Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тюрьмы и ссылки

ModernLib.Net / История / Иванов-Разумник Р. / Тюрьмы и ссылки - Чтение (стр. 9)
Автор: Иванов-Разумник Р.
Жанр: История

 

 


      В противоположном конце камеры - большие окна, с решетками, но без щитов, широко раскрытые, несмотря на холод. Но в камере не было холодно, - наоборот, душный зловонный воздух был достаточно нагрет испарениями многих десятков человеческих тел. По стенам шли голые деревянные нары, а на них вповалку, плечом к плечу лежали, спали, стонали, бредили, курили люди в одном белье. Общее впечатление от камеры было поэтому в час брежжущего рассвета - белесое, днем все зачернело одеждами. Но нар не хватало для обильного народонаселения камеры, поэтому вдоль всего прохода между нар лежали деревянные щиты, сплошь застилающие весь проход, и на щитах, тоже плечом к плечу, лежали еще десятки людей. Этого мало: когда началась утренняя поверка, я увидел, как десятки людей выползают на свет божий из-под нар. Камера эта в царские времена предназначалась для 24-х человек. В ночь моего прибытия я {150} был семьдесят вторым. Мне рассказали потом, что в горячее и рабочее время (осень и зима) в камеру эту набивают человек по полтораста и более, так что тогда спать приходится по очереди. И еще узнал я, что внутренний распорядок в камере, демократически установленный самими сидящими, таков: вновь прибывающий получает место для ночлега под нарами, затем, по мере передвижения народонаселения (одних - уводят, других - приводят), получает место на щитах, и наконец, став уже старожилом, достигает места на нарах. Такого повышения в чине приходится ждать иной раз днями, а иной раз и неделями.
      Войдя в камеру и бегло оглядев ее, я, с вещами в руках, присел на узенькое местечко в ногах счастливца, спавшего крайним на нарах, в приятном соседстве с бочкообразными "парашами".
      Среди спящих то и дело вставало белое привидение (рассвет еще не перешел в голубые тона), шагало гулко по нарам через ноги спящих, направляясь к "парашам", дополняло их содержимое, и, зевая и почесываясь, отправлялось на свое место. Каждое из них, оправившись, подходило ко мне и расспрашивало кто, когда, откуда? Узнав, что из Питера, все показывали на спящего вторым от края нар человека и говорили: "Вот этот старожил - тоже питерский".
      Было уже совсем светло (как оказалось - шесть часов утра), когда загремел ключ в замке и распахнулась дверь: вошел "корпусной" для утренней поверки. "Вставать!" Начался шум, отодвигание щитов, вылезание из-под нар. Все выстроились на нарах в два ряда, третий - сидел на нарах лицом к проходу. Дежурный, со списком в руках, быстро считал, проходя, выстроившихся. Сосчитав, провозгласил - "семьдесят два!" и проверил по списку. Оказалось - верно. Он ушел, двери захлопнулись, и снова началось залезание под нары и шумная укладка щитов: после проверки разрешалось спать еще до времени раздачи кипятка.
      {151} Впрочем многие уже не спали, а просто лежали, курили или вполголоса разговаривали. Мне предложил место рядом с собой тот самый "питерский", ныне "старожил" камеры No 65, на которого мне указывали еще ночью. Он потеснился, потеснился и его сосед, лежавший с краю нар. Я втиснулся в образовавшееся местечко и лег, положив мешок с вещами под голову, - впрочем, лечь мог только боком, так как лежать на спине было невозможно за недостатком места.
