Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тюрьмы и ссылки

ModernLib.Net / История / Иванов-Разумник Р. / Тюрьмы и ссылки - Чтение (стр. 3)
Автор: Иванов-Разумник Р.
Жанр: История

 

 


Пятерки рассаживались вокруг своих мисок; каждый черпал ложкой и ждал, когда снова дойдет до него очередь. Что представляла собою жидкость, именовавшаяся супом или борщом, описать довольно трудно, а дать понятие о вкусе и совсем невозможно. Немного мелко искрошенной свекольной ботвы и черных листьев капусты, две-три ложки какой-то крупы, очень мало кусочков картофеля, очень много горячей воды, запах селедки: на каждую миску полагалось по небольшой селедке, уже разрезанной на пять частей. С трудом проглотил я доставшийся мне гниловатый кусок, а упитанный еврей-спекулянт, очевидно более избалованный чем я, сейчас же вынул изо рта недожеванный кусок, удивленно заметив: "Ну, и это называется селедка!" Солдат-эстонец голодными глазами посмотрел на недоеденный кусок селедки, попросил разрешения взять и мгновенно проглотил. Я достал из чемоданчика краюшку хлеба и разделил ее на пять частей; хоть и немного пришлось каждому, но все же мы могли слегка утолить голод. В шесть часов вечера предстоял такой же ужин. Но я не подозревал, что ужинать буду только через пять суток.
      Прошло немного времени после обеда, когда за дверью послышалось движение, шум шагов, бряцание оружия. Вошло несколько чекистов, у одного из них был в руках список. Чекист стал выкликать фамилии, вызываемые выходили ("с вещами", было сказано) и становились у дверей. Скоро и я услышал свое имя. Всего собрали нас шестьдесят человек, повели вниз {46} по лестнице, пропустили через проверочную регистратуру и вывели на двор. Там командующий этим парадом чекист отчеканил, что поведет нас в тюрьму на Шпалерную улицу и что того, кто во время пути выйдет за черту цепи охраны, пристрелят тут же на месте.
      Без других инцидентов дошли мы до Шпалерной. Пересекая Литейный проспект около обгорелых развалин здания Окружного суда, шедший рядом со мной анархист проворчал: "Жгли, да не дожгли!" Через несколько лет на месте этих развалин поднялось массивное девятиэтажное здание ГПУ. Когда его будут жечь?.. На Шпалерной ввели нас в ворота ДПЗ (Дома предварительного заключения), сдали на руки тюремной администрации - и началась обычная регистрационная процедура. Усатый тюремщик, очевидно опытный служака царских времен, был груб, деловит. Быстро сам заполнил мою анкету, в которой между прочим был пункт: "состав преступления". Я кратко ответил "писатель", на что усач грубо сказал:
      - Не о профессии тебя спрашивают, а о твоем преступлении.
      - А я тебе и говорю, что преступление мое именно в том, что я писатель.
      Усач не стал настаивать дальше, что-то записал и угрожающе протянул:
      - Ничего, голубчик, разберемся!
      После регистрации нас развели по камерам. Я попал в одиночную камеру No 163 на четвертом этаже. Много лет спустя мне пришлось долгие месяцы провести именно в этой камере, так что описание этой тюрьмы я отложу до предстоящего рассказа о том времени. Приятно было попасть в тихую одиночку после хоть и не шумной, да все же толпы. Было два часа дня. Отдыхать в одиночестве мне пришлось только до семи часов вечера.
      Часов в шесть вечера мне принесли ужин - кастрюльку какого-то пойла. Попробовав, я отложил ложку в сторону и вернул ужин нетронутым: это было {47} нечто еще более жуткое, чем чердачный обед. Ограничился на ужин несколькими леденцами и запил их водой из крана.
      В восьмом часу вечера отворилась дверь и меня потребовали "с вещами" в регистратуру. Тот же усач проэкзаменовал меня, глядя в анкетный лист: фамилия, имя, отчество, год и день рождения, местожительство, партийность, состав преступления. Дойдя до последнего пункта и получив от меня прежний ответ, усач снова многообещающе посулил:
      - Ничего, голубчик, уж тебе там покажут!
