке. 18 января он вернулся домой чуть живой, а 22 января его не стало. Я пришла из школы и принесла ему в баночке суп, но он его уже не дождался. Вечером пришла с работы мама, ахнула и свалилась. Утром она не могла встать. Так закончилась моя учеба, и пришлось взять на себя все заботы: похороны отца и выхаживание мамы.

Мы жили на бульваре Профсоюзов, а тетя – у Московского вокзала. Мне пришлось везти маму на санках к тете Груше, так как у нее была маленькая комната (18 кв. м), которую было легче обогреть. Как я довезла маму – не могу понять. А тело папы осталось в нашей комнате. Только 1 февраля папина сестра и ее сын помогли мне отвезти его на сборный пункт на Крюковом канале.

Мама после нервного шока не поднималась. Мне пришлось три раза ходить на завод «Электроприбор» на 24-й линии Васильевского острова, чтобы получить за папу страховку. Эта страховка помогла нам выжить. Покупая по вязаночке дров, мы поддерживали тепло.

Когда я последний раз ходила на завод за деньгами, со мной случился голодный обморок. Меня поднял офицер. Первой моей мыслью, когда я пришла в себя, было: «Что будет с мамой и тетей Грушей, ведь у меня их карточки на хлеб…»

27 – 28 января 1942 года в городе вообще не выдавали хлеб. Ждали, когда встанет лед на Ладоге, чтобы доставить продовольствие в Ленинград.

Мама поднялась и 1 апреля пошла на работу, на Прядильно-ниточный комбинат. Она была еще очень слаба, и я провожала и встречала ее с работы. В апреле началась уборка города, на которую вышли все, кто мог хоть как-то передвигаться.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13