      В этой камере я был временным гостем, так что не буду много рассказывать ни о быте, ни о людях; но об этом "питерском" и "старожиле" благодарность обязывает меня сказать хоть несколько слов. Он не только приютил меня рядом с собой, он и весь день продолжал свои заботы обо мне: пошел к "старосте" в "дворянский" угол камеры около окна, (каков тюремный пережиток былого времени: старое название сохранилось до сих пор!), с трудом, но добился разрешения, чтобы мне, "новичку", дано было право спать не под нарами, а на нарах, где он, в согласии с своим соседом, уступил мне "одну доску" (вершка в три шириною), да другую доску - сосед (итого образовалось место в шесть вершков); достал и подарил мне деревянную ложку, которая потом пошла со мной "по тюрьмам и ссылкам" (до сих пор пользуюсь ею и храню ее, как память). И мне думается, что все это он делал не потому, что был поражен, узнав мою фамилию, и не потому, что книги мои ("в переплетах!") стоят в его библиотеке (шесть тысяч томов!), а просто по доброте сердечной. Отблагодарить его могу только одним - рассказать здесь, хоть вкратце его историю, - только одну, среди десятков других, которые я услышал в этот день.
      Инженер-технолог, директор завода "Большевик" в Петербурге, А. И. Михайлов был виноват в большой неосторожности: получал от иностранных фирм разные машины для завода, он не отказывался принимать от представителей фирм небольшие подарки - часы {152} для дочери, лыжи для сына и еще немногое, что он наивно считал "сущими пустяками". Арестованный в самом начале этого 1933 года, он узнал, что "пустяки" эти на языке тетушки именуются "взятками". И хотя, по глубочайшему своему убеждению, во взятках он был совершенно неповинен, но тут выявилась обычная тетушкина нюансировка терминов, по уже известному нам типу: "был знаком" и "поддерживал связь". Так и тут: "принимал подарки" и "получал взятки".
      Итак - он признал, что "получал взятки", признал, совершенно этого не признавая. Но этого оказалось мало: он должен был "признаться" и еще в одном, на этот раз - "совершенно недопустимом, отвратительном, гнусном", - как рассказывал он, волнуясь, - должен был признаться в шпионаже для этих иностранных фирм. Обвинение это предъявлено было в первые же дни допросов. Отвергнув его с возмущением, он теперь в течение четырех месяцев выдерживал убедительные теткины доводы, что он должен, "во всем сознаться". Доводы были простые, но сильные: содержание в "первом корпусе" ДПЗ, без прогулок, без передач, без свиданий, на голодном пайке; потом - перевод в Москву, в Бутырки, в общую камеру с уголовниками; допросы - еженощные, по его подсчету - сто три раза за четыре месяца; обращение следователей - грубое, на "ты", с постоянными фиоритурами истиннорусских слов. И все-таки он не мог "сознаться во всем", так как ему не было в чем сознаваться. За последнюю неделю его несколько оставили в покое.
      "Я им сказал: вы можете меня расстрелять, можете напечатать в газетах, что я сознался в шпионаже, но вы не получите от меня такого показания, написанного моею рукою, так как заявляю вам в сотый раз, что это обвинение - гнусная ложь".
      Только день провел я рядом с этим замученным человеком, в голубых глазах которого мелькали искорки душевного надлома; но никогда не забуду, как {153} он рассказывал мне о своей попытке, после тридцатого допроса, повеситься на полотенце в одиночной камере ДПЗ. И еще, и еще, о чем и вспоминать не хочется. Где-то теперь этот человек, уже тогда стоявший на грани психического надлома? Выдержал ли он до конца? Или "во всем признался"? Расстреляли ли за "шпионаж"? Заключен ли в какой-нибудь изолятор или в больницу для нервно-больных? Где бы он ни был - только этими строками могу почтить его память, если его уже нет, и поблагодарить его за доброе отношение, если он жив.
      XII.
      Весь день 5-го мая провел я в этой камере, о "быте" которой много рассказывать не буду, и о "людях" - тоже, чтобы эти мои воспоминания не превратились в сборник плутарховых биографий. Из бытовых картин особенно врезалась в память одна: открывается дверь и дежурный гонит людское стадо камеры в уборную для совершения высших физиологических отправлений организма. В уборной - шесть каменных ям; перед каждой выстраивается живая очередь из десятка человек. Как чувствовал себя "академик Платонов", восседая "орлом" (вопреки строгому запретительному указу Петра Великого совершать подобный cnnien lesae majestatis: "не подобает орлом седя срати, орел бо есть знак государственный"!) перед лицом десятков ожидающих очереди и нетерпеливо переминался в очереди, с вожделением взирая на счастливцев, воочию нарушающих указ Петра Великого?
