Ночью он был в Москве, а ранним утром, уложив в багажник такси отдельно упакованные полотна и багеты, катил по Варшавке в сторону Серпухова.
В сухом отапливаемом флигеле, прилепившемся к дому Михаила, который как бы приобрел Марк, основной фонд был укрыт вполне надежно. Впоследствии там, по его чертежику, была заменена вся столярка, установлены герметичные оконные блоки и устроена вентиляция, чтобы избежать резких перепадов температуры, а уж затем оборудовано и компактное скрытое хранилище за подвижной перегородкой, которая чужому глазу казалась капитальной стеной. Всем этим занимался сам Михаил, оказавшийся мастером хоть куда. Теперь посторонний, заглянувший во флигель, мог убедиться, что помещение попросту пустует, не находя применения в хозяйстве.
Марк наезжал редко, стараясь не следить, и только для того, чтобы доставить пополнение — еще один холст или картон. В эти дни они с хозяином выпивали под вечер бутылку коньяку и подолгу толковали, уважительно величая друг друга Борисыч и Степаныч, отдавая должное стряпне тихой жены Михаила Натальи, почему-то взявшейся жалеть Марка, словно непутевого сына.
Сознавал ли его дракинский приятель, какую мину заложил в его доме неведомо откуда взявшийся Борисыч? Все полотна были «чистыми», некоторые — со штампами провинциальных комиссионных магазинов, иного Марк не допускал, и тем не менее количество и качество их могли вывести из равновесия любого искусствоведа в штатском. Мыслимо ли — такие имена в пристройке у мужика в каком-то там Дракине!
Очевидно, сознавал, к тому же Марк обнаружил, что в его отсутствие тайник кем-то посещается. Этим посетителем мог быть только сам хозяин, у которого имелись вторые ключи от пристройки. Марк спросил впрямую.
— Х-хрен его знает, — был ответ. — Хожу. А зачем — сам не знаю. Как к чужой бабе. Самому стыдно. — Михаил вытряхнул папиросу из мятой пачки, Марк чиркнул плоской зажигалкой. — Другая жизнь, знаешь. Сейчас все так.
Марк кивнул с пониманием, и они снова выпили. Однако в этот раз, когда он собрался обратно в Москву, Михаил отказался взять у него деньги, которые по сотне совал ему Марк, уезжая.
Дома Марка ждало известие, что в его отсутствие приходил участковый, пробыл долго и обнюхал каждый угол в квартире. Отец паниковал, мать плакала.
Один Марк знал, что все это не имеет никакого значения: теперь здесь оставался только «мусор», которым он пользовался для обмена, да пара стоящих работ — для отдыха глаз. Его бизнес был тяжелой и довольно грязной работой, уставал он как собака, не говоря уже о публике, с которой приходилось иметь дело, и постоянно нуждался в передышке, которой дать себе никак не мог, — машина, раз запущенная, крутилась и волокла его за собой.
На третьем курсе он взял академический отпуск, то же пришлось сделать и на четвертом. Никакого интереса к своему факультету он не испытывал. К тому же, раз жизнь складывалась совершенно внесистемно, при нужде не так и сложно было купить диплом. Но какая в нем могла быть нужда?
Визит участкового возымел свое действие. На какое-то время Марка оставили в покое, и он с удвоенной энергией занялся делом, покупая, словно в горячке, и практически ничего не продавая. За месяц он спустил все, что заработал на швейцарцах, зато стад обладателем еще нескольких холстов, истинная ценность которых была известна только ему да десятку специалистов. В их числе были работы Матюшина, Ольги Розановой, Терентьева, Митрохина, причем великолепные, из тех, что могли бы сделать честь Музею Гугенхейма.