      Там! Где это "там"? Куда это собираются меня отправить?
      Усач сдал меня на руки конвойным, трем молодым парням-красноармейцам, с ружьями в руках и с туго набитыми заплечными мешками. Во дворе нас ждал автомобиль. Я и конвой уселись - и покатили по темным улицам на Николаевский вокзал.
      Меня везли в Москву.
      V.
      Весь этот день 14 февраля был для В. Н. исполнен тревог и хлопот. Утром отправилась она в ТЕО к В. Э. Мейерхольду. Узнав о моем аресте, он пришел в негодование и немедленно же принял со свойственной ему энергией самое деятельное участие во всей этой истории: стал звонить в разные высокие места по телефону, куда-то сам ездил, и к середине дня выяснил положение дела - меня должны были в тот же вечер отправить с девятичасовым скорым поездом в Москву. В. Э. Мейерхольд тут же распорядился выдать В. Н. специальную бумагу, что она командируется в Москву по делам ТЕО (без командировочного документа нельзя было в те времена получить проездной билет), дал ей указания - к кому в Москве надо обратиться, сам немедленно написал в Москву ряд писем. В. Н. успела съездить в Царское Село, устроить {48} домашние дела, вернулась в Петербург ив девять часов вечера тронулась в Москву, уверенная, что и меня везут туда же в одном из вагонов этого скорого поезда.
      Приехав утром 15 февраля в Москву, В. Н. стала искать меня по московским тюрьмам, а главным образом - на "Лубянке 14", в распределителе областной Чеки, куда меня должны были доставить прямо с поезда и где меня уже поджидали. Однако, меня там не оказалось. Пять дней прошло в тщетных поисках. В. Н. побывала с письмами В. Э. Мейерхольда во всех инстанциях, кои ведали моей судьбой. Ей обещали все выяснить, звонили по телефону в Петербург, - меня и там не было, петербургская Чека сообщила, что я был отправлен под конвоем в Москву со скорым поездом 14 февраля. Искали по всем московским тюрьмам - меня и в них не было. Так прошло 15 февраля, и 16-е, и 17-е, и 18-е и 19-е. Что случилось со мной - об этом никто не мог дознаться ни в Петербурге, ни в Москве.
      Случилось же вот что. На Николаевский вокзал конвой доставил меня за полчаса до отхода девятичасового скорого поезда. В нем, как я узнал потом, было "забронировано" Чекой четырехместное купе для меня и троих моих конвоиров. Два из них с ружьями остались сторожить меня в зале, третий отправился со всеми документами раздобывать билеты. Все эти три мушкетера были молокососы, необломанные парни деревенского вида и, как оказалось, великие растяпы.
      Ушедший за билетами Ванюха долго тыкался по разным местам, ничего не мог узнать толком, вернулся несолоно хлебавши, передал все документы товарищу и сказал: "Ну-ка, Петруха, потолкайся теперь ты!" Петруха ушел, где-то пропадал, потом вернулся и растерянно сообщил: "А ведь поезд-то тю-тю - уже ушел!" Тогда третий, Гаврюха, с ругательствами отобрал у Петрухи бумаги и в свою очередь пошел куда-то, потом {49} вернулся, потом забрал на подмогу Ванюху и они вдвоем куда-то бегали, потом перебрали все комбинации из трех по два - и с ругательствами возвращались обратно. Вся эта канитель продолжалась часы. Все вечерние поезда на Москву уже отошли, вокзал опустел. Было уже далеко за полночь, когда, наконец, Ванюхам удалось выяснить нашу судьбу. Они повели меня по каким-то дальним платформам, потом по полутемным рельсовым путям куда-то во мрак. Где-то, далеко на запасных путях, стоял состав товаро-пассажирского поезда, готовясь к отбытию в Москву. Впрочем, товаро-пассажирским состав этот можно было назвать лишь с натяжкой: среди трех десятков товарных вагонов сиротливо стоял один летний вагон третьего класса. Мы взобрались в него и заняли одно из отделений. Низенькие спинки между ними позволяли видеть весь вагон, в котором сидело уже с десяток пассажиров. Как я потом узнал, в поезд этот стремились попасть люди, не имевшие никаких "мандатов" и удостоверений, никаких проездных документов и даже никаких билетов: дело улаживалось частным соглашением с главным кондуктором поезда.