      Стоя в очереди, я спрашивал себя: был ли весь этот эпизод с московской partie de plaisir и с кульминационным пунктом камерой No 65 - случайным "недостатком механизма", или намеренным изъявлением "глубокого уважения"? Второе из этих двух предположений представляется мне наиболее правдоподобным, а психология тетушки в этом {154} случае - вполне совпадающей с психологией того плац-майора Достоевского ("Записки из мертвого дома"), который тоже оказывал знаки "глубокого уважения"...
      Плац-майор, кажется, действительно верил, что А-в был замечательный художник, чуть ли не Брюллов, о котором и не слышал, но все-таки считал себя в праве лупить его по щекам, потому, дескать, что теперь ты хоть и такой же художник, но, каторжный, и "хоть будь ты раз-Брюллов, а я все-таки твой начальник, и стало быть, что захочу, то с тобой и сделаю". Я, конечно, не "раз-Брюллов", при всем моем скромном суждении о себе, все же - писатель, тридцать лет проработавший на своем поприще "небесчестно" (как говорили наши предки), переводившийся на иностранные языки, попавший в энциклопедические словари. Все это я говорю приноравливаясь к пониманию тетушки. И если все же я теперь стою в хвосте длинной очереди перед орлом восседающими, подвергаясь насильственным баням, простудам, испытываю издевательские обряды крещения ("разденьтесь! повернитесь! нагнитесь! покажите! поднимите!"), лежу на голых нарах в общей камере, катаюсь в "железных воронах", дрожу в лихорадке, то все это более чем достаточно говорит в пользу второго ответа на поставленные выше вопросы, ибо все это как раз и входит в программу юбилейных чествований (по Чехову).
      На этом - прощусь с камерой No 65, так как и в действительности я простился с ней в тот же день. Было часов 7 вечера, когда дежурный, открыв дверь, провозгласил мою фамилию и прибавил: "собирайтесь!". Собрался. Нижний чин вывел меня во двор и повел к четырехэтажному зданию (кажется), окна которого были забиты решетками, но без щитов. Как вскоре оказалось - это был корпус камер одиночного заключения. Меня ввели в первом этаже в темную, узкую камеру с железной кроватью и сказали: "Подождите!". Я уже догадывался - чего ждать. Через {155} некоторое время явился служитель для свершения обычного ритуального обряда (в четвертый раз) : "разденьтесь догола! встаньте! повернитесь! нагнитесь! покажите! поднимите!" Лихорадило. Потом- тщательный обыск вещей. На этот раз конфискованы такие зловредные предметы, как трубка и мешочек с табаком: какая однако неувязка между дозволенным и воспрещенным даже в стенах одной той же тюрьмы! Наконец, все ритуалы были соблюдены - и меня повели наверх, в третий этаж, по железным лестницам, устланным линолеумом, открыли дверь и предложили войти в предназначенное для меня жилище - камеру No 46. После живолюдного садка, каким была общая камера No 65, эта одиночная камера представляла собою нечто вполне отдохновительное. Можно было думать, что кульминационный пункт уже позади.
      Комната - не подходит даже называть ее камерой - была довольно большая (девять шагов на шесть), с широким трехстворчатым окном (подоконник - на уровне глаза человека среднего роста). У стены - широкая кровать с соломенным тюфяком и соломенною же подушкой; рядом с кроватью (вы подумайте!) - ночной столик, в котором стоят металлическая миска, кружка и большой чайник. В углу у двери - неизбежная "параша" и половая щетка. Пол - деревянный, крашеный (давно не ходил по деревянным полам!). Заходящее солнце откуда-то посылает в камеру отраженный луч. Одним словом - идиллия! Жилплощадь в 24 квадратных метра и абсолютная тишина! Какой москвич не позавидовал бы?
