Тюрьмы и ссылки
ModernLib.Net / История / Иванов-Разумник Р. / Тюрьмы и ссылки - Чтение
(стр. 19)
Автор:
|
Иванов-Разумник Р. |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(694 Кб)
- Скачать в формате fb2
(288 Кб)
- Скачать в формате doc
(293 Кб)
- Скачать в формате txt
(287 Кб)
- Скачать в формате html
(289 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|
|
- Вспомнит ли мое имя история русской литературы - не знаю, но одно твердо знаю, что это от вас нимало не зависит, - ответил я. На этом мы и простились, - совсем простились, так как следователя лейтенанта Шепталова я больше никогда не видел. Он продолжал вести мое дело, но на следующие допросы меня по его поручению вызывали уже его помощники. Впрочем ближайший допрос состоялся только через три с половиной месяца. Позвонив дежурному, чтобы тот увел меня в камеру, следователь Шепталов иронически напутствовал меня: - Поздравляю с наступающим Новым Годом! Вернувшись в камеру, я шепотом ("курицы"!) сообщил проф. Калмансону и двум-трем товарищам сенсационную новость: в Петербурге, несомненно, арестован академик Тарле! Несмотря на некоторый свой тюремный опыт, я все-таки попался на удочку следователя и поверил возможности ареста почтенного академика (впрочем таких ли еще китов арестовывали!) под предлогом мифического заговора. Был бы человек, а статья пришьется! Через год я воочию увидел, как "шьются" такие дела. Ровно через год, в декабре 1938 года, в камере No 113 Бутырской тюрьмы сидело нас не так много, а среди нас - один моряк, служивший свыше года в Париже, в торговом секторе полпредства. Полпредом (послом) был тогда "товарищ Потемкин", ставший потом заместителем и помощником Молотова в комиссариате иностранных дел. Так вот, моряк этот {325} вернулся как-то вечером с допроса в очень подавленном настроении и с явными признаками на лице весьма веских аргументов следователя (что, прибавлю в скобках, к концу 1938 года очень редко случалось). Впрочем, он был подавлен не самим фактом таких аргументов, а своим "добровольным сознанием" в том, что в 1937 году, в Париже, полпред Потемкин организовал среди членов полпредства и торгпредства боевую "троцкистскую" организацию, в которой и он, моряк, принимал участие... Конечно - все это фантастично: фантастично то, что органы НКВД составляют лживый протокол о человеке, являющемся в это самое время сперва послом, а потом заместителем комиссара по иностранным делам, еще фантастичнее то, что такому протоколу не дается никакого хода. Он остается лежать в делах НКВД - на всякий случай: авось пригодится, авось придется арестовать и товарища Потемкина - так вот обвинение уже загодя готово, и достоверный лживый протокол и лжесвидетель налицо, и человек найден, и дело пришито... Так шьются дела. Представьте себе теперь, что я "сознался" бы в подпольном свидании с академиком Тарле: тогда в руках НКВД было бы готовое обвинение на тот случай, если бы понадобилось изъять из обращения достопочтенного академика. А я-то по наивности подумал тогда, что он, обвиняемый в таком тяжком преступлении, наверное уже арестован... Ничуть не бывало! Когда я позднее, в 1940 году, встретился с его бывшей женой, пожилой писательницей, и рассказал ей обо всем этом - изумлению ее не было пределов. Вскоре я узнал от нее же, что и гражданин Тарле нимало не подозревал, какие сети плел вокруг него НКВД. Никто его не трогал и не тронул, он благоденствовал и продолжает благоденствовать даже и до сего дня... Обвинение, связывавшее меня с преступлениями академика Тарле, кануло в Лету и более не {326} выдвигалось против меня. Но кто мог помешать доблестным птенцам НКВД выдвинуть против меня новую артиллерию столь же обоснованных обвинений? "Кто мешает тебе выдумать порох непромокаемый?" - справедливо сказал в одном из своих афоризмов Козьма Прутков. Но непромокаемого пороха