Теперь то, что лежало в дракинском тайнике, стало напоминать ядерное устройство, приближающееся к критической массе. Марк физически ощущал давление, исходящее оттуда, и сопротивляться ему был не в состоянии. Эти вещи были больше, чем он сам, и теперь они управляли его поступками. А поскольку от природы он не принадлежал к числу тех, кто способен наслаждаться обладанием сокровищами в одиночку, Марк стал искать — почти неосознанно — какой-либо выход.
Он оказался до смешного простым. На одной из вечеринок в Протвине Марк познакомился с заведующим Домом культуры института — пятидесятилетним бородатым фанатиком в круглых очках. Ввалившимися щеками и пылающим взором заведующий напоминал библейского пророка. Как и положено пророку, он глотал слова, махал руками и был полон энтузиазма. Во вверенном ему очаге досуга процветала всяческая левизна — наезжали модные лекторы из столицы с чтениями о христианском ренессансе в России, ставились силами клубного театра невероятно модернистские спектакли, где все актеры были облачены в мешковатые балахоны, а сцену затягивали серым сукном, в фойе экспонировались абстрактные акварели академика-ядерщика, скромно поименованные «Имматрикуляция». преимущество — прибытие работ ожидалось из Москвы. Никто не мог предположить, что на самом деле коллекции предстояло преодолеть всего четыре километра.
Эта-то дилетантская мазня и подтолкнула Марка. В разговоре с энтузиастом, бывшим слегка навеселе, он исподволь намекнул, что располагает небольшой коллекцией живописи. Тот заинтересовался, когда же Марк назвал некоторые имена, едва не лишился сознания. Вцепившись в ворот рубахи Марка обеими руками, он не отпускал его до тех пор, пока Марк не дал слово, что, если завклубом добьется разрешения в Управлении культуры, он предоставит картины для экспозиции хотя бы на пару дней.
Посмеиваясь, Марк согласился, заранее зная, что Управление культуры тут ни при чем. Разрешение придется добывать у начальства того капитана, что гулял с ним в благословенной приречной долине двумя неделями раньше. Риск был огромный — и все же Марк готов был рискнуть. К тому же вероятность события была исчезающе малой.
Однако не прошло и недели, как пророк добился своего. Было похоже, что в инстанциях возобладали оперативные соображения — выставка, хоть и в отдалении от Москвы, вызовет ажиотаж, и следует ожидать появления крупных фигур, что позволит отснять персонажи и зафиксировать те или иные связи. Вместе с тем был отчетливо сформулирован запрет на показ авангардной живописи двадцатых, а также современных работ, но Марк к этому и не стремился.
Два дня ушло на обсуждение деталей. Следовало исключить всякий элемент случайности. Несомненно, что в толпе посетителей будет вертеться немало оперативников, ловя разговоры, но во время работы экспозиции тронуть ничего не рискнут — вокруг полным-полно иностранцев, резонанс может получиться чрезвычайный. Два дня показов — максимум. Марк привозит работы утром в субботу, все уже должно быть готово вплоть до места под каждую, час-другой на монтаж — и открытие. В афише объявить четыре дня. В воскресенье вечером, незадолго до закрытия клуба, мгновенный демонтаж и эвакуация. На его стороне было серьезное Сообщив о предполагаемом событии кое-кому в Москве, Марк занялся подчисткой мелочей и к вечеру пятницы был готов. Днем он уехал в Москву, побывал дома, а вечером сел в поезд, проходящий через Серпухов, рассудив, что в электричке «пасти» его проще простого.
Переночевав у Михаила, рано утром он вышел на трассу, поймал такси, направляющееся в Серпухов, вернулся с ним в Дракино и погрузил картины. Это было самое слабое место плана: расколоть этого таксиста ничего не стоило, но тут приходилось полагаться только на удачу — остальной транспорт был местный, что являлось еще худшим вариантом. Впрочем, за полсотни таксисту удалось внушить, что на любые расспросы следует отвечать, будто он подхватил Марка с багажом на железнодорожном вокзале.
