Возвышение Сайласа Лэфема
ModernLib.Net / Классическая проза / Хоуэллс Уильям Дин / Возвышение Сайласа Лэфема - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Хоуэллс Уильям Дин |
Жанр:
|
Классическая проза |
-
Читать книгу полностью (615 Кб)
- Скачать в формате fb2
(275 Кб)
- Скачать в формате doc
(253 Кб)
- Скачать в формате txt
(241 Кб)
- Скачать в формате html
(276 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|
Уильям Дин Хоуэллс
ВОЗВЫШЕНИЕ САЙЛАСА ЛЭФЕМА
1
Когда Бартли Хаббард пришел взять у Сайласа Лэфема интервью для серии «Видные люди Бостона», которую взялся закончить в «Событиях», заменив в этой газете того, кто эту серию задумал, Лэфем, заранее договорившись, принял его в своем кабинете.
— Входите, — сказал он журналисту, увидя его в дверях конторы. Он не встал из-за бюро, за которым писал, а в виде приветствия протянул Бартли левую руку и кивнул своей крупной головой на свободный стул. — Садитесь! Через минуту освобожусь.
— Не спешите, — сказал Бартли, сразу почувствовав себя свободно. — Время у меня есть. — Он вынул из кармана блокнот, положил его на колено и принялся чинить карандаш.
— Готово! — Лэфем пристукнул большим волосатым кулаком конверт, который только что надписал. — Уильям! — кликнул он мальчишку-рассыльного, и тот взял письмо. — Отправить немедленно. Итак, сэр, — продолжал он, повернувшись на вращающемся стуле, обитом кожей, и оказавшись так близко к Бартли, что их колени почти соприкасались. — Итак, вам нужны моя жизнь, смерть и перенесенные страдания, а? молодой человек?
— За этим я и пришел, — сказал Бартли. — Кошелек или жизнь!
— Думаю, моя жизнь без моих денег вам бы не понадобилась, — сказал Лэфем, точно не прочь был продлить это вступление.
— Мне нужно то и другое, — сказал Бартли. — Ваши деньги без вашей жизни мне тоже ни к чему. Но публике вы ровно в миллион раз интереснее, чем если бы не имели ни доллара; это вы знаете не хуже меня, мистер Лэфем. Чего тут ходить вокруг да около.
— Да, — сказал Лэфем несколько рассеянно. Толчком своей большой ноги он закрыл дверь матового стекла, отделявшую его убежище от клерков, сидевших в общей комнате.
«Внешность Сайласа Лэфема, — написал Бартли в очерке, героя которого он сейчас изучал, терпеливо ожидая, чтобы тот заговорил. — Внешность Сайласа Лэфема типична для преуспевшего американца. У него волевой квадратный подбородок, лишь частью скрытый короткой рыжеватой с проседью бородой, доходящей до краев твердо сжатого рта. Нос у него короткий и прямой; лоб большой, но более широкий, чем высокий; в голубых глазах светится то доброта, то непреклонность, смотря по настроению. Роста он среднего, сложения плотного; в день нашей встречи он был скромно облачен в рабочий костюм из синей саржи. Голова на короткой шее несколько наклонена вперед и неохотно подымается на массивных плечах».
— Я ведь толком не знаю, с чего мне начать, — сказал Лэфем.
— Начните с вашего рождения; этим обычно начинает большинство из нас, — ответил Бартли.
Голубые глаза Лэфема блеснули как знак того, что он оценил юмор.
— Не знаю, надо ли забираться так уж далеко, — сказал он. — Но стыдиться тут нечего, родился я в Вермонте, на самой канадской границе, так что мог и не оказаться американцем по праву рождения, но уж американцем должен быть обязательно. Было это — погодите-ка — почти шестьдесят лет назад; сейчас у нас 75-й, а то было в 20-м. Словом, я прожил пятьдесят пять лет, и нелегких лет; времени не терял, ни одного часу! Родился на ферме, ну и…
— Летом — полевые работы, зимой — школа, все как водится? — вмешался Бартли.
— Как водится, — повторил Лэфем, не очень довольный непочтительной подсказкой.
— Родители, разумеется, бедняки, — подсказал журналист. — Ходили босой? Терпели всевозможные лишения в детстве, которые вдохновили бы юного читателя на такой же путь? Я сам сирота, — сказал Бартли с цинической фамильярностью.
Лэфем поглядел на него и сказал с достоинством:
— Если это все шуточки, то моя жизнь вам не интересна.
— Что вы, очень, — сказал, не смущаясь, Бартли. — Увидите, как хорошо все получится. — Так оно и получилось в интервью, опубликованном Бартли.
«М-р Лэфем, — писал он, — ненадолго остановился на своих ранних годах с их бедностью и лишениями, смягченными воспоминаниями о любящей матери и об отце, хоть и еще менее образованном, но столь же озабоченном будущностью детей. Это были смиренные люди, религиозные, как и все в то время, и безукоризненно нравственные; они преподали детям простые добродетели Старого завета и „Альманаха Бедного Ричарда“.
От этой насмешки Бартли не мог удержаться; но он надеялся, что Лэфем не силен в литературе, а большинство других сочтет это за искренний репортерский пафос.
— Видите ли, — объяснил он Лэфему, — все эти факты для нас — материал, и мы привыкли их сортировать. Бывает, что наводящий вопрос извлекает массу фактов, о которых сам человек и не вспомнил бы. — Он задал несколько вопросов и из ответов Лэфема составил историю его детства. «М-р Лэфем, не задерживаясь на своих ранних лишениях, тем не менее упомянул о них с глубоким чувством, и они все еще живут в его памяти». Это он добавил после; и когда Лэфем с его помощью миновал период нужды, лишений и стремления выбиться, трогательно одинаковый у всех преуспевших американцев, Бартли сумел заставить его забыть, что его прерывали, и он продолжал, получая немалое удовольствие от своей автобиографии.
— Да, сэр, — говорил Лэфем с таким волнением, что Бартли уже не перебивал его, — человек не знает, чем была для него мать, а там уж поздно сказать ей, что он это понял. Моя мать, — тут он остановился, — у меня комок в горле, как вспомню, — сказал он, как бы извиняясь, и попытался усмехнуться. Потом продолжал: — Маленькая была, щупленькая, ростом со школьницу средних классов; а работала на целую семью мальчишек, да еще и стряпала на поденщиков. Стряпала, мыла, стирала, гладила, штопала с рассвета до темна. Я хотел сказать, и с темна до рассвета, потому что не знаю, когда она спала. Как-нибудь ухитрялась. И в церковь успевала ходить, и учить нас читать Библию, и толковать ее на старый манер, то есть вкривь и вкось. Хорошая была женщина. Но когда вспоминаю ее на коленях, то не в церкви, а словно ангела на коленях передо мной; моет мои бедные грязные ноги — ведь я день-деньской бегал босиком, — чтобы спать лег чистым. А было нас шестеро, все мальчишки, один к одному, и так она обихаживала каждого. Как сейчас помню, как моет мне ноги. — Бартли взглянул на ноги Лэфема в ботинках огромного размера и тихонько присвистнул. — Мы ходили все в заплатах, но не в лохмотьях. Как она со всем справлялась — ума не приложу. Она, верно, думала, что ничего тут нет особенного, и того же, конечно, ждал от нее отец. Он тоже работал как лошадь и дома, и в поле и скоту задавал корм, а сам все время охает — ревматизм, — охает, но работает.
Бартли скрыл за блокнотом зевок и, если бы мог говорить откровенно, сказал бы Лэфему, что интервью не распространяется на предков. Но Бартли научился сдерживать нетерпение и показывать вид, будто интересуется отступлениями своих жертв, пока ему не удавалось быстро перевести разговор.
— Да, скажу я вам, — произнес Лэфем, тыча перочинным ножом в лежавший перед ним блокнот. — Нынешние женщины плачутся, что жизнь у них пустая, неинтересно им. А рассказать бы им, как жилось моей матери. Много чего я бы им порассказал.
Бартли воспользовался этим моментом.
— Так, значит, на той старой ферме вы и нашли залежи минеральной краски?
Лэфем понял, что надо ближе к делу.
— Нашел не я, — честно уточнил он. — Отец ее нашел. В яме из-под поваленного дерева. Его бурей выворотило. С огромным комом земли и с корнями. А на корнях налипла краска. Не знаю, отчего отец решил, что дело это денежное; но он так сразу подумал. Будь тогда в ходу выражение «не все дома», о нем бы так и говорили. Он всю свою жизнь хотел пустить эту краску в дело, а не получалось. Бедность кругом была такая, что и домов не красили. Куда же было девать краску? Мы сами над ним подшучивали. Отчасти поэтому все мы, как подросли, так и разъехались кто куда. Все мои братья подались на Запад; там и осели. Ну а я держался за Новую Англию и за старую ферму. И не потому, что залежи, а потому, что родной дом и отчие могилы. Вообще-то, — добавил Лэфем, чтобы не приписывать себе лишней заслуги, — сбыта для краски все равно не было. Вы можете проехать всю ту часть штата и купить сколько угодно ферм. Дешевле, чем обошлись бы одни только амбары. И вышло, что я сделал правильно. Старый дом содержу в порядке. Мы туда каждое лето ездим на месяц. Жене вроде там нравится, и дочкам. Виды уж очень красивые. Я постоянно держу там рабочих и сторожа с женой. А прошлый год мы туда съехались всей родней, все, кто переселился на Запад. Да вот они мы! — Лэфем встал и снял с верхушки своего бюро большую помятую фотографию без рамки и сдул с нее пыль. — Тут мы все.
— Сразу узнаЮ вас, — сказал Бартли, касаясь пальцем одного из группы.
— А вот и нет, — усмехнулся Лэфем, — это Билл. Он не глупее нас прочих. В Дюбюке он очень на виду как юрист; пару раз был и судьей по гражданским делам. Вот его сын, только что кончил курс в Йеле, вон, рядом с моей младшей. Красивый парень, верно?
— Это она красивый парень, — сказал непочтительно Бартли. И поспешил добавить, увидя, что Лэфем нахмурился: — Прелестная девушка! Какое милое, тонкое лицо! И видно, что хорошая.
— Это — да, — сказал отец, смягчаясь.
— А ведь это в женщине самое главное, — сказал потенциальный грешник. — Не будь у меня хорошей жены, которая умеет нас обоих удерживать на стезе добродетели, не знаю, что бы со мной было.
— Моя другая дочь, — сказал Лэфем, указывая на большеглазую девушку с очень серьезным лицом. — А это миссис Лэфем, — продолжал он, дотрагиваясь до фотографии мизинцем. — Это мой брат Циллард с семьей; у него ферма в Канкаки. Хэзард Лэфем, баптистский проповедник в Канзасе. Джим с тремя дочерьми, у этого мельница в Миннеаполисе. Бен с семьей — этот у нас врач, живет в Форт-Уэйне.
Снимавшиеся толпились перед старой фермой, спрятавшей свою уродливость под слоем лэфемовской краски и украшенной неуместной верандой. Фотографу не удалось скрыть, что все они были людьми порядочными и разумными; среди девушек было немало хорошеньких, а то и просто красивых. Разумеется, он расположил их в неловких, напряженных позах, словно у каждого под затылком находилось орудие пытки, именуемое у фотографов подголовником. У пожилых дам было иногда неясное пятно вместо лица, а некоторые из младших детей так вертелись, что от них остались одни тени, словно астральные снимки их собственных маленьких призраков. Словом, это была семейная фотография, на какой в свое время красовалось большинство американцев, и Лэфем имел основания ею гордиться.
— Полагаю, — заключил он, возвращая фотографию на место, — что нам не скоро снова удастся со браться.
— И вы, значит, — подсказал Бартли, — остались на старом пепелище, когда остальные подались на Запад?
— Ну нет, — протянул Лэфем, — сперва и я двинулся на Запад. В Техас. Тогда все только им и бредили. Побыл три месяца, и хватило с меня Одинокой Звезды. Вернулся. Решил, что мне и в Вермонте будет неплохо.
— Что ж, заклали жирного тельца в вашу честь? — спросил Бартли, занося карандаш над блокнотом.
— Думаю, что мне были рады, — сказал с достоинством Лэфем. — Мать, — добавил он тихо, — в ту зиму скончалась. Остался я с отцом. Весной и его схоронил, а сам переехал в поселок Ламбервиль и за любую работу брался. Поработал на лесопилке, потом конюхом на постоялом дворе — очень люблю лошадей. Колледжей не кончал, а в школу то ходил, то нет. Возил дилижанс, потом купил его и ездил уже от себя. Купил и таверну, а там женился. Да, — сказал с гордостью Лэфем, — на учительнице. Дела в таверне шли у нас неплохо, и жена уговаривала меня ее покрасить. Я все откладывал, как это водится у мужчин. Наконец сдался. Ладно, говорю, Персис — это ее так зовут. У меня на ферме целые залежи краски. Давай посмотрим. И поехали туда. А я тогда сдавал ферму за семьдесят пять долларов в год одному безалаберному французу-канадцу, которого занесло в наши края. Не хотелось мне его видеть в нашем доме. Мы и поехали в субботу под вечер и привезли этак с бушель краски под сиденьем повозки. Попробовал я эту краску сырой, попробовал обожженной, и мне понравилось. Жене тоже. Маляра в поселке не было. Взялся я за дело сам. Так вот, сэр, краска на той таверне еще держится, больше ее не красили и навряд ли будут. А мне все казалось, что дело несерьезное. Может, и не взялся бы за него, да отец уж очень, бывало, с ним носился. Покрыл я стену первым слоем, а потом с полчаса глядел и думал: вот бы он порадовался. Мне-то в жизни повезло, грех жаловаться, но вообще замечаю, что удача приходит слишком поздно. Затосковал я, раздумавшись об отце, так что и краска не радовала. Мне бы тогда ею заняться, когда он жив был. Но век живи, век учись. Позвал я жену — я сперва на задней стене попробовал, — а жена как раз посуду мыла. Помню, вышла с засученными рукавами и села рядом со мной на козлы. «Что скажешь, Персис?» — спрашиваю. А она: «Не краска это у тебя, Сайлас Лэфем, а золотая жила». Вот как она всегда умела радоваться. А как раз незадолго перед тем сгорели на Западе два не то три судна, много было человеческих жертв, и много шумели насчет невоспламеняющейся краски; об этом она, верно, и подумала. «Ну если и не золотая, — отвечаю, — то краска, пожалуй, отличная. Дам-ка я ее на анализ и, если окажется все как я думаю, возьмусь эту жилу разрабатывать». И не будь у отца имя такое длинное, называться бы этой краске Минеральная Краска Нехемия. Но уж обязательно на каждой бочке, каждой банке, большой или малой, будут буквы и цифры: Н.Л.О. 1835, С.Л.И. 1855. То есть отец открыл в 1835-м, а я испытал в 1855-м.
— Вроде как «С.Т.» 1860-х, — сказал Бартли.
— Да, — сказал Лэфем, — но я тогда не слыхал о настойке Плантейшн и ихней этикетки не видел. Так вот: взялся я за дело, нашел человека из Бостона, привез его на ферму, и он сделал анализ честь по чести. Соорудили мы печь для обжига и сорок восемь часов раскаляли руду докрасна, а канадец и его семья подтапливали. Железо в руде сразу обнаружили магнитом, а еще он нашел в ней процентов семьдесят пять пероксида железа.
Эти научные данные Лэфем привел с почтением; правда, сквозь гордость проглядывала неуверенность насчет того, что такое пероксид. Он и слово произнес неправильно, и Бартли попросил его написать.
— А потом? — спросил он, записав эти проценты.
— Что потом? — отозвался Лэфем. — Потом этот человек мне сказал: «Тут у вас краска, которая вытеснит с рынка все другие минеральные красители. Вытеснит прямо в Бэк-Бэй». Я тогда, конечно, не знал, что такое Бэк-Бэй, но чувствую — глаза у меня открываются. Я-то думал, что уже открыты, оказалось — нет. А он говорит: «Ваш краситель содержит гидравлический цемент, он выдержит огонь, воду и кислоты». И много всякого назвал. А еще говорит: «Он хорошо смешивается с льняным маслом, хотите в сыром виде, хотите в вареном. Не будет ни трескаться, ни выцветать; и шелушиться не будет. Когда устроите как следует обжиг, будет у вас краска вечная как горы, и притом для любого климата». И еще разные подробности. Я было подумал, что он привирает, чтобы счет представить побольше. И не показывал вида, что очень уж верю. А счет оказался совсем небольшой, и с оплатой, говорит, могу подождать, пока вы не наладите дело; молодой был, еще не умел запрашивать; а слова его все сбылись. Ну, я не стану расхваливать мою краску, не для того же вы пришли, чтобы я хвастал…
— Вот именно для этого, — сказал Бартли. — Это мне и надо. Говорите все, что можно сказать, я ведь потом могу сократить. Когда беседуете с репортером, самая большая ошибка — умолчать о чем-нибудь из скромности. А это может быть как раз самое для нас интересное. Нам нужна вся правда, и даже больше. У нас самих столько скромности, что можем смягчить любое высказывание.
Лэфему, как видно, не слишком понравился этот тон, и он продолжал более сдержанно.
— О самой краске что же еще сказать? Применять ее можно почти для всего, что надо покрасить, внутри или снаружи. Она предохраняет от коррозии и прекращает ее, если началась, будь то олово или железо. Можно ею окрасить изнутри цистерну или ванну, и вода будет ей нипочем; а можно окрасить паровой котел, ей и жар будет нипочем. Можно покрыть ею кирпичную стену, или железнодорожный вагон, или палубу судна — и лучше вы для них ничего не сделаете.
— А людскую совесть не пробовали? — спросил Бартли.
— Нет, сэр, — серьезно ответил Лэфем. — Ее, я полагаю, красить не пристало, если она должна нам служить. На своей я никогда не пробовал. — Лэфем грузно поднялся с вращающегося стула и повел посетителя на склад, прямо позади конторы. Ряды бочек и бочонков тянулись в глубь здания, издавая здоровый, чистый запах масла и краски. На каждом было отмечено, что он содержит столько-то фунтов Лэфемовского Минерального Красителя, и стояла загадочная надпись Н.Л.О. 1835 — С.Л.И. 1855. — Вот! — сказал Лэфем, толкнув носком ботинка одну из самых больших бочек. — Вот самая крупная, а это, — и он ласково положил руку на маленький бочонок, словно на детскую головку, которую она напоминала размерами. — Это самая мелкая расфасовка. Сперва мы продавали краску в сухом виде, а теперь растираем ее всю с самым лучшим льняным маслом и гарантируем качество. Оказалось, что так больше нравится покупателям. А теперь — назад, в кабинет, и я покажу вам наши высшие сорта.
В полутемном складском помещении стояла приятная прохлада; потолочные балки едва виднелись в вечных сумерках; Бартли удобно сидел на бочке с краской, и уходить ему не хотелось. Однако он встал и последовал за энергично шагавшим Лэфемом обратно в кабинет, где послеполуденное летнее солнце глядело прямо в окно. На полках перед бюро Лэфема были уставлены пирамидами банки разных размеров; те же этикетки, что и на бочках в складе, уходили ввысь, постепенно уменьшаясь. Лэфем просто указал на них рукой, но, когда Бартли стал с особым вниманием разглядывать ряд чистых, прозрачных стеклянных банок, где просвечивала краска разных цветов, Лэфем улыбнулся, с удовольствием ожидая оценки.