мне пришлось ожидать еще три с половиной месяца до следующего допроса. XII. Новый, 1938 год, камера No 45 встретила угрюмо: участились допросы с избиениями, пошли в ход резиновые палки. В конце марта исполнилось уже полгода моего сидения в этой камере "под предварительным следствием". Надо сказать, что по советским "законам" такой предварительный арест может продолжаться только два месяца; по истечении их должно последовать новое разрешение прокурора на продолжение срока еще на два месяца. Нет ничего проще: следователи предъявляют прокурору НКВД списки заключенных, арест которых должен быть продлен в виду незаконченного следствия, и он механически штампует - "продлить", "продлить", "продлить", отнюдь не входя в рассмотрение существа самих дел. Через новые два месяца - повторение той же истории, и таким образом, заключенные могут годами сидеть в тюрьме "под предварительным следствием", а "закон" - соблюден. Люди приходили и уходили, старожилов в нашей камере оставалось все меньше и меньше. Пришла, наконец, и моя очередь расставаться навсегда с камерой No 45, в которой я так длительно обжился и, пройдя все стажи от "метро" через "самолет" до нар, помещался уже на лучшем месте - на нарах почти у самого окна. После утреннего чая 6-го апреля меня вызвали - {327} на этот раз "с вещами"! Такой вызов всегда был сенсацией: куда-то переводят человека из Бутырки? В другую тюрьму? В этапную камеру? О том, что могут выпустить "на волю" - никто не мечтал, таких случаев пока не бывало. Собрав вещи, я попрощался с товарищами. С некоторыми из них очень сжился. Прощай, камера No 45! Повторение пройденного: "вокзал", обычная изразцовая труба, обычный обыск вещей, обычные и зычные окрики: "разденьтесь догола! встаньте! откройте рот! высуньте язык!" - и прочее, до конца этой тюремной ектиньи, столько уж раз мною прослушанной. Но и кое-что новое: мне предложили сдать казенные вещи одеяло, миску, ложку, кружку, а затем повели в анкетную комнату, проэкзаменовали меня по моей анкете и вычеркнули из списков Бутырской тюрьмы. Прощай, Бутырка! "Черный ворон", - куда-то он меня увезет? Приехали, вывели - знакомое место! Двор Лубянской тюрьмы и спуск в подвал собачника. Комендатура, тщательный обыск, снова отнятые очки, - и меня с вещами направляют в один из подвалов. Здравствуй, собачник! Случаю угодно было, чтобы я попал в тот же No 4-ый, в котором просидел сутки почти полгода тому назад. Так как мы дошли здесь до второй "кульминационной точки" моих чествований (первая была в ночь со 2-го на 3-е ноября), то на ней я остановлюсь несколько подробнее. Но - "найду ли краски и слова?" Тому, кто не видел этого воочию и не испытал на самом себе - всякое описание покажется бледным н неубедительным. Тут нужны глаз и рука художника, это поистине "сюжет, достойный кисти" Достоевского! Но попробую просто и протокольно описать быт этого собачника, в котором я до допроса провел целую неделю. Когда в ноябре я пробыл сутки в этом собачнике, в том же подвале No 4, нас было в нем 18 человек и {328} на сорока квадратных аршинах можно было довольно свободно разместиться на голом каменном полу. Теперь же, когда я вошел... нет, не могу сказать "вошел", так как никакого прохода не было, войти в этот собачник было невозможно: все сорок квадратных аршин были заполнены тесно бок о бок сидящими спрессованными голыми людьми - в кальсонах, но без рубашек. Я прибыл шестидесятым - и уже, казалось, не было ни вершка свободного места: стоял в дверях. Собачник встретил меня ревом негодования: не против меня, а против людей, устраивающих такую пытку "сельдей в бочке". Но дверь за мной захлопнулась - и надо было как-то и самому вклиниться, и мешок с вещами втиснуть на пол между двумя тесно спрессованными голыми людьми. А тут надо было еще снять шубу, пиджак, жилетку, а вскоре и брюки, и рубашку, чтобы