— Вот этого лучше не думай, Персис! Пошла! — крикнул он лошади, и та рванулась вперед. — Вижу, что больше с тобой говорить об этом бесполезно.
— Не хватает еще, чтоб ты кого задавил! — крикнула жена.
Раздался треск, лошадь подалась назад и высвободила колеса, застрявшие в колесах открытого экипажа, на который наехал Лэфем. Он извинился перед седоком. Это происшествие ослабило напряженность и увело их от взаимного раздражения, вызванного общей бедой и бескорыстной заботой о благе детей.
Первым заговорил Лэфем.
— Сдается мне, что мы не в силах взглянуть на это дело правильно. Слишком оно близко к сердцу. Посоветоваться бы с кем-нибудь.
— Да, — сказала жена. — Но не с кем.
— Не знаю, — сказал через минуту Лэфем, — почему бы нам не поговорить с твоим пастором? Может, он придумает какой-то выход.
Миссис Лэфем безнадежно покачала головой.
— Нет. Я от церкви отошла, и думается, что прав на него не имею.
— Это к делу не относится, — сказала миссис Лэфем. — Я не очень-то хорошо знаю доктора Лэнгуорти или, наоборот, слишком хорошо его знаю. Нет, по мне, если советоваться, то совсем с посторонним человеком. Да только к чему, Сай? Никто не убедит нас взглянуть на все это иначе, чем мы понимаем, да я бы даже и не хотела.
Беда заслонила для них всю нежную прелесть осеннего дня и еще тяжелее легла им на сердце. Много раз они прекращали разговор и снова к нему возвращались. И все ехали и ехали. Начинало смеркаться.
— Пожалуй, пора домой, Сай, — сказала жена; он молча повернул лошадь, а миссис Лэфем опустила вуаль и тихо заплакала.
Лэфем подгонял лошадь и быстро ехал к дому. Наконец жена его перестала плакать и попыталась попасть рукой в карман.
— На, возьми мой, Персис, — сказал он ласково, протягивая ей платок, и она взяла его и вытерла глаза. — На том обеде, — заговорил он, а жена в тихом отчаянии откинулась на сиденье, — один человек мне понравился, как редко кто нравился. Он, по-моему, человек очень хороший. Мистер Сьюэлл. — Он взглянул на жену, но та молчала. — Персис, — закончил он, — не могу я вернуться домой, ничего не решив. И ты не можешь.
— Что нам остается делать, Сай, — сказала жена ласково и благодарно. Лэфем застонал. — Где же он живет? — спросила она.
— На Болингброк-стрит. Он дал мне адрес.
— Ни к чему это. Что он нам может сказать?
— Не знаю, что он может сказать, — произнес Лэфем безнадежно. Оба молчали, пока не проехали Мельничную Плотину и не оказались между рядами домов.
— Не надо ехать мимо нового дома, Сай, — умоляюще сказала жена. — Видеть его не могу. Поезжай по Болингброк-стрит. Почему не поглядеть, где он живет?
— Ладно, — сказал Лэфем. Он поехал медленнее. — Вон его дом, — сказал он наконец, остановив лошадь и указывая хлыстом.
— Ни к чему все это, — повторила жена, и он уловил ее тон так же хорошо, как ее слова. Он направил лошадь к тротуару.
— Подержи минутку вожжи, — сказал он, передавая их жене.
А сам слез и позвонил у двери и дождался, пока дверь открыли; потом вернулся и помог жене выйти из экипажа.
— Он дома, — сказал он.
Он достал из-под сиденья грузило и привязал его к узде.
— Думаешь, это ее удержит? — спросила миссис Лэфем.
— Должно удержать. Если и нет, не беда.
— А не боишься, что она прозябнет? — настаивала она, пытаясь оттянуть время.
— Пусть себе, — сказал Лэфем. Он продел дрожащую руку жены в свою и повел ее к двери.
— Он нас примет за сумасшедших, — прошептала она; ее гордость была сломлена.