— Ой! — сказал Бартли. — До чего красиво!
— Недурно, — согласился Лэфем. — Это у нас новинка, идет отлично. Поглядите-ка! — сказал он, взяв одну из банок и указывая на первую строчку этикетки.
Бартли прочел: СОРТ «ПЕРСИС» и с улыбкой взглянул на Лэфема.
— Ну да, в ее честь, — сказал Лэфем. — Подготовил и пустил в продажу ко дню ее рождения. Ей было приятно.
— Еще бы! — сказал Бартли, записывая, как выглядели банки.
— Об этом, пожалуй, не надо в вашем интервью, — сказал неуверенно Лэфем.
— Именно это и будет в интервью, мистер Лэфем, если даже не будет больше ничего. Я сам женат и отлично вас понимаю. — Дело было на заре успехов в «Бостонских Событиях» и до того, как пошли у него с Марцией серьезные нелады.
— Вот как? — сказал Лэфем, узнавая в нем еще одного из большинства женатых американцев; кое-кто недооценивает своих жен, зато все остальные считают их несравненными по уму и талантам. — Ладно, — добавил он, — это мы учтем. Где вы живете?
— Не живем, а снимаем квартиру. У миссис Нэш, Кэнери Плейс, 13.
— Что ж, всем нам приходилось так начинать, — утешил его Лэфем.
— Да, но больше мы так не можем. Скоро, надеюсь, будет своя крыша над головой, вероятно, на Кловер-стрит, — сказал Бартли и вернулся к делу. — Вы, думаю, не теряли времени, когда узнали, какие у вас залежи?
— Не терял, сэр, — ответил Лэфем, отрывая взгляд от Бартли, в котором он увидел сейчас себя самого в молодости, в начале своей семейной жизни. — Я сразу вернулся в Ламбервиль, все распродал и все, что сумел наскрести, вложил в краску. А миссис Лэфем во всем мне помогала. Ее никакие трудности не испугали. Вот это женщина!
Бартли засмеялся.
— На таких большинство из нас и женится.
— Вот уж нет! — сказал Лэфем. — Большинство женится на маленьких глупышках, которые только выглядят как взрослые женщины.
— Да, пожалуй, что так, — согласился Бартли, словно сразу переменил мнение.
— Если б не она, — заключил Лэфем, — из краски ничего бы не вышло. Я ей все время говорил, что удачу принесли не семьдесят пять процентов перекиси железа в руде, а семьдесят пять процентов пероксида железа в ней самой.
— Отлично! — воскликнул Бартли. — Надо будет рассказать это Марции.
— И полгода не прошло, как на каждом заборе, на каждом мосту, стене, амбаре и скале был нарисован образчик Лэфемовского Минерального Красителя в трех цветах — с них мы начинали. — Бартли сел на подоконник, а Лэфем, стоя перед ним, поставил вплотную к нему свою большую ногу; это никому из них не мешало.
— Я немало слыхал нареканий на «С.Т. 1860-х», и на печную политуру, и на лекарство от почек — зачем их вот так рекламировали; и в газетах об этом читал, только не пойму, что тут плохого. Если владельцы амбаров и заборов не против, то публике-то какое дело? Что за святыня такая — скала, или речка, или вагон, будто уж нельзя там написать в три цвета о минеральной краске? Пусть бы тем, кто рассуждает про пейзажи и пишет про них, довелось взрывать какую-нибудь скалу из этого пейзажа или рыть яму, чтобы ее туда упрятать, как нам приходилось на ферме; они по-другому запели бы насчет осквернения красот. Уж я ли не люблю красивый вид — скажем, широкую аллею, а на ней полдюжины больших пирамидальных вязов. Но не стану я защищать каждую каменную дылду, точно мы какие-то чертовы друиды. Я так считаю: пейзаж для человека, а не человек для пейзажа.
— Да, — сказал небрежно Бартли, — для рекламы печной политуры и лекарства от почек.
— Для каждого, кто знает, как его использовать, — ответил Лэфем, не чувствуя иронии. — Пусть попробуют пожить на природе зимой, где-нибудь на канадской границе; по горло будут сыты, и надолго. Так на чем я остановился?
— На украшении пейзажа, — сказал Бартли.
— Да, сэр; начал я с Ламбервиля, и для него тоже кое-что началось. Вы теперь не найдете его на карте, и в словаре не найдете. Лет пять назад отвалил я им денег на ратушу, и на первом же заседании проголосовали за перемену названия. Теперь он не Ламбервиль, а Лэфем.
— Не там ли делают красную краску Брэндона? — спросил Бартли.
— Это от нас около девяноста миль. Брэндон — краска хорошая, — честно признал Лэфем. — Я бы вам показал наши места как-нибудь, когда будете свободны.
— Спасибо, я охотно. Там и фабрика?
— Да, там. Так вот, начал я дело, а тут война. Прикончила она мою краску. Будь у меня знакомства, я бы ее сбывал правительству для лафетов, для армейских фургонов, а может, и для судов. Но не было у меня ничего этого, и остались мы на бобах. Я был прямо убит. А жена взглянула на это иначе. Это, говорит, провидение, Сайлас. За такую страну стоит сражаться. Надо тебе идти защищать ее. Я и пошел. Я понимал, что она дело говорит. Тяжело ей было отпускать меня, но еще тяжелее было бы, если бы я остался. Вот она у меня какая. Я и пошел. А она на прощанье сказала: краской я сама займусь, Сай. У нас была тогда всего одна дочурка — мальчик-то умер, — а еще жила с нами мать миссис Лэфем; и я знал, что, если времена изменятся, жена уж будет знать, что делать. И пошел. И всю кампанию проделал, так что можете величать меня полковником. Пощупайте-ка вот тут! — Лэфем взял два пальца Бартли и нажал на шишку над своим коленом. — Чувствуете кое-что твердое?
— Пуля?
Лэфем кивнул.
— Под Геттисбергом. Она у меня вместо градусника. А то не знал бы, как под дождь не попасть.
Бартли посмеялся шутке, хоть та была не первой свежести.
— А когда вернулись, опять взялись за краску?
— Да, взялся вовсю, — сказал Лэфем, уже не получая столько удовольствия от своей автобиографии. — Но вернулся я — точно в другой мир попал. Прошло время мелких дельцов; думаю, в нашу страну оно уж не вернется. Жена все уговаривала меня взять компаньона — кого-нибудь с капиталом. А я представить себе этого не мог. Краска была для меня точно собственная кровь. Чтобы кто-то еще ею распоряжался, это мне было — ну прямо не знаю что. Я понимал, что следовало бы, но все старался отвертеться или отшутиться. Спрашивал: что ж ты сама не взяла компаньона, когда меня не было? А она: и взяла бы, если бы ты не вернулся! Мало я знаю женщин, чтобы так любили шутку. И пришлось-таки. Взял я компаньона. — Лэфем опустил дерзкие голубые глаза, до сих пор прямо глядевшие на Бартли, и репортер понял, что здесь в интервью — если в нем говорится правда — должны быть звездочки. — Деньги у него были, — продолжал Лэфем, — но в краске он ничего не смыслил. Год или два он со мною пробыл. А там мы расстались.
— И он приобрел опыт, — сказал непринужденно Бартли.
— Кое-какой опыт и я приобрел, — сказал Лэфем, нахмурясь; и Бартли, как все, у кого есть в памяти больные места, почувствовал, что этой темы касаться больше не следует.
— И с тех пор вы, видимо, действовали в одиночку?
— Да, в одиночку.
— Вам надо бы экспортировать часть краски, полковник, — сказал со знающим видом Бартли.
— Мы ее вывозим во все страны света. Много идет в Южную Америку. В Австралию идет, в Индию, в Китай и на мыс Доброй Надежды. Эта краска пригодна для любого климата. Конечно, высших сортов вывозим мало. Они для внутреннего рынка. Но понемногу тоже начали. Вот, глядите. — Лэфем отодвинул один из ящиков и показал Бартли множество этикеток на разных языках — испанском, французском, немецком и итальянском. — Думаем в этих странах делать большие дела. У нас есть сейчас агентства в Кадиксе, в Париже, в Гамбурге и в Ливорно. Такой товар обязательно пробьет себе дорогу. Да, сэр. Где только на белом свете есть у кого судно, или мост, или док, или дом, или вагон, или забор, или свиной хлев и нужно покрасить — вот ему и краска, и он это непременно поймет. Заложите ее тонну, в сухом виде, в домну — получите четверть тонны чугуна. Я в свою краску верю. Считаю, что она — благо для всех. Когда приходят и принюхиваются и спрашивают, что я туда примешиваю, я всегда говорю: прежде всего я вкладываю Веру, а потом растираю с кипяченым льняным маслом высшего сорта.
Тут Лэфем вынул часы и взглянул на них; Бартли понял, что аудиенция кончается.
— Если придет охота заглянуть на нашу фабрику, подвезу, и это вам не будет стоить ни цента.
— Да как-нибудь заглянул бы, — сказал Бартли. — Всего наилучшего, полковник.
— Всего — нет, стойте! Лошадь еще тут, Уильям? — окликнул он мальчика, который взял у него письмо в начале интервью. — Отлично! — добавил он, когда тот что-то ответил. — Может, вас подвезти куда-нибудь, мистер Хаббард? Лошадь у дверей, и я бы вас подвез по пути домой. Оттуда повезу миссис Лэфем взглянуть на дом, который я начал строить в районе Нью-Лэнд.
— Не откажусь, — сказал Бартли.
Лэфем надел соломенную шляпу, взял с бюро какие-то бумаги, закрыл и запер бюро на ключ, а бумаги отдал очень красивой молодой особе, работавшей за одним из столов в общей комнате. Она была элегантно одета, светлые волосы искусно уложены над низким белым лбом.
— Вот, — сказал Лэфем с той же грубоватой добротой, с какой обращался к мальчику, — приведите это в порядок и к завтрему перепечатайте.
— Удивительно красивая девушка! — сказал Бартли, пока они спускались по крутой лестнице на улицу мимо свисающего каната от полиспаста, который уходил куда-то наверх, в темноту.
— С работой она справляется, — коротко сказал Лэфем.
Бартли взобрался слева на сиденье открытой коляски, стоявшей на обочине; Лэфем, подобрав грузило, которым удерживалась лошадь, вложил его под сиденье. И сел рядом.
— Здесь ее, конечно, не разгонишь, — сказал Лэфем, когда лошадь, высоко и изящно перебирая ногами, пошла по мостовой. Все улицы этого квартала были узкие и почти все извилистые, но в конце одной из них в прохладной синеве предвечернего неба тонко вычертились корабельные снасти. В воздухе приятно пахло смесью конопати, кожи и масла. В это время года тут было затишье, и им встретились лишь два-три грузовика, тянувшие к верфи тяжелые прицепы; но булыжная мостовая была истерта мощными колесами и испещрена их ржавыми следами; там и сям на ней серели потеки соленой воды, которой поливали улицу.
Несколько минут оба седока, заглядывая с обеих сторон за крылья коляски, любовались бегом лошади, потом Бартли сказал с легким вздохом:
— Был у меня когда-то в Мэне жеребенок с таким вот в точности ходом, как у этой кобылки.
— Ладно, — сказал Лэфем, признавая связь, которую этот факт создавал между ними. — Мы вот что сделаем. Могу заезжать за вами почти каждый вечер, прокатить вас по Мельничной Плотине и дать кобыле хоть чуть разогнаться. Хочется показать вам, что эта кобыла может.
— Идет, — ответил Бартли, — сообщу, как только выпадет свободный денек.
— Вот и ладно! — крикнул Лэфем.
— Она не из Кентукки? — спросил Бартли.
— Нет, сэр. Я езжу только на вермонтских. Есть в ней примесь Моргана, но от моргановских резвости не жди. Она больше хэмблдонская. Где, вы сказали, вас высадить?
— Лучше всего у редакции «Событий», как раз за углом. Надо написать это интервью, пока материал свеж.
— Ладно, — сказал Лэфем, покорно признавая себя материалом.
В том, как изобразил его Бартли, ему, в общем, не на что было жаловаться, разве что на преувеличенные комплименты. Но они относились больше к краске, а ее, по мнению Лэфема, невозможно было перехвалить. К самому Лэфему и его биографии Бартли выказал все уважение, на какое вообще был способен. Он весьма красочно изобразил открытие залежей. «В самом сердце девственных лесов Вермонта, вблизи канадских снегов, на безлюдном горном склоне, где пронесся бешеный осенний ураган и поваленные могучие деревья говорили о его разрушительной силе, Нехемия Лэфем сорок лет назад нашел минерал, который сын его, алхимией своей предприимчивости, превратил в массивные слитки самого драгоценного из металлов. Огромное состояние полковника Сайласа Лэфема покоилось в яме из-под рухнувшего дерева и много лет оставалось в виде залежей краски, не казавшихся сколько-нибудь ценными».
Здесь Бартли снова не удержался от насмешки; но загладил свою вину, с великим почтением поведав о военных заслугах полковника Лэфема во время мятежа, о мотивах, побудивших его оставить предприятие, в которое он вложил всю душу, и принять участие в битвах. «В правой ноге полковник сохранил об этом памятку в виде пули минье, которую шутливо называет градусником, избавляющим его от необходимости читать „Прогноз погоды“ в утренней газете. Это экономит ему время; а для человека, который, по его словам, не теряет ни минуты, пять минут в день составят за год немало времени. Простой, четкий, решительный и прямой, в мыслях и делах, полковник Сайлас Лэфем с его быстротой соображения и безошибочной деловой мудростью являет собой аристократа от природы в лучшем смысле этого слова, часто применяемого всуе. Таков он с головы до ног, каждым дюймом 5-ти футов и 11-ти с половиной дюймов своего роста. Его жизнь — это пример целеустремленного действия и неколебимого упорства, пример, которому должны бы следовать молодые дельцы. В этом человеке нет ничего показного или мишурного. Он верит в минеральную краску и вкладывает в нее душу. Он создает из нее религию, хотя мы вовсе не утверждаем, будто она заменила ему религию. Полковник Лэфем регулярно посещает церковь преподобного д-ра Лэнгуорти. Он щедро жертвует Ассоциации Благотворительности, и каждое доброе дело, полезное общественное начинание находит у него поддержку. В настоящее время он не принимает деятельного участия в политической жизни. Его красителю чужды партийные пристрастия; однако не секрет, что он всегда был и является сейчас убежденным республиканцем. Не вторгаясь в святилище частной жизни, мы не можем говорить о различных подробностях, какие обнаружились в откровенном, непринужденном интервью, которое полковник Лэфем уделил нашему корреспонденту. Но можем сказать, что успех, коим он справедливо гордится, он в значительной мере, и с той же гордостью, приписывает деятельной помощи своей жены — одной из тех, кто на любой жизненной стезе с честью несет имя Американской Женщины, отвергая упрек в том, что все они подобны Дэзи Миллер. О семье полковника Лэфема добавим еще, что она состоит из двух юных дочерей.
Предмет этого весьма неполного очерка строит дом на набережной Бикон-стрит по проекту одной из наших лучших архитектурных фирм, обещающий занять место среди прекраснейших украшений этой фешенебельной улицы. Насколько нам известно, семья сможет въехать туда весной».
Закончив свою статью, над которой он в душе немало потешался, Бартли отправился домой, к Марции, все еще улыбаясь при мысли о Лэфеме, чья грубоватая простота особенно его позабавила.
— Он прямо-таки вывернулся передо мной наизнанку, — сказал он, описывая Марции свое интервью.
— Значит, у тебя получится удачно, — сказала жена, — и мистер Уизерби будет доволен.
— Да, мне удалось; только я не мог дать себе волю. Черт бы побрал требования приличий! Уж очень мне хотелось рассказать, собственными его словами, что думает полковник Лэфем о рекламе на природе. Одно я тебе скажу, Марси: у него в конторе сидит девушка, какую ты не подпустила бы на выстрел к моему офису. Хорошенькая? Не то слово! — Тут глаза у Марции сверкнули, а Бартли залился смехом, но остановился при виде огромного пакета в углу комнаты.
— Это еще что?
— Не знаю, — ответила робко Марция. — Его принес посыльный как раз перед твоим приходом. Я не хотела развертывать.
— Думаешь, какая-нибудь адская машина? — спросил Бартли, опускаясь перед пакетом на колени. — Адресовано миссис Б.Хаббард, вот как? — Он перочинным ножичком разрезал пеньковую веревку. — Посмотрим. Хотел бы я знать, кто посылает посылки миссис Хаббард, когда меня нет дома. — Он начал разворачивать все более тонкие слои оберточной бумаги и вытащил красивую квадратную банку, где сквозь стекло ярко светилась пунцовая масса. — Сорт «Персис!» — крикнул он. — Так я и знал!
— Что это, Бартли? — опасливо спросила Марция, решившись немного приблизиться. — Какой-то джем?
— Джем? О нет. Это краска. Минеральный краситель Лэфема!
— Краска? — повторила Марция, стоя над ним; а он все разворачивал бумагу, из которой появлялись банки с темно-синей, темно-зеленой, светло-коричневой, темно-коричневой и черной, которые вместе с пунцовой составляли всю гамму цветов лэфемовской краски. — Неужели краска, которой я могу красить?
— Не советовал бы извести ее всю сразу, — ответил ее муж. — Но умеренно пользоваться можешь.
Марция обняла его и поцеловала.
— Ах, Бартли, я, кажется, самая счастливая на свете! Я как раз думала, что делать. Дом на Кловер-стрит кое-где просто требует покраски. Я это сделаю экономно, не бойся. Это прямо-таки спасение. Ты ее всю купил, Бартли? Ты же знаешь, это нам не по карману, и не надо было. А что значит «Сорт „Персис“?
— Купил? — вскричал Бартли. — Нет! Старый дурень сделал тебе подарок. Сперва выслушай, а потом уж кори меня за расточительность, Марция. Так зовут его жену. Ты об этом прочтешь в моем интервью. Он выпустил этот сорт в нынешнем году, сделал ей сюрприз ко дню рождения.
— Какой старый дурень? — пролепетала Марция.
— Да Лэфем, король минеральной краски.
— Ах, какой хороший человек! — вздохнула Марция из глубины души. — Бартли! Ты не должен его высмеивать, как многих. Неужели станешь?
— Только так, что он не догадается, — сказал Бартли, подымаясь и отряхивая с колен ворсинки ковра.
2
Высадив Бартли Хаббарда у редакции «Событий», Лэфем поехал по Вашингтон-сквер до Нанкин-сквер в Саут-Энде, где он жил с тех пор, как туда почему-то перестало селиться высшее общество. Строиться не понадобилось. Он весьма дешево купил дом у испуганного джентльмена из хорошего рода, слишком поздно сообразившего, что Саут-Энд не совсем то, и, переселяясь впопыхах на Бэк-Бэй, почти даром добавил к дому ковры и портьеры. Миссис Лэфем была еще более довольна этой сделкой, чем сам полковник, и они прожили в доме на Нанкин-сквер двенадцать лет. Из саженцев вокруг красивой овальной площади, куда выходили дома, выросли при них крепкие молодые деревья, и за это же время две их маленькие дочери стали взрослыми барышнями; плотная фигура полковника приобрела массивность, упомянутую Бартли в его интервью; а у миссис Лэфем, сохранившей стройность, прорезались морщины возле добрых глаз и на округлых щеках. То, что они жили в нефешенебельном районе, они ни разу на себе не ощутили и едва ли сознавали вплоть до памятного лета, предшествовавшего началу нашей повести, когда миссис Лэфем и ее дочь Айрин познакомились, вдали от Бостона, с некими бостонскими дамами. Дамы эти оказались многим обязаны дамам семейства Лэфем и были признательны. Это была мать с двумя дочерьми, которые отважились ехать на лето в довольно глухое канадское местечко на реке св.Лаврентия ниже Квебека и прибыли туда несколькими днями раньше, чем их сын и брат. Часть багажа доставили не туда, а мать в ту же ночь сильно расхворалась. Миссис Лэфем пришла на помощь, ухаживая за больной, одолжив новым знакомым одежду из обильного запаса своего и дочери и выказав много искренней доброты. Когда нашли врача, тот сказал, что без своевременной помощи миссис Лэфем дама едва ли осталась бы жива. Это был экспансивный маленький француз, уверенный, что говорит нечто всем приятное.