положить все это на вещи и усесться на них. Как все это удалось мне сделать - до сих пор недоумеваю: ведь не было, казалось, свободного вершка, чтобы поставить ногу. Мне с великими усилиями дал место рядом с собой мой сокамерник "Daunen und Federn", привезенный сюда тоже "с вещами" за день до меня. Не пробыл я и пяти минут в этом собачнике, как начал задыхаться. Вентиляции никакой не было, кроме узенькой щели у входной двери. Воздух и температура были невообразимые. Сидевший неподалеку от меня какой-то доктор утверждал, что в подвале нашем никак не меньше 40-45 градусов, причем, подумав, прибавил: "по Реомюру"... Не знаю, сколько показал бы термометр, но я снял с себя всё, что возможно, сидел без рубашки в одних кальсонах - и непрерывно истекал потом. После недели такого сидения на вещах - все они оказались точно в воде побывавшими, настолько были пропитаны потом, моим и чужим. Ручейки влаги пробивались и по полу - не то от нашего пота, не то от протекавшей в углу параши; и все это подтекало под нас и под наши вещи. {329} Впрочем, пришедших с вещами было мало, большинство прибыло из разных тюрем на допросы без вещей и жадно ждало времени возвращения "домой": Бутырка или Таганка с их перенаселенными камерами казались землей обетованной по сравнению с этим собачником. Мы сидели спрессованные, наши голые руки и спины соприкасались, наш пот смешивался - и на другой же день каждый без исключения заражался от соседа мучительной экземой, которую потом долго приходилось лечить. Все это было трудно переносимо, но было сущим пустяком по сравнению с главным мучением: мы задыхались, дышали, открыв рот, как рыбы, вытащенные на берег. А ведь так надо было сидеть не день, не два, а, может быть, неделю, а то и больше. Когда я через неделю уходил из этого места пытки, то в нем оставался среди других заключенных один кореец ("шпион"!), уже до меня пробывший десять дней в этом набитом собачьем подвале. Семнадцать дней такой пытки! Температура и духота были невыносимы, а результатом их было главное мучение: беспрерывное отравление организма углекислотой от нашего дыхания. Красные пятна на лицах, ускоренный пульс (доктор говорил: - "до двухсот в минуту"...), шум в голове, стук в висках, тошнота, постоянное головокружение, одышка, нестерпимое биение сердца - все это ясно говорило о нашем отравлении углекислотой. Когда приток воздуха из открытой двери освежал нашу собачью пещеру - на минуту становилось легче, а потом мучения возобновлялись с прежней силой. Особенно трудно было страдающим сердечными болезнями. Как страстотерпцы эти не умирали - вот что поразительно! Только один "летательный" случай за всю неделю был в нашем подвале. Полковник Рудзит (латыш - значит "шпион"!), вернувшись в наш собачник после тяжелого допроса, стал задыхаться и хрипеть; почти в беспамятстве повторял: "воздуха! воздуха!". Мы положили его, через ноги сидящих, {330} ничком к двери, он припал к дверной щели ртом и немного отдышался. Что за беда, если ручеек из переполненной и протекавшей параши подтекал прямо под него! Но вскоре припадок повторился и он впал в бессознательное состояние. Сидевшие около двери стали стучать в нее кулаками, весь подвал стал кричать: "Доктора! доктора!". Явился доктор, пожилой человек в белом халате, но лучше бы он не приходил. Небрежно пощупав пульс больного и в ответ на наши негодующие заявления, что все мы здесь отравлены, что дышать нечем, что это пытка и морильня - доктор сухо сказал: "Надо сознаваться!". И ушел. В этом совете заключался весь его рецепт, ограничилась вся его помощь больному. Хочется думать, что это был не доктор, а какой-нибудь мерзавец из теткиных сынов, разыгравший роль доктора. Рецепт не помог; но полковник Рудзит отдышался (дверь некоторое время была открыта) и был вызван на следующий день еще на один последний допрос, - последний