— А мы и есть сумасшедшие, — сказал Лэфем. — Доложите, что мы хотели бы увидеться с ним наедине, — сказал он служанке, открывшей им дверь; она провела их в приемную, которая уже много раз служила протестантской исповедальней для отягощенных горем душ, приходивших, как и они, в уверенности, что тяжелее их горя нет на свете; ибо каждый из нас должен много страдать, прежде чем поймет, что он всего лишь один из бесчисленных братьев по страданию, которое безжалостно повторяется вновь и вновь с сотворения мира.
Когда пастор вошел, им было так трудно заговорить о своей беде, словно она была позором; но Лэфем решился. Просто и с достоинством, которого ему явно недостало при неловких вступительных извинениях, он представил суть дела сочувственно глядевшему на него пастору. Имени Кори он не назвал, но не скрыл, что речь идет о нем самом, его жене и дочерях.
— Не знаю, вправе ли я вас тревожить по такому делу, — добавил он, когда Сьюэлл задумался над услышанным. — Но я уже говорил жене: что-то в вас есть такое, и даже не в словах ваших, отчего я подумал, что вы сумеете нам помочь. Может, я всего этого ей и не сказал, но такое было у меня чувство. Вот мы и пришли. И если что не так…
— Все именно так, — сказал Сьюэлл. — Спасибо, что пришли и что доверили мне свою беду. Для каждого из нас приходит время, когда мы не можем помочь себе сами, значит, надо, чтобы помогли другие. Когда в такое время люди обращаются ко мне, я чувствую, что не напрасно живу на свете, даже если могу предложить им только свое сострадание и сочувствие.
Слова братского участия, такие простые и такие искренние, дошли до их отягощенных горем сердец.
— Да, — сказал Лэфем хрипло, а жена его снова стала вытирать под вуалью слезы.
Сьюэлл помолчал, и они ждали, чтобы он заговорил.
— Мы можем помочь друг другу, потому что всегда решаем за других разумнее, чем за себя. Чужие грехи и заблуждения мы видим в более милосердном, а значит, и более правильном свете, чем собственные; а на чужое горе смотрим более трезво. — Это он сказал Лэфему, а теперь повернулся к его жене. — Если бы кто-либо, миссис Лэфем, пришел к вам с такими же сомнениями, что бы вы подумали?
— Что-то я не пойму вас, — пролепетала миссис Лэфем.
— Я хочу сказать: как, по-вашему, должен был поступить другой человек на вашем месте?
— Неужели еще какой несчастный был в такой беде? — спросила она с недоверием.
— Нет на свете горя, какого еще не бывало, — сказал пастор.
— Если такое приключилось у кого другого, я бы… я бы сказала… да, конечно… Сказала бы, пусть уж лучше… — Она остановилась.
— Страдает один, а не трое, если никто из них не виноват, — подсказал Сьюэлл. — Это разумно, и это справедливо. Как можно меньше страданий — вот решение, которое напрашивается само собою, и оно всегда брало бы верх, если бы наши понятия не были извращены традициями и фикциями, порожденными пустой сентиментальностью. Скажите, миссис Лэфем, разве именно такое решение не пришло вам сразу в голову, когда вы узнали, как обстоит дело?
— Да, да, оно у меня мелькало. Только я думала, что оно неправильное.
— Именно приходило. Но я не знал, возможно ли…
— Да! — воскликнул пастор. — Все мы ослеплены, все ослаблены ложным идеалом самопожертвования. Он держит нас в своих сетях, и мы не можем из них выбраться. Миссис Лэфем, откуда взялось в вас убеждение, что пусть лучше страдают все трое, а не одна?
— От нее же самой. Я знаю, она скорее умрет, чем отнимет его у сестры.
— Так я и думал! — воскликнул с горечью пастор. — А ведь ваша дочь — разумная девушка?
