- В песках таких, привязав к столбу, до костей пороли плетью. Но теперь мы народ городской. Образованный. И никакой блюститель нравов ничего ей не скажет.
- Во всем мусульманском мире,- вздохнул Омар,- был один просвещенный государь, султан Меликшах, и того убили. Потому что умен и не похож на других правителей. Теперь все изменилось у нас. И не к лучшему, а? Совсем другая жизнь! Но им, этим придворным пронырам, все равно. Жил Меликшах - лизали пятки ему. Правит Туркан-Хатун - тут же забыли о нем и лижут ей...
- Если б только пятки...
- Завтра придет другой правитель - сразу забудут об этих и ринутся лобызать пятки другому.
- Если б только пятки! Ты, ученый,- неужели не понимаешь, что большинству людей наплевать, кто правит ими, умен или глуп и даже - какой он веры? Лишь бы между двумя пинками швырял им кусок жратвы.
Итак, "один петух..." Омар, зевнув, отложил "Рассказы попугая". Надо же, на что он тратит время! Все это блажь. Мужчина мужчине рознь, и женщина - женщине...
- Сударь, вы здесь? - Чуть скрипнула дверь. В келью заглянула служанка.
- Как видишь.
- Сейчас...
Она прикрыла дверь и вскоре появилась вновь с большим подносом в руках. На золотом блюде - горою плов с курицей, возле блюда - кувшин с вином и пахучая хорезмская дыня.
"Эге!" - удивился Омар. Ему давно не приносили еды и к общей трапезе его не звали. Звездочет питался у Ораза, из скудного воинского котла. И не станет он больше есть с царской кухни, чтоб не последовать за Меликшахом. Что же случилось?
- Ступай! - служанке - повелительный голос. Омар внутренне ахнул: Зохре! Туркан-Хатун... Сняла чадру. В расшитой безрукавке, в широких арабских шальварах, в легких бархатных туфлях, она присела к столику, на который служанка, сбросив книгу, поставила поднос. Растерявшийся Омар даже не встал царице навстречу.
- Душно! Это ты написал? - Зохре, расстегнув безрукавку, извлекла скрученный лист, кинула его Омару. Прилегла, опустившись на голый правый локоть, поближе к нему. Безрукавка осталась расстегнутой. Под ней никакой другой одежды не оказалось. Омар увидел глубокий пуп на ее округлом животе. Голые смуглые груди царицы свесились набок, на них, золоча крупные соски, опустилось янтарное ожерелье. Упали на ковер густые неубранные волосы.
О великий султан Меликшах! Мир праху твоему, несчастный...
Омар развернул бумагу:
На чьем столе вино, и сладости, и плов?
Сырого неуча. Да, рок, увы, таков:
Глаза Туркан-Хатуи, красивейшие в мире,
Утехой сделались для стражников-рабов. - Остроумно,- отметил Омар.- И язык похож на мой. Но эти стихи я вижу впервые. Очень ловкая подделка.
- Не отрекайся,- вздохнула Зохре.- Разве не ты самый ядовитый человек в Исфахане? Ты хочешь вина? Вот оно. Сладостей? Хорезмские дыни - лучшие в мире. Тебе нужен плов? Ешь. И сделай своей утехой мои глаза, красивейшие в мире.
Она игриво подалась к нему, вновь обдав его мускусом и амброй, как тогда, у престольного зала,- и на сей раз вместе с ними резким запахом пота и вина. Клеопатра - та хоть полоскалась в своих мраморных бассейнах.
- Уходи!- отшатнулся Омар.
- Брезгуешь?- зашипела султанша.- Рабыней не брезговал! Погоди же, красавчик. Эй!- позвала она служанку.- Унеси все это,- кивнула на поднос.- И позови ко мне Большого Хусейна. Того, ну, знаешь.
И ушла.
- Эх, дурак,- шепнула ему служанка.
- Верно,- кивнул Омар, чувствуя, как его леденяще охватывает близость непоправимой беды.- Совсем Дурак...