Из этого неизбежно родилась известная близость, и сын, когда приехал, выразил еще большую признательность. Миссис Лэфем не могла понять, почему он выказывает ей столько же внимания, сколько Айрин; но сравнивала его с другими тамошними юношами, и он нравился ей больше всех. Подобных ему она никого больше не знала; ибо в Бостоне, при всем богатстве ее мужа, они не вращались в обществе. Первые годы ушли у Лэфема на усердное сколачивание капитала, у жены его — на разумную экономию. Но деньги вдруг хлынули к ним таким потоком, что экономить уже не требовалось; и скоро они не знали, что с ними делать. Кое-что можно было тратить на лошадей — Лэфем так и поступал. Жена его тратила их на дорогие, довольно безвкусные туалеты и на роскошные вещи для домашнего обихода. Лэфем не достиг еще, на пути обогащения, стадии приобретения картин; и они украсили дом самой дорогой и самой уродливой росписью; они стали путешествовать и много тратили в вагонах и гостиницах; они щедро жертвовали своей церкви и на все благотворительные цели, какие были им известны, но не знали, как тратить на светскую жизнь. Одно время миссис Лэфем приглашала соседок к чаю, как в дни ее молодости делала в деревне ее мать. Гостеприимство Лэфема ограничивалось тем, что оптового покупателя он привозил домой перекусить чем бог послал. Ни он, ни жена не помышляли о званых обедах.
Обе их дочери учились в закрытых пансионах, где отстали от некоторых девочек, так что запоздали на год с окончанием средней школы; Лэфем решил, что им довольно учиться. Жена была другого мнения и хотела, чтобы они закончили образование в какой-нибудь частной школе. Но Айрин не влекло к учению, а больше к домашнему хозяйству; и обе девушки боялись высокомерия других девочек, непохожих на учениц средней школы; те были, как и они, жительницами того же района. Поэтому они проучились там менее года. Но у старшей была страсть к чтению, она взяла несколько частных уроков и читала книги из библиотеки; вся семья поражалась их количеству и, пожалуй, гордилась этим.
Они были не из тех, кто вышивает и шьет. Айрин тратила свой обильный досуг на покупки для себя и матери, которую обе дочери обожали, покупая ей чепцы и кружева на свои карманные деньги и больше платьев, чем та могла износить. Айрин одевалась очень элегантно и целые часы проводила за туалетом. Вкусы ее сестры были проще, и будь ее воля, она вообще пренебрегала бы тряпками. Все трое каждый день подолгу спали днем и часами обсуждали в подробностях все, что видели из окна. Побуждаемая тягой к самообразованию, старшая сестра посещала лекции, которые читались в церкви по самым различным мирским предметам, а дома давала о них комический отчет, и это тоже доставляло пищу для разговоров всей семьи. Она умела высмеять почти все. Айрин жаловалась, что это отпугивает молодых людей, с которыми они знакомились на уроках танцев. Это были, пожалуй, молодые люди не из самых умных.
Девушки выучились танцам в танцклассе у Папанти, но не брали там частных уроков. Они даже не знали о них, и целая пропасть отделяла их от тех, кто эти уроки брал. Отец их не любил гостей, кроме тех, кто заходил запросто, а мать оставалась деревенской жительницей, которая не знала, как принимать гостей по-городскому. Никому из них не пришло в голову побывать в Европе, но мать и дочери ездили на ближайшие горные и морские курорты, где видели обычную для курортов Новой Англии картину: множество красивых, хорошо воспитанных и прелестно одетых барышень, смиренно радующихся присутствию хоть какого-нибудь молодого человека; но Лэфемам недоставало искусства и смелости обратить на себя внимание одинокого курортного больного, священника или художника. Они беспомощно толклись в гостиничных холлах, смотрели на публику, но не знали, как показать себя. Быть может, им этого не очень и хотелось. Они не кичились собой, но были довольны друг другом, как это наблюдается в некоторых семьях. Сама сила их взаимной привязанности мешала им приобрести светский опыт. Они наряжались друг для друга, обставляли дом для собственного удовольствия; они были поглощены собой, но не из эгоизма, а потому, что не знали ничего иного. Старшая дочь, по-видимому, не нуждалась в обществе. Младшая, моложе ее на три года, была еще слишком молода, чтобы желать в нем блистать. При своей редкой красоте она обладала невинностью почти растительной. Из некрасивого подростка превратившись в красавицу, она расцветала бездумно, как цветок; она не чувствовала вызываемого ею восхищения и едва ли думала, что вообще замечена. Если она хорошо, быть может даже слишком хорошо, одевалась, то лишь по врожденному инстинкту; до встречи в Байи-Сент-Поль с молодым человеком, который был к ней так внимателен, она вряд ли жила собственной, отдельной жизнью, так зависели ее мнения и даже чувства от матери и сестры. Но его слова и поступки она обдумывала, пытаясь разгадать значение каждой интонации и жеста. Так впервые родились у нее мысли, не почерпнутые у семьи, а ее собственные, пусть часто ошибочные.
Кое-что из его слов и взглядов она описала матери; они обсудили их, как и все, касавшееся новых знакомых, и включили в новую систему ценностей, которая у них складывалась.
Вернувшись домой, миссис Лэфем сообщила мужу все накопившиеся факты, вместе с собственными соображениями, и снова принялась их обсуждать.
Сперва он был склонен не придавать им значения, и, чтобы победить его равнодушие, ей пришлось подчеркивать их даже больше, чем в каком-либо ином случае.
— Напрасно ты думаешь, что когда-нибудь встречал более приятных людей. У них самые лучшие манеры, всюду они побывали, все знают. Право, мне кажется, будто мы до сих пор жили в глухом лесу. Пожалуй, мать и дочери могли бы дать это почувствовать, если бы говорили все, что думали, а они — нет, никогда. А уж сын — не умею выразить, Сайлас! Манеры — просто совершенство.
— Врезался в Айрин, что ли? — спросил полковник.
— Откуда мне знать? Можно было подумать, что и в меня врезался. Во всяком случае, внимания мне оказывал не меньше. Может, теперь принято больше замечать мать девушки, чем прежде.
На этот счет Лэфем не высказался, но спросил, и уже не впервые, кто же эти люди.
Миссис Лэфем назвала их фамилию. Лэфем кивнул.
— Ты их знаешь? По какой они части?
— Ни по какой, — сказал Лэфем.
— Они были очень учтивы, — сказала миссис Лэфем беспристрастно.
— Еще бы им не быть! — ответил полковник. — Они только это всегда и делали.
— И они совсем не важничали, — настаивала жена.
— С тобой им важничать нечего. Я мог бы купить и продать их два раза, со всеми потрохами.
Ответ понравился миссис Лэфем более своей сутью, чем тоном мужа.
— Не надо бы похваляться, Сайлас, — сказала она.
Зимой дамы упомянутой семьи, вернувшись в город очень поздно, нанесли визит миссис Лэфем. Они опять-таки были весьма учтивы. Но мать, извиняясь за позднее, почти вечернее посещение, сказала, что кучер плохо знал дорогу.
— Ведь почти все наши друзья живут на Нью-Лэнд или на Холме.
Это был болезненный укол, и он ощущался и после ухода дам; сравнив свои впечатления с дочерними, миссис Лэфем обнаружила, что и та его чувствует.
— Они сказали, что никогда не бывали в нашей части города.
Роясь в своей памяти, Айрин не смогла бы сказать, что в этих словах крылся какой-то намек, но тем сильнее было их действие.
— Ну конечно, — сказал Лэфем, которому было о них доложено. — Таким людям здесь нечего делать, вот они и не бывают. Все правильно. А мы не часто бываем на Холме и в Нью-Лэнд.
— Но мы-то хоть знаем, где это, — задумчиво сказала жена.
— Верно, — согласился полковник. — Как мне не знать? У меня на Бэк-Бэй большой участок.
— В самом деле? — живо спросила жена.
— Уж не хочешь ли там строиться? — спросил он с насмешливой улыбкой.
— Нам пока и здесь неплохо.
Это было вечером. Наутро миссис Лэфем сказала:
— Полагаю, что мы должны сделать для детей все, что можем.
— Я думал, что мы так всегда и делали.
— Да, в меру нашего разумения.
— А сейчас ты уразумела больше?
— Не знаю. Но если девочкам суждено жить в Бостоне и здесь выйти замуж, то мы должны бы вывозить их в свет, словом, что-то делать.
— Кто больше нас делает для своих детей? — спросил Лэфем, ужаленный мыслью, что кто-то его в этом превзошел. — Разве у них нет всего, что нужно? Разве они не одеты, как ты велишь? Разве ты не возишь их повсюду? Есть ли что-нибудь стоящее, чего бы они не видали и не слыхали? Я не знаю, о чем ты. Почему же ты не вывозишь их в свет? Денег у нас хватает.
— Как видно, тут нужны не только деньги, — сказала миссис Лэфем, безнадежно вздохнув. — Кажется, мы оплошали с их обучением. Надо было их отдать в такую школу, где они познакомились бы с городскими девочками; эти знакомства им помогли бы. А у мисс Смилли все ученицы были совсем не оттуда.
— Ну, это мы поздно хватились, — проворчал Лэфем.
— Мы жили себе, а о будущем не думали. Надо было больше выходить из дому и к себе приглашать. У нас ведь никто не бывает.
— Я-то чем тут виноват? Уж, кажется, встречаю гостей радушно.
— Надо было приглашать больше людей.
— Почему же ты теперь не приглашаешь? Если это для девочек, так по мне пусть хоть весь день гости.
Миссис Лэфем пришлось униженно признаться:
— Я не знаю, кого приглашать.
— Тут я тебе не советчик.
— Да; оба мы люди деревенские, такими и остались, и оба не знаем, что делать. Тебе столько пришлось работать, и удача так долго не шла, а потом вдруг повалила, вот мы и не успели научиться, как ею пользоваться. То же и с Айрин: никак не ожидала, что похорошеет, такой был некрасивый ребенок, и на тебе! — как расцвела! Пока наша Пэн не интересовалась обществом, я о нем не думала. Но вижу, что с Айрин будет по-другому. Мы, пожалуй, не там живем, где надо.
— Ну что ж, — сказал полковник, — у меня лучший участок на Бэк-Бэй. На набережной Бикона, двадцать восемь футов в ширину, сто пятьдесят в длину. Давай там строиться.
Миссис Лэфем помолчала.
— Нет, — сказала она наконец. — Нам и тут неплохо, тут и надо оставаться.
За завтраком она сказала как бы между прочим:
— Девочки, что скажете, если отец построит дом на Нью-Лэнд?
Девочки не знали, что сказать. Здесь, например, для конюшни удобней.
Миссис Лэфем бросила на мужа взгляд, выражавший облегчение, и больше об этом не говорили.
Дама, нанесшая визит миссис Лэфем, привезла визитные карточки своего мужа, и когда миссис Лэфем предстояло отдать визит, она немало сомневалась насчет правильной формы, в какой это делается. У полковника были только деловые карточки с указанием главного склада и нескольких агентств по продаже минерального красителя; миссис Лэфем была в таком сомнении, что лучше бы никогда не знакомилась с этими людьми; она не знала, надо ли вообще упоминать о муже или все-таки вписать его в ее собственную визитную карточку. Она решилась на последнее и имела счастье не застать никого дома. Ей показалось, будто Айрин немного этим огорчена.
В течение нескольких месяцев семьи не общались. Затем на Нанкин-сквер пришел от обитателей Холма литографированный подписной лист, уже подписанный матерью семейства, где миссис Лэфем предоставлялась возможность сделать пожертвование на весьма благую цель. Она показала лист мужу, и он тут же выписал чек на пятьсот долларов.
Она порвала его.
— Мне нужен чек всего на сто, Сайлас.
— Почему? — спросил он с виноватым видом.
— Потому что ста будет довольно. Я не хочу выхваляться перед ними.
— А я думал — хочешь. Ладно, Перри, — добавил он, удовлетворив себя этой колкостью. — Ты, пожалуй, права. Когда же мне начать строиться на Бикон-стрит? — Он протянул ей новый чек, а потом откинулся в кресле, глядя на нее.
— Я вообще не хочу. Почему ты об этом, Сайлас? — Она оперлась о его бюро.
— Сам не знаю, почему. Но разве ты не хотела бы, чтобы мы построили дом? Все строят хотя бы раз в жизни.
— А где твой участок? Там, говорят, воздух нездоровый.
Вплоть до известной стадии их обогащения миссис Лэфем была в курсе всех дел мужа, но когда они расширились, не имея уже ничего общего с розничной торговлей, с которой успешно справляются и женщины, она даже боялась знать о них слишком много. Был момент, когда ей казалось, что они вот-вот разорятся; но крах не наступил, а со времени самых больших успехов она слепо доверилась суждению мужа, который, как ей казалось, нуждался прежде в ее подсказках. Он приходил и уходил, а она ни о чем не спрашивала. Он покупал, продавал и наживался. Она знала: если что будет не так, он ей скажет; а он знал, что она его спросит, если ощутит тревогу.
— На моем участке ничего такого нездорового нет, — ответил Лэфем даже с неким удовольствием. — Я справился, прежде чем купить. Думаю, что воздух на Бэк-Бэй не хуже, чем здесь. Этот участок я купил для тебя, Перри; думал, что когда-нибудь тебе захочется там строиться.
— Вот еще! — сказала миссис Лэфем, в душе очень довольная, но не намеренная это показывать. — Мне сдается, что ты сам хочешь там строиться. — Она невольно приблизилась к мужу. Они любили разговаривать этим грубоватым тоном. Так выражается в Новой Англии полное доверие и нежность.
— Выходит, хочу, — сказал Лэфем, не претендуя уже на альтруизм. — Мне всегда нравилась набережная Бикона. Для дома лучше места не найти. А когда-нибудь позади этих домов пройдет дорога, между ними и водой, тогда участок будет стоить столько, что этим золотом его хоть вымости. Мне уже предлагали за него вдвое больше, чем я сам отдал. Вот так! Не хочешь как-нибудь перед вечером проехаться туда со мной?
— Мне и тут хорошо, Сай, — сказала миссис Лэфем, растроганная вниманием мужа. Она тревожно вздыхала, как всякая женщина перед лицом больших перемен. Они часто поговаривали о перестройке дома, где жили, но до дела не доходило; часто говорили и о постройке нового дома, но всегда разумели дом в сельской местности. — Лучше бы тебе продать этот участок.
— И не подумаю, — отрезал полковник.
— Не очень мне хочется менять всю нашу жизнь.
— Пожалуй, мы и там сможем жить как здесь. Разные живут люди на Бикон-стрит, не воображай, будто одни только важные персоны. Я там одного знаю: выстроил дом на продажу, а жена даже прислугу не держит. Захочешь, будешь жить там с шиком, захочешь — нет. По-моему, мы и сейчас живем не хуже многих из них, и стол у нас не хуже. А если уж на то пошло, кто больше имеет права на шик, чем мы?
— Ну, а я не хочу строиться на Бикон-стрит, Сай, — кротко сказала миссис Лэфем.
— Воля твоя, Персис. Мне тоже не к спеху переезжать.
Миссис Лэфем похлопывала чеком по ладони левой руки. Полковник все еще глядел ей в лицо, следя за действием яда честолюбия, который он искусно влил.
Она снова вздохнула — уступая.
— Что ты делаешь нынче вечером?
— Прокачусь по Брайтон-роуд, — сказал полковник.
— Я бы, пожалуй, не прочь проехаться с тобой, — сказала жена.
— Идет. Ты еще не ездила на этой кобыле, Перри. Хочу хоть раз при тебе разогнать ее как следует. Говорят, снег уже лег плотно, катанье будет первейший сорт.
В четыре часа пополудни, на холодном и ярком зимнем закате, полковник и его жена медленно ехали по Бикон-стрит в легких высоких двухместных санях, где они едва умещались. Он сдерживал лошадь, пока не пришло время погнать, и она пружинисто перебирала ногами по снегу, поворачивая в сторону свою умную голову и прядя ушами, а когда вздергивала головой, из ноздрей вырывался пар.
— Резвая, ничего не скажешь, — с гордостью сказал полковник.
— Да, резвая, — согласилась жена.
Мимо них быстро мчались сани, и они давали себя обогнать с обеих сторон. Они ехали по красивейшей улице, сужавшейся к ровной линии горизонта. Они не спешили. Кобыла шла легко, а они говорили о домах, тянувшихся по обе стороны. Их вкус в архитектуре был примитивным, и их восхищало самое безобразное. Во многих окнах виднелись женские лица; по временам какой-нибудь молодой человек быстро снимал шляпу и кланялся, отвечая на приветствие из окна.
— А ведь наши девочки недурно бы выглядели за этими большими стеклами, — сказал полковник.
— Да, — мечтательно сказала жена.
— А где тот молодой человек? Он тоже заезжал к нам?
— Нет, он провел зиму у приятеля, у которого ранчо в Техасе. Кажется, думает чем-то заняться.
— Да, профессии джентльмена придет конец не в нашем поколении, так в следующем.
Об участке они не говорили, хотя Лэфем отлично знал, зачем жена поехала с ним, и она знала, что он это понимает. Пришло время, когда он пустил лошадь шагом, а потом почти остановил ее, и оба они повернули головы вправо, где сквозь пустой участок виднелся замерзший Бэк-Бэй, часть Лонг-Бридж, крыши и дымовые трубы Чарлстона.
— Да, вид красивый, — сказала миссис Лэфем, снимая руку с вожжей, где бессознательно держала ее.
Лэфем, ничего не говоря, пустил лошадь.
Саней становилось больше. На Мельничной Плотине было трудно удерживать лошадь на неспешной рыси, которой он ее пустил. Справа и слева от них простирался красивейший пейзаж, а закат пылал все ярче над неровной линией низких холмов. Они пересекли Мельничную Плотину и въехали в Лонгвуд; здесь, начиная от гребня первого холма, двумя бесконечно длинными рядами неслись в обе стороны тысячи саней. Некоторые седоки уже гнали вовсю, мелькая между экипажами, медленно двигавшимися по краям дороги. Время от времени проезжал грузный конный полисмен, возвышаясь на маккленанском седле, жестами направляя движение и держа его под оком закона. Это было то, что Бартли Хаббард назвал в своей статье «карнавалом элегантности и веселья на Брайтон-роуд». Но большинство седоков в элегантных санях так непохожи были на людей из высшего общества, что можно было только дивиться, кто они и откуда у них деньги; а веселье, по крайней мере у мужчин, выражалось, как у полковника Лэфема, в суровой, почти свирепой напряженности; женщины храбро старались показать, что не боятся. Наконец полковник, сказав: «Сейчас я ее пущу вовсю, Перри», — приподнял и легко опустил вожжи на спину кобылы.