— Конечно! Но в подобном случае мы почему-то считаем дурным обращаться к разуму. Не знаю, откуда этот ложный идеал, разве что из романов, которыми в какой-то степени отуманены и развращены все умы. Уж, конечно, не из христианства: оно его отвергает, как только с ним сталкивается. Ваша дочь, наперекор своему рассудку, считает, что обязана сделать несчастными и себя, и любящего ее человека и этим принести на всю жизнь несчастье и своей сестре; и все потому только, что сестра первая увидела его и он ей приглянулся! К сожалению, девяносто девять девушек и юношей из ста — нет, девятьсот девяносто девять из тысячи! — сочтут этот поступок благородным, прекрасным и героическим; а между тем в глубине души вы сознаете, что это было бы глупо, жестоко и возмутительно. Вы знаете, что такое брак; и чем он является без взаимной любви. — Лицо у пастора пошло красными пятнами. — Я теряю всякое терпение! — продолжал он с жаром. — Ваша бедная девочка внушила себе, что ее сестра умрет, если не получит того, что ей не принадлежит и чего никакая сила в мире и ни одна душа в мире не могут ей дать. Да, сестра будет страдать — жестоко! — страдать будут и ее сердце и ее гордость; но она не умрет. Будете страдать и вы от жалости к ней, но вы должны исполнить свой долг. Вы должны помочь ей смириться. Если вы сделаете меньше, тут уж будет ваша вина. Помните, что вы избрали правильный, единственно правильный путь. И да поможет вам Бог!
19
— Он все верно сказал, Персис, — осторожно заметил Лэфем, садясь в коляску рядом с женой и медленно направляясь к дому в сгустившихся сумерках.
— Да, сказал-то он все верно, — признала она. Но добавила с горечью: — Но легко ему было говорить! Конечно, он прав, так и надо поступить. Это разумно, да и справедливо. — Они дошли до своих дверей, оставив лошадь на платной конюшне за углом, где Лэфем держал ее. — Надо сейчас же позвать Айрин в нашу комнату.
— Может, сперва поужинаем? — робко спросил Лэфем, вставляя ключ в замок.
— Нет. Я не могу терять ни минуты. А иначе и совсем не сумею.
— Слушай, Персис, — сказал ее муж с нежностью. — Давай-ка я ей скажу.
— Ты? — переспросила жена, и в голосе ее прозвучала презрительная жалость женщины к беспомощности мужчины в подобном случае. — Пришли ее поскорей наверх. Я чувствую, будто… — Она замолчала, чтобы не терзать его дольше.
Она открыла дверь и быстро пошла к себе наверх, мимо Айрин, которая вышла в холл, услышав звук ключа в двери.
— Сдается мне, мать хочет поговорить с тобой, — сказал Лэфем, глядя в сторону.
Айрин вошла в комнату сразу вслед за матерью, которая не успела даже снять шляпу, а накидку еще держала в руках. Мать обернулась и встретила удивленный взгляд дочери.
— Айрин! — сказала она резко, — придется тебе кое-что вытерпеть. Мы все ошибались. Вовсе он тебя не любит. И никогда не любил. Так он сказал Пэн вчера вечером. Он ее любит.
Слова падали как удары. Но девушка приняла их не дрогнув. Она стояла неподвижно, только нежно-розовый румянец отхлынул от лица, и оно стало белым. Она не проронила ни слова.
— Что ж ты молчишь? — крикнула мать. — Ты, верно, хочешь меня убить, Айрин?
— Тебя-то за что, мама? — ответила девушка твердо, но чужим голосом. — А говорить тут не о чем. Мне бы на минутку увидеть Пэн.
И вышла из комнаты. Пока она подымалась наверх, где были комнаты ее и сестры, мать растерянно шла вслед. Айрин вошла в свою комнату и вышла, оставив дверь открытой и газовый свет зажженным. Мать увидела, что она выбросила кучу каких-то вещей из ящиков секретера на его мраморную доску.
Она прошла мимо матери, стоявшей в дверях.
— Иди и ты, мама, если хочешь, — сказала она.
Не постучав, она открыла дверь в комнату Пенелопы и вошла. Пенелопа, как и утром, сидела у окна. Айрин не подошла к ней; направившись к ее секретеру, она положила на него золотую заколку для волос и сказала, не глядя на сестру:
— Эту заколку я купила сегодня, потому что у его сестры такая же. К темным волосам она подходит меньше; но возьми. — Потом заткнула какую-то бумажку за зеркало Пенелопы. — А это — то самое описание ранчо мистера Стэнтона. Ты, верно, захочешь прочесть. — Потом положила рядом с заколкой увядшую бутоньерку. — Это его бутоньерка. Он ее оставил у своей тарелки, а я потихоньку взяла.