      Табуретки не было - значит можно весь день лежать и сидеть на кровати: какое блаженство для человека с температурой! Чтобы не докучать больше читателям этой температурой, скажу кстати, что она не покидала меня с этих пор, в продолжение четырех месяцев, когда, наконец, и сказалась в острой форме, выявив болезнь. Но об этом - в своем месте. Теперь я мог отдохнуть от смены впечатлений {156} последних трех дней, и отдых этот продолжался целую "пятидневку", которую я пролежал, почти не вставая с кровати. Впрочем выходил каждый день на прогулку.
      Порядок дня в этой образцовой санатории ("мертвый час" продолжался там круглые сутки - ни звука, ни стука, ни голоса) был следующий. Часов в семь утра раскрывалась дверь, дежурный впускал "корпусного", совершавшего утренний обход. Убедившись, что заключенный никуда за ночь не улетучился, "корпусной" молча поворачивался на каблуках и уходил, дверь захлопывалась. Вскоре она снова открывалась - для передачи дневного пайка хлеба (400 грамм) и чайника с "чаем", какою-то желтоватой жидкостью неизвестного происхождения и неопределенного вкуса. Часа через два - новое появление дежурного. На этот раз он приносит дневную порцию папирос - тринадцать штук, и к ним - тринадцать спичек (ни одной более, ни одной менее). Еще часа через два заключенному вручается "завтрак" - два куска пиленого сахара и горячий кусок зажареной соленой рыбы. Между часом и двумя - обед: всего одно блюдо, но в изобильном количестве, - или очень густой суп или густая каша (и притом не депэзэтовская ужасная "пшенка").
      Между двумя и четырьмя часами - получасовая одинокая прогулка во внутреннем квадратном дворике, у подножья Пугачевской башни. Пока гуляешь дежурный сонливо сидит на ступеньках крыльца, поглядывая на большие часы, висящие на стене около башни. Часов в семь - ужин (каша) и "чай"; в девять часов "можно ложиться!". - Лежать-то можно и целый день, но теперь можно раздеться и улечься на казенную только что выстиранную и еще сыроватую, но не очень чистую простыню. Через четверть часа снова открывается дверь и входит "корпусной", совершающий вечерний обход; молча входит, быстро поворачивается на каблуках и молча уходит. День закончен. Всю ночь горит электрическая {157} лампочка под потолком и через каждые десять минут слышно шуршание крышки дверного "глазка", - и так до утра.
      Ко всему этому санаторному распорядку надо прибавить еще утреннее и вечернее хождение в уборную, ибо здесь пищеварение должно было быть точно соразмерено с поворотом земли на 180 градусов вокруг своей оси, и здесь завершалось оно по способу, воспрещенному указом Петра Великого. В углу уборной, в каменном полу - отверстие, ведущее в фановую трубу; справа и слева от него нарисованы ступни, чтобы знать, куда ставить свои ноги. Извините за все эти подробности, но ведь через этот быт прошли буквально миллионы граждан СССР за последние полтора десятка лет. Вероятно, пройдут и еще миллионы и миллионы. Неужели же не поучительно сохранить для потомства то бытовое и типичное, что когда-нибудь на широком полотне изобразит художник слова? Автомобильные и тракторные заводы, Магнитогорск и Беломорстрой - прекрасно; но у медали этой есть и обратная сторона - тюрьмы и ссылки, нисколько не менее типичная. Ее пока еще нельзя изобразить художественно, но можно собрать фактический материал, который в этих ли моих воспоминаниях, в других ли, но дойдет до грядущих поколений.