потому, что на следующую же ночь он скончался у нас в собачнике от припадка новой астмы. Его унесли. Истекая потом, мы с утра до ночи и с ночи до утра нестерпимо хотели пить: полцарства за кружку воды! Но воды нам не давали, и к пытке жарой, теснотой, экземой, удушением и отравлением присоединилась еще, едва ли не горшая пытка пытка жаждой. Но если мы не могли допроситься воды для умирающего полковника Рудзита, то что уж и говорить о нас! Да, пыток в тюрьмах не было, были лишь "простые избиения", - да вот еще эти собачьи пещеры, из которых так легко было выйти: надо было только "сознаться"... В течение дня мы испытывали четыре блаженных получаса: два во время обеда и ужина, два во время утренней и вечерней "оправки". Обед или ужин: широко распахивается дверь и нас, голых, распаренных {331} и с головы до ног облитых потом, охватывает струя холодного воздуха из коридора. Раздача обеда и ужина идет быстро, работает повар и трое дежурных, но все же полчаса мы дышали полной грудью, по-человечески, а не по рыбьему; струя холодного воздуха обсушивает за это время наши мокрые тела. После такого проветривания в собачнике час-другой дышится легче, но потом температура снова повышается (радиатор отопления - горячий) и снова мы задыхаемся и отравляемся, снова испытываем прежние мучения. Еще блаженнее были получасы "оправки". Уборная была маленькая и нас водили в нее четырьмя очередями утром и вечером. Там мы пускали из кранов почти ледяную воду и обмывали до пояса свои потные, распаренные тела, подставляли под кран голову, - и пили, пили, пили... Потом, освеженные возвращались в собачий подвал, давая место другой очереди. Но беда была в том, что собачник за это время не проветривался и мы сразу попадали в прежнюю пыточную атмосферу и температуру. Впрочем, может быть, только благодаря этому никто из нас не заболел воспалением легких после такого ледяного душа на распаренные наши тела. Ночь - самое жуткое время. Счастливцы, занявшие места около стен, могли спать сидя, опираясь на стену. Остальные спали тоже сидя, но без всякой точки опоры. Дня через два, когда человек пятнадцать ушло, а новых пришло только пять человек и стало возможно хоть повернуться, мы ухитрились устраивать ночлег таким образом: весь собачник образовывал четыре ряда, два крайних сидели у стен и спали сидя, а два средних укладывались на пол и клали головы на ноги сидевших у стен товарищей. Свои же ноги клали друг на друга, то сверху, то снизу, причем "нижние ноги" скоро затекали и каждый стремился занять для них верхнюю позицию. Спали в рубашках, так как экзема начала сильно {332} мучить и стало невыносимо быть спрессованным с голой спиной соседа. Рубашки были хоть выжми - мокрые от пота, а у кого и от крови из свежих рубцов на спине... Полгода тому назад мне казалось, что не может быть ничего кошмарнее ночей в нашей камере No 45 с ее ста сорока обитателями, но тогда я еще не знал, чего стоит хоть одна ночь, проведенная в таком собачнике. Но ведь и дни были не слаще - с их вечной пыткой от жары, жажды и отсутствия воздуха. Однако их надо было чем-нибудь заполнять. Рассказы приходивших с допросов мало занимали и лишь скорее отягчали настроение. Мы стали рассказывать друг другу разные истории "легкого жанра": не до научных лекций тут было! Дня три подряд, с перерывами из-за невозможности дышать, я подробно рассказывал "Монте Кристо" Дюма. Пожилой китаец ("шпион"!), хорошо владевший русским языком, занимал нас замечательными народными китайскими сказками. Надо было чем-то и как-то убить время, лишь бы не думать о допросах. А тут еще свалилась на наши головы неожиданная неприятность, вскоре ставшая причиной столь же неожиданной радости. На второй день моего пребывания в собачнике пришел к нам прямо "с воли" железнодорожный стрелочник, "вредитель" (неправильно перевел стрелку и устроил