***
Невмоготу Омару стало при дворе! На каждом шагу он ловил на себе враждебные взгляды: даже слуги-подонки, худшая разновидность рабов, и те, увидев его, издевательски скалились, служанки с насмешкой шушукались. Можно подумать, он сделал им что-то плохое или что-то им должен.
Изз аль-Мульк при встречах прячет глаза.
Из Нишапура зачем-то приехал шейх уль-ислам, новый, другой,- старый давно отбыл в рай.
Чего-то выжидает Ораз.
"Что затевает против меня шайка придворных проныр?"- с тревогой думал Омар.
И вот очень скоро ему объявили, что над ним состоится суд. Слава богу. Суд - хоть какая-то видимость законности. Ведь могли убрать и без суда - рукою того же Большого Хусейна, послушного царице.
В то утро Изз аль-Мульк, выйдя на просторную террасу, увидел у дворцовых ворот непонятное скопление людей.
Что за народ? Он помрачнел. Туркмены. В большинстве - средних лет и пожилые. С тяжелыми темными руками и жесткими темными лицами, они неподвижно сидят на корточках вдоль стен и на площадке, греясь на еще не угасшем осеннем солнце, прячут темные глаза в настороженно-резких прищурах и молчат.
У многих на шершавых обветренных лицах - старые шрамы, на руках не хватает пальцев. У них кривые мечи, колчаны, набитые стрелами. Кольчуги на каменных плечах. Их много раз разрубали и чинили, кольчуги. Эти глаза слепила пыль долгих дорог от Кашгара до Палестины и Черного моря, разъедал дым походных костров, соленый пот в бесчисленных боях. На этих плечах в стальных изрубленных кольчугах держится, по сути, держава сельджукидов. Но этого не скажешь, глядя на рваную одежду и драную обувь суровых воинов.
Никто из них не встал при виде визиря, не поклонился. Взгляд - мимо него и сквозь, не замечая. Но визиря нельзя не заметить! Значит, не хотят? Изз аль-Мульк похолодел. Кто их вызвал, кто впустил во дворец?
Ораз, заложив руки за спину, широко расставив ноги и выпятив грудь, стоит боком к террасе и озирает исподлобья, склонив голову к плечу, кучку упитанных, румяных, в голубых и розовых шелках, юнцов из охранных войск, неуверенно переступающих с ноги на ногу на широких ступенях. Покосился на визиря. Усмехнулся. Нехорошо усмехнулся.
Он тоже молчит. Все молчат. Лучше б кричали! Обида выкрикнутая - уже лишь неполовину обида.
Что происходит? Изз аль-Мульк, словно боясь, что его схватят сзади, с оглядкой поднялся на террасу. Визиря угнетает тишина. Дворец, обычно шумный, переполненный людьми, будто вымер. Но и это не так его тревожит, как нечто непостижимое уму, но явственно, как туман, разлитое в холодном воздухе над стенами и за дворцовыми воротами. Странное утро! Чего-то не хватает сегодня дворцу и городу. Чего? Визирь никак не может понять. Он чует одно: там, за воротами, что-то неладно. Там зреет что-то опасное, может быть - даже страшное.
Нестерпимо! "Видно, я начинаю сходить с ума, как Омар Хайям". Визирь облачился в простой халат, надвинул на глаза степную лохматую шапку - тельпек, взял с собой переодетых телохранителей и велел открыть калитку в громоздких, из тесаных бревен, воротах.
И на регистане - площади, засыпанной щебнем и примыкающей к дворцу,- обнаружил то, чего хуже не может быть на Востоке. Хуже оспы, чумы и холеры. Базар не торговал! Народу, как всегда, много. И все, как им положено, в своих обычных лохмотьях. Но отодвинул в сторону горшки и чаши гончар. Отодвинул и не смотрит на них. Пусть растопчут, черт с ними. Селянин сидит на связке дров, не думая ее развязывать. Другой, понурившись, пытается оторвать толстую нить на мешке с зерном и никак не оторвет. Обозлившись, хватается за нож. Хлебник, развернув скатерть с лепешками в большой плоской корзине, не глядя, берет и передает бесплатно лепешки соседям, и те не глядя, берут и нехотя жуют.