В восемь тридцать Марк был на месте. То, что он увидел у Дома культуры, поразило его. Шеренга отполированных лимузинов выстроилась у бокового подъезда, а у центрального входа солидно переминалась небольшая кучка прилично одетых людей, среди которых он наметанным взглядом сразу выделил директоров двух крупнейших комиссионных магазинов, а также четверку широко известных коллекционеров и любителей. Поодаль стояла еще одна группка неясных фигур, больше всего походивших на партийных работников средней руки. Выходило, что, дабы оказаться на месте к открытию, эти люди поднялись не позднее шести.
Марка с его поклажей приняли ребята заведующего — и работа закипела.
Экспозиция открылась ровно в десять, как и намечалось, не без некоторой, впрочем, заминки в самом начале, когда уполномоченный Министерства культуры, обнаружив на афише под словами «из коллекции Марка Кричевского» убористый текст: «сложившейся за последние лет», впал в транс и категорически потребовал замены — иначе может возникнуть превратное впечатление, что в СССР жровища живописи валяются буквально под ногами. Марк насмешливо фыркнул, послали за художником, и пять" заменили на «двадцать». Таким образом выходило, что упомянутый вундеркинд с неполных пяти лет предавался благородной страсти собирательства.
Все происходящее напоминало блюдо, приготовленное на скорую руку, — получилось вроде недурно, но никак не понять, почему и каков рецепт. Тем не менее эта случайная экспозиция оказалась впоследствии первой за шестьдесят лет выставкой одного частного собрания, отчего и вошла в анналы. Однако те, кто пытался потом повторить этот эксперимент, неизменно встречали жесткий отпор властей. Походило на то, что Протвино и в самом деле было своего рода полигоном для спецслужбы, приноравливавшейся к условиям пос-лехельсинкского детанта. Марк сыграл внаглую и неожиданно выиграл. Теперь оставалось одно — с достоинством отступить в тень, не понеся серьезных потерь.
Народу в вестибюле, где висели полотна, набилось как сельдей в бочке.
Весь научный городок был здесь, наши и не наши, Марка сейчас же представили знаменитому математику, членкору, который полгода спустя отбыл в Штаты.
Мальчишки-физики, сверстники Марка, смотрели на него — желтого, сухого, словно папирус, в темных очках, — как на Господа Бога. Знаменитость пожала Марку руку и сиплым тенорком обронила: «Благодарю», после чего занялась своей трубкой, исподлобья сверля взглядом картины.
Марк выбрал вещи, которые сам ценил больше всего, — два десятка небольших по размерам работ. Очень русские, простые и поразительные. Иные из них самим авторам казались эскизами, но теперь, сойдясь с другими, образовали удивительный по силе и едкой горечи ансамбль. Даже самый зачерствевший дух не мог отозваться хотя бы слабым, но искренним движением…
В полдень, когда Марк уже порядочно подустал от рукопожатий и разговоров, его отозвали в сторону — чужие, сразу отметил он и тотчас подумал — все, готово дело.
Человек с лицом трактирного полового повел его в уголок, где сгрудились те, кто до открытия стояли особняком. За Марком двинулись было его приятели-физики, приглядывавшие за порядком в фойе, но он остановил их жестом.
— Марк Борисович, — было сказано ему, — мы тут кое-что обсудили… — Говоривший явно был среди них старшим и привык отдавать распоряжения, причем по телефону, так как глядел куда-то мимо уха собеседника.
— С кем, простите, имею честь? — осведомился Марк, изобразив любезную улыбку, но уже заранее ощетиниваясь.
— Меня зовут Виталий Сергеевич, — сообщили ему, не развивая более этой темы. — Мы осмотрели вашу э-э… экспозицию и склоняемся к мысли, что вы могли бы оказать некоторую, ну, скажем, помощь в одном немаловажном деле.
— Кому? — быстро спросил Марк.