      Понемногу вагон стал наполняться и вскоре не осталось ни одного свободного места. Публика была все простая, "не командировочная": группа артельщиков заняла соседнее отделение, партия ходоков-крестьян возвращалась в родную Окуловку, семья татар пробиралась через Бологое на Волгу; много женщин с малыми ребятами и с бесчисленными узлами и котомками.
      Ровно в два часа ночи на 15 февраля поезд тронулся - и шел черепашьим ходом до рассвета, часами останавливаясь на станциях, и на полустанках, и в поле между ними, перед закрытыми семафорами.
      Светало, когда мы доползли до Тосны, всего в несколько десятках верст от Петербурга. Здесь нас перевели по соединительной ветке с Николаевской дороги на Витебскую. Пассажиры об этом и не подозревали. {50} Кондуктора при нашем вагоне не было, из поездного начальства никто к нам не показывался. Лишь в середине дня, когда ходоки-крестьяне стали беспокоиться, что все еще желанная Окуловка не показывается, а татары соображали, что близко уже и Бологое - мы подъехали к станции Сольцы, и тут только пассажирам стало известно, что мы едем по совершенно другой кружной дороге, и хотя попадем в ту же Москву, но сделав большой крюк в несколько сот верст. Ехавшие в Москву отнеслись к этому известию спокойно, но те, целью которых были промежуточные между Петербургом и Москвой станции по Николаевской дороге - пришли в ярость: раздались крики, ругательства, слезы женщин, рев детей. Всю эту "промежуточную" публику высадили на станции Дно, чтобы переправить через Старую Руссу на Бологое, а мы поехали дальше, тем же черепашьим ходом, через Дно, Ново-Сокольники, Великие Луки, Ржев - в Москву. Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается: этот путь в какую-нибудь тысячу верст мы тащились ровно пять суток и прибыли в Москву в ночь на 20-е февраля.
      В первое же утро нашего пути Ванюха на ближайшей большой станции принес чайник кипятку и конвоиры мои расположились завтракать. Развязали заплечные мешки, битком набитые всяческой снедью. В какой такой дальний путь снарядили моих конвоиров - неведомо. Во всяком случае, меня тюремное начальство не снабдило никаким продовольствием. Да его и не требовалось: скорый поезд выходил из Петербурга вечером, приходил в Москву рано утром. Кто же мог предполагать, что я пробуду в пути ровно пять суток! Весь мой продовольственный запас состоял из полутора десятков леденцов.
      Когда Ванюхи разложили на скамьях обильные свои припасы и стали смачно закусывать, я думал, что в их мешках имеется провизия и на мою долю. Однако, они завтракали, мне ничего не предлагали, а я не {51} спрашивал. Видя, что завтрак подходит к концу, я вынул из чемодана кружку и попросил у одного из Ванюх налить мне кипятку, достал леденец - и позавтракал горячей водой с леденцом. Они молча посмотрели на мой завтрак, ничего не сказали и убрали свои припасы. Меня это заинтересовало - я решил и впредь не обращаться к ним ни с какими продовольственными просьбами и посмотреть, что из этого выйдет.
      В середине дня, за обедом, снова повторилась совершенно такая же история: разложенные припасы, накромсанные ломти хлеба, раскупоренные банки консервов, нарезанные селедки - и полное игнорирование моего присутствия. Разница была лишь в том, что Ванюха, обратившись ко мне - без малейшего следа иронии великодушно предложил: "Хошь кипяточку?" Я снова выпил кружку горячей воды с леденцом. Это был мой обед. Полное повторение этой истории и к ужину. Три кружки кипятку и три леденца были моим питанием за целый день.