В руке у нее была сосновая стружка, причудливо перевязанная лентой. Она подержала ее, потом, глядя в лицо Пенелопы, молча положила ей на колени. Повернувшись, прошла несколько шагов и пошатнулась, чуть не упав.
Мать кинулась к ней с умоляющим криком:
— О Рин! Рин!
Айрин оправилась, прежде чем мать подбежала к ней.
— Не трогай меня, — сказала она ледяным тоном. — Мама, я пойду сейчас оденусь. Пусть папа со мной пройдется. Я здесь задыхаюсь.
— Айрин, деточка, не могу я тебя отпустить, — начала мать.
— Придется, — ответила девушка. — Скажи папе, пусть скорее ужинает.
— Бедный! Не хочет он ужинать. Он тоже уже все знает.
— Об этом я говорить не хочу. Скажи ему, пусть одевается.
И она снова ушла.
Миссис Лэфем с отчаянием взглянула на Пенелопу.
— Ступай скажи ему, мама, — сказала та. — Я бы сама сказала, если б могла. Раз она может ходить, пускай. Это для нее самое лучшее. — Пенелопа не двигалась. Она даже не стряхнула с колен причудливую вещицу, слабо пахнувшую сухими духами, которые Айрин любила держать в своих ящиках.
Лэфем вышел на улицу со своим несчастным ребенком и сразу начал что-то ей говорить, горячо и бессвязно.
Она милосердно остановила его.
— Не надо, папа. Я не хочу разговаривать.
Он повиновался, и они шли молча. Бесцельная прогулка привела их к новому дому на набережной Бикона; она остановила его и остановилась сама, глядя на дом. Леса, так долго безобразившие дом, уже убрали, и в свете газового фонаря видна была безупречная красота фасада и многих тонких архитектурных деталей. Сеймур добился всего, чего хотел; да и Лэфем явно не поскупился.
— Что ж, — сказала девушка, — я никогда не буду жить в этом доме. — И пошла прочь.
— Еще как будешь, Айрин, — сказал Лэфем упавшим голосом, едва поспевая за ней. — И не раз будешь здесь веселиться.
— Нет, — ответила она и больше об этом не заговаривала. Об их беде они не сказали ни слова.
Лэфем понял, что она решила гулять до полного изнеможения; он был рад, что может молчать, и не прекословил ей. Второй раз она остановила его перед красно-желтым фонарем аптеки.
— Кажется, есть какие-то лекарства, чтобы уснуть? — спросила она. — Мне надо сегодня уснуть!
Лэфем задрожал.
— По-моему, не стоит, Айрин.
— Нет, стоит! Достань мне что-нибудь! — настойчиво продолжала она. — Иначе я умру. Я должна уснуть.
Они вошли в аптеку, и Лэфем спросил что-нибудь успокаивающее и снотворное. Пока аптекарь готовил рекомендованное им снотворное, Айрин разглядывала витрину со щеточками и всякой другой мелочью. Лицо ее ничего не выражало и было точно каменное, тогда как на лице отца читалась мучительная жалость. Он выглядел так, словно не спал неделю; тяжелые веки нависали над остекленевшими глазами, щеки и шея обвисли. Он вздрогнул, когда аптекарская кошка, неслышно подойдя, потерлась об его ногу. К нему-то и обратился аптекарь:
— Принимайте по столовой ложке, пока не заснете. Много ложек наверняка не понадобится.
— Хорошо, — сказал Лэфем, уплатил и вышел. — Кажется, и мне оно тоже понадобится, — сказал он с невеселым смешком.
Айрин подошла и взяла его под руку. Он положил свою тяжелую лапу на ее затянутые в перчатку пальчики. Немного спустя она сказала:
— А завтра отпусти меня в Лэфем.
— В Лэфем? Завтра воскресенье, Айрин! Нельзя уезжать в воскресенье.