Она поняла сигнал и, как выразился один восхищенный зритель, «взялась за свое дело». Ничто в железной неподвижности лица Лэфема не выдало его торжества, когда кобыла оставила всех позади. Миссис Лэфем, если и чувствовала страх, то слишком была занята, удерживая свою взлетающую накидку и пряча лицо от ледышек, которые отбрасывались копытами; кобыла мчалась так же неслышно, как молчаливы были те, кого она везла, мускулы ее крупа и ног работали все быстрее, точно механизм, движимый неведомой силой, и так до конца аллеи, едва не задевая встречные сани и сани соперников; полисмены не задерживали ее, очевидно, видя, что и кобыла, и полковник знают свое дело; да и не те они были люди, чтобы мешать такому славному бегу. В конце состязания Лэфем придержал лошадь и свернул на боковую улицу, к Брук-лейн.
— Вот что я тебе скажу, Перри, — произнес он, точно они все время ехали шажком и обдумывали все сказанное им до того. — Я таки решил строиться на этом участке.
— Ладно, Сайлас, — сказала миссис Лэфем. — Тебе лучше знать. Не говори только, что это для меня.
Стоя в холле своего дома и раздеваясь, она сказала помогавшим ей дочерям:
— С этой кобылой ваш отец когда-нибудь убьется.
— Он очень гнал? — спросила Пенелопа, старшая. Ее назвали так в честь бабушки, а та, в свой черед, унаследовала от кого-то имя Гомеровой матроны, чьи особые заслуги обеспечили ей место даже среди пуританских Вер, Надежд, Трезвостей и Пруденций. Это была та самая девушка, чье серьезное лицо поразило Бартли Хаббарда на семейной фотографии, показанной ему Лэфемом во время интервью. Ее большие глаза, как и волосы, были темные, в них было особое, свойственное близоруким, выражение рассеянности; лицо ее было смугло-бледное.
Мать не ответила на вопрос, так как ответ был очевиден.
— Он говорит, что будет строиться на этом своем участке, — продолжала она, разматывая длинную вуаль, которой привязывала шляпу. Шляпу и накидку она положила на стол в холле, чтобы после унести наверх, и все пошли пить чай. На столе были устрицы в сметане, дичь, горячие бисквиты, два разных кекса, компоты и мед. Женщины обедали одни в час дня, а полковник в этот же час в конторе. Но приходя вечером домой, он любил горячую еду. Весь дом был освещен газом; полковник, прежде чем сесть за стол, закрыл всюду заслонки, через которые шел жар из топки.
— Убью этого черномазого, — сказал он, — если будет этак палить в топке. Если хочешь, чтобы топилось как следует, надо самому этим заниматься.
— Что ж, — отозвалась из-за чайника жена, когда он сел за стол с этой угрозой, — кто тебе мешает? И снег можешь сам сгребать, если желаешь — по крайней мере, пока не переехал на Бикон-стрит.
— Я и там смогу чистить свой тротуар, если захочу.
— Посмотрела бы я на тебя, — отозвалась жена.
— Что ж, смотри получше, может, и увидишь.
Эти колкости были выражением их нежной гордости друг другом. Им нравилось так пикироваться.
— Полагаю, можно быть мужчиной и на Бикон-стрит.
— А я стану стирать, как бывало в Ламбервиле, — сказала миссис Лэфем. — Надеюсь, ты устроишь мне удобные лохани? Я ведь не стала моложе. — Она подала Айрин чашку оолонгского чая — их вкус был недостаточно тонок для сучонга, — а та передала ее отцу.
— Папа, — спросила она, — ты вправду будешь там строиться?
— А вот увидишь, — сказал полковник, размешивая сахар в чашке.
— Не верю, — продолжала девушка.
— Вот как? Ты, конечно, против этого, как и твоя мать.
Заговорила Пенелопа.
— А я — за. Отчего бы не получать удовольствия от денег? Для того они и существуют, хотя иной раз этому не верится. — У нее была особая, медлительная манера говорить — некая приятная вариация протяжности, унаследованной от предков-янки; но говорила она совсем не в нос: голос был низкий, теплый, почти хрипловатый.
— Кажется, большинство — за, Пэн, — сказал отец. — Может, оставим Айрин с матерью на старом месте, а сами — на новое? — В грамматике полковник был не слишком силен.
На этом разговор кончился, и Лэфемы жили по-прежнему, лишь иногда шутливо поминая дом на набережной Бикона. Полковник чаще других обращал это в шутку; но таков уж он был, говорили дочери — неизвестно, когда он что-то задумал всерьез.
3
На исходе зимы на имя мисс Айрин Лэфем пришел номер техасской газеты с восторженным описанием ранчо достопочтенного Лоринга Дж.Стэнтона, которое посетил репортер.
— Это, верно, его друг, — сказала миссис Лэфем, когда дочь принесла ей газету, — у кого он гостит.
Девушка ничего не сказала, но унесла газету к себе и перечла каждую строку в поисках еще одной фамилии. Она не нашла ее, но заметку вырезала и засунула ее за раму зеркала, где могла читать ее каждое утро, расчесывая волосы, и каждый вечер, заглядывая напоследок в зеркало, перед тем как потушить газ. Сестра нередко читала заметку вслух, стоя за ее спиной и пробуя различные ораторские приемы.
— Впервые слышу про любовное письмо в виде рекламы ранчо. Но таков, вероятно, стиль у обитателей Холма.
Миссис Лэфем сообщила о газете мужу, отнесясь к ней весьма серьезно, чего не сделал он.
— Почем ты знаешь, что ее прислал тот? — спросил он.
— Я в этом уверена.
— Отчего бы ему просто не написать к Айрин, если у него и вправду намерения?
— Может, это было бы не по-ихнему, — сказала миссис Лэфем. Она не имела понятия, как бывает по-ихнему.
Весной полковник Лэфем показал, что всерьез намерен строиться на Нью-Лэнд. Идеалом дома были для него фасад из песчаника, четыре этажа, мансардная крыша и вентиляционное устройство. Внутри надлежало быть зале окнами на улицу и столовой окнами во двор. На втором этаже — гостиные, отделанные черным орехом или окрашенные в два цвета. Спальни — на верхних этажах, на обе стороны, а чуланы — над входными дверьми. И всюду — черный орех, кроме чердачного помещения, а его надо окрасить под орех. И все потолки — высокие, и везде — красивые карнизы и лепнина посредине потолков, везде, кроме опять-таки чердака.
Эти идеи сложились у него при осмотре многих строившихся зданий, куда он любил заглядывать. Их одобрял и подрядчик, много строивший на Бэк-Бэй на продажу; тот сказал, что если кто хочет иметь шикарный дом, то именно так и строит.
Начало таинственного пути, который увел Лэфема от подрядчика и привел к архитектору, проследить почти невозможно. Но это произошло, и Лэфем бодро изложил архитектору свои соображения насчет отделки черным орехом, высоких потолков и карнизов. Архитектор содрогнулся, но сумел это скрыть. Он умел, как почти все архитекторы, искусно играть на нехитром инструменте, название которому Человек. И он принялся играть на струнах полковника Лэфема.
— Да, конечно, в гостиных потолки высокие. Но вы наверняка видели прелестные старинные дома в сельских местностях, где нижний этаж очень низкий?
— Да, — признал Лэфем.
— Не кажется ли вам, что нечто подобное будет очень эффектно? Пусть нижний этаж будет низкий, а гостиные над ним — высокие. Сразу за дверью — небольшая приемная; тогда у вас во всю ширину фасада получится квадратный холл с удобной пологой лестницей по трем его стенам. Я уверен, что так будет приятнее миссис Лэфем. — Архитектор потянулся за листом бумаги, лежавшим на столе, у которого они сидели, и набросал свой замысел. — Тогда ваша столовая будет с заднего фасада, с видом на воду.
Архитектор взглянул на миссис Лэфем, которая сказала: — Да, конечно, — и продолжал:
— Так вы избежите длинных, прямых, уродливых лестниц, — Лэфем до этой минуты считал длинную прямую лестницу главным украшением дома, — и получите много пространства.
— Да, да, — сказала миссис Лэфем. Ее муж только издал горлом какой-то звук.
— Вы, конечно, предполагали соединить ваши гостиные посредством раздвижных дверей? — спросил почтительно архитектор.
— Да, да, — сказал Лэфем. — Ведь так всегда и делается?
— Почти всегда, — сказал архитектор. — И не протянуть ли по фасаду большую комнату во всю ширину дома, тогда сзади получится музыкальный салон для барышень?
Лэфем беспомощно взглянул на жену, которая быстрее уловила мысль архитектора и сочувственно следила за его карандашом.
— Великолепно! — воскликнула она.
Полковник уступил.
— Да, пожалуй. Но немного странно, разве нет?
— Не знаю, — сказал архитектор. — Не так уж странно, может быть, другое расположение покажется через несколько лет еще более странным.
Он начертил план всего дома и показал себя таким знатоком всех практических деталей, что миссис Лэфем почувствовала к молодому человеку материнскую нежность, а муж ее вынужден был в душе согласиться, что малый знает свое дело. Он перестал расхаживать по комнате, как расхаживал, пока архитектор и миссис Лэфем углублялись в детали кладовых, канализации, кухни и прочего, и вернулся к столу.
— Ну, а гостиную, — сказал он, — вы, конечно, отделаете черным орехом?
— Если пожелаете, — сказал архитектор. — Но и менее дорогое дерево может быть весьма эффектным. Можно покрасить и черный орех.
— Покрасить? — задохнулся полковник.
— Да, — сказал архитектор, — белым или в цвет слоновой кости.
Лэфем уронил план, который взял со стола. Жена метнулась к нему с утешением или поддержкой.
— Конечно, — продолжал архитектор. — Одно время очень увлеклись черным орехом. Но это некрасивое дерево, а для гостиной нет ничего лучше белого цвета. Кое-где пустим немного позолоты. А может быть — фриз вокруг карниза, гирлянды роз на золотом фоне — это чудесно выглядит в белой комнате.
Полковник наступал уже менее решительно:
— Вам еще подавай истлейкские каминные полки и изразцы?
— Нет, — ответил архитектор. — Камин белого мрамора в изящном стиле Empire — вот что нужно этой комнате.
— Белого мрамора! — воскликнул полковник. — Я думал, это давно ушло.
— Истинно прекрасное не может уйти. Оно может исчезнуть на время, но непременно возвращается. Только уродливое уходит навсегда, как только минует его час.
Лэфем отважился спросить:
— А полы — твердых древесных пород?
— В музыкальном салоне — конечно, — согласился архитектор.
— А в гостиной?
— Ковер. И пожалуй, во всю комнату. Но тут я хотел бы знать вкусы миссис Лэфем.
— А в других комнатах?
— Ну конечно, ковры.
— А на лестнице?
— Опять-таки ковер. А перила и прутья витые, белые.
Полковник тихонько сказал:
— Черт меня подери! — Однако при архитекторе не высказал своего изумления вслух. Когда тот наконец ушел — совещание длилось до одиннадцати часов, — Лэфем сказал: — Ну, Перри, этот малый либо на пятьдесят лет отстал, либо на десять ушел вперед. Интересно, что это за стиль Омпер?
— Не знаю. И не хотела спрашивать. Но он, как видно, знает, о чем говорит. И знает, что нужно в доме женщине, лучше, чем она сама.
— А мужчине тут и сказать нечего, — произнес Лэфем. Но он уважал человека, который разбил каждый его довод и на все имел ответ, как этот архитектор; и, когда прошло ошеломление от полного переворота в его понятиях, он слепо в него уверовал. Ему казалось, что именно он открыл этого малого (так он всегда называл его) и тот теперь принадлежит ему; малый не пытался это опровергнуть. У него установилась с Лэфемами та краткая, но интимная близость, какую тактичный архитектор создает со своими клиентами. Он был посвящен во все разногласия и споры по поводу дома. Он знал, когда настоять на своем, а когда уступить. Он строил еще несколько домов, но создал у Лэфемов впечатление, будто работает только для них.
Работы начались не раньше, чем земля оттаяла, а это в том году пришлось только на конец апреля. Но и тогда они шли не слишком быстро. Лэфем говорил, что спешить некуда; только бы возвести стены и крышу до первого снега, а остальное можно делать хоть всю зиму. Для кухни пришлось углубиться в землю; в том месте соленая вода была близко к поверхности; и, когда стали забивать сваи под фундамент, пришлось откачивать воду. Стоял запах, точно в трюме корабля после трехлетнего плавания. Люди, связавшие свою судьбу с Нью-Лэнд, делали вид, будто не замечают его; те, кто еще держался за Холм, зажимали платками носы и пересказывали жуткие старые предания о том, как осваивали некогда Бэк-Бэй.
Ничто так не нравилось Лэфему во всем строительстве дома, как забивание свай. Когда в начале лета начали эту работу, он ежедневно привозил туда миссис Лэфем в своей коляске; останавливал кобылу перед домом и следил за работами с большим интересом, чем ирландские мальчишки, которых собиралось там множество. Ему нравилось слушать, как передвижная машина пыхтит и пускает пар, как она подымает тяжелую железную бабу над сваей на высоту каркаса, потом словно чуть медлит и раза два кашляет, прижимая этот груз к отцепному устройству. На миг груз как бы повисает, прежде чем упасть, потом мощно ударяет в окованный железом конец сваи и вгоняет ее на фут в землю.
— Клянусь, — говорил он, — вот что называется делать дело!
Миссис Лэфем давала ему полюбоваться на это раз двадцать — тридцать, потом говорила:
— Теперь поехали, Сай.
Когда готов был фундамент и начали расти кирпичные стены, по соседству стало так малолюдно, что она могла, к удовольствию мужа, карабкаться вместе с ним по дощатым настилам и скелетам лестниц. Во многих домах ставни закрыли в начале мая, прежде чем распустились почки и появился податной инспектор; скоро уехали и другие соседи, и миссис Лэфем могла не опасаться чьих-то глаз, словно была за городом. Обычно в начале июля она переезжала с дочерьми в одну из гостиниц Нантакета, куда полковнику было удобно ездить катером. Но в то лето все они задержались еще на несколько недель, очарованные новым домом, как они говорили, точно он был единственным в мире.
Туда и поехал с женой Лэфем, после того как высадил Бартли Хаббарда у редакции «Событий»; но в тот день их обычное удовлетворение от осмотра дома было кое-чем омрачено. Когда полковник помог жене выйти из экипажа и привязал к вожжам грузило, чтобы лошадь стояла, он увидел человека, с которым вынужден был заговорить, хотя тот тоже колебался и тоже был бы рад избежать встречи. Это был высокий, худой мужчина с землистым лицом и мертвенным взглядом монаха, выражавшим одновременно слабость и цепкость.
Миссис Лэфем протянула ему руку.
— Да ведь это мистер Роджерс! — воскликнула она и, оборотясь к мужу, как бы подтолкнула их друг к другу. Они обменялись рукопожатиями, но Лэфем молчал. — Я и не знала, что вы в Бостоне, — продолжала миссис Лэфем. — Миссис Роджерс тоже здесь?
— Нет, — сказал Роджерс безжизненным голосом, напоминавшим тупой стук двух деревяшек одна об другую. — Миссис Роджерс все еще в Чикаго.
Наступило молчание, потом миссис Лэфем сказала:
— Вы там, вероятно, устроились на постоянное житье?
— Нет, мы уехали из Чикаго. Миссис Роджерс только кончает там укладываться.
— Вот как! Значит, возвращаетесь в Бостон?
— Еще не знаю. Подумываем об этом.
Лэфем отвернулся и смотрел на дом. Жена его теребила перчатки в мучительном смущении. Она попыталась заговорить о другом.
— А мы строим дом, — сказала она, почему-то засмеявшись.
— Вот как! — сказал мистер Роджерс, взглянув на дом.
Опять все замолчали, и она растерянно сказала:
— Если переселитесь в Бостон, я надеюсь повидаться с миссис Роджерс.
— Она будет рада вашему посещению, — сказал мистер Роджерс.
Он дотронулся до шляпы и поклонился — не столько ей, сколько в пространство.
Она взошла по доскам, ведшим к кирпичным стенам; муж медленно пошел следом. Когда она обернулась к нему, щеки ее горели, а в глазах стояли слезы, тоже словно горячие.
— Ты все свалил на меня! — крикнула она. — Почему ты не мог вымолвить хоть слово?
— Мне нечего было ему сказать, — угрюмо ответил Лэфем.
Они постояли, не глядя на дом, которым приехали любоваться, и не разговаривая.
— Кататься так кататься, — сказала наконец миссис Лэфем, когда они вернулись к коляске. Полковник погнал лошадь на Мельничную Плотину. Жена его опустила вуаль и сидела, отвернувшись от него. Немного спустя она вытерла под вуалью глаза, а он стиснул зубы и выпятил челюсть.
— Почему он всегда появляется, когда кажется, будто он уже ушел из нашей жизни; появляется и все отравляет? — сказала она сквозь слезы.
— Я думал, он умер, — сказал Лэфем.
— Ох, замолчи! Можно подумать, что ты этого желаешь.
— А тебе зачем так расстраиваться? Зачем ты допускаешь, чтобы он все тебе отравлял?
— Ничего не могу с собой поделать, и так, наверное, будет всегда. Не поможет, если он и умрет. Как увижу его, так и вспоминаю, как все было.
— Говорю тебе, — сказал Лэфем, — что все было честь по чести. Раз навсегда перестань ты этим мучиться. Моя совесть насчет него спокойна и всегда была спокойна.
— А я не могу смотреть на него и не вспоминать, что ведь ты его разорил, Сайлас.
— Ну так не смотри, — сказал, нахмурясь, муж. — Во-первых, Персис, вспомни, что я никогда не хотел брать компаньона.
— Но если бы он тогда не вложил свои деньги в дело, ты бы разорился.
— Да ведь он получил свои деньги обратно, и даже больше, — сказал полковник устало и хмуро.
— Он не хотел брать их обратно.
— Я ему предложил на выбор: выкупить свою долю или выйти из дела.
— Ты знаешь, что выкупить ее он тогда не мог. Не было у него выбора.
— Был шанс.
— Нет, ты уж лучше взгляни правде в глаза, Сайлас. Никакого шанса у него не было. Ты его вытеснил. А ведь он тебя спас. Нет, жадность тебя одолела, Сайлас. Ты молишься на свою краску все равно как на бога и ни с кем не желаешь делиться его милостями.
— А он с самого начала был мне обузой. Говоришь, он меня спас. Если бы я от него не отделался, он рано или поздно разорил бы меня. Так что мы квиты.
— Нет, не квиты, и ты это знаешь, Сайлас. Если бы только ты признал, что поступил с ним дурно, не по совести, была бы еще надежда. Я не говорю, что ты нарочно был против него, но ты использовал свое преимущество. Да, использовал! Он был тогда беззащитен, а ты его не пожалел.
— Надоело! — сказал Лэфем. — Занимайся хозяйством, а с делом я управлюсь без тебя.
— Когда-то ты охотно принимал мою помощь.
— Ну, а теперь мне надоело. Не вмешивайся.
— Буду вмешиваться. Когда я вижу, что ты уперся в своей неправоте, тут мне и пора вмешаться. Не могу добиться, чтобы ты признался насчет Роджерса, а ведь чувствую, что у тебя и у самого тут болит.