И водонос, не глядя, пустил по кругу мех с водой. Поденщики бесцельно потряхивают кайлами, топорами и мотыгами, чертят ими на пыльной земле, царапая утоптанный щебень, треугольники и квадраты. Городских проныр-перекупщиков, что обычно перехватывают у крестьян, приехавших на базар, провизию оптом и продают в розницу, тех и вовсе не видать! Светопреставление. И все молчат. Молчат!
Кто известил их, что сегодня в царском дворце будут судить Омара Хайяма?
- Почем халва?- спросил неузнанный (или узнанный?) визирь у торговца сластями.
- Халва?- задумчиво переспросил тот.- А, халва.- И яростно рявкнул:- Какая халва? Нашел время! Иди отсюда.
С водой несвежею и черствый хлеб один,
Приходится пред тем, кто ниже, гнуться
Иль называть того, кто равен, "господин".
- Но, если хочешь, бери так,- сказал примирительно торговец сластями.- Все равно жизнь не станет слаще.
Кто сотню лет иль день велит нам жить с тоской?
Так в чашу лей вино, покуда сам не стал ты
Посудой глиняной в гончарной мастерской!
Нет, не все тут молчат! По углам площади, там и сям, поодаль, идут скупые разговоры.
Будь камни у тебя, ты все их слало мне бы!
Чтоб воду получить, я должен спину гнуть,
Бродяжить должен я из-за краюхи хлеба.
- Когда ввели новый календарь, чуть полегчало. А теперь все опять завертелось по-старому...
Прекрасно в душу свет впустить - в отраду нам!
И подчинить добру людей свободных
Прекрасно, как свободу дать рабам.
- Мы, простонародье, до сих пор не имели своего голоса. Могли только в баснях, песнях и молитвах, придуманных другими, изливать радость и горе. Фердоуси? Он был велик, спору нет, но он воспевал царей. Треть жизни ухлопал, чтоб их прославить. А найдите у Омара хоть строчку... он развенчивает их, где может.
И самый дорогой из пресвятых тюрбанов
За песнь отдал бы я, за кубок же вина
Я б четки променял - цепь черную обманов.
- И только-только мы обрели в Омаре свой голос, как нас уже хотят его лишить.
И в пример ему ставят непьющих мужей.
Были б столь же заметны другие пороки -
Кто бы выглядел трезвым из этих ханжей?
- А мы - молчим. Почему? Государство держим на себе! Рухнет без наших рук.
Конец надеждам, страхам, молитвам и постам!
Люби красу земную, земное пей вино,-
Никто не встал из гроба, но все истлели там.
Визирь, потемнев, поспешил во дворец. Нельзя! Опасно. Им дай только повод: всю столицу разнесут. Надо успеть исправить то, что еще можно исправить.
***
Что ж, судите! Чем вы можете меня запутать? Как же вы плохо знаете Омара Хайяма...
Отнимете дом в Нишапуре, скудный скарб? Берите! Это вы, случайно разбив дешевую миску, обливаетесь слезами, будто вас постигло великое бедствие. А я готов сам свалить все в кучу и сжечь вместе с домом, если вещи станут мне в тягость.
В темницу хотите упрятать? Хе! Разве я и без того с детских лет не в темнице? Сажайте. Будет чуть теснее, и только. Те же глухие стены, которые не пробьешь головой, и те же глухие душою смотрители, которых не прошибешь человеческим словом. Тюрьмою нас, на Востоке, не удивишь. Сидел в тюрьме великий Абу-Али ибн Сина. Сидел великий Абу-Рейхан Беруни. Отсидит свое и Омар Хайям. В одиночестве? Пусть. Для бесед мне достаточно самого себя. Это вы, сойдясь во множестве в круг, не знаете, что друг другу сказать, и несете всякую чушь,- ведь сказать-то нечего.
Снимете голову? Снимайте! Раз уж у вас есть такое право. Я не дрогну. Ибо мне - не страшно.