— Допустим, некоему весьма влиятельному лицу. Видите ли, на повестке дня стоит вопрос о формировании личной коллекции Андрея Андреевича…
— Кто это — Андрей Андреевич? Человек засмеялся, а с ним и окружавшие его, затем погрозил пальцем.
— Совестно вам! В вузе у вас какая оценка по истории партии?
— Не помню, — отвечал Марк. — А при чем тут это?
— При том, молодой человек, что членов Политбюро полезно знать и по имени-отчеству. Но мы отвлеклись.
— Но в чем же может состоять…
— Не торопитесь. Все, что от вас требуется пока, — по возвращении в Москву позвонить вот по этому телефончику, — ему протянули твердую глянцевую пластинку картона с отпечатанным на машинке номером, — представиться и далее действовать в соответствии с тем, что будет сказано. Полагаю, никаких особенных затруднений у вас не возникнет. Не откладывайте звонок. Это и в ваших интересах. А теперь — всего вам наилучшего.
Не подавая рук, серо-пиджачная фаланга промаршировала к выходу.
Марк отвернулся к стене, зажмурился и выдохнул: «Паскуды!»
Ясно было одно — оставлять картины на ночь нельзя. Раздумывать о том, что означает предложение, которое на самом деле никаким предложением не являлось, времени не оставалось, и он решительно отправился искать заведующего.
Тот был уже под хмельком, купаясь в лучах собственной славы и всемогущества, но едва сообразил, чего хочет Марк, заломил руки и завопил:
— Это совершенно невозможно! Завтра обещали быть дирекция института и люди из президиума академии! Что я должен им говорить? Марк, я погиб, вы меня зарезали!
— Нет и нет. — Марк был неумолим. — Есть основания полагать, что, если выставка простоит до завтра, у вас могут быть куда более крупные неприятности.
Собирайте ваших людей, через час все должно быть размонтировано и упаковано. Да поторапливайтесь же! Не будьте идиотом!
Трудно было судить, не поддался ли он и сам панике. Никого из явной гэбистской братии поблизости не было, наблюдение если и велось, то скрытно. Но береженого Бог бережет. Марк не мог, не хотел потерять добытое с такими усилиями.
Уже в темноте полотна, помещенные в здоровенный контейнер из-под какого-то прибора, перенесли на холостяцкую квартиру протвинского приятеля Марка, а часом позже, подогнав институтский «рафик» к подъезду, погрузили туда тот же контейнер. Марка и двоих сопровождающих, наделав при прощании побольше шуму.
«Рафик» покатил, увозя их в Серпухов, на вокзал. По прибытии, оставив сопровождающих караулить контейнер в ожидании проходящего поезда, Марк пошел прогуляться по перрону.
Было тепло, тихо, пахло клозетом и жухлой травой, росшей между шпал. У здания вокзала прогуливался дежурный, поглядывая на часы, в дальнем конце платформы спорили двое пьяных. Дойдя до противоположного конца перрона, Марк оглянулся и бесшумно спрыгнул в темноту.
В полночь он снова был в Протвине, у приятеля. Холсты, упакованные в пленку и переложенные мешковиной, чтобы не повредить багеты, ожидали его здесь.
Весь груз был разделен на части — так, чтобы можно было управиться за две ходки. До рассвета предстояло накрутить туда и обратно шестнадцать километров, но это было вполне реально. Провожатые ему не требовались, наоборот, он категорически пресек всякие попытки помочь ему. Конспирация так конспирация.
И только выйдя песчаной дорогой сквозь лес к Протве, завидев молочный блеск воды под звездным небом без луны, он позволил себе наконец расслабиться.
Поправив на плече лямку своей ноши, Марк вытащил сигарету, закурил, наполнив до отказа легкие горьким дымом, сплюнул в темноту и проговорил:
— Товарищество передвижных выставок России!.. Негромко рассмеявшись, он втоптал окурок в песок и двинулся вдоль берега к мосткам. Странное у него было чувство — словно у юнца после эротического сновидения, принесшего долгожданную разрядку. Облегчение, смешанное со стыдом, наслаждением и страхом.