— В чем мне признаваться, когда я ничего не сделал плохого? Говорю тебе, Роджерсу не на что жаловаться, так я тебе и тогда твердил. Такие вещи делаются каждый день. У меня был компаньон, который ни в чем не смыслил, ничего не умел, вот я и сбросил этот груз. Все!
— Сбросил, как раз когда знал, что твоя краска подымется в цене вдвое, и ты захотел всю прибыль одному себе.
— Я имел на это право. Успеха добился я.
— Да, с помощью денег Роджерса; а когда добился, взял себе и его долю. Ты наверняка подумал об этом, когда его увидел, потому-то и не мог глядеть ему в лицо.
Тут Лэфем потерял терпение.
— Ты, кажется, больше не расположена кататься, — сказал он, круто поворачивая кобылу.
— Я так же хочу вернуться, как и ты, — ответила жена. — И больше не вози меня к этому дому. Хочешь — продай его. Я в нем жить не буду. На нем кровь.
4
Шелковая ткань супружеских уз ежедневно выдерживает груз обид и оскорблений, каким нельзя подвергать ни одни человеческие отношения, не порвав их; скептическому взгляду узы эти, скрепляющие общество, могут порой показаться проклятием для тех, кого они соединяют. Двое людей, отнюдь не пренебрегающие правами и чувствами друг друга, напротив, обычно берегущие их, в этом священном союзе могут терзать друг другу сердце совершенно безнаказанно; а ведь вообще люди после подобного обмена оскорблениями не стали бы ни видеться, ни говорить друг с другом. Зрелище любопытное; и ему следовало бы убедить зрителя, что это установление поистине священно. Когда супруги, подобно Лэфемам, — люди простые и откровенные, они не взвешивают своих слов; более утонченные взвешивают их весьма тщательно и точно знают, в какое самое чувствительное место они вопьются с наибольшим эффектом.
Лэфем гордился своей женой. Брак с нею означал для него ступеньку вверх по общественной лестнице. Сперва он благоговейно трепетал перед такой удачей, но долго это длиться не могло, и он просто был очень доволен. У девушки, обучавшей детишек, была ясная голова и сильные руки, и она не боялась работы; она сразу стала помогать ему и ободрять его и свою долю общего бремени взяла на себя полностью. Она обладала завидным здоровьем и не докучала ему жалобами и капризами; она обладала разумом и твердыми правилами и в их простой жизни поступала мудро и праведно. Их союз был вскоре освящен печалью: они похоронили маленького сына, и прошли годы, пока они смогли спокойно говорить о нем. Никто не принес большей жертвы, чем они, когда Лэфем пошел на войну. Когда он вернулся и принялся за работу, ее усердие и мужество были движущей силой. В деле с компаньоном она попыталась быть его совестью, но, возможно, стала бы, напротив, защищать его, если бы он себя обвинял; это было одно из тех дел земной жизни, которые могут дождаться правосудия или хотя бы суда только на том свете. Лэфем, по его словам, поступил с компаньоном честно в том, что касалось денег: он дал Роджерсу больше из общего капитала, чем тот вложил туда; он просто удалил из дела робкого и неумелого участника прибылей, которых добился он, Лэфем. Но добился не вполне самостоятельно. Одно время он зависел от капитала своего компаньона. То был момент сурового испытания. Блажен тот, кто способен в таком искусе избрать благую часть и забыть о себе. Лэфем не мог до этого подняться. Он поступил так, как считал справедливым. Вина его, если она и была, казалась уже прощенной, если бы жена временами не поминала ему о ней. Тогда мучительный вопрос вставал снова, и опять надо было оправдываться. Вопрос обладал, по-видимому, неистребимой живучестью. Он спал, но все был жив.
Поступок Лэфема не пошатнул веру миссис Лэфем в мужа. Сперва ее удивило, потом опечалило, отчего он не видит, что поступил единственно в собственных интересах. Но она находила ему оправдания, которые иногда обращала в упреки. Она смутно понимала, что его краска была для него чем-то большим, чем коммерцией, — чувством, почти страстью. Делиться с кем-нибудь заботами и прибылями было бы для него большей жертвой, чем делиться чем-либо менее ему близким. То была поэтическая струна этой натуры, в остальном столь прозаической; она понимала это и большей частью оправдывала его. Она знала, что он всю жизнь был добр, порядочен, безупречен, и только когда ее нервы болезненно отзывались на какое-нибудь случайное напоминание о перенесенных муках совести, она, как подобает жене, заставляла и его делить с ней эти муки.
У них никогда не бывало торжественных примирений. Они просто считали, что ссоры как бы не было. Достаточно было миссис Лэфем несколько дней спустя сказать за завтраком: — Наверное, девочкам захочется сегодня съездить с тобой взглянуть на новый дом, — чтобы супруг, уставясь в кофейную чашку, проворчал: — Наверное, нам всем хорошо бы туда съездить.
— Ну, что ж, — сказала она.
Когда Лэфемы приехали на стройку в своем четырехместном экипаже, смотреть было еще, пожалуй, рановато. Однако стены были уже возведены, перекрытия очертили внутренние контуры дома. Полы были настланы, лестницы поставлены, пока еще с временными дощатыми ступенями. Шпалерить и штукатурить еще не начали; но чистый, свежий запах известкового раствора в стенах, смешиваясь с острым ароматом сосновой стружки, заглушал венецианские запахи, доходившие с воды. В доме было приятно и тенисто, впрочем, утренняя жара была смягчена восточным ветром, который дул уже с полудня, и восхитительная прохлада послеполуденного летнего Бостона овевала все тело и каждый его нерв.
Десятник пошел показывать миссис Лэфем, где будут двери; но Лэфему это скоро наскучило, и, найдя сосновый брусок, он с удовольствием принялся строгать его; он сидел в будущей зале, возле будущего эркера, выходившего на улицу. К нему пришли дочери, которые выяснили уже, где будут их спальни — с окном на набережную, над музыкальным салоном, — и столь же мало интересовались подробностями, как и отец.
— Прошу присесть у эркера, барышни, — позвал он, когда они заглянули к нему через проем стены. Он шутливо освободил им место на козлах, возле себя.
Они подошли, ступая осторожно и словно нехотя, как всегда делают барышни, желая показать, что вовсе не намерены делать то, что как раз хотят сделать. Уместившись на козлах, они презрительно рассмеялись, не боясь обидеть отца; Айрин вздернула, по своей привычке, подбородок и сказала сестре:
— До чего нелепо!
— А я вам скажу, — промолвил полковник, любуясь, какими они выросли барышнями, — что ваша мать не стыдилась сидеть со мной на козлах, когда я позвал ее поглядеть, как в первый раз покрасил своей краской стену.
— Да, мы слышали эту историю, — сказала Пенелопа, уверенная, что отцу нравится, что бы она ни сказала; — Нас на ней воспитали.
— Потому что история хорошая, — сказал отец.
В эту минуту на улице показался молодой человек, который шел, разглядывая стройку. Подойдя к эркеру, где сидел Лэфем с дочерьми, он сперва опустил глаза, потом лицо его просияло, он снял шляпу и поклонился Айрин. Она машинально встала с козел, и лицо ее так же осветилось. Это была очень хорошенькая девушка, какими мы их любим, стройная и гибкая, с очень правильными чертами. Но главная ее прелесть — а она была прелестна — заключалась в красках. Ее можно описать словами, какими описывают фрукты или цветы. Волосы у нее были рыжие, как у ее отца в молодости, а краски щек и висков напоминали майские цветы, цвет яблони и персика. Вместо серых глаз, какие часто гасят яркость таких щек, у Айрин глаза были синие, синевы глубокой и вместе нежной, и, казалось, изливали вокруг ясный свет. Ее сестра и мать знали, что эти глаза всегда выражали гораздо больше, чем Айрин думала или чувствовала; это не значит, что она не была девушкой разумной и очень честной.
Молодой человек был явно в замешательстве; Айрин выступила немного вперед, и они обменялись улыбками и приветствиями, сводившимися к тому, что он полагал, что ее нет в городе, а она тоже не знала, что он туда вернулся. Наступила пауза, и она, краснея и сомневаясь, следует ли это делать, сказала:
— Мой отец — мистер Кори — моя сестра.
Молодой человек снова снял шляпу, обнажив красивую голову и здоровый загар, кончавшийся там, где начинались коротко остриженные волосы. На нем был отличный летний костюм в клетку, синий с белым шейный платок и белая шляпа, которая очень шла к нему, когда он снова ее надел. Вся его одежда выглядела особенно свежей и новой; дело в том, что он только накануне сменил свое техасское облачение.
— Как поживаете, сэр? — сказал полковник, подходя к окну и протягивая руку, которую молодой человек взял, подойдя ближе. — Не угодно ли войти? Мы здесь у себя. Это строится мой дом.
— Вот как? — сказал молодой человек; он быстро поднялся по лестнице и прошел через проемы стен.
— Прошу садиться на козлы, — сказал полковник, а девушки обменялись взглядами, где смешивались смех и ужас.
— Благодарю вас, — просто сказал молодой человек и сел.
— Миссис Лэфем наверху со столяром, но сейчас спустится.
— Надеюсь, она здорова, — сказал Кори. — Я думал, она за городом.
— Да, мы на той неделе едем в Нантакет. Это дом нас задержал в городе.
— Строить дом должно быть интересно, — сказал Кори старшей сестре.
— Да, — согласилась она, отказываясь в пользу Айрин от дальнейшего разговора.
Кори обратился к той.
— Вы все, наверное, участвуете в создании дома?
— О нет, все делают архитектор и мама.
— Но остальным разрешается соглашаться, если они хорошо себя ведут, — сказала Пенелопа.
Кори посмотрел на нее: она была смуглая и ростом ниже сестры.
— Да, очень интересно, — сказала Айрин.
— Пройдем и осмотрим дом, — сказал полковник, вставая, — если есть охота.
— С большим удовольствием, — сказал молодой человек.
Он помогал барышням перешагивать через щели и идти по узким доскам, которые они прежде преодолевали самостоятельно. Старшая старалась, как могла, чтобы помощь чаще оказывалась младшей. Она шла между ними и отцом, который шагал впереди, объясняя каждую комнату и все больше приписывая себе заслуги во всем строительстве.
— Вот здесь, — сказал он, — у нас будет эркер, чтобы было больше вида на воду. А это комнаты девочек, — добавил он, с гордостью оглядывая их обеих.
Это прозвучало слишком интимно. Айрин густо покраснела и отвернулась.
Но молодой человек, по-видимому, относился ко всему этому так же просто, как их отец.
— Какой чудесный вид! — сказал он.
Бэк-Бэй простер перед ними свою стеклянную гладь, где виднелось лишь несколько лодочек и большая шхуна со свернутыми снежно-белыми парусами, которую буксир быстро тащил к Кеймбриджу. Дома этого города, утопавшие в зелени, спорили в живописности с дальним Чарлстоном.
— Да, — сказал Лэфем. — Лучшие комнаты, я считаю, надо отводить хозяевам. Если будут гости, с них довольно и второго класса. Впрочем, в этом доме не будет ничего второсортного. Во всем доме, сверху донизу, ни одной неудобной комнаты.
— Хоть бы папа так не хвастал, — шепнула Айрин сестре, стоявшей вместе с нею немного в стороне.
— Да, сэр, — продолжал полковник напыжась. — Я решил все сделать высшим сортом. У меня лучший в Бостоне архитектор, и я строю как мне нравится. И если деньги что-то значат, думаю, что останусь доволен.
— Дом будет очень красив, — сказал Кори. — И очень оригинален.
— Да, сэр. Этот малый не поговорил со мной и пяти минут, а я уже видел, что он свое дело знает.
— Хоть бы мама шла поскорей! — опять зашептала Айрин. — Если папа еще что-нибудь скажет, я провалюсь сквозь пол.
— Сейчас строят очень много красивых домов, — сказал молодой человек. — Совсем не то, что прежние.
— А все потому, — сказал снисходительно полковник, выпячивая свою широкую грудь, — что мы теперь больше тратим на дома. Я наметил сперва дом на сорок тысяч долларов. А этот малый уже вытянул из меня более шестидесяти тысяч, а все обойдется, пожалуй, почти во сто. Задешево хорошего дома не получишь. Все равно как заказывать картину художнику. Заплатите достаточно, и он вам сможет сделать первоклассную вещь; а не заплатите — не сможет. Вот и все. Говорят, что А.-Т.Стюарт заплатил какому-то французу шестьдесят тысяч долларов за маленькую картинку семь на девять дюймов. Да, сэр, заплатите архитектору побольше — и обязательно будет у вас красивый дом.
— Я слышал, что они умеют вытянуть деньги на осуществление своих замыслов, — сказал, улыбаясь, молодой человек.
— Еще как! — воскликнул полковник. — Предложат вам такие улучшения, что отказаться невозможно. И красивее, и практичнее, и все такое; отказаться — значит много потерять. И всегда ведь предлагают, когда жена тут; вот вы и попались.
Полковник сам засмеялся своей шутке, подавая пример, и молодой человек поддержал его, хотя и менее шумно. Девушки обернулись, и он сказал им:
— Клянусь, я не видел еще, чтобы из окон открывалась лучшая панорама. Удивительно, как хорошо видны отсюда Мемориал и шпили Кеймбриджа. И закаты должны быть великолепные.
Лэфем не дал им ответить.
— Да, сэр, ничего красивей я, пожалуй, не видал. Мне всегда нравилась набережная Бикона. Когда я еще не имел здесь участка и не думал, что буду иметь, мы с женой приезжали сюда в коляске и любовались видом на реку. Когда мне хвалят Холм, я понять могу. Там уютно, по-старинному, как-то привычно. Но когда хвалят Авеню Содружества, это мне непонятно. Ее и сравнить невозможно с набережной Бикона. На ней так же ветрено и так же пыльно, а вида всего только на другую сторону улицы. Нет, сэр, если уж селиться на Бэк-Бэй, так подайте мне набережную Бикона.
— Думаю, что вы совершенно правы, — сказал молодой человек. — Виды здесь исключительно красивы.
Айрин взглянула на сестру, как бы говоря: «Что папа еще скажет?» — но сверху послышался голос ее матери, приближавшейся к отверстию в потолке — месту будущей лестницы; показалась и она сама, то есть сперва только ее нога. За ней следовал столяр с линейкой, торчавшей из кармана комбинезона, и она, уже спустившись, продолжала говорить ему о каких-то мерках, которые они сняли; Айрин, чтобы она заметила гостя, пришлось сказать:
— Мама, вот мистер Кори.
Он приблизился со всей поспешностью и изяществом, какие позволял шаткий помост, и миссис Лэфем крепко пожала ему руку своей большой и теплой рукой.
— Вот и вы, мистер Кори! Когда же вы вернулись?
— Вчера. Мне как-то еще не верится. И я не предполагал застать вас в новом доме.
— Да, вы наш первый гость. Надеюсь, мне не надо извиняться за беспорядок. А хорошо ли полковник занимал гостя?
— О да. Я увидел в этом доме столько, сколько мне вряд ли когда доведется увидеть.
— Надеюсь, что это не так, — сказал Лэфем. — Нас еще не раз можно будет застать на старом месте, прежде чем переедем.
Он, видимо, посчитал это за непринужденное приглашение и взглянул на своих дам, ожидая их одобрения.
— Да, конечно! — сказала его жена. — Всегда рады вас видеть, мистер Кори.
— Благодарю вас, я приду с удовольствием.
Он шел с полковником впереди, помогая дамам при трудностях спуска. Айрин шла особенно неуверенно; она держалась за руку молодого человека чуть дольше, чем требовалось, а может быть, это он удерживал ее. Он нашел случай сказать:
— Как приятно снова повидать вас, — и добавил: — Всех вас.
— Спасибо, — сказала девушка. — А вам, должно быть, обрадовались дома.
Кори засмеялся.
— Вероятно, обрадовались бы, если б сами были дома. Но дело в том, что мы сейчас одни с отцом, и я тоже собираюсь уехать в Бар-Харбор.
— Ах вот как? Они там?
— Да, моя мать только там находит желанное сочетание морского и горного воздуха.
— Мы ездим в Нантакет — это удобно папе. А в это лето скорее всего никуда не поедем, до того мама занята постройкой. Мы только о доме и говорим; Пэн сказала, что мы им закусываем и с ним ложимся спать. Она говорит, что хорошо бы для разнообразия пожить в палатках.
— У нее, видимо, много чувства юмора, — решился сказать молодой человек, хотя имел для этого не так уж много данных.
Остальные отошли в глубь дома посмотреть на какое-то предложенное изменение. Айрин и Кори остались в дверях. Свет счастья играл на ее лице, одухотворяя его прелестные черты. Она старалась сдержать улыбку, отчего углубились ямочки на щеках; она немного дрожала, и серьги качались в ее хорошеньких ушках.
Все возвратились и вместе сошли по передней лестнице. Полковник собрался было повторить приглашение, но поймал взгляд жены и воздержался, хоть и не вполне понял ее предостережение; он подобрал грузило, а молодой человек подсадил дам в фаэтон. Он приподнял шляпу, дамы поклонились, Лэфемы тронулись в путь, и голубые ленты вились за шляпой Айрин словно ее мысли, рвавшиеся назад.
— Так вот он, молодой Кори, — сказал полковник, пуская крупную величавую лошадь, которая увозила их домой. — Недурен собой, и глаза этакие честные. Не пойму только, как это малый с таким образованием может жить дома на отцов счет. Будь у меня его здоровье и образование, я бы захотел себя показать.
На заднем сиденье девушки держались за руки и нервно сжимали их друг другу при каждом высказывании отца.
— Я думаю, — сказала миссис Лэфем, — он как раз и ездил в Техас, чтобы что-то себе подыскать.
— Видать, не подыскал.
— Ну, если у отца хватает на него денег и он не жалуется на обузу, нам-то что до этого?
— Конечно, дело не мое, но мне это не нравится из принципа. Я люблю, чтобы мужчина поступал как мужчина. Нечего его нежить как барышню. Этот малый наверняка состоит в двух-трех клубах и весь день там торчит, глядя из окна, — видал я таких, — нет чтобы честно добывать свой хлеб.
— Будь я молодым человеком, — вмешалась Пенелопа, — я бы состояла в двадцати клубах, если столько найдется, и торчала бы во всех, и из окна смотрела бы до упаду.
— Ах, вот как? — спросил отец, восхищенный этим вызовом и оборачивая к ней свою крупную голову. На мои деньги это тебе не удалось бы, будь ты моим сыном.
— Посмотрим, — отпарировала девушка.
Это всех рассмешило. Но вечером, заводя часы, прежде чем положить их под подушку, полковник всерьез вернулся к этой теме.
— Я бы сделал из него человека, если бы он вошел ко мне в дело. Закваска в нем есть. Но я для того так говорил, чтобы Айрин не думала, будто я потерплю этакого бездельника, любого, пусть образованного, пусть воспитанного. Судя по тому, что сказала Пэн, Айрин поняла, к чему я клонил.
Девушка явно была меньше озабочена отцовскими принципами, чем впечатлением, какое он произвел на молодого человека. Она обсудила это подробно с сестрой, прежде чем они легли спать, и спрашивала в отчаянии, пока Пенелопа расчесывала перед зеркалом волосы:
— А он не подумает, что папа всегда так хвастает?