Человек рождается от других и живет для других, но умирает каждый за себя. И другие, хоть они вдрызг разбейся, не могут вернуть его к жизни, когда приходит срок. Ускорить смерть - на это вы способны. Но ведь она все равно неизбежна! Десять лет раньше, десять лет позже... что из того? И мало ли людей умирает, едва родившись...
Так какой же в этом этический смысл - торопить, подменять событие, которое и без вас произойдет в свое время?
Никакого. Все равно, что пугать юную девушку, только что вышедшую замуж, что через девять месяцев она непременно родит и ей при этом будет больно.
Что бессмысленно, то не страшно. И, выходит, смерть - самое глупое наказание, которое человек придумал в острастку другому человеку.
Хуже - пытка...
Как далеко и далеко ли ушло человечество со дней творения, можно судить по одной любопытной штуке: при дикости люди пытали друг друга огнем, острым камнем и заостренной палкой;
в античной древности - огнем, камнем и медью;
сейчас пытают огнем, камнем и железом.
Чем будут пытать через тысячу лет?
Найдут чем! Сообразно высоким достижениям своего времени. Вот когда они перестанут пытать друг друга, можно будет сказать, что люди стали людьми.
...Так готовит себя Омар к предстоящей расправе. Что остается, кроме как думать, если вокруг, бряцая стальным оружием, идет свирепая стража? И если единственное твое оружие - мысль? И ты еще способен мыслить, пока не отрубили голову?
Ум ограниченный воспринимает вещи и явления с одного боку - сверху, снизу, сзади, всего лишь такими, какими их в данный миг видит глаз; ум глубокий не доверяет видимости, он подвергает вещь исследованию со всех сторон, чтобы точно определить ее суть и место в ряду других вещей, связь с ними.
Но готовность к любому наказанию отнюдь не значит, что Омар согласен с ним, принимает его покорно. Нет! Он возводит смерть и страдание из разряда дешевых обывательских ужасов в сферу высоких метафизических понятий. И это пока что и есть его бунт против насилия.
- То, что вы затеваете, бесчеловечно!- сказал он чалмоносцам, заполнившим престольный зал.- Или вы гут все умнее Омара Хайяма, чтоб над ним издеваться?
Туркан-Хатун отсутствует. Вместо нее Изз аль-Мульк. Здесь и тот беззубый старик, что возился на днях с малолетней девчонкой,- он оказался, представьте, верховным судьей государства...
Что они знают о человечности? Они даже не поняли его.
- Мы судим тебя по закону.
- По какому закону?
- По тому, который существует у нас.
- Кто его выдумал?
- Уж, конечно, не ты.
- Ну, и судите по нему сами себя и себе подобных! У меня - другие законы, и я по ним сужу себя сам.
- Он не уважает нас!- взвизгнул верховный судья.
- Было б за что...
Суд не тянулся долго. Ибо здесь все решили заранее. Приговор гласил:
"Поскольку шейх Абуль-Фатх Омар сын Ибрахима является еретиком и отступником, не поддающимся увещаниям и внушениям со стороны высшего духовенства, бунтует в своих зловредных стихах против неба, бросая ими вызов богу и смущая умы правоверных...- он подлежит умерщвлению чрез отсечение головы".
Одобрительный гул благонравных шейхов.
Поэт, весь белый, потерянно оглянулся и, не встретив ни в чьих глазах сочувствия, бросил отчаянный взгляд на раскрытый выход, будто примериваясь, нельзя ли ринуться и прорваться. И увидел за бархатной завесой, у ног рослых стражей с обнаженными мечами, глуповатое круглое лицо.
А! Та, с мокрым вздернутым носом. Видно, нос у нее никогда не просыхает. Она одна глядела на него с приязнью. Омар по-приятельски мигнул ей. Она изумленно захлопнула рот, резко оттянув этим нижние веки,- глаза испуганно выкатились.