      Пять дней провел я в этом тихом приюте. Тишина, спокойствие и - главное! комната, по которой можно ходить не только вдоль, но и поперек! И широкое, ничем не загороженное (решетка не в счет!) окно, в которое, вместе с солнцем, льется сравнительно чистый воздух окраин Москвы! И небо, которое видно из этого окна (ничего другого, впрочем, и не видно) не узеньким полусерпом, а настоящим четвертесводом! Без всяких шуток - из всех квартир, перемененных мною в 1933-м юбилейном году - отдаю пальму первенства камере No 46 корпуса одиночного заключения в Бутырках; искренне желаю всякому измученному жилплощадными передрягами {158} москвичу попасть хотя бы на месяц в такое бутырское заключение. Пожелание не столь неудобоисполнимое, если проделать для Москвы те подсчеты, которыми я забавлялся в первые часы пребывания своего в ДПЗ.
      10-го мая я лег уже спать, "корпусной" уже прошел статуей командора, круто повернувшись на каблуках; из открытого окна "повеяла прохлада" - моросил дождик. Я прислушивался к его наводящему сон шелестящему звуку, но не мог заснуть: плохо спал все эти (и последующие) ночи. Прошел час-другой. Вдруг снова распахнулась дверь и снова вошел "корпусной", на этот раз уже не молчаливой статуей командора, а со словами: "Собирайтесь!". Встал, оделся, собрался. Вскоре явился за мной нижний чин (но до чего же они все одинаковы вялые, скучающие, добродушные! Видно скучная должность обыскивателей кладет на всех их одинаковый отпечаток) и повел меня прежним путем в прежнюю камеру первого этажа, запер меня в ней, а через полчаса явился - для свершения теткиного ритуала. Произвел осмотр всех вещей, а потом лениво сказал: "разденьтесь догола!" И пошло: "встаньте! повернитесь! нагнитесь! покажите! поднимите!". В пятый раз.
      Совершив весь обряд, повел меня сперва двором, потом разными ходами и переходами на "вокзал", - в то большое и светлое помещение, которое является входом в Бутырки и выходом из них. Ввел меня в знакомую трубу из голубых кафелей (таких труб - десятки вдоль стен всего помещения) и запер дверь. Я остался один - и просидел в этой голубой трубе часа три-четыре. За дверью царило оживление, откуда-то доносилось громкое карканье, очевидно, многочисленных прибывающих или отбывающих вороньих транспортов. Раздавались голоса и шаги, хлопали двери многочисленных "труб", сипели гудки - ночная жизнь была в полном разгаре. Я сидел - и не мог даже курить, так как трубки у меня не было. Наконец часа через три, оживление стало мало помалу {159} спадать. Тогда открылась дверь и моей "трубы". Мне вернули конфискованные вещи и какой-то молодой человек с "ромбом" предложил мне следовать за ним и повел во двор к открытому автомобилю. Признаюсь, я предпочел бы, чтобы это был "Черный ворон", во внутренности которого сухо: моросивший дождик обратился в косой дождь, кожаное сиденье автомобиля было мокрое, и хотя парусиновый тент защищал от перпендикулярных капель, но не мог уберечь от обильных душей косого дождя. Не проехали мы и десять минут, как пальто мое было - "хоть выжми".
      Со мною ехали (вернее - везли) четыре человека, среди них - одна женщина. Из разговоров между ними я мог понять, что это - партия следователей, возвращающихся по домам после рано оконченной ночной работы. То одного, то другого ссаживали у подъезда его дома. Остался, наконец, последний, которому, очевидно, было поручено доставить меня по назначению. Мы мчались по пустым и залитым дождем улицам Москвы.
      Иногда попадался навстречу то такой же автомобиль с теткиными сынами, то "железный ворон", летевший, надо думать, на ночлег, а может быть, и перевозивший запоздалую ночную добычу. Плохо разбираясь ночью в сети московских переулков, я не знал, куда мы едем. Но вот - Лубянская площадь и громада бывшего страхового общества с символическим названием "Россия". Автомобиль остановился у бокового подъезда и мой новый Вергилий ввел меня в последний из предначертанных мне московских кругов.