Контейнер, полный бумажного мусора, благополучно уехал в Москву и был сдан в камеру хранения Курского вокзала, где и остался невостребованным.
Картонку же с телефоном Марк выбросил в окно «рафика» еще по дороге в Серпухов.
* * *
Теперь следовало лечь на дно и ждать. Это и было самым мучительным, потому что уже несколько лет подряд Марк без остановки бежал, несся, прикидывал, лихорадочно соображал, собирал информацию, покупал и выменивал — словом, действовал. И вдруг все кончилось.
Он ошеломленно озирался в возникшей вокруг него пустоте, понимая, однако, что так и должно было случиться. Марк нарушил негласную конвенцию, существовавшую между властью и людьми, подобными ему, и теперь оказался исключенным из игры. Обычный статус людей из клана собирателей и торговцев антиквариатом подразумевал, что те могут помалу кормиться, ни в чем не зарываясь, словно малое стадо, но время от времени из их безропотных рядов будет изыматься и публично возводиться на алтарь безмолвная жертва. Этого требовали интересы государства, никто и не спорил. Всякое сопротивление тут было неуместно, против правил и осуждалось самими же членами клана.
Марк повел себя скандально. Мгновенно сообразив, что участие в формировании сановной коллекции означает банальный грабеж, он не стал никуда звонить, дома велел отвечать по телефону, что находится в длительной командировке, сам же снял затхлую комнатуху у пьющего слесаря ЖЭКа в районе «Сокола» и принялся обдумывать свое положение.
Дело усугублялось еще и тем, что финансы его находились на грани истощения. Нужна была сильная идея, но она отсутствовала. Из того, что оставалось дома, продать в данный момент не представлялось возможным ничего.
Все остальное никуда не годилось. Тем не менее в ситуации имелся все-таки зазор, которым можно было воспользоваться: евреи.
Именно евреи, потому что после двусмысленных Хельсинкских соглашений начали выпускать, и довольно широко, особенно в столицах. Это повлекло за собой неописуемое смятение в умах. Ехать! — носилось в воздухе; ехать — и немедленно, пока власть не очухалась, не сочинила новых, теперь уже вовсе неодолимых препятствий. Семьи раскалывались, рушились, люди, прожившие десятки лет вместе, расставались с проклятиями и неистребимой горечью — и только потому, что смердящая отрава пропаганды вошла в кровь чуть ли не каждого, рожденного еврейской матерью на этой земле. В безумии хлопот, беготни по инстанциям, бумажек, чиновничьей ненависти забывалась конечная цель. К тому же в те годы на всякого изъявившего желание покинуть страну смотрели как на прокаженного, отвратительного отщепенца, продавшего отечество за сытую пайку. И сионизм, и МОССАД, и мировой заговор… Да что говорить! Судьба отказников была у всех перед глазами.
В этом исходе не нашлось, да и не могло найтись своего Моисея. Власть же, сделав саму процедуру отъезда невыносимо унизительной, еще более способствовала разобщению и ожесточению эмигрантов — хотя в те годы это слово не было в ходу.
В семье Марка эта проблема возникла в тот день, когда сестра Мила объявила за ужином, что намерена подать заявление. Весной ей исполнилось восемнадцать, и она сочла себя вправе поступить по своему усмотрению.
— Надеюсь, возражений не будет и вы подпишете что потребуется? — с вызовом спросила она, щурясь и разглядывая мать и отца, сидевших напротив, словно в перевернутый бинокль. — Это пустая формальность. Ведь у вас нет ко мне имущественных и иных претензий?
Отец, как уже много раз случалось с тех пор, как его выставили из министерства с досрочным выходом на пенсию по состоянию здоровья, схватился за голову. Досиня выбритые щеки вздулись и опали, словно он собирался затушить свечу, но передумал.