"Но, принимая в расчет,- каких трудов стоило это "но" Иззу аль-Мульку, устрашенному тем, что он видел и услыхал нынче утром,- его былую близость к царскому дому, высокое собрание находит возможным заменить ему смертную казнь незамедлительным выдворением из столицы. Отныне и навсегда означенный шейх Абуль-Фатх Омар, сын Ибрахима, изгоняется из Исфахана. Жить ему надлежит в Нишапуре, под неусыпным надзором духовных лиц, в доме, оставшемся от родителей".
***
"Да не будет никто из нас лучшим!- говорили когдато жители Эфеса.- Не то пусть он живет в другом месте и у других". И отправляли своих наиболее видных сограждан в изгнание. Об этом рассказывает Аристотель.
По Геродоту, милетский тиран Фрасибул, в ответ на вопрос коринфского посла, как он добивается в своем государстве всеобщего послушания, многозначительно оборвал, растер и выбросил все самые спелые колосья на хлебном поле.
Ибн-Фадлан, не столь давно побывавший у волжских булгар, пишет о них:
"Когда видят они человека подвижного и сведущего в делах, то говорят: этому человеку не место средь нас, ему приличествует служить богу. Посему берут его, надевают на шею веревку и вешают на дереве".
***
Вот теперь он им скажет! Все, что думает о них. Он провел по лицу ладонью. И будто стер ею решимость. Что говорить? И зачем? Бесполезно.
- Да, конечно,- вздохнул Омар,- такой человек, как я, неудобен для вас. Ну, что ж, оставайтесь с теми, кто для вас удобен! А я уйду. Но запомните: меня для вас больше нет. Слышите? Меня для вас никогда больше нет.
- И слава аллаху! Мы, в нашей благословенной исламской стране, обойдемся без хитрых математиков, строптивых астрономов, безбожных лекарей.
Проходя мимо трапезной, подготовленной к большому пиршеству справедливейших судей, Омар завернул в нее, взял со столика полный кувшин вина, дал по шее недовольно заворчавшему слуге, хлебнув изрядный глоток, вышел с кувшином на террасу дворца.
Вот оно, то самое небо, из-за которого столько шуму на земле!
Холодное, чистое, легкое. На душе от него хорошо. Понимаешь, что ты - частица Вселенной.
Омар, обливая вином бородку и грудь, запрокинул дно кувшина.
И эти обрюзгшие, беззубо сюсюкающие старикашки, что двух внятных слов не в силах сказать, толкуют о небе, которое и разглядеть-то не могут слепыми глазами!
...В мозгу Омара ослепительно вспыхнул серебристо-белый сверкающий шар исходного вещества, не выдержавший собственных внутренних сил и в блеске исполинских, во все небо, синих, алых, зеленых, желтых молний распавшийся в дым, в клокочущий пар, в неуловимый горячий эфир. И понеслись, разбегаясь, по пустому пространству, величину которого невозможно даже представить, как от глыбы, рухнувшей в воду, бешено крутящиеся волны пылающего ветра.
Небо, небо, небо!
Уже который век, корчась и брызгая слюной, богословы на своих шумных сборищах выступают от его имени, выдают себя за посредников между небом и людьми.
Небо! Небо!! Небо!!! Чем, дармоеды, вы причастны к небу? Тем, что зря коптите его? Если вы и причастны к нему, то гнусной причастностью злых насекомых, тучей летящих на зеленые земные поля. Саранчой именуются те насекомые.
Кто из вас способен вообразить, как первобытный огненный вихрь, улетающий, дико вращаясь, в черную бездну, рвется, бушуя, на клочья пламени и раскаленных облаков? Как они, жадно сжимаясь, смыкаются в ядовитые багровые скопления? И как эти жаркие скопления, мрачно извиваясь, грохоча и дымясь, сливаются в звезды?
С каким важным видом собираетесь вы в свой тесный круг. С каким умным видом несете заведомую чушь, восхваляя, воспевая и славя царскую власть. Чьей опорой, конечно, является не что-нибудь, а само лучезарное небо. Не краснея за свое раболепие, не стесняясь неуместно громких слов,- что загляни кто-нибудь из не столь уж отдаленного будущего и скажи: все ваши представления - бред, вы все уже обречены, скоро всем вам конец вместе с вашей богоданной властью,- вы разорвете его на куски!