— И будет прав, если подумает, — ответила ее сестра. — Отец ведь вечно так. Просто ты прежде меньше это замечала. И если он не сможет понять этого хвастовства, то будет уж чересчур хорош. Мне, например, нравилось, как распространялся полковник.
— Знаю, — сказала огорченная Айрин. Потом вздохнула. — А правда он выглядел чудо как хорошо?
— Кто? Полковник? — Пенелопа переняла у матери привычку так называть отца, и это звание было в ходу для всех ее шуток.
— Ты отлично знаешь, что я говорю не о нем, — надулась Айрин.
— Ах, о мистере Кори? Так и надо было сказать — о мистере Кори. Если бы я хотела сказать: мистер Кори, так бы и сказала; мистер Кори. А что, нельзя? Разве это какое-нибудь ругательство? Вот и буду: Кори, Кори, Ко…
Сестра зажала ей рот рукою.
— Замолчишь ли ты, несчастная? — сказала она жалобно. — Тебя слышно во всем доме.
— И даже на всей площади. Что ж, по-моему, он выглядел довольно хорошо для некрасивого юноши, который давно не навивал волосы на папильотки.
— Да, он острижен очень коротко, — признала Айрин, и обе рассмеялись, вспомнив, как выглядела стриженная голова мистера Кори. — А его нос тебе нравится? — робко спросила Айрин.
— Вот теперь обсуждается нечто серьезное, — сказала Пенелопа. — Пожалуй, будь у меня столько носа, я хотела бы, чтоб уж он был целиком римский.
— Ну как же нос может быть наполовину такой, а наполовину другой? — заспорила Айрин.
— Очень даже может. Посмотри на мой! — Она повернулась к зеркалу так, чтобы видеть свой нос в три четверти, сложила руки, не выпуская из них щетки, и беспристрастно его рассматривала: — Мой нос начал как греческий, а не дойдя до переносицы, передумал и дальше уже курносый.
— У тебя очень хорошенький нос, Пэн, — сказала Айрин, тоже созерцая отражение.
— Не надейся, что за комплимент выудишь похвалу его носу, миссис, — добавила она, — К.
Айрин также держала в руке щетку и, кинувшись на сестру, стала слегка шлепать ее обратной стороной.
— Бессовестная! — кричала она, краснея.
— Ну ладно, миссис Д., — сказала Пенелопа. — Против Д. ты ничего не имеешь? Хотя мне кажется, что К. — тоже хорошо для инициалов.
— О! — вскричала младшая, выражая этим все, что выразить невозможно.
— Глаза у него и вправду очень хороши, — признала Пенелопа.
— О да! А ты заметила, как сидит на нем сюртук? И прилегает, и свободно, — и у отворотов свободно.
— Да, это, несомненно, разумный молодой человек. Умеет выбрать портного.
Айрин присела на край стула.
— Как хорошо, что ты сказала про клубы.
— О, я просто хотела поспорить, — сказала Пенелопа. — Не могла слышать, как отец пыжится, и не вмешаться.
— Ах, как он пыжился! И как хорошо, что мама, наконец, спустилась, хоть и показалась начиная с чулок.
Девушки безудержно расхохотались, пряча лица на груди друг у друга.
— Я думала — умру, — сказала Айрин.
— Это все равно что заказать картину, — Пенелопа повторяла слова отца, но как бы мечтательно и рассеянно. — Заплатите художнику достаточно, и он сможет сделать вам первоклассную вещь. Заплатите архитектору побольше, и обязательно будет у вас красивый дом.
— Это было ужасно! — простонала ее сестра. — Никто бы не подумал, что он сперва неделями и слышать не хотел об архитекторе и только потом согласился.
Пенелопа продолжала:
— Мне всегда нравилась набережная Бикона — когда я еще не имел здесь участка. Если уж селиться на Бэк-Бэй, так подайте мне набережную Бикона.
— Ой, ой! — взвизгивала Айрин, — перестань!
Внизу открылась дверь родительской комнаты, и голос настоящего полковника крикнул:
— Вы что там делаете, девочки? Почему не ложитесь?
В ответ раздались нервные взвизгивания. Полковник услышал топот быстрых ног, шелест платьев и хлопанье дверей. Потом одна из дверей открылась снова, и Пенелопа сказала:
— Я просто повторяла твои слова из разговора с мистером Кори.
— Ладно, — ответил полковник. — Остальное доскажешь утром за завтраком, да гляди встань вовремя, чтобы и я послушал.
5
В это время Кори-младший отпер своим ключом дверь дома и прошел в библиотеку, где его отец дочитывал статью в «Revue des Deux Mondes». Это был пожилой джентльмен с седыми усами, который не отказывался от пенсне ради более удобных очков даже у себя в библиотеке. Он сбросил его, когда вошел сын, и лениво и ласково взглянул на него, потирая красные отметины, всегда остающиеся от пенсне по сторонам носа.
— Том, — сказал он, — где ты добыл этот отличный костюм?
— Я задержался на день в Нью-Йорке, — ответил сын, подвигая себе стул. — Я рад, что вам нравится.
— Мне всегда нравятся твои костюмы. Том, — задумчиво произнес отец, вертя пенсне в руке. — Не понимаю только, откуда ты берешь деньги.
— Видите ли, сэр, — сказал сын, который иногда вставлял это старомодное обращение к отцу, и звучало оно очень приятно, — у меня снисходительный родитель.
— Закури? — предложил отец, подвигая к нему коробку сигар и вытащив одну.
— Нет, благодарю, — сказал сын. — Я бросил.
— Вот как? — отец ощупью стал искать на столе спички, как это делают пожилые люди. Сын встал, зажег спичку и поднес ему. — Я слыхал — спасибо, Том, — что статистики доказывают: если вы бросили курить, то можете отлично одеваться на сэкономленные деньги, даже не имея снисходительного родителя. Но я уже стар, чтобы пробовать. Хотя, должен сказать, предпочел бы одеваться. Кого ты встретил в клубе?
— Там было людно, — сказал Кори-младший, рассеянно следя за красивыми клубами дыма.
— Удивительна закаленность молодых клубменов, — заметил отец. — Все лето, когда самые выносливые женщины бегут к морю, клубы полны молодых людей; жара им, как видно, нипочем.
— В Бостоне летом вовсе не плохо, — сказал сын, не поддерживая иронического тона.
— Конечно, в сравнении с Техасом, — ответил отец, продолжая безмятежно курить. — Но вряд ли ты вне клуба встречаешь в городе много своих друзей.
— Нет. По всей Бикон-стрит и по Авеню Содружества вам предлагается звонить с черного хода. Мало кто встречает возвратившегося блудного сына.
— Блудный сын должен знать, чего ожидать, когда возвращается в мертвый сезон. Но я и сейчас рад тебе, Том, и надеюсь, что ты не сразу уедешь. Дай отдых своей неуемной энергии.
— Вам как будто не приходится укорять меня в излишней активности, — сказал сын, кротко принимая отцовскую шутку.
— Нет, не приходится, — согласился отец. — Ты во всем соблюдаешь умеренность. За что сейчас думаешь взяться? После того как повидаешься с матерью и сестрами в Маунт-Дезерт? За недвижимость? Пожалуй, тебе пора стать маклером по недвижимости. Или подумываешь о брачном союзе?
— Нет, сэр, — сказал молодой человек. — Его я не хотел бы рассматривать как карьеру.
— Да, да, понимаю. И совершенно с тобой согласен. Однако я всегда считал, что в любви можно сочетать приятное с полезным. Я против того, чтобы женились на деньгах — некрасиво, но если влюбляться, отчего бы человеку не влюбиться именно в богатую? Среди богатых есть очень милые девушки, и я сказал бы, что с ними больше шансов на спокойную жизнь. Они всегда все имели и не будут честолюбивы и беспокойны.
— Смотря по тому, — сказал сын, — долго ли родители девушки были богаты и успели ли обеспечить ее всем до замужества. Если нет, то она будет в этом отношении не лучше бедной.
— Верно. Но сейчас скоробогачи быстро сравниваются с нами. Деньги сразу дают им положение. Я не говорю, что это плохо. Общество обычно знает, что делает и как заключить с ними сделку. Скоробогачам просто приходится очень много платить. Да, деньги сейчас — главное. В них — романтика и поэзия нашего века. Именно они прежде всего волнуют воображение. Приезжающие к нам англичане более всего интересуются новоиспеченными миллионерами и больше всего их уважают. Ну и отлично. Я не жалуюсь.
— И вы бы хотели богатую невестку, а остальное не существенно?
— Ну, не совсем уж так, Том, — сказал отец. — Немного юности, немного красоты, немного разума и умения держаться — против этого я не возражаю. И, пожалуй, хорошо, если родители ее в ладах с грамматикой.
— У вас большие требования, сэр, — сказал сын. — Можно ли требовать грамматику от тех, кто занят исключительно коммерцией? Это чересчур строго.
— Пожалуй, да. Пожалуй, ты прав. Но твоя мать как раз говорила, что у этих ее благодетелей, вот что вам встретились прошлым летом, с грамматикой обстоит неплохо.
— Об отце семейства этого не скажешь.
Кори-старший, который курил, полуобернувшись к сыну, сразу обернулся к нему.
— Я не знал, что ты с ним встречался.
— Только сегодня, — сказал Кори-младший, слегка покраснев. — Я шел по улице и посмотрел на строящийся дом, и тут увидел в окне всю семью. Оказывается, дом строит как раз мистер Лэфем.
Кори-старший стряхнул пепел сигары в пепельницу, стоявшую тут же.
— Чем больше я тебя знаю, Том, тем более убеждаюсь, что мы — потомки Джайлса Кори. Способность держать язык за зубами миновала меня, но полностью унаследована тобой. Не знаю, как бы ты вел себя под peine forte et dure[1], но под обычным давлением ты не проговоришься. Почему ты не рассказал об этой встрече за обедом? Тебя ведь не обвиняли в колдовстве.
— Нет, — сказал молодой человек. — Но как-то не пришлось к слову. Было много других тем.
— Верно. И ты сейчас тоже не упомянул бы о ней, если бы я не заговорил об этом сам.
— Не знаю, сэр. Я собирался рассказать. Может быть, именно я и навел на это разговор.
Отец засмеялся.
— Возможно, Том, возможно. Твоя мать догадалась бы, что ты к этому вел, но я, признаюсь, нет. Ну и каково твое впечатление?
— Ничего определенного. Но знаете, при всех грамматических ошибках он мне понравился.
Отец внимательно посмотрел на сына, но пока юноша не высказался, он не расспрашивал; это было не в его обычае.
— Вот как, — только и сказал он.
— Когда находишься в новом крае, начинаешь смотреть на людей иначе, чем с точки зрения наших традиций; если бы я не провел зиму в Техасе, мне, вероятно, было бы труднее выдерживать полковника.
— Ты хочешь сказать, что в Техасе бывает и похуже?
— Не совсем так. Просто я увидел, что мерить его нашими мерками было бы несправедливо.
— Тут ошибка, которую я часто осуждал, — сказал Кори-старший. — Я утверждаю, что бостонцу не следует отлучаться из Бостона. Здесь — и только здесь — он знает, что иные мерки, кроме наших, невозможны. Но мы ездим всюду, и это расшатывает наши убеждения. Один едет в Англию и привозит более широкие понятия о светской жизни; другой привозит из Германии жажду более активных интеллектуальных исканий; приехавший из Парижа заражен самыми нелепыми взглядами на искусство и литературу; а ты вернулся от техасских ковбоев и говоришь нам прямо в лицо, что папашу Лэфема надо судить судом равных. Право, этому следовало бы положить конец. Бостонца, уехавшего из Бостона, надо осуждать на пожизненную ссылку.
Сын выслушал речь отца с терпеливой улыбкой. Когда тот спросил:
— Каковы же качества папаши Лэфема, освобождающие его из-под нашей юрисдикции? — Кори-младший скрестил свои длинные ноги и охватил руками колено.
— Он, понимаете, склонен к хвастовству.
— Ну, хвастовство еще не освобождает от нашего суда. Я слышал, как хвастают и в Бостоне.
— Но не так прямо — не деньгами.
— Да, это дело другое.
— Но этим, — сказал молодой человек с добросовестностью, которую в нем замечали и любили, — он скорее выражал удовольствие от возможности много тратить.
— И я бы охотно выражал подобное удовольствие, будь у меня возможность.
Сын снова терпеливо улыбнулся.
— Если деньги доставляют ему удовольствие, отчего бы не выражать его? Это, быть может, вульгарно, но не низменно. А пожалуй, даже и не вульгарно. Может быть, успех в делах составляет романтику его жизни…
Отец прервал его со смехом:
— Видно, что дочь необыкновенно хороша. А как она принимала отцовское хвастовство?
— Их там две, — уклончиво ответил сын.
— Ах, две? А вторая тоже хороша?
— Она не хорошенькая, но у нее интересное лицо. Она похожа на мать.
— Хорошенькая, значит, не любимица отца?
— Трудно сказать, сэр. Не думаю, — добавил молодой человек, — чтобы вы могли увидеть полковника Лэфема моими глазами. Он показался мне очень простодушным и порядочным. Устать от него, конечно, можно, как и от всех нас; и кругозор его, наверное, ограничен. Но он — сила, и сила добрая. Если он еще не опомнился от радости, что нашел лампу Аладдина…
— Да, доводы в его пользу найти можно. И ты обычно знаешь, о чем говоришь. Но помни — ты из графства Эссекс и на вкус несколько тоньше, чем соль земли. Скажу прямо, что мне не нравится человек, который состязается своей минеральной краской с лучшими цветами природы в ее живописнейших уголках. Я не говорю, что нет людей и похуже. Но такой мне не по нраву, хотя совесть моя его не осуждает.
— Мне думается, — сказал сын, — что в минеральной краске нет ничего постыдного. Люди занимаются самыми разными делами.
Отец вынул сигару изо рта и снова взглянул сыну в лицо.
— Вот оно как?
— Мне кажется, — сказал сын, — что мне пора найти себе дело. Довольно я потратил времени и денег. На западе и юго-западе я видел людей много моложе меня и уже вполне самостоятельных. Для себя я не нашел там ничего подходящего, но мне было стыдно возвращаться и опять жить на ваш счет, сэр.
Отец покачал головой и вздохнул иронически.
— Не будет у нас подлинной аристократии, пока живет в нашей молодежи это плебейское нежелание жить за счет отца или жены. Оно подрывает корни всей феодальной системы. Право, Том, ты должен извиниться передо мной. Я полагал, ты замышляешь женитьбу на деньгах этой девицы, а у тебя, оказывается, низменное желание войти в дело к ее отцу.
Кори-младший снова засмеялся, как и подобало сыну, который находит отца несколько старомодным, но питает сыновнее почтение к его остроумию.
— Пока еще нет, но мне такое действительно приходило в голову. Я не знаю, как за это взяться, да и возможно ли вообще. Но признаюсь, что полковник Лэфем сразу пришелся мне по душе. Видно, что он — человек деловой, ну и я хочу стать таким.
Отец в задумчивости курил.
— Люди действительно берутся за всевозможные занятия, а чем одно хуже другого, если пристойно и достаточно крупно. В мое время ты вошел бы в компанию по торговле с Китаем или с Индией, хотя я этого не сделал. Несколько позже твоей судьбой — но опять-таки не моей — стал бы хлопок; а сейчас можно заниматься чем угодно. По части продажи недвижимости вакансий уже нет. Что ж, почему бы не минеральная краска, если у тебя к ней призвание? А взяться за это, я думаю, легко. Пригласим папашу Лэфема на обед и все обсудим.
— О, так, пожалуй, не получится, сэр, — сказал сын, улыбаясь аристократической неопытности отца.
— Не получится? Почему?
— Боюсь, что так начинать не следует. Ему это покажется не по-деловому.
— Не вижу, почему бы ему быть столь щепетильным, раз мы на это идем.
— Так можно было бы сказать, если бы авансы делал он.
— Пожалуй, ты и прав, Том. А как нужно, по-твоему?
— Я еще хорошенько не знаю. Думаю, надо, чтобы какой-нибудь знакомый нам деловой человек, чье мнение он уважает, замолвил за меня слово.
— Дал бы тебе рекомендацию?
— Да. И конечно, я сам должен пойти к полковнику Лэфему. Мне следует и о нем навести справки и, если состояние его дел мне понравится, пойти прямо на улицу Республики и спросить, на что я могу ему пригодиться и могу ли вообще.
— Это кажется мне чрезвычайно практическим, Том, хотя может быть совершенно неправильно. А когда ты едешь в Маунт-Дезерт?
— Хочу завтра, сэр, — сказал молодой человек. — И там на досуге все обдумаю.
Отец встал; он был несколько выше сына, но с легкой сутулостью, которой у того не было.
— Что ж, — сказал он шутливо, — я восхищаюсь твоей решимостью и не отрицаю, что в ней есть необходимость. Утешительно думать, что я, проживая деньги и наслаждаясь, уготовил тебе благородное будущее труда и свершений. Рисовать ты не умеешь, но тяга к минеральной краске показывает, что ты унаследовал мое чувство цвета.
Сын снова засмеялся и, дождавшись, пока отец подымется по лестнице, выключил газ и поспешил за ним; опередив его, он убедился, что в комнате отца все для него приготовлено. Затем он сказал: — Доброй ночи, сэр; отец ответил: — Доброй ночи, сын мой, — и сын ушел к себе.
У старшего Кори висел над камином портрет, который он написал со своего отца; сейчас он остановился перед ним, точно пораженный чем-то новым. Должно быть, сходством своего сына со старым негоциантом, который вел торговлю с Индией сперва в Сейлеме, потом в Бостоне, когда большой город отбил ее у малого. У деда и внука был тот же римский нос, часто встречавшийся в ранние годы республики, но более редкий у потомков сенаторов; впрочем, его еще можно видеть в профиле иной бостонской дамы. Бромфилд Кори не унаследовал его и ссылался на свой прямой нос, когда старый негоциант корил его за недостаток энергии. Он говорил: «Что делать человеку, если его бессердечный отец не передал ему даже своего носа?» Это забавляло негоцианта, но не удовлетворяло. «Ты должен чем-то заняться, — говорил он. — Выбирай сам. Не нравится торговля с Индией, выбери другую фирму. Есть еще юриспруденция, медицина. Ни один Кори еще не выбирал безделье». — «Значит, пора кому-то из них начать», — говорил тогдашний юнец; теперь он был стар и глядел в суровые глаза отцовского портрета. Он не унаследовал ни носа, ни суровости; не было суровости и у его сына, хотя ему полностью достался фамильный орлиный нос. Бромфилд Кори любил своего сына Тома за деликатность, смягчавшую в нем энергию.
«Что ж, пойдем на компромисс, — казалось, говорил он портрету отца. — Я буду путешествовать». — «Путешествовать? Сколько времени?» — «Неопределенное время. Не будем ставить жестких условий». Глаза отца смягчались, на лице появлялась снисходительная улыбка: негоциант не мог быть строгим к сыну, так похожему на свою покойную мать. Между ними было как будто условлено, что Бромфилд Кори, вернувшись из путешествий, войдет в какое-либо дело, но это так и не состоялось. Путешествовал он по всей Европе, не скупясь; везде вращался в хорошем обществе, бывал принят при дворах монархов — тогда это считалось честью. Он любил рисовать и с разрешения отца поселился в Риме, где изучал искусство и шлифовал наследие предков-янки, пока в нем не осталось почти ничего от их угловатости. Спустя десять лет он вернулся и написал портрет отца. Портрет получился отличный, хоть и несколько дилетантский, и он мог бы составить себе имя как портретист, если бы у него не было так много денег. А они имелись в достатке, хотя он к тому времени женился и уже обзавелся детьми. Нелепо было писать портреты за деньги и смешно писать их даром; вот он и перестал их писать. Он остался дилетантом, не совсем забросил искусство, но работал урывками и больше рассуждал об искусстве. У него была своя теория насчет манеры Тициана; время от времени какой-нибудь бостонец уговаривал его продать ему картину. Потом он перевешивал ее с видного места на все более укромное и говорил, как бы извиняясь: «Да, это Бромфилд Кори. Недурно, но, конечно, дилетантство».