— Есть, — глухо сказал он. — Никуда не поедешь. Это просто смешно. Кому ты там нужна?
— Значит, выходит, я нужна здесь? — ядовито осведомилась Мила. — И кому же, если не секрет? Тебе? Матери? Братцу, которого я вижу раз в полмесяца? Да вам наплевать с колокольни, существую я или нет. Ты боишься одного — из-за меня у тебя могут что-нибудь отнять. Это называется — неприятности. А ты подумал, что у тебя можно отнять? Твои жалкие гроши? Эту провонявшую кухней квартиру?
Что, что у тебя есть, чтобы так бояться?
— Милочка, — воскликнула мать, — детка! Почему ты не посоветовалась с нами?
— Вот я и советуюсь! — отрезала сестра. — Спасибо.
— Надо рассуждать здраво. У тебя нет вызова, ты не в состоянии доказать, что у тебя есть родственники в Израиле.
— Нет — так будет. Это проще простого. Бланк на руках стоит сотню.
Хотите вы этого или нет, а я еду. И будь оно все проклято. Я уже сейчас сыта по горло. Представляю, что было бы со мной лет через двадцать. Но этого, надеюсь, не будет. Никогда.
Марк, чисто случайно оказавшийся в этот момент дома, с любопытством наблюдал всю эту сцену. Отец ожесточенно ковырял в тарелке, глаза матери наполнились слезами. Молчание становилось невыносимым.
— Вот что, — сказал наконец Марк. — Послушайте меня. Девочка говорит дело. Я думаю, что и вам следует сделать то же самое, потому что никакого выбора нет. Разве вы ничего не видите? Они хотят, чтобы мы уехали, несмотря на весь этот вой, который подняли вокруг отъезжающих. Мы им ни к чему, и чем скорее это произойдет, тем лучше. Не надо уподобляться гостям, которых приходится выставлять силой. Или вы намерены дождаться депортации в Приамурье?
Будет и это, хотите вы или нет. Потому что они взяли от нас все, что смогли, и теперь остается только избавиться от осточертевшего вопроса.
— Я родился в Москве, — угрюмо сказал отец, боднув лысым лбом пустоту перед собой. Сломанный еще в юности чуть повыше горбинки нос уехал влево. — В Москве я и умру. Этого по крайней мере мне никто запретить не может.
— Еще как может! — Марк усмехнулся. — Где твоя память? Кто твердил мне, что евреи потому и остаются евреями, что у них хорошая память?
— Прекрати, Марк, — вмешалась мать. — У отца больное сердце. Вы оба просто не знаете, что говорите.
— Во всяком случае, — продолжал Марк, — я могу кое-чем помочь. У меня есть прямые контакты, и не будет проблемой приобрести для вас в собственность где-нибудь на севере, в Галилее, скромное жилье с оплатой здесь. Это я беру на себя.
Отец вскинул руки, будто снова собираясь схватиться за голову, а сестра с изумлением спросила:
— Ты не поедешь? Как же так? Почему?
— Нет. Боюсь, что это невозможно. Да и не нужно, во всяком случае для меня. Тут уже ничего не поделаешь. Я свой выбор сделал. Гораздо раньше, чем тебе пришло в голову про отъезд.
Вот тогда-то и случился тот ненужный разговор с сестрой на кухне.
Неделей позже старшие Кричевские и Мила подали заявления и также стали ждать. Марк же, взяв на себя известные обязательства, после всего случившегося оказался не в состоянии их исполнить. Денег не было совершенно, кроме какой-то ерунды, оставшейся на текущие расходы, и это тоже терзало Марка, успевшего отвыкнуть считать гроши.