      "Пойдешь на восток - прийдешь с запада". Все пути ведут в Рим. Но для чего же все-таки совершал я это недельное кругомосковское путешествие и, отбыв с Лубянки в ночь на 5-ое мая, прибыл на Лубянку же в ночь на 11-ое мая? Для усиленного юбилейного чествования в общей камере No 65? Или по другим причинам? Или просто потому, что "хоть будь ты {160} раз-Брюллов, а я все-таки твой начальник, и, стало быть, что захочу, то с тобой и сделаю?"
      XIII.
      По узкой боковой лестнице я был введен на пятый этаж и там сдан какому-то нижнему чину - все того же самого ритуального вида. Отличался от прежних он только тем, что все время усиленно копал в носу. Чин этот развязал мои вещи и, начиная тщательнейше осматривать их, сказал мне. "Разденьтесь догола!..".
      Так как я находился в самой "страшной" из всех эсэсэсэрских тюрем, во "внутреннем лубянском изоляторе", то и обыск был соответственный.
      Например: среди моих вещей находился полотняный мешочек с сахарным песком. При всех предыдущих пяти обысках его внимательно прощупывали снаружи, здесь же ковыряющий в носу нижний чин развязал мешочек, залез в него грязной лапой и глубокомысленно перетирал пальцами сахарный песок. Пришлось его в то же утро отправить в "парашу". Весь обыск происходил в таком же стиле. Среди опасных вещей на этот раз были конфискованы шнурки от ботинок и небольшой мешочек с чаем. А затем - повторился ритуал:
      "встаньте! повернитесь! нагнитесь! покажите! поднимите!". В шестой раз. Однако!
      Когда я оделся и собрал вещи, меня повели к двери на площадке того же этажа против лифта. Страж открыл дверь и я спустился на десяток ступеней в помещение, устланное линолеумом и дорожками, с рядом дверей направо и налево. В глубине стоял столик "корпусного", над ним на стене - часы, показывающие начало пятого часа. "Корпусной" подошел ко мне и чуть слышно сказал: "Назовите свою фамилию, но только шепотом". Услышав ее, повел меня к крайней у лестницы двери, на которой выше "глазка" {161} ("форточки" - лет в московских тюрьмах) стояло: No 85. Дверь открылась - и я очутился в "номере".
      До сих пор я по два-три часа сиживал в вертикальных трубах, а теперь попал в трубу горизонтальную, так как ни комнатой, ни камерой назвать ее было нельзя. Скорее всего она была похожа на отрезок узенького коридорчика - семь шагов в длину, меньше двух шагов в ширину; да и то из этих двух шагов один был занят узкими и короткими железными кроватями, стоявшими голова к голове вдоль стены. Окно с решеткой, забранное щитом, над верхним краем которого виднелись еще три этажа восьмиэтажного, выходящего на тот же внутренний двор здания. Под окном, в ногах первой кровати - небольшой столик; между ним и кроватью еле можно протиснуться. На кровати этой спал какой-то человек. Вторая кровать, у двери, предназначалась для меня. Под ней стояла металлическая "параша": в этой образцовой тюрьме пищеварение тоже должно было происходить по солнечным часам. Воздух в этой трубе был соответственный, ибо держать окно открытым не дозволялось, оно было заперто на ключ и дежурный открывал окно только по утрам.
      Промокнув в автомобиле, продрогнув на обыске, я поспешил раздеться и лечь, но заснуть не мог, так как дрожал в ознобе. Не спал и мой сосед, разбуженный моим приходом, и мы, чтобы убить время, стали вполголоса разговаривать. Так как в последней главе я говорил только о "быте", а не о "людях" (ибо сидел в одиночке), то теперь расскажу в двух словах об этом моем соседе, каким он обрисовался после моего почти трехнедельного пребывания с ним в этой душной горизонтальной трубе.
      Коммунист с 1919 года. Национальность и культура - смешанные: отец поляк, мать - украинка, образование - в чешских школах. Судя по проскальзывающим намекам - этот Федор Федорович Б. (фамилию забыл) был едва ли не теткин сын. По {162} крайней мере, имел закадычных друзей среди следователей-гепеушников и даже арестован был при следующих пикантных обстоятельствах. Во втором часу ночи к нему позвонил по телефону один из закадычных друзей и спросил: "Федя, ты дома? Еще не спишь? Ну так мы к тебе на минутку по дороге заедем". И, действительно - заехали, произвели обыск, арестовали и привезли вот в эту камеру No 85, где он до сих пор сидел один уже пять месяцев.