      Следующий день повторил картину предыдущего, с одной впрочем разницей. Во время моего "обеда" я спросил сидевшего рядом со мной Ванюху:
      - Не продадите ли мне кусок хлеба? Вот у меня двадцать рублей.
      - Не, - пробурчал с набитым ртом Ванюха, - хлеба самим не хватит. Вот хощь за керенку коробку папирос?
      Но от папирос я отказался - боялся курить на пустой желудок.
      Так - три кружки кипятка и три леденца в день - прошло 15-ое февраля, и 16-ое, и 17-ое, и 18-ое, и 19-ое. Интересно, если бы эти парни везли меня таким образом не в Москву, а во Владивосток, то в течение месяцев двух пути столь же равнодушно смотрели бы они на мою голодовку, или в их первобытных душах шевельнулось бы, наконец, человеческое чувство?
      {52} Относился я ко всему этому юмористически, знал, что путь предстоит всего в несколько дней, и что от голодовки за такой короткий срок, да еще голодовки с кипятком и леденцами, никто не умирал. Но все же на пятый день пути ослабел сильно.
      Вечером 19 февраля мы были уже недалеко от Москвы. Конвоиры принялись за свой последний ужин, а я - за кружку кипятку, с последним леденцом. В соседнем отделении ужинали артельщики. Один из них, седобородый, тронул меня за плечо:
      - Хотите хлеба?
      Очевидно, он давно уже стал замечать нечто не совсем обычное в моей системе питания. Я поблагодарил и взял большой ломоть хлеба, но есть его не мог: кипяток я уже выпил, а сухой хлеб при всем моем желании не проходил в горло. Я спрятал хлеб в чемоданчик. Мои конвоиры хмуро покосились и один из них отрывисто заметил:
      - Запрещено разговаривать с арестованным!
      - А морить его голодом не запрещено? - сердито спросил старик.
      - Не ваше дело, гражданин! Арестованный сам ничего не просил.
      - Он-то не просил, а вы-то чего глазели? Ох, парни, что-то с вами в жизни будет, коли вы в молодых годах столь звероподобны?
      И он отвернулся.
      А конвоиры молча увязали свои заплечные мешки и закурили, сплевывая на пол и о чем-то вполголоса переговариваясь. Как оказалось, темой разговора было опасение: а вдруг арестованный нажалуется, что его пять суток голодом морили, - не вышло бы нам, Ванюхам, от этого худа?
      VI.
      В два часа ночи на 20-ое февраля, час в час через пять суток после отбытия из Петербурга, наш поезд {53} дополз-таки до Николаевского вокзала в Москве. Ванюхи, никогда не бывавшие в Первопрестольной, не знавшие где находится Лубянка, а на ней Чека, не умевшие даже, как оказалось, говорить по телефону, - просили меня оказать им содействие во всем этом; они вдруг стали очень ласковыми и услужливыми. Довели меня до телефонной будки, я позвонил и попросил дать мне "Лубянку"; соединили.
      - Алло!
      - Привезли из Петербурга арестованного, - сказал я, - конвой просит выслать автомобиль для доставки.
      - Звоните в областную Чеку, на Лубянку 14. - Позвонил туда; ответили:
      - Да что вы, с неба свалились, что ли? Все ночные поезда из Питера давно уже пришли.
      - Мы ехали поездом особого назначения, - сказал я. - Нужен автомобиль для доставки арестованного.
      - Все автомобили в разгоне, в ночной работе.
      Пусть ведут его пешком.
      - Да идти-то он не может.
      - Болен, что ли?
      - Не болен, а ослаб.
      - Конвоя сколько?
      - Трое.
      - Пусть понесут!
      Ванюхи внимательно слушали весь разговор, и услыхав "идти он не может", "ослаб" - не на шутку струхнули; им казалось, что близится час расплаты. Все трое наперебой стали просить меня:
      - Барин, уж вы нас не выдавайте, ведь это мы по глупости...
      - Сами вы, барин, не просили" а нам и невдомек было...
      - Вот вам крест, барин, что мы это не со зла... Они думали, что чем чаще будут употреблять слово "барин", тем мне будет приятнее.