— Ну тогда в понедельник. Один день я вытерплю.
— Хорошо, — сказал послушно отец. Он не стал спрашивать, почему она хочет ехать, и не пытался ее отговаривать.
— Дай мне эту бутылку, — сказала она, когда он распахнул перед ней дверь дома, и быстро поднялась к себе.
Наутро Айрин позавтракала с матерью; полковник и Пенелопа не появились; миссис Лэфем выглядела невыспавшейся и измученной. Дочь посмотрела на нее.
— Не мучайся из-за меня, мама. Я уж как-нибудь… — Сама она казалась спокойной и твердой, как скала.
— Нехорошо, что ты так себя сдерживаешь, Айрин, — ответила мать. — Этак хуже будет, когда прорвется. Ты бы немножко дала себе волю.
— Ничего не прорвется, и волю я себе дала, сколько надо. Завтра я еду в Лэфем — хорошо бы и ты со мной, мама, — а здесь уж как-нибудь один день перетерплю. Главное, ничего не говорите и не смотрите так. И что бы я ни делала, вы меня не удерживайте. А первое, что я сделаю, — отнесу ей завтрак. Нет! — крикнула она, не давая матери возразить. — Я постараюсь, чтобы Пэн не мучилась. Она ни делом, ни мыслью передо мной не виновата. Я не удержалась вчера вечером и кинулась на нее, но теперь это прошло, и я знаю, что мне предстоит вынести.
Они ей не мешали. Она отнесла Пенелопе завтрак и оказала ей все внимание, какое могло сделать жертву полной, героически делая вид, что все это в порядке вещей. Они не разговаривали; она только сказала отчетливо и сухо: — Вот твой завтрак, Пэн, — а сестра ответила дрожащим голосом: — Спасибо, Айрин. — И хотя они несколько раз оборачивались друг к другу, пока Айрин оставалась в комнате, машинально наводя порядок, глаза их так и не встретились. Потом Айрин сошла в нижние комнаты, прибралась и там, а кое-где с каким-то ожесточением подмела пол и вытерла пыль. Она застлала все постели; а обеих служанок отпустила в церковь, как только они позавтракали, сказав, что вымоет за ними посуду. Все утро отец и мать слышали, как она готовила обед, а иногда наступала тишина — в те короткие минуты, когда она останавливалась и стояла не двигаясь, потом снова принималась за работу, неся на себе тяжелое бремя своей беды.
Они сидели одни в общей комнате, из которой, казалось, обе их дочери ушли навсегда, словно умерли. Лэфем был не в силах читать свои воскресные газеты, а ей не хотелось идти в церковь, куда прежде она понесла бы свою беду. В тот день она смутно чувствовала, что на церкви каким-то образом лежит вина за совет мистера Сьюэлла, которому они последовали.
— Хотела бы я знать, — заговорила она, снова возвращаясь к прежней теме, — каково бы ему было решать, будь это его собственные дети. Думаешь, он бы так же легко последовал своему совету?
— Он нам правильно присоветовал, Персис, — только так и нужно. Иначе нам было нельзя, — сказал кротко муж.
— А мне противно смотреть на Пэн. Айрин держится куда лучше.
Мать сказала это, давая отцу возможность защитить перед ней дочь. И он ее не упустил.
— Айрин, по-моему, куда легче. Вот увидишь, Пэн тоже поведет себя как надобно, когда придет время.
— Что ей, по-твоему, надо сделать?
— Об этом я еще не думал. А как нам теперь быть с Айрин?
— Что, по-твоему, надо сделать Пенелопе, — повторила миссис Лэфем, — когда придет время?
— Во-первых, я бы не хотел, чтобы она приняла предложение, — сказал Лэфем.
Миссис Лэфем была, по-видимому, удовлетворена такой позицией мужа; но теперь она вступилась за Кори.
— А он-то чем виноват? Это все мы сами наделали.
— Сейчас не в этом суть. Как быть с Айрин?
— Она говорит, что завтра уедет в Лэфем. Ей хочется уехать отсюда. Оно и понятно.
— Да, это, пожалуй, для нее самое лучшее. И ты с ней поедешь?