Денег со временем поубавилось. Многое из имущества обесценилось, а жизнь становилась дороже, потребности росли. Он много лет поговаривал о возвращении в Рим, но так и не уехал, и дети его росли как у всех. Не успел он опомниться, как сын пригласил его на выпускной вечер в Гарварде, и вот надо было содержать и сына. Тот предпринял несколько неудачных попыток найти себе дело и продолжал жить за счет отца, к общему их неудовольствию, хотя роптал больше сын. У него был и римский нос, и энергия, но не подвертывался случай; при одной из его неудачных попыток отец сказал:
— Тебе бы другой нос, Том. Стал бы, как я, путешествовать.
Угомонив дочерей, Лэфем продолжал разговор с женой, и речь у них шла не только о новом доме.
— Говорю тебе, — сказал он, — этого бы малого ко мне в контору. Уж я бы сделал из него человека.
— Сайлас Лэфем, — отвечала жена. — Ты, кажется, помешался на своей минеральной краске. Такой человек, как младший Кори, с его-то воспитанием, — да он и притронуться не захочет к минеральной краске.
— Почему же нет? — надменно спросил полковник.
— Ну, если не понимаешь, то и объяснить тебе невозможно.
6
У семьи Кори был дом в Наханте; раз или два они сдали его на летний сезон, убедились, что могут без него обходиться, и продали, по настоянию сына, который предвидел, что, если все пойдет так и дальше, им придется вообще изменить образ жизни. Они стали одними из тех, о ком говорят, что они летом надолго задерживаются в городе; а когда дамы наконец уезжали, то ненадолго, на какой-нибудь летний курорт. Отец вообще оставался дома; а сын наезжал к ним в перерывы между попытками что-то предпринять — перерывы, увы, слишком частые.
В Бар-Харборе, куда он теперь поехал к ним после зимы, проведенной в Техасе, он признался матери, что там он ничего для себя не нашел. Можно пойти по стопам Лоринга Стэнтона, но ведь и Стэнтон не слишком преуспел. Потом он упомянул о новом проекте, который уже обдумывал. Она не отрицала, что в этом что-то есть, однако не знала ни одного молодого человека, который занялся подобным делом; отчего тогда не патентованные лекарства или печная политура?
— По пути сюда, — сказала она, — мы видели эту его ужасную рекламу, намалеванную на рифе.
Кори улыбнулся.
— Что ж, если ее там не смыло, это доказывает, что краска годится для корабельного корпуса.
— Мне это очень не нравится, Том, — сказала его мать, и если что-то еще имела в виду, то не высказалась прямо и только добавила: — Дело не только в том, чем ты станешь заниматься, но с какими людьми тебе придется общаться.
— По-моему, они не показались тебе такими уж плохими, — сказал Кори.
— Я тогда еще не повидала их дома, на Нанкин-Сквер.
— Когда вернешься в город, их можно будет увидеть на набережной Бикона.
И он рассказал о своей встрече с семьей Лэфем в их новом доме. Но мать сказала только: — Там теперь селится очень смешанная публика, — и больше не отговаривала его от нового замысла.
Вскоре, вернувшись в Бостон, молодой человек отправился к Сайласу Лэфему. Он пришел к нему в контору, и если бы специально хлопотал о простоте своего летнего костюма, не мог бы больше понравиться практическому человеку. С его рук и шеи еще не сошел техасский загар, и вид у него был не менее деловой, чем у самого Лэфема.
В общей комнате красивая девушка за пишущей машинкой подняла на него глаза.
— Мистер Лэфем у себя? — спросил он; и после паузы для размышления, которой клерки любят отвечать постороннему, один из них, подняв голову над конторской книгой, кивком указал на внутреннее помещение.
Лэфем узнал его по голосу и встал, весьма озадаченный, навстречу Кори, когда тот открыл дверь матового стекла. День был жаркий, и Лэфем был без пиджака. В его обращении не было и следа хвастливого радушия, с каким он несколько дней назад встретил Кори в своем доме. Он смотрел на молодого человека, ожидая, что тот объяснит, какое невообразимое дело могло привести его сюда.
— Не присядете ли? Как поживаете? А меня прошу извинить, — добавил он, разумея отсутствие пиджака. — Я прямо изжарился.
Кори засмеялся.
— Я готов сам просить разрешения снять пиджак.
— Снимайте! — воскликнул с удовольствием полковник. Есть нечто в человеческой природе, отчего человеку, снявшему пиджак, хочется видеть всех других в том же неглиже.
— Так я и сделаю, но прежде отниму у вас две минуты, — сказал непринужденно молодой человек, подвигая предложенный ему стул к бюро, за которым уселся Лэфем. — Но, может быть, у вас нет для меня этих двух минут?
— Есть, — сказал полковник. — Я как раз собрался кончать работу. В вашем распоряжении двадцать минут, а потом я за пятнадцать успею на катер.
— Отлично, — сказал Кори. — Я хочу, чтобы вы взяли меня в свою фирму.
Полковник онемел. Он повернул к двери толстую шею, чтобы убедиться, что она закрыта. Ему не хотелось, чтобы кто-либо в конторе услышал это, но, кажется, дал бы любую сумму, чтобы слова Кори слышала сейчас его жена.
— Полагаю, — продолжал молодой человек, — что мог бы просить нескольких известных вам лиц подтвердить мое трудолюбие и трезвость и рекомендовать меня за деловые качества. Но я решил не утруждать никого рекомендациями, пока не узнаю, что есть надежда или хоть тень надежды, что я вам нужен.
Лэфем справился, как мог, со своим изумлением. Он еще не простил Кори заявление миссис Лэфем, что тот не снизойдет до занятия минеральной краской; и хотя был сперва ошеломлен, не собирался допустить даже предположения, будто кто-то может его краской гнушаться.
— А как вы думаете, на какую должность я вас возьму? — На его фабрику требовались рабочие, и Лэфем притворился, будто Кори именно туда и нанимается. Было ли это приятно Лэфему или нет, но, спросив, он все же слегка покраснел.
Кори ответил, не чувствуя обиды:
— Боюсь, что мне самому это не вполне ясно; но я кое о чем справился.
— Надеюсь, — прервал его Лэфем, — вы не придали значения, ну, тому, что он понаписал в «Событиях»? — Появление в печати интервью, написанного Бартли, Лэфем встретил со смешанными чувствами. Сперва он ощутил тайное удовольствие, но вместе и опасение, понравится ли жене то, что Бартли написал там о ней. Она как будто не обратила на это особого внимания, и Лэфем был благодарен ей уже за это. Потом дочери стали над ним потешаться; и он, отмахиваясь от шуток Пенелопы, с досадой заметил, что Айрин уязвлена вульгарностью статьи. Деловые знакомые встречали его понимающими улыбками, намекавшими на небескорыстный характер похвал, — улыбками людей, которые сами через это прошли и знают, что к чему. Лэфем имел сомнения насчет того, как приняли это его клерки и подчиненные; он некоторое время вел себя с ними с суровым достоинством, а в общем остался недоволен. Он предполагал, что все эту газету прочли.
— Не знаю, о чем вы, — ответил Кори. — Я редко читаю «События».
— Да так, пустяки. Прислали одного малого взять у меня интервью, и он там все напутал.
— Кажется, это всегда так, — сказал Кори. — Нет, я не читал. Вероятно, номер вышел, когда меня еще здесь не было.
— Да, вероятно.
— Мысль, что я могу быть вам полезен, подсказал мне один из ваших рекламных буклетов.
Этими буклетами Лэфем гордился; он считал, что они отлично составлены.
— Что же там было?
— Я мог бы вложить в дело небольшой капитал, — отважился Кори. — У меня найдутся кое-какие суммы, но я не думаю, что вам это нужно.
— Нет, сэр, не нужно, — напрямик ответил полковник. — У меня был одно время компаньон, и с меня хватит.
— Да, — согласился молодой человек, имевший свое представление о возможностях или, быть может, смутные надежды, свойственные молодым. — Я на это не претендую. Но я знаю, что вы вывозите вашу краску за границу. Тут я мог бы быть полезен вам, и себе тоже.
— Как? — коротко спросил полковник.
— Видите ли, я неплохо знаю два-три языка. Французский, немецкий и немного испанский.
— То есть можете говорить на них? — спросил полковник со смешанными чувствами робости и пренебрежения, какие подобный человек испытывает к подобным познаниям.
— Да, и написать грамотное письмо на любом из них.
Лэфем потер нос.
— Ну, письма мы можем давать перевести.
— Кроме того, — продолжал Кори, если и обескураженный, то не показывая этого, — я знаю страны, куда вы намерены сбывать свою краску. Я там бывал. И в Германии, и во Франции, и в Южной Америке, и в Мексике; ну и конечно в Италии. Думаю, что в любой из этих стран я мог бы выгодно продавать ее.
На лице Лэфема мелькнуло одобрение, но он покачал головой.
— Она находит сбыт, где только есть спрос. Нам невыгодно посылать кого-то присматривать за этим. Вся прибыль уйдет на ваше жалованье и оплату ваших расходов.
— Да, — храбро ответил молодой человек, — если надо платить мне жалованье и оплачивать расходы.
— Не предлагаете же вы работать задаром?
— Я предлагаю работать на комиссионных началах. — Полковник снова хотел покачать головой, но Кори поспешно добавил: — Я навел справки о краске прежде, чем идти к вам. Я знаю, как ее ценят все, кто в этом смыслит. Я верю в нее.
Лэфем, глубоко тронутый, поднял голову и взглянул на молодого человека.
— Это лучшая краска во всем божьем мире, — произнес он торжественно, точно молитву.
— Это лучшая, какая есть в продаже, — сказал Кори и повторил: — Я в нее верю.
— Вы в нее верите, — начал полковник и умолк. Если бы деньги обладали подобной силой, он отдал бы годовой доход, лишь бы миссис Лэфем была сейчас тут. Сердце его смягчилось по отношению к молодому человеку не только как ко всякому, кто верил в его краску; но и потому, что он чувствовал себя виноватым перед ним: выслушивал клевету на его разум и деловое чутье, терпел, когда его обвиняли совершенно напрасно.
Кори встал.
— Не стану отнимать у вас более условленных двадцати минут, — сказал он, вынимая часы. — Я не жду немедленного ответа. Прошу лишь обдумать мое предложение.
— Не спешите, — сказал Лэфем. — Сядьте! Я хочу рассказать вам о краске, — добавил он голосом, осипшим от волнения, о котором не догадывался слушатель. — Я хочу все о ней рассказать.
— Я мог бы проводить вас до катера, — предложил молодой человек.
— Ничего! Могу ехать и на следующем. Вот поглядите. — Кори снова сел, а полковник открыл один из ящиков и вынул фотографию местности, где находились залежи. — Вот где мы ее добываем; на фотографии все гораздо хуже, — сказал он, словно неумелый фотограф исказил черты любимого лица. — Местность — из самых красивых во всей стране. А вот тут, — он указал толстым пальцем, — самое то место, где отец нашел краску — больше сорока лет назад. Да, сэр!
Он рассказал всю историю, не опуская подробностей и позабыв о катере; клерки в общей комнате сняли холщовые рабочие пиджаки и облачились в пиджаки из фланели или дешевой ткани в полоску. Ушла и молодая особа; остался один лишь швейцар, который время от времени шумно и с явными намеками то закрывал где-то ставень, то водружал что-то на место. Полковнику пришлось прервать наслаждение, какое доставляла ему самому автобиографическая история краски.
— Вот оно как было, сэр.
— Очень интересно, — сказал Кори, переводя дух; оба они поднялись, и Лэфем надел пиджак.
— Вот именно, — сказал полковник. — А почему бы, — добавил он, — нам не продолжить разговор? Для меня все это неожиданно, и я еще не вижу, как вы возьметесь за дело, чтобы оно окупилось.
— Я готов рискнуть, — ответил Кори. — Повторяю, что я в это верю. И сперва попытался бы в Южной Америке, скажем, в Чили.
— Слушайте-ка, — сказал Лэфем, держа в руке часы. — Я люблю все доводить до конца. Мы как раз поспеем на шестичасовой. Вот бы и вам со мной в Нантакет. И ночевать оставлю. Тут мы все и обговорили бы.
Молодое нетерпение Кори откликнулось на страстное нетерпение старшего.
— Пожалуй, я мог бы, — позволил он себе сказать. — Мне бы тоже хотелось окончательно все выяснить, особенно выяснить к общему удовольствию.
— Посмотрим. Деннис! — позвал Лэфем швейцара, и тот появился. — Хотите, пошлем сказать к вам домой?
— Нет. Мы с отцом приходим и уходим как хотим, не спрашиваясь. Если я сегодня не вернусь, он так и будет знать. Вот и все.
— Удобно. Когда женитесь, так у вас не получится. Вы свободны, Деннис, — сказал полковник.
На пристани он успел купить пару газет, прежде чем сел на катер вместе с Кори.
— Как раз успели, — сказал он. — Вот это я и люблю. Не терплю торчать на борту больше чем минуту до отправки. — Одну из газет он дал Кори и вместе с ним занял сиденья в той части катера, где, как он знал по опыту, было всего удобней. Свою газету он сразу развернул и стал бегло просматривать новости; а молодой человек смотрел, как живописно удаляется от них город, но видел одновременно и окружавших его людей, и веселую игру воды вокруг катера. Стало свежо; судов попадалось меньше; встречались большие парусники, медленно шедшие к берегу в закатном свете; островки в заливе проплывали мимо, потом таяли в отдалении, и катер оставлял их позади.
— Плохо, что они опять будоражат южан, — сказал полковник сквозь газету. — Пора бы, кажется, забыть старое.
— Да, — сказал молодой человек. — А о чем они сейчас?
— Будоражат конфедератов в Конгрессе. Не нравится мне это. Если у нашей партии нет другого товару, лучше уж совсем закрыть лавочку. — Просматривая газету, Лэфем продолжал отрывочно высказываться о политике, а Кори терпеливо слушал и ждал, когда тот вернется к делу. Наконец полковник сложил газету и сунул ее в карман пиджака. — Одно я взял себе за правило, — сказал он, — пока я на катере, давать себе полный отдых. Чтобы и душа, и тело дышали свежим воздухом. Надо давать мозгам отдохнуть, все равно как ногам или спине. Но тут нужна сила воли. Если б я не взял себе это за правило, при такой работе вот уж десять лет, меня бы давно в живых не было. Поэтому люблю править лошадью. Тут требуется все ваше внимание, если не хотите сломать себе шею; не то — на катере; вот тут и нужна сила воли, чтоб отвлечь мысли туда, куда хотите. И у меня правило — на катере читать газету. Погодите! — прервал он свою речь, видя, что Кори собирается платить за проезд подошедшему кондуктору. — Билеты у меня. А когда прочту газету, завожу с кем-нибудь разговор или наблюдаю людей. Хотел бы я знать, откуда все они берутся. Я уже лет шесть-семь езжу этим катером, но почти никого не узнаю. Словно всякий раз набираются новые. Ну да, конечно. Летом в городе полно приезжих, едут и из сельских мест. Всем хочется побывать на пляжах, все слышали, что они освещаются электричеством, всем охота поглядеть. А возьмите их лица! Самое интересное — не то, что на них написано, а то, что скрыто. Ведь каждый мужчина, каждая женщина чего только не пережили, пока дожили до тридцати. Все должно бы на них отпечататься. Так нет! Люблю тоже наблюдать за парочками и угадывать. Какие обручены или собираются, какие женаты, каким бы уже следовало. Но большей частью не угадаешь. Конечно, когда зеленая молодежь — еще что-то видно. А тех, что постарше, никак не разобрать. Так ведь?
— Вы, вероятно, правы, — сказал Кори, которому хотелось не философии, а деловой беседы; но приходилось терпеть.
— Что ж, — сказал полковник, — видно, оно и лучше, чтобы мы не знали, что у каждого из нас на уме. А иначе человек сам себе не хозяин. Пока он себе хозяин, из него еще может быть толк. А если его видят насквозь — пусть даже и не видят ничего очень уж плохого, — тогда это человек конченый. Нет, сэр. Не хотел бы я видеть людей насквозь.
Большую часть пассажиров катера — а он был, разумеется, полон — можно было, по-видимому, видеть насквозь не только легко, но и спокойно. Здесь не было изысканной публики — просто люди, которые ехали на пляж развлечься или отдохнуть и могли себе это позволить. Лица были будничные и если чем-то освещались, то только целеустремленностью, составляющей поэтическое начало американца. Зато все почти выражали смышленость, доброжелательность и присущую всем нам готовность к шутливому общению. Женщины были нарядны в меру своих средств и вкуса, а мужчины различались лишь разной степенью безразличия к одежде. Толпа в соломенных шляпах, увенчивающих летом каждую голову, не может выглядеть с достоинством. В отличие от англичан, поражающих причудливостью одежды, когда они отказываются от обычной, мы неспособны привлечь внимание наблюдателя. В наших соломенных шляпах и саржевых или фланелевых пальто мы не более импозантны, чем толпа мальчишек.
— В один прекрасный день, — сказал Лэфем, когда катер подходил к конечной остановке, — тут случится несчастье. Смотрите, сколько их столпилось.
Он говорил о людях, теснившихся на пристани; сдерживаемые запертой решеткой, они готовились ринуться на борт катера и заполнить его, прежде чем высадятся прибывшие в Нантакет.
— Катера всегда перегружены, — продолжал он, говоря о возможной катастрофе так, словно его она не коснется. — Они берут вдвое больше пассажиров, чем следует, и в десять раз больше, чем сумеют спасти, если что случится. Да, сэр, случится непременно. Ага! Вон моя дочь. — Он вынул сложенную газету и помахал ею фаэтонам и ландо, стоявшим у пристани поодаль от толпы; с одного из них барышня в ответ взмахнула зонтиком.
Когда он вместе со своим гостем пробрался сквозь толпу, она заговорила с отцом прежде, чем заметила Кори.
— Ну, полковник, это был ваш последний шанс. Мы уже с четырех часов встречаем каждый катер — то есть сперва встречал Джерри, а я сказала маме, что поеду сама, может, мне удастся; а если нет — дойдете пешком. Вы у нас совсем отбились от рук.
Полковник с удовольствием выслушал этот выговор и только потом сказал, гордясь немного своим гостем и уверенный, что она не растеряется:
— А я привез мистера Кори, он у нас и переночует; надо было все ему показывать по дороге, вот мы и задержались.
Молодой человек, стоя возле открытого экипажа, быстро поклонился, а Пенелопа Лэфем протянула:
— Здравствуйте, мистер Кори, — прежде чем полковник кончил свое объяснение.
— Садитесь сюда, рядом с мисс Лэфем, — сказал он, взбираясь на сиденье подле кучера. — Нет, нет, — поспешно добавил он, когда молодой человек стал из вежливости отказываться. — Я лучшего места никому не уступаю. Джерри, дайте-ка на минуту вожжи.