крушение поезда; ожидал расстрела). Хотя его и провели через баню, но и после бани на нем кишели паразиты, головные и накожные. Невероятно, с какой быстротой они одолели всех нас: не прошло и трех дней, как все мы были заражены этими незваными гостями, переползавшими от соседа к соседу. Вызвали коменданта собачника, показали ему, как соблюдается чистота в вверенных ему собачьих пещерах, - а я уже говорил, что тюремное начальство очень следило за чистотой. Комендант велел немедленно - это было на шестой день пребывания моего в собачнике - отправить {333} всех нас в баню, вещи отдать в дезинфекцию, камеру тоже продезинфицировать, а стрелочника после бани перевести в одиночную. Мы отправились в баню. Нас повели какими-то дворовыми закоулками и переходами. В одном месте остановили у узкого прохода между двумя жарко топившимися на дворе печами для таяния снега, но вместо снега и дров кочегары щедро подкидывали в эти печи книги и бумаги. Это было аутодафэ запрещенных книг, а также и отработанных следователями бумаг, неудостоившихся чести остаться в архивах НКВД. Вот в каком крематории были сожжены и мои толстые тетради литературных и житейских воспоминаний! Без очков я не мог прочитать на обложках заглавия сжигаемых книг, попавших в Index librorum prohibitorum самой свободной страны в мире, но мой дальнозоркий сосед прочел кое-что и особенно удивил меня одним заглавием: предавались сожжению экземпляры "История материализма" Ланге, - очевидно за ее неокантианское направление... Баня - вот это было наслаждение! Не было шаек и кранов, были только души, и пока дезинфицировалось наше платье и белье, нам выдавали мыло и мы могли в течение целого часа смывать с себя и насекомых, и пот, и грязь, налипшие на нас за время сидения в собачнике. Здесь, стоя под душем, я видел зажившие рубцы и свежо исполосованные спины, бока, а иногда и животы моих сотоварищей... Если в бутырской бане такие следы от "допросов" были видны на десятке из сотни заключенных, то здесь, наоборот, из пятидесяти, быть может, только десяток не носил на себе знаков следовательского усердия. Бедный "Daunen und Federn" смывал с себя кровь и охал: мыло больно разъедало свежие раны... И все это творилось - в ХХ-ом веке, в Москве, в центре "самой свободной страны в мире"... Мы вернулись в собачник, благодарные стрелочнику за временную неприятность и за последовавшее {334} неожиданное удовольствие: отмылись, отдышались и могли с новыми силами продолжать свою собачью пытку. Впрочем, для меня она уже подходила к концу. XIII. После обеда 12-го апреля меня, наконец-то, вызвали на допрос и повели прежними путями на четвертый этаж, но на этот раз не в памятный мне кабинет начальника отделения, а в обыкновенную следовательскую комнату. Два следователя сидели за столом и предложили мне присесть к нему. Без очков я по близорукости не мог разобрать их лиц, но по голосу признал, показалось мне, в одном из следователей Шепталова. - Вы писатель Иванов-Разумник? - неожиданно спросил он меня. - Да, - ответил я, удивленный, - а вы разве не следователь лейтенант Шепталов? - Нет. Вы так плохо видите? - Без очков вижу плохо. - А где же очки? - В комендатуре собачника. Следователь удивился - не знал, или сделал вид, что не знает о таких собачьих порядках. - А как же вы будете без очков читать и подписывать протокол? - Ничего, близорукие хорошо видят на очень близком расстоянии. - Нет, так не годится. Но постойте, мы это сейчас уладим. Ушел - я было подумал за моими очками - и скоро вернулся с целым подносом очков и пенснэ, тут их было, вероятно, с добрую сотню, настоящая гора. Он предложил мне выбрать себе на время допроса пару по глазам - и я скоро нашел подходящую пару. Только позднее сообразил я, откуда в недрах НКВД могла появиться такая странная {335} коллекция: несомненно, это были очки расстрелянных, накопившиеся