Опыт, однако, подсказывал ему искать решение своих экономических проблем в чужих таких же проблемах. А эти проблемы в изобилии порождал все тот же отъезд соплеменников. В предшествующие месяцы к нему не раз обращались за консультациями отцы состоятельных еврейских семейств, которых интересовало прежде всего, что из предметов искусства могло бы быть беспрепятственно вывезено и успешно реализовано на Западе. Никто не верил в чепуху о золотых гвоздях и проглоченных бриллиантах, а еще меньше в популярность матрешек и хохломы. Марк сверялся с каталогами, давал советы, понимая, впрочем, что вывезти можно что угодно, в особенности в тех случаях, когда вещи отправляются контейнером. Тут все зависит только от одного — чтобы деньги попали в нужные руки. Но в дальнейшем ничего хорошего обладателям даже очень добротных полотен или антикварной бронзы не светило. Нужно было знать европейский рынок, людей, работающих на нем, ситуацию — иначе вложенные средства даже не окупались.
Необходимо было отыскать нечто довольно распространенное здесь, на этой территории, и являющееся если не редкостью, то по крайней мере пользующееся устойчивым спросом на Западе.
Проспект солидного лондонского антикварного магазина преподнес ему это нечто. «Кружевницы»! Как он мог позабыть! Ведь каждая из них, даже со смазанным клеймом мануфактуры, стоила от двухсот до трехсот долларов! Их не много оставалось западнее Рейна, и антиквары высоко ценили этот товар. Стоило подумать.
«Кружевницами» на жаргоне коллекционеров назывались неглазурованные фарфоровые статуэтки немецких заводчиков девятнадцатого века, изображавшие, как правило, пасторальные группы или по отдельности девиц в облегченных нарядах эпохи рококо. Прелесть состояла в том, что, используя особую технологию, мастера прорабатывали кружевные части одежды так тонко, что на просвет те действительно сквозили цветочным узором или сложной сеткой. Сама по себе пластика была не бог весть какая, массовый продукт, веселивший глаз бюргера, но секрет белоснежного фарфорового кружева ныне был утерян или никто не хотел с этим возиться, иначе подобные штучки продолжали бы появляться.
Суть заключалась в том, что в одну из последних поездок на Украину Марку довелось побывать на старом фаянсовом заводике, поставленном близ карьеров белой глины. Заводик гнал тарелки для общепита, расписные настенные блюда с якобы национальным орнаментом и сувенирные пивные кружки, густо облитые бурой глазурью. Зато в местном музее стояли вещицы куда более изящные. Среди прочего он отметил и несколько мелких фигурок, выполненных в технике «кружевниц», и спросил служащего — неужели фаянс? Тот ответил отрицательно, мол, ничего подобного, фарфор, у них здесь и сырье свое, а делали двое молодых, выпускники художественно-промышленной школы при заводе.
Марк похвалил и двинулся дальше, огибая какие-то чудовищные сосуды, покрытые лепными барельефами из отечественной истории, не пригодившиеся начальству к юбилейной дате. Только теперь он вспомнил о существовании как самого заводика, так и тамошних умельцев. Имело смысл рискнуть, но все следовало организовать таким образом, чтобы не быть включенным в цепочку. И никаких подделок — чистая работа, даже, возможно, без клеймения. Все равно цена будет достаточно высокой, а реализация не составит труда. Кроме того, оставалось еще множество неясностей. Там ли еще эти ребята, согласятся ли они работать на него, удастся ли организовать производство хотя бы небольших партий? Да и вообще, поддается ли тиражированию заново изобретенный прием? Все вопросы были открытыми, однако дальше оставаться в логове слесаря не имелось никакой возможности. Он ничего не мог поделать с жаждой движения, охватившей его, а главное — уже сейчас ощущал мускатный привкус успеха, который никогда его не обманывал.