      {54} - Стыдно, ребята, - сказал я. - Ну, да что там много говорить: автомобиля за нами не пришлют, сам идти я не могу по вашей же милости, значит берите меня под руки и ведите, я буду показывать вам дорогу.
      Ванюха и Петруха подхватили меня под руки, Гаврюха услужливо схватил мой чемоданчик - и мы поплелись на "Лубянку 14", куда заявились около трех часов ночи.
      Областная Чека помещалась в обширном двухэтажном здании в глубине большого сада, выходившего на улицу. Через несколько лет на этом месте выросло многоэтажное здание областного московского ГПУ. У ворот стоял охранник с ружьем, в глубине сада у входной двери - другой. Меня ввели в регистратуру. Там в одиночестве за столом восседал дежурный чекист в военной форме, пожилой, толстый и сонный армянин, - везло мне на армян. Получив от конвоя сопроводительные документы и взятую у меня при обыске пачку бумаг и книг, он громко прочел мою фамилию и сказал с типичным акцентом:
      - Ну, вот, скажи пожалуйста, наконец-то приехал! Тут уже сколько дней две гражданки все хадют да хадют, тебя ищут!
      Я не очень удивился, так как догадался, что В. Н. приехала в Москву. Вместе со своей родственницей она, что ни день, ходила на Лубянку и справлялась о бесследно исчезнувшем муже.
      Подписав какую-то бумагу, чекист вручил ее моим конвоирам и отпустил их. В полном восторге Ванюхи немедленно исчезли, причем один из них бросил мне на прощание: "Счастливо оставаться!" - Какой иронический смысл приобретает при некоторых обстоятельствах обычно отнюдь не ироническое выражение!
      Армянин позвонил и сдал меня вместе с сопроводительным пакетом другому чекисту. Тот повел меня по ряду освещенных комнат первого этажа в {55} правый конец здания. Комнаты были уставлены столами, за ними сидели люди в военной форме, что-то писали, шумно переговаривались. У некоторых столов чинили допросы обвиняемым. Ночная жизнь кипела. В Чеке, а позднее в ГПУ и НКВД, вся работа шла ночью. Лишь впоследствии я на опыте понял причины такого обстоятельства, - но об этом я расскажу впоследствии. В последней небольшой комнате стояло четыре следовательских стола, за тремя из них велись допросы. На четвертый стол, за которым никто не сидел, конвоир положил мой сопроводительный пакет, а мне предложил пройти в дверь, распахнув ее передо мною. Дверь вела во мрак. Чекист предупредил: "три ступеньки!"-и захлопнул за мной дверь.
      Мрак был неполный: под потолком тускло горела электрическая лампочка, но после яркого освещения следовательских комнат надо было еще приучить свои глаза к полутьме. Когда я немного огляделся, то увидел мрачный и темный полуподвал, по двум стенам которого были настланы деревянные нары. На голых досках спали заключенные. Их было, как я узнал утром, сорок пять человек, но что ни день, число менялось, население было очень текучее. Посредине стоял стол; вправо от двери было тусклое зарешеченное окно в уровень от земли, с широким подоконником. У окна сидел на стуле какой-то человек, закутанный в длиннополую шубу, хотя в подвале было совсем не холодно.
      - Только что взяты? - спросил он меня.
      - Нет, только что привезен из Петербурга, - ответил я.
      - Ого! Значит важная шишка, если затребовали в Москву! Позвольте узнать вашу фамилию?
      Я назвал себя, он был знаком со мной по книгам, а я в свою очередь был знаком с его фамилией: кто же не знал знаменитых московских Прохоровских мануфактур? Передо мной был последний их владелец, Иван Прохоров, молодой фабрикант с европейским {56} образованием. Днем я его разглядел: это был человек лет тридцати, настоящий богатырь, "косая сажень в плечах", русский красавец с окладистой русой бородкой. Я спросил его, почему он не спит на нарах, как другие, и почему сидит в шубе, когда в подвале совсем тепло?
      - По одной и той же причине, - ответил он - на нары не ложусь потому, что там вошь кипит; в шубе сижу потому, что вошь меха не любит. А вот на стене и объявление висит, вы полюбопытствуйте!