      Обвиняется в организации контрреволюционной "правоуклонистской" группировки "ОРТ", что означает - "Общество русских термидорианцев". Относится к этому обвинению иронически, - но это в разговорах со мной. А в беседах со своими бывшими "закадычными друзьями", ныне его допрашивающими, быть может и "сознается" во всем, что прикажут. Болен туберкулезом. По старой дружбе находится на усиленном пайке: ежедневно получает мясной обед из трех блюд со сладким. Покупает добавочно к пайку масло, молоко, яйца, булки. "Глубокого уважения" к нему, быть может, и не питают, но за здоровьем дружески следят: каждый день в камеру заходит доктор, приносит лекарства, термометр. У этого доктора и я раздобыл несколько аспиринных таблеток. Не без улыбки вспомнил я потом, опасно заболев после трех месяцев непрекращавшейся температуры, об этих нежных заботах. Доктор, правда, и ко мне приходил, но когда я как-то раз спросил его, нельзя ли мне "выписать" за свой счет хотя бы молоко (про "обед из трех блюд" я даже не упоминал), то он, с недоумением посмотрев на меня, ответил, что "доложит по начальству". И доложил - следователям, питавшим ко мне "глубокое уважение". Молока однако я так и не получил.
      Занятно было поговорить с человеком из другого мира, хотя и поседевшим за пять месяцев в тюрьме, несмотря на свои тридцать с небольшим лет, но глубоко уверенным, что коммунизм именно и должен {163} действовать такими методами, какими действует. Правда, иногда случаются ошибки, - и он тому живой пример. Но какая же система гарантирована от ошибок? Когда я иронически заметил, что вот, например в системе английского судопроизводства, состязательного процесса и суда присяжных, возможность таких ошибок сводится на нет, то он резонно ответил мне:
      "Да, но не можем же мы принять английскую систему!" Свое привилегированное положение даже в тюрьме он считал вполне естественным, а на воле - самим собою разумеющимся. С аппетитом рассказывал, как по одному только пайку (а он имел их несколько) получал он три килограмма сливочного масла в месяц. Правда, народ на Украине умирал в это время от голода - но как быть? Мы управляем страной и за это заслуживаем привилегированного положения, мы - коммунисты вообще и теткины сыны в особенности. Когда я, по-прежнему иронически, поставил ему на вид, что совершенно такими же доводами обосновывали свое право на привилегированное житье правящие классы "старого режима", то он, по-прежнему резонно, возразил: "Да, но это было дело совсем другое".
      И это все с ясным челом говорил не какой-нибудь замухрыщатый провинциальный партиец, не какой-нибудь опопугаенный туповатый молокосос, не какой-нибудь высокосортный "спец", партийный прохвост карьеры ради, - а "идейный коммунист", человек с европейским образованием и не мало ездивший по Европе. Дело в том, что это именно и был типичный европейский мещанин, ставший коммунистом. Но мало ли подобных гибридов произрастает на интернациональном древе коммунизма! И разве громадное большинство коммунистов - не такие же мещане?
      Понятно, что после двух-трех попыток мы совсем не разговаривали на темы социально-политические, - за отсутствием общего языка. А вот за помощь, оказанную мне в польском языке, я должен помянуть этого польско-украинско-чешского мещанина добрым {164} словом: благодаря его помощи, я за эти недели целиком перечел находившегося в камере "Пана Тадеуша". Польский язык я знал с юности, но перезабыл, а знаменитую поэму Мицкевича, читанную в ранней юности, давно мечтал уже перечитать; теперь, с помощью Б., прочел ее в неделю. Какая изумительная, вечно молодая, сильная и ни с чем не сравнимая вещь! Впрочем, всякое великое произведение искусства - "ни с чем не сравнимо". Читая эту поэму, я забыл о том, где нахожусь, забыл о лихорадке, забыл обо всем на свете. Сто лет пронеслись над этой поэмой, как один год, а неделя чтения ее - как один час.