Но что они, эти убогие сиюминутные страсти, перед миллиардами лет, повисших во Вселенной? И чего стоит ваше ничтожное государство, которым любой ничтожный правитель-самодур может вертеть, как взбредет в тупую башку?
***
Год 1092-й.
Кара-китаи разобьют сельджукское войско в Катванской степи 49 лет спустя. Род сельджукидов прекратится через 65 лет, род караханидов - через 120.
Чингисхан нагрянет через 127...
***
Омар опять приложился к расписному кувшину.
- Эх!- кто-то шепнул у него за спиной. А, это Амид Камали.- Жить не умеешь. А мог бы! При твоем-то уме, при твоих знаниях. Я бы...на твоем-то месте...
Холодный, едкий, трезвый ум и жаркая пьяная кровь... Что может Омар с ними поделать?
- Сделай, братец, хоть что-нибудь путное на своем! На чужом-то месте всякий горазд гору Ширкух свернуть. Если б верблюду выпрямить шею, сгладить горб, укоротить ноги и удлинить уши, из него бы тоже получился хороший осел.
- Верблюд,- усмехнулся Амид,- конечно, силен и велик, зато у осла - громче крик.
- Ну, и кричи себе, покрикивай! Во славу аллаха. На, отнеси,- он, качаясь, сунул ему пустой кувшин.- Чтоб меня не судили еще за кражу царского имущества.
Но затем он сам побрел к трапезной, кивком оторвал Изза аль-Мулька от скатерти.
- У меня нет на дорогу. И в Нишапуре первое время не на что будет жить. Дай хоть пятьсот-шестьсот динаров. Верну когда-нибудь.
- Не могу,- нахмурился Изз.
- Не можешь? Ну... что ж.
Он спокойно, еще не зная, как быть ему теперь с деньгами, пошел в келью. Не торопясь, сложил в свою старую суму лучшие книги.
И, стойко, не дрогнув, выдержавший позорный суд, взбесился на пустяке: никак не мог попасть в закрутившийся, вывернутый рукав узорного халата, который ему когда-то, сняв с собственных плеч, преподнес великий царь.
- А-а, ты тоже?- зарычал он в бешенстве.- Ты... тоже. Н-ну, нет! Я не стану бороться с тобой как с равным. Потому что я человек, поэт и ученый. А ты - вещь, тряпка, ветошь. И служить не буду тебе. Выправлять, отряхивать да оглаживать. Что дороже - паршивый парчовый халат или душевное равновесие?- Халат был тяжелый, расшитый золотом, из прочной ведарийской ткани - той самой, о которой он мечтал в Самарканде. Омару не удалось разодрать его руками. Он, дико оглядевшись, схватил нож - и, скрипя зубами, располосовал дорогую одежду на клочья. Пнул обрывки, плюнул на них.- Вассалам! И с концом.- Провел ладонями по лицу, взял суму - и ушел, освобожденный, в нищету и безвестность.
Часть третья
Падающий Орел
О, если б каждый день иметь краюху хлеба,
Над головою кров и скромный угол, где бы
Ничьим владыкою, ничьим рабом не быть,-
Тогда благословить за счастье можно б небо.
- Омар Хайям? А! Тот, который... разве он еще не умер? Говорили, будто...
Нет, жив Омар!
Пока человек одаренный жив, никогда не следует говорить, что он вот это сумел, а то - не сумел. Все равно как упрекать художника, едва приступившего к изображению, что он не написал рук, ног, чьих-то глаз. Погодите! Дайте ему развернуться. Нарисует, когда очередь дойдет до глаз.
Сколько царей Омар пережил: Тогрулбека, Алп-Арслана, Шамса аль-Мулька, Меликшаха,- где они теперь, те, что гремели на весь мир?
***
- Вот оно как!- Туркмен Ораз, которому во дворце поручили проследить, чтобы Омар не укрылся в городе и ушел восвояси, провожал опального звездочета до Кумских ворот.- Вот оно, значит, как. Если уж мир возьмется кого-нибудь травить, то он весь, от высоких властей до последних подонков, ретиво, даже со сладострастием, берется за это. И чего бы тебе - не... трах в прах жадную суку Зохре? Баба как баба.