      Я "полюбопытствовал" - и увидел вырезанное из газеты объявление, прикрепленное к стене каким-то мрачным юмористом. В объявлении указывалось, что сыпной тиф развивается, что для борьбы с ним необходимо соблюдать чистоту, не жалеть мыла, менять почаще белье; объявление заканчивалось по большевистскому трафарету: "Все как один на борьбу с вошью!" Утешительно было читать это объявление в подвале Чеки, где даже на полу под сапогами хрустели эти отвратительные насекомые. Прохоров сказал, что вот уже третью ночь проводит он на этом стуле; впрочем полагает, что не сегодня-завтра переведут его в Бутырскую тюрьму, как и раньше бывало. Я спросил его, часто ли это с ним бывало раньше; он ответил, что этот раз - шестой, и рассказал о себе целую курьезную историю.
      - Месяца через три после Октября захотелось мне взглянуть - что делается на моих мануфактурах? Пришел, окружили меня рабочие: "Иван Николаевич! (за отчество не ручаюсь). Что же это делается? Посмотрите - сплошной развал!" - и начали выкладывать про все фабричные непорядки, а потом: "Иван Николаевич, скоро ли к нам вернетесь дело налаживать?" Я им говорю: "Нет, братцы, теперь ладьте дело своим умом!" - и вскоре домой. Ну, разумеется, в ту же ночь меня забрали, посадили в этот подвал, на третий день перевели меня в Бутырку и там стали допрашивать о моей контрреволюционной агитации {57} среди рабочих. Однако сами видят - никакой агитации я не вел, ну, через недельку и выпустили меня, строго-настрого приказав, чтоб не смел совать носа в бывшие мои мануфактуры. Терпел я месяц-другой - снова любопытство овладело: что-то теперь там делается? Не наладилось ли? Пошел тихонечко посмотреть - опять прежнее: "Иван Николаевич, совсем развал, когда же вы к нам!" Конечно, опять меня забрали, опять сюда в подвал, опять в Бутырку, опять выпустили.
      Зарекся ходить - не вытерпел: через два-три месяца - прежняя история. Но в последний, в пятый раз, следователь меня предупредил: "Хотя агитации никакой вы не ведете, но самое появление ваше на бывших ваших фабриках - прямая агитация. Смотрите, в следующий раз дело добром не кончится". Долго терпел я, но вот четыре дня тому назад снова не вытерпел и снова попал в этот подвал. Теперь жду по старой памяти перевода в Бутырки, и чем на этот раз дело кончится - сам не знаю...
      В тот же день Прохорова, действительно, взяли из подвала и перевели в Бутырку. Я думал, что никогда уже больше ничего о нем не услышу и не узнаю. Но лет через десять, в конце двадцатых годов, при разговоре с нашим царскосельским соседом, старичком-виолончелистом Бров-Суриным, узнал я с удивлением, что "Ванюша Прохоров" - его крестник и что он знает про его судьбу. Почему Чека относилась к нему столь терпеливо - понять трудно. Единственное объяснение: быть может, считались с отношением к нему рабочих бывших его мануфактур. Во всяком случае, ни Чека, ни позднее ГПУ не расстреляли Ивана Прохорова, даже не сослали его, даже не выслали из Москвы. В конце двадцатых годов он заболел крупозным воспалением легких и скончался, чудесным образом избежав концлагеря или расстрела. Доживи он до ежовских времен - ему было бы обеспечено либо одно, либо другое.
      {58} Во время разговора он спросил меня, ужинал ли я? Услышав про мою дорожную эпопею - искренно взволновался, вытащил какие-то лепешки, указал мне на подоконное ведро с остатками ужинного борща. Не знаю, был ли этот московский подвальный борщ съедобнее петербургского чердачного, или долгодневный пост сыграл тут свою роль, но только этот жиденький холодный борщ показался мне вполне приемлемым и я с удовольствием поужинал. Или позавтракал? Ведь было уже четыре часа утра.
      VII.