Уже на следующий день он сел в поезд и сутки спустя, отыскав в поселке при заводе обоих мастеров, вступил в переговоры. Еще в дороге он обдумал, как выстроить, шаг за шагом, лестницу, по которой готовые изделия поднимались бы из этой глубинки к столичному покупателю. Оборудование — списанная муфельная печь, сита и чаны для приготовления нежного каолинового теста — имелось в сарае одного из мастеров. Все это не позволяло развернуть поточное производство, но для целей Марка вполне годилось. Речь шла не о количестве, а об уникальности каждой статуэтки. Это также оказалось возможным. Так как Сережа, старший, оказался не только замечательно одаренным природой скульптором-керамистом, чувствовавшим материал как собственную плоть, но и тонким стилизатором, способным виртуозно передать дух эпохи. На младшего — Петра — возлагались доводка, обжиг, словом, технология, а также придание изделиям налета времени.
Сошлись на том, что Марк сможет получать два десятка статуэток в неделю, если в производстве не возникнет никаких помех. Это его устраивало, и он предложил по полсотни за штуку. Перспектива зарабатывать по две тысячи в месяц как бы слегка оглушила парней. Завод платил по сто тридцать. Марк покинул их все еще недоумевающими, сказав, что через неделю за готовыми «кружевницами» явится человек от Архитектора и привезет первые деньги. Хрупкие, как воздушные пирожные, статуэтки должны быть упакованы так, чтобы выдержать длительный переезд.
Теперь он мог выйти на рынок с предложением, и следовало позаботиться о том, чтобы сформировать спрос. Этим он и занялся по возвращении в Москву, обзвонив всех, кто обращался к нему за советом. Он рассчитывал на то, что известие о существовании источника товара, позволяющего на вложенную тысячу рублей стабильно выручить тысячу долларов за рубежом, распространится мгновенно.
Так и случилось. Через десять дней он не мог бы удовлетворить даже пятую часть желающих. Немаловажную роль в этом сыграло то, что за ним прочно укрепилась репутация человека, держащего «двойной ответ», хотя до сих пор никто не пробовал осуществить подобную трансакцию с фарфором. Единичные экземпляры, вывозившиеся из страны, шли отлично, но они и оставались единичными.
Марк лучше кого-либо понимал, что массовый выброс изделий на рынки Вены, Берлина, Иерусалима и Цюриха вскоре уронит цену, но до этого было еще далеко. Так далеко, что он мог успеть решить все свои проблемы.
В ходе операции с «кружевницами» он продолжал жить на стороне, избегая появляться дома, хотя все обороты и осуществлялись через посредников и курьеров, которые, в свою очередь, были наняты им через подставное лицо — человека, которому он когда-то помог с «малыми голландцами». К этому же человеку стекались деньги, и раз в две недели Марк являлся за ними.
По прошествии некоторого времени мастера передали через курьера, что могли бы увеличить выпуск почти вдвое, на что Марк ответил строжайшим запретом.
«Кружевницы» были дефицитным товаром, их постоянно не хватало — на этом и стояло все дело.
Три месяца спустя он смог сдержать слово, что само по себе было непросто, даже при больших деньгах. Но к тому времени кое-кто из московских коллекционеров, знавших Марка, уже прочно обосновался в Израиле, и, пустив в ход рычаги знакомств и взаимных услуг, ему удалось осуществить все в очень короткое время. Как ему представлялось, теперь он был свободен от обязательств по отношению к семье и мог приступить к осуществлению идеи, которая занимала его воображение уже давно.
Раз и навсегда разделив свое собирательство на две обособленные сферы — «это мое» и остальное, предназначенное для обмена и перепродажи с целью пополнения основного фонда, — Марк не мог не нуждаться в постоянном притоке живописи среднего качества, служившей как бы почвой его дела. Почва эта была довольно сырой и кисловатой, потому что, как это ни удивляло Марка поначалу, особо широким спросом пользовалась средней руки немецкая живопись прошлого столетия. Что-нибудь романтическое, в грязноватой дымке, болотистого колорита, в массивных багетах хорошей работы.