— Да.
— Хорошо. — Он опять уныло взялся за газету, а жена поднялась со вздохом и пошла к себе уложить кое-какие вещи в дорогу.
После обеда, когда Айрин с неумолимой тщательностью убрала все следы его в кухне и в столовой, она сошла вниз одетая для улицы и попросила отца опять погулять с ней. Они повторили бесцельную прогулку предыдущего вечера. Когда они вернулись, она приготовила чай, а потом они слышали, как она возится в своей комнате, словно у нее было множество дел, но не решились заглянуть к ней, даже когда все стихло и она, видимо, легла.
— Да, ей надо самой с этим справиться, — сказала миссис Лэфем.
— Думаю, она справится, — сказал Лэфем. — Только не осуждай Пэн. Она ни в чем не виновата.
— Я знаю. Но не могу так сразу признать это. Я ее осуждать не стану, только не жди, что я так быстро примирюсь с этим.
— Мама, — спросила Айрин утром, торопясь с отъездом, — что она ему сказала, когда он объяснился?
— Что сказала? — переспросила мать, а потом добавила: — Ничего она ему не сказала.
— А про меня что-нибудь говорила?
— Она сказала, чтобы он больше не приходил.
Айрин отвернулась и пошла в комнату сестры.
— До свидания, Пэн, — сказала она, целуя ее и стараясь при этом не глядеть на нее и не касаться ее. — Я хочу, чтобы ты ему объяснила все. Если он мужчина, он не отступится, пока не узнает, почему ты ему отказала; и он имеет право это знать.
— Это ничего не изменит. Не могу я принять его после…
— Как хочешь. Но если ты не скажешь ему про меня, я сама скажу.
— Рин!
— Да! Не говори, что я его любила. Но можешь сказать, что все вы считали, будто он любит — меня.
— О Рин…
— Не надо! — Айрин выскользнула из объятий, готовых сомкнуться вокруг нее. — Ты ни в чем не виновата, Пэн. Ты ничего мне плохого не сделала. Ты очень старалась мне помочь. Но я еще не могу — пока.
Она вышла из комнаты, позвала миссис Лэфем повелительным:
— Пора, мама! — и принялась укладывать оставшиеся вещи в чемоданы.
Полковник поехал с ними на вокзал и усадил их в поезд. Он взял им отдельное купе в пульмановском вагоне; стоя на перроне и опираясь поднятыми руками о дверцу, он старался сказать что-нибудь утешительное и обнадеживающее:
— Вам хорошо будет ехать, Айрин! Ночью прошел дождь, пыли, значит, уж точно не будет.
— Не жди, пока отправится поезд, папа, — сказала девушка, сурово отметая ненужные слова. — Иди домой.
— Хорошо, если ты хочешь, я пойду, — сказал он, радуясь, что может хоть чем-то ей угодить. Но он оставался на платформе до самого отхода поезда. Он видел, как Айрин хлопотала в купе, поудобнее устраивая мать; но миссис Лэфем не подымала головы. Поезд тронулся, а он тяжелыми шагами отправился по своим делам.
В течение дня, когда удавалось мельком увидеть патрона, Кори пытался по его лицу угадать, известно ли ему, что произошло между ним и Пенелопой. Когда подошло время закрывать, пришел Роджерс и заперся с Лэфемом в кабинете; молодой человек ждал, пока оба не вышли вместе и не расстались; по их обыкновению, без прощальных приветствий.
Лэфем не обнаружил удивления, увидев, что Кори не ушел; он лишь ответил: — Ладно, — когда молодой человек изъявил желание поговорить с ним, и вернулся с ним в кабинет.
Кори закрыл за ними дверь.
— Я буду говорить с вами только в том случае, если вам уже обо всем известно; в противном случае я связан обещанием.
— Вероятно, я знаю, о чем вы. О Пенелопе.
— Да, о мисс Лэфем. У меня к ней сильное чувство, — простите, что говорю об этом, но иначе мне не было бы оправданий.
— Вам не в чем оправдываться, — сказал Лэфем.