      Кстати - по поводу выражения "забыл, где нахожусь". Интересно, что в лубянской "внутренней тюрьме" я за три недели слышал эту фразу трижды (а в других узилищах - ни одного раза). В первый раз произошло это как раз во время чтения "Пана Тадеуша"; увлекшись, я стал скандировать знаменитое место про охоту на медведя немного громче, чем полушепотом. Немедленно распахнулась дверь и дежурный чин величественно (не шепотом) изрек: "Не забывайте, где вы находитесь!" А я-то как раз и забыл о том, где нахожусь, весь уйдя в описание литовского леса. В другой раз сосед мой положил хлеб не на стол, а на окно, что почему-то возбраняется мудрыми "правилами"; снова распахнулась дверь и последовала сакраментальная фраза. В третий раз - сосед мой в середине дня почувствовал вопиющую необходимость пройти в уборную; он постучал в дверь - и явившийся дежурный посоветовал ему - потерпеть до вечера. На убеждение, что он никак не может терпеть, что необходимость экстренная - последовал в прежнем величественном тоне прежний ответ:
      "Не забывайте, где вы находитесь!" - И дверь захлопнулась. Надо прибавить, что все три раза дежурные были разные, так что формула эта является, очевидно, не индивидуальным идиотским творчеством, а общелубянским запугивающим ритуалом. Мы потом {165} забавлялись, переводя эту фразу на все известные нам языки (в сумме у Б. и у меня таковых набралось десять, включая сюда и древние), и я проектировал - украсить две стены нашей камеры надписями на десяти языках: на одной стене - "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!", а на другой - "Но не забывайте, где вы находитесь!".
      Прошло уже больше двух недель от начала моей московской partie de plaisir, a мне все еще оставалась совершенно неизвестной причина этой юбилейной увеселительной поездки. Но вот уже в двадцатых числах мая меня впервые вызвали в "следовательскую". Хотя в этот день у меня была особенно высокая температура, но я не без любопытства отправился на "допрос" - и вернулся с мутной головой и в полном недоумении. Действительно, представьте мое удивление, когда в следовательской я нашел - того самого "особоуполномоченного" Бузникова, который и производил у меня обыск в Детском Селе, и беседовал со мною в ДПЗ. Неужели стоило и мне и ему ехать за шестьсот верст для продолжения разговоров? Столь же удивил меня и самый "допрос": он был точным повторением одного из питерских, на тему - с кем из социалистов-революционеров "поддерживал связь"? Несмотря на лихорадочный туман в голове, я все же обратил внимание на одну фразу, написанную Бузниковым в проекте протокола: "Моя группа, которую я в предыдущих показаниях именовал идейно-организационной"... Я тут же заявил ему, что ни в одном из предыдущих протоколов я не мог подписать ничего подобного, - и особенно подчеркнул это тут же в протоколе "Б". Неужели же вся поездка в Москву имела единственной целью ссылку на петербургские протоколы, которые я мог забыть (для того и московские мытарства) и которых-де они не имеют возможности здесь предъявить? Неужели же все лубянско-бутырско-лубянские переезды и юбилейные чествования имели единственной целью {166} "вышибить из памяти" точные формулировки питерских протоколов? Удивил меня и тот кропотливый пот, о которым следователь составлял этот (шестой) протокол: марал, чиркал, перечеркивал, пыхтел, отдувался, - и, в конце концов, попросил меня перебелить этот протокол "А". Все это было очень удивительно. А впрочем: удивительно ли?
      Еще более был я, однако, удивлен, когда дней через пять меня вызвали на второй (и последний) московский допрос, - и на этот раз я увидел перед собою следователя Лазаря Когана, того самого, который вместе с Бузниковым вел мои допросы в Петербурге.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24