- Дело не в самой Зохре,- вздохнул Омар.- Она хороша. Если вымыть. Дело в тех, кто за нею. А их я не могу "трах в прах". Противно. И много их, не управлюсь.
- Вот и шагай теперь без единого фельса до Нишапура!
- Дойду когда-нибудь. Буду в селениях читать коран, гадать по звездам. Я захватил с собой астролябию. Не пропаду.
***
Но власти делали вид, что Омара нет.
Раз уж ты не ходишь на молебен в общем стаде правоверных и, что хуже всего, имеешь собственное мнение о вещах, то сиди в сторонке с собственным мнением.
- Оно так. Но я, старый головорез Ораз, не могу допустить, чтобы такой большой человек брел по дороге, как нищий.- Он отвел Омара в сторонку, сунул в руки тяжелый мешочек.
- Что тут?- удивился Омар.
- Пятьсот золотых. Я давеча слышал твой разговор с Иззом аль-Мульком, был у дверей на страже. И это - визирь! Тут... старые наши вояки... скинулись, кто по динару, кто по два или три.
- Не возьму!
- Бери, бери.
- Когда я их верну? И сумею ли когда-нибудь?
- Чудак! Это мы возвращаем тебе свой долг.
- За что?
- За мешок зерна,- помнишь Фирузгондскую дорогу? Ну, и за работника, вашего, как его - Ахмеда, хотя он, паршивец, и трех фельсов не стоил. Уж ладно, пени много наросло,- если с пеней считать...
***
...Омар отложил перо. Заложив усталые руки за усталую спину, он вышел во двор. Весна. Абрикосы цветут. Хорошо ему здесь, одному, в отчем доме.
Почему человек, чтобы кем-то быть, должен непременно принадлежать к какой-нибудь вере, секте, клике? Если он - личность, он, оставаясь самим собою, может быть личностью.
Но нет, клика не даст ему спокойно жить! Воры сбиваются в шайки. Изуверы - в секты. И так далее. Потому что каждый из них, сам по себе, ничто, ни к чему не способен, он себя не может прокормить. А в шайке или секте, суетясь вместе со всеми и делая вид, что он тоже что-то делает, он может жить за счет других.
И тот, кто хочет быть самим собой и не хочет служить шайке, секте, клике, обречен на замалчивание. Ты желаешь жить в своем гордом одиночестве? Живи. Но, если тебе будет худо, мы, знай, ничем не поможем.
Омар и не нуждается в их помощи. Пятьсот динаров - крупные деньги, их может надолго хватить. Если беречь. Поневоле тут станешь скупым. Спасибо Оразу! Старый чудак даже всплакнул на прощание. Вот оно как бывает. Когда-то встретились врагами - теперь расстались друзьями.
И живет себе тихо Омар один в своем просторном доме, никого к себе не пуская и выходя лишь за покупками. И ни к кому не набиваясь: к мужчинам - в друзьясотрапезники, к женщинам - в мужья-любовники, к детям соседским - в наставники. Мир с вами! Дай вам бог...
Но вот до него дошел страшный слух из Исфахана: окрестное население, поощряемое священниками, уже ломает Звездный храм и растаскивает камень на свои нужды. Зачем им звезды? Обывателю-стяжателю собственный хлев, ограда, дровяной сарай дороже всех звезд, вместе взятых. Его Вселенная - не шире жилого двора с кухней и отхожим местом.
И Омар не выдержал. Как муж, налегке ушедший из дома и вдруг узнавший, что жена сошлась с другим. Он решил напомнить властям о себе. Вопреки своей угрозе никогда им больше не служить. Сколько лет, ума и сил он отдал Звездному храму! Чтобы спасти обсерваторию, он пойдет на унижение.
И взялся Омар за "Наврузнамэ" - свою самую яркую, молодую, весеннюю книгу.