— О, я рад, что вы так говорите, — радостно воскликнул молодой человек. — Поверьте, мое чувство не что-то для меня поспешное и необдуманное, хотя для нее оно, видимо, оказалось полной неожиданностью.
Лэфем тяжело вздохнул.
— Что до нее, так мы с ее матерью, что ж, мы ничего. Вы нам обоим очень нравитесь.
— Да?
— Но у Пенелопы есть что-то на уме… не знаю… — Полковник смущенно опустил глаза.
— Она упоминала о чем-то… я не понял… но надеялся… что с вашего разрешения… преодолев препятствие, каково бы оно ни было. Мисс Лэфем… Пенелопа… дала мне надежду… что я… что я ей небезразличен…
— Да, думаю, что оно так, — сказал Лэфем. Он внезапно поднял к честному лицу молодого человека свое, столь непохожее, но такое же честное лицо. — А вы за кем другим не ухаживали в это самое время?
— Никогда! Кому такое могло прийти на ум? Если дело только в этом, я легко могу…
— Я не говорю, что только в этом или вообще в этом. Такое вы и в голову не берите. Но, может быть, вы не подумали…
— Разумеется, не подумал! Для меня это настолько невозможно, что я и подумать не мог, и мне так обидно, что не знаю, что и сказать.
— Ладно, не принимайте этого слишком уж к сердцу, — сказал Лэфем, испуганный его волнением. — Я не говорю, что она так подумала. Я просто предположил… предположил…
— Могу я хоть что-нибудь сказать или сделать, чтобы убедить вас?..
— Никакой в этом нужды нет. Меня убеждать не надо.
— Но мисс Лэфем? Можно мне увидеть ее? Я бы попытался убедить ее, что…
Он горестно умолк; а Лэфем рассказывал потом жене, что перед ним все время стояло лицо Айрин, каким он видел его в окне вагона, перед отъездом; и, желая сказать «да», он не мог открыть рта. В то же время он сознавал право Пенелопы на то, что ей принадлежало, и снова вспомнил слова Сьюэлла. К тому же они уже нанесли Айрин самый тяжелый удар. И Лэфем, как ему казалось, сделал уступку.
— Если хотите, приходите вечером ко мне, — сказал он и угрюмо выслушал благодарные излияния молодого человека.
Пенелопа вышла к ужину и заняла место своей матери во главе стола.
Лэфем молчал при ней, сколько мог. Потом он спросил:
— Как ты себя чувствуешь сегодня, Пэн?
— Как вор, — ответила девушка. — Как вор, которого еще не арестовали.
Лэфем подождал немного и сказал:
— Твоя мать и я, мы хотим, чтобы ты так не думала.
— Это от вас не зависит. Не могу я так не думать.
— Я считаю, что можешь. Если я знаю, что случилось, то в случившемся винить некого. И мы хотим, чтобы ты видела тут хорошее, а не дурное. А? Ведь Рин не станет легче оттого, что ты причинишь горе и себе и еще кому-то; и я не хочу, чтобы ты вбивала себе в голову всякую чушь. Насколько я знаю, ты ничего не украла, и что имеешь — все твое.
— Отец, он с тобой говорил?
— Со мною говорила твоя мать.
— А он с тобой говорил?
— Это к делу не относится.
— Значит, он не сдержал слова, и я с ним больше не знаюсь!
— Если он такой дурак, чтоб обещать, что не будет говорить со мной, — Лэфем сделал глубокий вдох и отважился, — когда я сам об этом заговорил…
— Ты сам заговорил?
— Ну, все равно что сам — а он чем скорее нарушил обещание, тем лучше; так и знай. Помни, это не только твое, но и мое с матерью дело, и мы свое слово скажем. Он не сделал ничего плохого, Пэн, и наказывать его не за что. Пойми ты это. Он имеет право знать, почему ты ему отказываешь. Я не говорю, что ты обязана согласиться. Я хочу, чтобы ты свободно все решала; но причину ему объяснить ты должна.
— Он сегодня придет?
— Не то чтобы придет…
— Значит, придет, — сказала девушка, невесело улыбаясь его уверткам.
— Он придет ко мне…
— Когда?