      Только закончил я этот ужин-завтрак, как отворилась подвальная дверь и кто-то назвал мою фамилию. Я поднялся по ступенькам и был ослеплен ярким светом после полутемного подвала. Меня пригласили к столу, на котором часом ранее были положены мои бумаги, за которым уже сидел просмотревший их следователь, совсем еще молодой человек интеллигентного вида: вот этот мог быть студентом и уж, конечно, "настоящем" не удостоверял. Так и оказалось. Стоя у стола, он тихим голосом, чтобы не слышали другие следователи, сказал мне, что еще в университете читал мои книги, давно хотел познакомиться и очень сожалеет, что знакомство это происходит в таких условиях, и что вряд ли я хорошо чувствую себя в подвале.
      - Я сейчас ухожу, - прибавил он, - мое кресло остается свободным. Займите его, может быть, вам удастся подремать; работа здесь скоро закончится.
      Я поблагодарил и не отказался от предложения. Спать мне не хотелось, да и не на нары же было ложиться. Пришлось бы просидеть на табуретке рядом со стулом Прохорова до утра. А тут, в следовательской комнате, было и удобное кресло и, главное, редкая возможность присутствовать при {59} следовательских допросах, которые продолжали идти своим чередом.
      Следователь попрощался и ушел, а я уселся на его кресло и, как говорится, открыл глаза и навострил уши. За соседним столом только что начинался допрос какого-то человека вполне приказчичьей наружности. Сесть ему не предложили, он стоял у стола в почтительной позе и предупредительно отвечал на задаваемые вопросы. На вопрос, признает ли себя виновным, с готовностью ответил:
      - Вполне сознаюсь, согрешил против социалистического отечества.
      Обвинялся он в том, что откуда-то достал такой "дефицитный товар", как дюжину гроссов катушек с нитками и распродавал эти катушки в розницу по спекулятивным ценам. ("Ну, и что такое спекуляция? Простая торговля! Ну, и кто же теперь не займается этим?" - вспомнились мне слова спекулянта сахарином). Этот факт установлен, обвиняемый сознался, что согрешил против социалистического отечества, но следователя интересовало другое: откуда и от кого именно достал обвиняемый такую большую партию катушек? Тут обвиняемый стал плести явно выдуманную историю, что сам не знает, от кого достал, что он случайно познакомился с одним "человечком", который предложил ему ежедневно в полдень встречаться на углу Кузнецкого моста и Петровки. Там они встречались, обменивались товаром и деньгами. Следователь записал это показание и потом сказал:
      - Сегодня к полудню вы пойдете на угол Кузнецкого моста и Петровки. Надзор за вами будет такой, что со стороны никто ничего не заметит. Если вы встретите этого "человечка" - мы вам поверим, его арестуем, а вашу участь смягчим, если не встретите ни сегодня ни завтра, ни в следующие дни - значит вы все это выдумали, а тогда уж не взыщите!
      Обвиняемый клялся, что встретит, найдет, {60} представит, с чем и был отпущен обратно в подвал. Он еще раз повторил, очевидно, понравившуюся ему фразу: "Горько каюсь, согрешил против социалистического отечества!" Когда перед полуднем он в нашем подвале приготовлялся к экскурсии на поимку злоумышленника, то все повторял: "Ну, скажите на милость, ну, как же я его там встречу, когда его там и отродясь не бывало!" И тут же рассказал нам, что катушки привозит ему раз в месяц брат, заведывающий складом на нитяной фабрике в Ярославле. Вернулся с поднадзорной бесплодной прогулки на Кузнецкий мост, ночью получил разнос от следователя, потом каждый день нарочно водили его в полдень на это место мифических свиданий с несуществующим "человечком" и совсем замучили его этим. Но вдруг на пятый день дали ему очную ставку с арестованным в Ярославле и привезенным оттуда братом.
      - И от кого только могли узнать! - наивно удивлялся и плакался разоблаченный спекулянт.
      - От тебя же, дурня, - флегматично заметил хохол-телеграфист из Нижнего Новгорода.
      - Как так от меня! Нешто я следователю это говорил?
      - Ни, следователю не казав, а чи нам не казав?