***
Цель все та же: доказать превосходство солнечного календаря над лунным, по которому "сбор налогов приходится на такое время, когда урожай еще не созрел, скот далеко от хлебных полей, и потому люди испытывают мучения". Казалось бы, чего проще: кратко и точно, на трех-четырех страницах, изложить свои соображения.
Но Омар-то знает, с кем имеет дело! Серьезный, дельный разговор, подкрепленный расчетами и выкладками, о выгоде, которую даст новый календарь царскому дому и народу, теперешние власти, при своем-то спесивом, непререкаемом невежестве, просто не поймут. Нет больше Низама аль-Мулька и нет Меликшаха. Даже собственной выгоды они увидеть не могут, где уж им думать о народной пользе?
Вот если б Омар написал, как изготовить волшебную дубину, способную вмиг, одним ударом, уложить десять тысяч вражеских воинов, одним мановением руки обратить чужой город в груду черепков или одним дуновением превратить черепки и битый кирпич в золотые монеты, тогда б они живо ухватились за его книгу.
Но, поскольку чудес нет, угостим их баснями, небылицами. Они страсть как любят и сами они со временем станут всего лишь пустой небылицей.
Ему, честно сказать, и самому осточертели углы и градусы, минуты, секунды, точные числа: давно хотелось отвязаться от их железно-строгих холодных линий, дать себе волю, погрузиться в мир свободного воображения. В мир сказок, красочных легенд, невероятных историй. Уж воображением-то, пылким, молодым и весенним, природа его не обделила. А в четверостишиях всего не скажешь. Они - та же математика.
И Омар щедро, от всей души, снабдил новую книгу фантазией, развлекательными рассказами, тонко перемежая их серьезными рассуждениями. Рассказами, подхваченными на базарах, в харчевнях, в караван-сараях; но большую часть их он выдумал сам. Подчас даже вразрез со своими научными представлениями.
О Золоте
...Говорят, если кормить малого ребенка молоком из золотого кувшина, он начинает хорошо говорить и нравиться сердцу людей, становится мужественным, предохранен от падучей болезни, не пугается во сне, и если ему помазать глаза сурьмой при помощи золотой палочки, глаза его избавлены от куриной слепоты и слезотечения.
Если связать ноги сокола золотой цепочкой, на охоте он будет более храбрым и резвым...
"Едва ли,- думал Омар.- Золотая цепь на ногах - тоже цепь. Уж какая тут храбрость и резвость".
...Я слыхал от одного друга, словам которого доверяю, что в Бухаре была сумасшедшая, которую женщины позвали к себе и стали шутить над ней, играть и смеяться над ее словами. Ее нарядили в шелковое платье, надели на нее золотые украшения, говоря: "Мы выдаем тебя замуж". И когда женщина увидела на себе золото, она вдруг начала произносить вполне разумные речи, так что люди решили, что она вылечилась. Но когда с нее сняли все это, она опять стала сумасшедшей.
"Не знаю, так ли это,- усмехнулся Омар.- Скорее, разумный свихнется, если его всего увешать золотом. Что мы и видим на частых примерах".
О Перстне
Говорят, что однажды царь Ездегерд сел на каменную скамейку дворцового сада и надел на палец бирюзовый перстень. Вдруг прилетела стрела и попала в камень перстня, который разлетелся вдребезги...
Немного времени спустя он умер, и его династия прекратилась.
"Из-за перстней с дорогими камнями да роскошной одежды и прикончил его какой-то разбойник, когда Ездегерд, разбитый арабами, скитался один в окрестностях Мерва".
О Ячменных Ростках
Ячмень годен и для еды и для лекарства. Это пища мудрецов и отшельников.
Врачи называют ячменную водку благословенной водой. Она полезна против двадцати четырех известных видов болезней, среди которых: ожог, воспаление легких, лихорадка, тиф, кашель, горячка, сухотка, чахотка, запор, водянка. Она полезна для примочек мошонки, головы, груди, боков, печени, желудка, при переломе костей, подагре, а также против глистов. Ячменное масло уничтожает желтую чесотку, а пшеничное - черную.