— Может, и сегодня.
— И ты хочешь, чтобы я с ним увиделась?
— Пожалуй, оно бы лучше.
— Хорошо. Увижусь.
Лэфем отнесся к этому согласию недоверчиво.
— Что ты надумала? — спросил он.
— Еще не знаю, — печально ответила девушка. — Смотря по тому, что сделает он.
— Ну что ж, — сказал Лэфем, и по тону его было понятно, что ответ его не успокоил. Когда карточку Кори принесли в комнату, где он сидел с Пенелопой, он вышел к нему в гостиную. — Кажется, Пенелопа хочет вас видеть, — сказал он; указав на дверь в малую гостиную, он прибавил: — Она там, — но сам туда не вернулся.
Кори вошел к девушке с робостью, которая не уменьшилась от ее печального молчания. Она сидела в том же кресле, что и тогда, но теперь она не играла веером.
Он подошел и нерешительно остановился. При виде его подавленности на лице ее мелькнула слабая улыбка.
— Сядьте, мистер Кори, — сказала она. — Почему бы нам не поговорить обо всем спокойно; я знаю, вы признаете, что я права.
— Я уверен в этом, — ответил он с надеждой. — Когда я сегодня узнал, что вашему отцу все известно, я упросил его позволить мне снова увидеться с вами. Боюсь, что я нарушил данное вам обещание — в буквальном смысле слова…
— Вам ничего иного не оставалось.
Это ободрило его.
— Но я пришел только затем, чтобы исполнить все, что вы прикажете, а не… не докучать вам…
— Да, вы вправе все знать, а в тот раз я не могла ничего объяснить. Теперь все считают, что я должна это сделать.
Она взглянула прямо на него, и по его лицу пробежала тревога.
— Мы думали, что… что это Айрин…
Он на мгновение опешил, а потом воскликнул с улыбкой облегчения, укора, протеста, удивления, сочувствия…
— О, никогда! Ни на миг! Как вы могли подумать? Невозможно! Я о ней и не помышлял. Но я понимаю… понимаю почему! Я могу объяснить… нет, объяснять тут нечего! Я с самого начала ни разу сознательно не сделал и не сказал ничего, что заставило бы вас так подумать. Я понимаю, что все получилось ужасно! — сказал он, но все еще улыбаясь, точно не принимая этого всерьез. — Я любовался ее красотой — кто бы не любовался? — и считал ее очень хорошей и разумной. Прошлой зимой в Техасе я рассказал Стэнтону, как встретился с ней в Канаде, и мы решили — это я рассказываю, чтобы показать вам, как я был далек от того, что вы подумали, — мы решили, что ему надо приехать на Север и познакомиться с ней, ну и… вышло, наверное, глупо… он прислал ей газетную вырезку с описанием его ранчо…
— Она решила, что она от вас.
— Боже мой! Он мне сказал об этой вырезке, когда уже послал ее. Все это была наша глупая шутка. А когда я опять увидел вашу сестру, я по-прежнему только любовался ею. Теперь я понимаю, что выглядело это так, будто я ищу ее общества; а я хотел только одного — говорить с ней о вас, — ни о чем другом я с ней не говорил, а если иногда и менял тему, то лишь потому, что стеснялся вечно говорить о вас. Вижу, как все это оказалось огорчительно для всех вас. Но скажите, что вы мне верите!
— Должна верить. Это ведь наша ошибка…
— Да, да! Но в моей любви к вам, Пенелопа, ошибки нет, — сказал он, и это старомодное имя, которое она так часто высмеивала, в его устах прозвучало удивительно приятно.
— Тем хуже! — ответила она.
— О нет! — ласково возразил он. — Не хуже, а лучше. Этим я оправдан. Почему хуже? Что тут плохого?
— Неужели вы не понимаете? Уж теперь-то вам надо бы понять. Ведь и она в это поверила, и если она… — Продолжать она не могла.
— Ваша с стра… тоже… в это поверила? — ужаснулся Кори.
— Она только о вас и говорила со мной; и когда вы уверяете, что любите меня, я чувствую себя гнусной лицемеркой.