      - Ну и что?
      - Ну и то. Як ты годуешь: нам, сюди, у подвал, не пидсодили курю, щоб яйки клала?
      Курица - шпион, яйцо - донос: этот тюремный жаргон сохранился еще с царского времени. Чем поплатились достойные братья - мне неизвестно; катушечного спекулянта увели из подвала раньше меня.
      За другим столом шел допрос другого рода. Обвиняемый, бородатый мужик, ломал дурака и на все явные улики отвечал по поговорке - я мол не я, и лошадь не моя, и я не извозчик. Однако, он, действительно, был ломовой извозчик, нанятый перевезти вещи и пользуясь недосмотром хозяев, он скрылся с вещами и лишь случайно был обнаружен, а вещи {61} обнаружены не были. С ним следователь не церемонился и обкладывал его ассортиментом самых забористых ругательств, стуча по столу кулаком, угрожая расстрелом. Тот тупо повторял все одно и то же:
      "Ваша это воля, а мы неповинны".
      У третьего стола горько плакал какой-то великовозрастный парень, имевший неосторожность при ссоре с охранником-чекистом сказать ему: "Эх ты, советская сволочь - жандармерия!" Это было явной контрреволюцией и парню грозили немалые неприятности.
      По мере приближения утра допросы стали идти все более и более медленным темпом, все более и более вяло. Следователи видимо утомлялись от ночной работы, позевывали, потягивались. Часов в шесть утра закрыл свою лавочку и ушел один из них, двое других досидели до семи часов и тоже ушли. Я остался один сидеть за четвертым следовательским столом в пустой комнате, стал подремывать и крепко заснул.
      Разбудил меня в девять часов утра какой-то чекист в военной форме, с недоумением стоявший передо мной:
      - Что вы здесь делаете?
      - Сижу и сплю.
      - Кто вам позволил здесь быть?
      - Следователь этого стола.
      - Кто вы такой? По какому делу?
      Вместо ответа, я указал ему на мои документы, так и остававшиеся лежать на столе. Он просмотрел их, пожал плечами и с прежним недоумевающим видом отрывисто сказал:
      - Извольте отправляться к остальным заключенным, а с товарищем следователем я сам поговорю.
      И я отправился в свой подвал после столь странно проведенной ночи.
      - Ну, однако и допрашивали же вас! - встретил меня Прохоров.-С четырех до девяти! Очень устали?
      - Наоборот, - ответил я, - отдохнул в мягком {62} кресле, слегка соснул и провел очень интересную ночь.
      - А я все дивился, - сказал катушечный спекулянт, - что это за чудной следователь сидит: штатский, никого не допрашивает, молчит и слушает.
      - Вот кабы все следователи такие были! - от души вздохнул ломовой извозчик.
      VIII.
      Подвал давно уже проснулся, дежурный собирался идти за так называемым чаем; я стал знакомиться! со своими товарищами по подвалу, в котором мне предстояло, как оказалось, провести целых пять суток. Правда, за эти дни многие ушли, многие новички появились. А почему я оставался здесь пять дней было мне непонятно: ведь меня давно уже, именно пять дней, "искали", наконец, "нашли" - так в чем же дело? Почему меня никуда не вызывают, ни о чем не допрашивают? Почему мой любезный студент-следователь как сквозь землю провалился? - я его больше не видел и ничего о нем больше не слышал. Потом выяснилось, что все это происходило от "маленьких недостатков механизма" еще только оформлявшейся Чеки: на "Лубянке 14" рассматривались лишь мелкие дела, мое же дело было в руках следователя по особо важным делам, находившегося в доме через улицу. Но если я мог из Петербурга в Москву ехать пять суток, то нет ничего удивительного и в том, что мое "дело" в течение пяти дальнейших дней не могло перейти через улицу, из дома 14 в дом 11. И если бы не одно случайное обстоятельство, о котором расскажу ниже, то я мог бы просидеть в этом подвале не пять, а пятью пять дней. Об этом - речь впереди, а пока два слова о делах и людях в нашем подвале за это время с 20 по 25 февраля.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24