за последнее время. Сообрази я это тогда категорически отказался бы пользоваться этими реликвиями мучеников. Следователь сообщил, что он производит допрос по поручению лейтенанта Шепталова, занятого по моему же делу в другом месте, и что фамилия его Спас-Кукоцкий. Второй следователь был молчаливым ассистентом, быть может только еще и аспирантом. - По поручению товарища Шепталова, -сказал новый следователь, - имею предъявить вам ряд новых обвинительных пунктов. Все старые, разумеется, остаются в силе. Чтобы ускорить дело, предлагаю вам просто прочитать протоколы допросов одного из бывших (он подчеркнул) заключенных. В этих протоколах вы часто встретите свое имя, а значит и предъявляемые вам обвинения сразу станут вам понятными. И он передал мне синюю папку с протоколами допросов Ферапонта Ивановича Седенко (литературный псевдоним - П. Витязев). Витязев-Седенко был старый эсер, в свое время, еще до первой революции - член боевой эсеровской организации. После 1905 года попал в ссылку в Вологду, где подружился с ссыльной сестрой Ленина, М. И. Ульяновой. Это высокое знакомство спасало его до 1930 года от тех преследований, каким подвергались остальные видные эсеры. После революции 1917 года он весь ушел в литературную и издательскую деятельность, стал неутомимым исследователем литературного наследства П. Л. Лаврова, печатал его сочинения, открывал неизвестные из них, составил картотеку в 20.000 карточек, посвященную жизни и творчеству Лаврова. В 1918-1926 годах Седенко-Витязев возглавлял кооперативное издательство "Колос", в котором был издан ряд и моих книг. По этим издательским делам мне приходилось очень часто встречаться с ним в "Колосе", но "домами" мы не были знакомы, он никогда не приезжал {336} ко мне в Царское Село. В 1930 году его, несмотря на высокую протекцию, всё же припутали к "монархическому заговору" (это его-то, эсера!) при известном разгроме Академии Наук, арестовали, картотеку - работу всей его жизни - разгромили, а самого сослали на три года в карельские лагери. Высокие связи помогли ему досрочно освободиться и поселиться в Нижнем Новгороде, а вскоре даже и переехать в Москву. Но при воцарении Ежова он снова был арестован в начале 1937 года, сидел на Лубянке, где и подвергался допросам - очевидно с применением сильно действующих средств. Сужу это по тем протоколам, подписанным им (подпись его руки я сразу признал, если только она не была подделана), которые предъявил мне следователь Спас-Кукоцкий в качестве обвинительного материала против меня. Пробежав эти протоколы, я пришел в ужас - не за себя, а за несчастного Витязева-Седенко. Протоколы - обширнейшие! - начинались примерно так: "Теперь, когда я убедился, что следственным органам НКВД все известно считаю дальнейшее запирательство бесцельным и готов дать чистосердечные показания"... И дальше на многих листах шло чудовищное признание во всех семи смертных антибольшевистских грехах, с перечислением десятков фамилий сообщников, признание в подпольной работе, в организации террористической группировки - и мало ли еще в чем, столь же фантастическом. А что это была сплошная фантастика - в этом я совершенно уверен, так как упоминаемое в десятках мест мое имя связано было с никогда не бывшими делами. Я с изумлением узнал, что мною была налажена связь группы Витязева-Седенко с заграницей, что я доставал для него, Седенко, выходившие в Европе антисоветские книги, что он с имярек таким-то и таким-то (названы были эсер Е. Е. Колосов, народоволец А. В. Прибылев - все покойники) бывал у меня в Детском Селе, где мы {337} вели контрреволюционные разговоры и обсуждали возможности свержения советской власти. Как должны были замучить на допросах этого стойкого и мужественного человека, чтобы заставить его дать такие самоубийственные показания! Витязев-Седенко был энергичный и закаленный человек, старый боевик, повидавший на своем веку еще в царские времена и тюрьмы, и ссылки, и побеги, и новые аресты. И вот теперь... - Ну что скажете? - спросил меня Спас-Кукоцкий, когда я, совершенно потрясенный всем прочитанным, вернул ему эти невероятные протоколы. - Скажу, что долго же вы собирались меня арестовать: первый протокол Седенко подписан 14 июня 1937 года. Чего же вы медлили с моим арестом до конца сентября после таких разоблачающих меня показаниях? - Это дело наших соображений, знать их вам совершенно излишне. Но что вы скажете о самих показаниях? - Скажу, что все касающееся в них меня - дикий бред. Ни одного раза не был у меня в Детском Селе Седенко, ни один, ни с кем бы то ни было. Никогда ни одной зарубежной книги я ему не передавал по той простой причине, что ни одной из них не имел и даже не видел. Никакой связи с заграницей для него не налаживал, так как и сам ее никогда не имел. Решительно требую очной ставки с Седенко. - К сожалению, это совершенно невозможно, - снова подчеркнул Спас-Кукоцкий. Я мог догадаться из этого, как и из предыдущего его подчеркивания, что по всей вероятности Седенко уже расстрелян. А, может быть, отправлен в какие-либо гиблые места на десять лет без права переписки"? - В таком случае я ничего больше не имею заявить, кроме категорического отрицания всех этих касающихся меня показаний. Они фантастичны и совершенно ничем не могут быть подтверждены. {338} - Вы играете в опасную игру, - заметил Спас-Кукоцкий. - Система запирательства до добра не доводит. Смотрите, как бы вам не пришлось разделить участь гражданина Седенко! Эта угроза произвела на меня мало впечатления. Недельная пытка в собачнике и прочитанные жуткие протоколы совсем притупили во мне всякое желание бороться за свободу и за жизнь. - Чем вы можете меня запугать? - сказал я, сильно волнуясь. - Расстрелом? Мне скоро будет шестьдесят лет. От работы вы меня оторвали. Жизнь моя кончена. Жена моя, от которой я вот уже полгода не получаю передач, вероятно, тоже арестована. Зачем же вы тянете? Зачем пытаете меня неделю в собачнике? Чтобы сломить мою волю? Это вам не удастся. Ложных показаний на себя я не дам. Кончайте скорее - это самое лучшее, что вы можете сделать... - Не волнуйтесь, не волнуйтесь, - спокойно сказал Спас-Кукоцкий, - вот лучше выпейте воды. (Пить мне очень хотелось, но от предложенного им стакана воды я отказался). Никто не собирается с вами кончать ни в каком смысле. Жены вашей никто не трогал, передач от нее вы не получали и не будете получать по нашим соображениям. А теперь прочтите и подпишите протокол сегодняшнего допроса с вашим отказом признать предъявленные вам обвинения. Я прочел краткий протокол и подписал его; рука моя сильно дрожала. Я был совершенно разбит и подавлен: недельная собачья пытка сказалась, а прочитанные протоколы совсем меня доконали. - Вы очень волнуетесь, - повторил Спас-Кукоцкий. - Кончим на сегодня допрос, вы можете идти. Сегодня вам еще придется пробыть здесь у нас; завтра мы вас отправим отсюда, а куда - это мы еще обсудим. {339} И меня отвели в собачник. Эх, Улечься бы в пыльном бурьяне, Забыться бы сном навсегда... Не тут-то было: сиди и задыхайся в собачьей пещере... Но я думал, что после сегодняшнего допроса дело пойдет быстрым темпом: каких еще обвинений надо, чтобы покончить дело в два счета? Я ошибался: просидеть в тюрьме мне предстояло еще больше года, а следующего вызова к следователю надо было ждать еще четыре месяца. В это самое время, как я узнал потом, в тайниках НКВД собирали обо мне сведения с разных сторон. Известный мне случай: в феврале 1938 года был арестован в Москве писатель Евгений Германович Лундберг, старый мой знакомый, и просидел в Таганской тюрьме до мая. За все эти три месяца его допрашивали в Таганке только один раз - именно 12-го апреля, день в день и час в час с одновременным моим допросом на Лубянке. Допрашивал его - следователь Шепталов; не предъявляя никаких обвинений, а только предложил дать наиподробнейшее показание обо всем том, что он, Лундберг, обо мне знает. Изумленный Лундберг исполнил предложение, исписал листы, тщетно ожидая, какое же обвинение предъявят лично ему? Но так и не дождался. Следователь Шепталов сказал Лундбергу про меня: "Мы относимся к нему с полным уважением"... Значило ли это, что меня при допросах не били? И затем - опять "уважение": хоть и не "глубокое", как в 1933 году, а только "полное". И на том спасибо. Чтобы выказать это полное уважение в полной мере, меня, надо полагать, и держали неделю в пыточных условиях собачьей пещеры.. Но вот что самое удивительное: после этого Е. Г. Лундберга ни разу больше не допрашивали и через месяц выпустили из тюрьмы, не предъявив никаких обвинений. Он три месяца просидел в Таганке только для того, чтобы в три часа написать сводку {340} того, что знал обо мне. Не проще ли было бы вызвать его для этого из дома на три часа к следователю, чем три месяца держать в тюрьме? И на основании какого же "закона" был он арестован "в самой свободной стране в мире"? Следователь Спас-Кукоцкий сдержал свое слово: промучаться в собачнике мне оставалось только сутки. Утром 13-го апреля я был вызван "с вещами" прошел через все процедуры, был посажен вместе с измученным "Daunen und Federn" на "Черного ворона" и отправлен - куда? "Куда - это мы еще обсудим", - сказал мне на прощанье Спас-Кукоцкий. Вот они и обсудили. Куда же - неужели в Лефортово? Все может статься. Велико было мое удивление, когда, выйдя из "Черного ворона", я увидел себя на дворе Бутырской тюрьмы и был введен в всегда шумный "вокзал". Стоило для этого уезжать "с вещами"! Откуда уйдешь, туда и придешь"! Еще раз - здравствуй Бутырка! Повторение пройденного: снова заполнение подробной анкеты, снова внесение меня в списки Бутырской тюрьмы, снова изразцовая труба, снова тщательный обыск вещей, платья и белья, снова "встаньте! откройте рот! высуньте язык!", снова баня. Собрав группу человек в десять ведут нас через знакомый двор в камеру, на этот раз в камеру No 79 на третьем этаже. В ней мне пришлось просидеть тоже более полугода. XIV. Немного отдохнем на этой точке. Что - перестать, или "пустить на пе"? "Пустить на пе" ("пустить на пе" - картежный термин, означающией "вчетверо увеличить ставку" см. А. С. Пушкин Домик к Коломне - ldn-knigi ). мне придется лишь через полгода, когда дело дойдет до моей третьей кульминации, а пока можно перестать рассказывать о самом себе и немного отдохнуть на этой точке, рассказывая о других людях. О некоторых из них я уже рассказал {341} мрачную повесть "простых избиений", издевательств, истязаний, конвейеров; теперь быстро пробегу памятью по тем лицам, которые запомнились мне во всех перемененных мною камерах. И чтобы установить хоть какой-нибудь порядок в этих беспорядочных записях, начну с самой многочисленной группы - с группы "шпионов". Шпиономания была повальной болезнью советской власти вообще и органов ЧК и ГПУ в частности с самого начала Октябрьской революции, но достигла своего апогея к началу появления у власти Ежова и дикой брошюры Заковского о шпионаже. Достаточно было носить явно иностранную фамилию, чтобы попасть под подозрение в шпионстве; достаточно было получить командировку в Европу с научной или партийной целью, чтобы по возвращении быть заподозренным в шпионаже; достаточно было переписываться с родственниками или друзьями заграницей, чтобы по подозрению попасть в шпионы. А от подозрения был всего один шаг и до обвинения. Когда в камере появлялся новый арестованный, мы по разным этим признакам часто могли определить в нем новую жертву параграфа 6-го статьи 58-ой.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24
|