Он отобрал вожжи и быстрее, чем говорил это, умело развернул экипаж среди толпившихся пассажиров и помчал по дороге мимо отелей с верандами и ресторанов, выходивших прямо на песок пляжа.
— Здесь очень оживленно, — сказал он, проезжая мимо и указывая на них кнутом. — Вот только отелями я сыт по горло. В этом году я решил снять коттедж. Ну, Пэн, как вы все живете? — Он полуобернулся к ней в ожидании ответа и сумел подмигнуть, выражая полное удовольствие. Не имея иных замыслов и довольный лишь своим триумфом над миссис Лэфем, полковник чувствовал себя, как бы он сказал, в полном порядке.
Дочь улыбнулась мальчишескому поведению отца.
— С утра особых перемен не наблюдалось. Когда ты уезжал, у Айрин уже болела голова?
— Нет, — сказал полковник.
— Ну тогда есть о чем доложить.
— На тебе! — сказал с досадой полковник.
— Сожалею, что мисс Айрин нездорова, — вежливо сказал Кори.
— Верно, слишком долго гуляла по берегу. Воздух здесь такой свежий, что не чувствуешь, как палит солнце.
— Вот именно, — подтвердил Кори.
— Выспится, и все пройдет, — сказал полковник, не оборачиваясь. — Но вы, девочки, осторожнее с этим.
— Если вы любите прогулки, — сказал Кори, — то пляж — большой соблазн.
— Нет, не такой уж, — ответила девушка. — Идешь и идешь, потому что дорога прямая и гладкая. Мы здесь столько раз бывали, что все знаем наизусть — каков берег во время прилива, каков при отливе и как выглядит после шторма. Нам знакомы все крабы, все медузы, все дети, копающиеся в песке, и все люди под пляжными зонтами. Они, по-моему, всегда одни и те же.
Полковник предоставил разговор молодым. Он заговорил только, чтобы сказать: — Приехали! — свернул с дороги и остановился перед коричневым коттеджем с красной крышей и клумбой герани возле скалы, стоявшей на излучине дороги. Вокруг было безлесно и голо, и слишком большой океан плескался менее чем в ста шагах. В воздухе носился гостеприимный запах ужина; на веранде появилась миссис Лэфем; вопрос по поводу опоздания мужа отражался в ее глазах, но замер на ее устах, как только она увидела Кори.
7
Торжествующий полковник легко спрыгнул с сиденья.
— Я привез мистера Кори, — пояснил он небрежно.
Миссис Лэфем приветствовала гостя, а полковник повел его в его комнату и убедился, что там есть все необходимое. Затем пошел мыть руки, словно не обращая внимания на нетерпение, с каким жена догнала его.
— Отчего это у Айрин болит голова? — спросил он, намыливая волосатые руки.
— Да ладно об Айрин, — прервала поспешно жена. — Как вышло, что он приехал? Ты, что ли, уговорил? Если да, я тебе этого не прощу, Сайлас!
Полковник засмеялся, а жена схватила его за плечо, чтобы смеялся тише.
— Шш! — шептала она. — Хочешь, чтоб он все слышал? Отвечай, ты уговорил?
Полковник все еще смеялся. Он решил извлечь из ситуации все возможное удовольствие.
— Нет, я не уговаривал. Он сам захотел.
— Не верю. Где ты с ним встретился?
— В конторе.
— В какой?
— В моей.
— Чепуха! Что ему там было делать?
— Да ничего особенного.
— Зачем же он приходил?
— Зачем? Он сказал, что хотел бы заняться минеральной краской.
Миссис Лэфем опустилась на стул и смотрела, как муж ее трясется от сдерживаемого смеха.
— Сайлас Лэфем, — произнесла она. — Если ты и дальше будешь меня морочить…
Полковник вытирал руки полотенцем.
— Он считает, что мог бы сбывать ее в Южной Америке. Я пока не знаю, что он задумал.
— Ладно! — воскликнула жена. — Я еще с тобой расквитаюсь.
— Я и предложил ему поехать сюда и обо всем договориться, — продолжал полковник с притворным простодушием. — Я ведь знал, что он и притронуться не захочет к минеральной краске.
— Поговори мне еще! — грозно сказала жена.
— Ведь я правильно сделал?
В дверь постучали, и миссис Лэфем подошла к ней. Служанка объявила, что ужин готов.
— Ладно, — сказала она, — идем к столу. Но ты у меня заплатишь за это, Сайлас.
Пенелопа едва вошла в дом, как тотчас прошла к сестре.
— Как голова, Рин? Лучше? — спросила она.
— Немножко, — откликнулся голос с постели. — Но я к столу не выйду. Мне не хочется есть. Если полежу, к завтрему все пройдет.
— А жаль, — сказала сестра. — Ведь он приехал вместе с отцом.
— Не может быть! Кто? — вскричала Айрин, одновременно отрицая и вопрошая.
— Если не может быть, так не все ли равно кто?
— Ну что ты меня мучаешь! — простонала больная. — Ты о ком, Пэн?
— Лучше не скажу, — ответила Пенелопа, наблюдая за ней, словно кошка, играющая с мышью. — Раз ты не выйдешь к столу, зачем мне тебя понапрасну волновать?
Мышка стонала и металась на постели.
— О, я бы тебя так не мучила!
Кошка уселась поодаль и сказала спокойно:
— Ну, а что ты сделаешь, если я скажу, что это и вправду мистер Кори? Ты говоришь, что не можешь выйти к чаю. Но он тебя извинит. Я же сказала, что у тебя болит голова. Теперь уж выйти нельзя! Слишком было бы откровенно. Но не печалься, Айрин, я постараюсь, чтобы он не скучал. — Тут кошка тихонько хихикнула, а мышка на миг вооружилась мужеством и достоинством.
— Как не стыдно тебе — пришла и дразнишь меня.
— Почему же ты мне не веришь? — спросила Пенелопа. — Почему бы ему не приехать сюда с отцом, если отец его пригласил? А он, наверное, так и сделал бы, если бы сообразил. Не вижу я, чем эта лягушка лучше всякой другой, ничего в ней нет особенного.
Беспомощность сестры была слишком сильным искушением для любительницы дразнить; она смеялась приглушенным смехом, убеждавшим ее жертву, что это всего лишь неуместная шутка.
— Я бы с тобой так не поступала, Пэн, — сказала Айрин жалобно.
Пэн бросилась на кровать рядом с нею.
— Бедняжка! Да здесь он, здесь. Это непреложный факт. — Она ласкала и успокаивала сестру, продолжая давиться смехом. — Надо встать и выйти. Не знаю, что привело его сюда, но он здесь.
— Поздно! — сказала горестно Айрин. И добавила в совершенном отчаянии: — Какая же я дура, что выходила гулять!
— Ничего, — уговаривала сестра. — Идем, выпьешь чаю, это поможет.
— Нет, нет, нельзя. А чаю вели принести сюда.
— Хорошо; ты можешь увидеться с ним попозже.
— Нет, я совсем не выйду.
Через час Пенелопа снова вошла к сестре и застала ее перед зеркалом.
— Лучше бы полежала, Рин, и к утру все прошло бы, — сказала она. — Как только мы встали из-за стола, отец сказал: «Извините нас, дамы, нам с мистером Кори надо поговорить об одном деле». И посмотрел на маму так, что ей, верно, было трудно выдержать. Слышала бы ты, как полковник распространялся за ужином. Все, что он говорил в тот раз, тебе показалось бы пустяком.
Внезапно вошла миссис Лэфем.
— Слушай, Пэн, — сказала она, закрыв за собой дверь. — Достаточно я сегодня вытерпела от твоего отца, и если ты сию минуту не скажешь мне, что все это значит…
Что тогда будет, она предоставила им догадываться. Пенелопа ответила с обычной притворной степенностью:
— Полковник, мэм, очень важничает. Но не спрашивай, что у него за дела с мистером Кори, потому что я не знаю. Знаю только, что встретила их на пристани, и они всю дорогу сюда беседовали — на литературные темы.
— Чепуха! Как думаешь, что тут такое?
— Если хочешь знать мое мнение, то разговоры о делах — просто ширма. Жаль, что Айрин не встала встретить его, — добавила она.
Айрин бросила на мать умоляющий взгляд, но та была слишком озабочена, чтобы оказать помощь, о которой просил этот взгляд.
— Отец говорит, будто он хочет к нему в контору.
Теперь взгляд Айрин выразил изумление и недоумение, а Пенелопа сохраняла невозмутимость.
— Что ж, он свою выгоду видит.
— Не верю я этому! — вскричала миссис Лэфем. — Я так и сказала отцу.
— А он как? Согласился с этим? — спросила Пенелопа.
Мать не ответила.
— Я одно знаю, — заявила она. — Если он не расскажет мне все, слово в слово, не спать ему сегодня.
— Что ж, мэм, — сказала Пенелопа со своим особенным смешком. — Я этому не удивлюсь.
— Оденься, Айрин, — приказала мать, — и приходи вместе с Пэн в гостиную. Дадим им на дела два часа, а потом мы должны принимать его все вместе. Не так уж болит у тебя голова.
— Уже прошло, — сказала девушка.
К концу срока, который она отвела полковнику, миссис Лэфем заглянула в столовую, где воздух был сизым от дыма.
— Думаю, джентльмены, что вам теперь будет лучше в гостиной, но и мы оттуда не уйдем.
— И не надо, — сказал ее муж. — Мы в общем закончили разговор. — Кори уже стоял. Поднялся и Лэфем. — Можем теперь идти к дамам. А последний пункт отложим до завтра.
Обе барышни были уже в гостиной, когда туда вошел Кори вместе с их отцом; и обе явно не проявляли интереса к двум-трем книгам и множеству газет, разложенных на столе, где горела большая лампа. Но Кори, поздоровавшись с Айрин, взглянул на книгу, которая была у него перед глазами, и, не зная, что еще сказать, как бывает в такие минуты, спросил:
— Вы, кажется, читаете «Мидлмарч»? Вам нравится Джордж Элиот?
— Кто? — переспросила девушка.
Пенелопа сказала:
— Айрин, вероятно, еще не прочла ее. Я только что принесла ее из библиотеки. Об этой книге столько говорят. Лучше бы автор давал нам самим судить о его персонажах, — добавила она.
Но тут вмешался отец.
— У меня на книги нет времени. Тут и газеты еле успеваешь прочесть, а к вечеру я так устаю, что лучше уж пойти в театр или на лекцию, если со стереоскопом. Но мы, кажется, больше всего любим театр. Я хочу, чтобы меня рассмешили, а трагедии ни к чему. Их хватает в жизни, зачем еще представлять это на сцене? Видели «Джошуа Уиткома»?
В разговор вступила вся семья, и у каждого оказалось свое мнение о пьесах и актерах. Миссис Лэфем вернула беседу к литературе.
— Пенелопа у нас читает за всех.
— Мама, зачем все сваливать на меня! — сказала девушка с комическим негодованием.
Мать засмеялась и добавила со вздохом:
— Я в девушках любила хорошую книгу, но в ту пору нам не очень-то разрешали читать романы. Моя мать считала их все враньем. И пожалуй, насчет некоторых она не так уж ошибалась.
— Конечно, это вымыслы, — сказал Кори, улыбаясь.
— Мы, в общем, покупаем немало книг, — сказал полковник, очевидно, имея в виду дорогие подарочные издания, которые они покупали друг другу к дням рождения и праздникам. — Мне хватает и газет. А когда девочки хотят почитать роман, пусть берут в библиотеке. Для чего же тогда библиотеки? Фу! — отмахнулся он от бесполезного разговора. — Как у вас, женщин, душно в комнатах! Едете на море или в горы ради свежего воздуха, а сами законопачиваетесь в комнате. Тут уж тебе никакого воздуха. Надевайте-ка шляпы, девочки, и покажите мистеру Кори вид со скал на отели.
Кори заявил, что будет в восторге. Девушки переглянулись друг с другом и с матерью. Айрин вздернула хорошенький подбородок по адресу неисправимого отца, Пенелопа состроила смешную гримасу, но полковник оставался убежден, что ведет дело весьма тонко.
— Я отправил их погулять, — сказал он, едва они ушли и прежде чем жена успела на него напуститься, — потому что с ним уже переговорил, теперь надо с тобой. Все так и есть, Персис, как я говорил. Он желает служить у меня в конторе.
— Твое счастье, — сказала жена; она имела в виду, что теперь ему не достанется за попытку ее морочить. Но ей было слишком интересно, чтобы она продолжала эту тему. — Как думаешь, зачем ему это надо?
— Я понял, что он после колледжа пробовал себя в разных делах и не нашел такого, где бы ему нравилось. Или где бы он нравился. Не так это легко. А сейчас ему думается, что он мог бы взяться за краску и протолкнуть ее в Южную Америку. Он знаток испанского языка, — так Лэфем пересказал скромное заявление Кори, что он немного знает этот язык, — он там побывал, знает обычаи. И он верит в мою краску, — добавил полковник.
— Полагаю, он верит еще кое во что, — сказала миссис Лэфем.
— Ты о чем?
— Ну, Сайлас Лэфем, если ты и сейчас не видишь, что он нацелился на Айрин, не знаю, когда у тебя откроются глаза. Вот и все.
Полковник сделал вид, что обдумывает эту мысль, словно она не приходила ему раньше в голову.
— Если так, то уж больно кружной путь он выбрал. Я не говорю, что ты неправа, но если дело в Айрин, зачем бы ехать за ней в Южную Америку? А он именно это и предлагает. Думаю, Персис, что краска тут тоже замешана. Он говорит, что верит в нее, — полковник благоговейно понизил голос, — и готов сам открыть там агентство и работать за комиссионные с того, что сумеет продать.
— Конечно! Он берется за дело так, чтобы не быть тебе обязанным. Слишком он для этого гордый.
— Ни за что не дам ему взяться за это, если на первом месте не будет краска. А уж потом Айрин. Я не против ни того, ни другого, только незачем смешивать две разные вещи; и не хочу я, чтобы он мне втирал очки — или еще кому. Пока что краска у него на первом и на втором месте. С этим я его и возьму. У него очень стоящие задумки; раззадорили его нынешние разговоры насчет завоевания внешних рынков. Мы ведь совсем затоварились; надо все сбыть или закрыть производство, пока опять не появится спрос внутри страны. У нас уже подымалась два-три раза суматоха, но так ничем и кончилась. Говорят, мы не можем расширить нашу торговлю при нынешних высоких тарифах, потому как не идем никому навстречу — хотим, чтобы навстречу нам шли только другие, — вот англичане во всем нас и обгоняют. Не знаю, так ли это. Моей краски это не должно касаться. В общем, он хочет попытаться, и я решил — пусть себе. Не допущу, конечно, чтобы он брал весь риск на себя. Я тоже верю в краску, и я его расходы оплачу.
— Значит, опять берешь компаньона? — не удержалась миссис Лэфем.
— Да, если это, по-твоему, называется компаньон. По-моему, нет, — сухо ответил муж.
— Ну, раз ты все решил, Сай, самое время дать тебе совет, — сказала миссис Лэфем.
Это полковнику понравилось.
— Да, самое время. Так что же ты можешь возразить?
— Должно быть, ничего. Раз ты доволен, то и я тоже.
— Ну так что?
— Когда он едет в Южную Америку?
— Пока возьму его в контору. А поедет зимой. Должен сперва освоиться с делом.
— Вот как? А столоваться будет у нас?
— Ты к чему клонишь, Персис?
— А ни к чему. Если и не будет столоваться, то навещать нас у него будет предлог.
— Думаю, что так.
— А если он и этим не сумеет воспользоваться, куда уж ему справиться с твоими делами в Южной Америке.
Полковник покраснел.
— Не для того я его беру.
— Нет, для того. Можешь перед собой прикидываться, но меня не проведешь. Я тебя знаю.
Полковник засмеялся:
— Фу ты!
Миссис Лэфем продолжала:
— Что ж такого, если мы и надеемся, что он в нее влюбится. Но если ты вправду не хочешь смешивать два дела, советую тебе не брать мистера Кори. Хорошо, если влюбится; а если нет, сам знаешь, как тебе будет обидно. И я тебя знаю, Сайлас, ты станешь держать на него зло. Так что лучше не бери его, пока мы не знаем точно. Вижу ведь, как тебе хотелось бы.
— Ничего мне не хотелось бы, — протестовал Лэфем.
— А если не получится, это тебе будет нож в сердце, — настаивала жена.
— Ну ладно, — сказал он. — Раз ты лучше меня знаешь, чего мне хочется, тебя не переспоришь.
Он встал, чтобы уйти от смущавшего его разговора, и вышел на веранду. Он увидел издали молодежь на берегу, и сердце его наполнилось гордостью. Он любил повторять, что ему безразлично, из какой человек семьи, но видеть молодого Кори своим служащим, своим гостем и возможным претендентом на руку дочери было для него одним из сладчайших плодов его успеха. Он отлично знал, кто такие Кори, и всей своей простой душой ненавидел это имя как символ той высокой пробы, которая была для него недостижима, разве что ему дано будет увидеть не менее трех поколений своих потомков, позолоченных минеральной краской. Через своих деловых знакомых он знал о старом Филипсе Кори и много чего слышал о том Кори, который провел молодость за границей, тратил отцовские деньги и всю жизнь только и делал, что говорил остроумные вещи. Некоторые из них ему пересказали, но их остроумие Лэфем не сумел оценить. Однажды он даже видел его, и все в этом высоком, стройном человеке с седыми усами воплощало для Лэфема ненавистный аристократизм. Он сразу ощетинился, когда жена прошедшим летом рассказала ему, как познакомилась с этой семьей; мысль, что Кори-младший влюблен в Айрин, он сперва отбросил как нелепость. О молодом Кори он заранее составил себе мнение, но, увидев его, сразу почувствовал к нему расположение и честно это признал. Он стал разделять надежды жены, а, по ее уверению, они именно у него и зародились.
События этого дня всколыхнули его неповоротливое воображение как ничто другое с тех пор, как девушка, учившая его орфографии и грамматике в ламбервильской школе, сказала, что согласна стать его женой.
Силуэты на скалистом берегу задвигались и направились к дому. Он вошел в комнату, чтобы не подумали, будто он следил за ними.
8
Через неделю после того, как сын уехал от нее из Бар-Харбор, миссис Кори неожиданно приехала к мужу в Бостон. Он завтракал и встретил ее, как встречает муж, все лето живущий в городе, жену, неожиданно являющуюся с горного или морского курорта. Она на миг чувствует себя гостьей, пока зависть к его городскому комфорту не вернет ей ощущения своей власти. Миссис Кори была настоящей леди, и зависть не выразилась у нее в прямых упреках.
— Наслаждаюсь, Анна, всей роскошью, среди которой ты меня оставила. А как девочки?
— Девочки здоровы, — сказала миссис Кори, рассеянно оглядывая коричневый бархатный пиджак мужа, который удивительно шел к нему. Никто не старел так красиво, как он. Его темные волосы, еще не составляя живописного контраста с седыми усами, были все же немного темнее их, а если чуть поредели, то тем красивее лежали волнами. Кожа имела жемчужный оттенок, какой она принимает порою у пожилых мужчин, а черточки, оставленные на ней временем, были слишком тонкими, чтобы называть их морщинами. Своей внешностью он не тщеславился ни прежде, ни теперь.
— Рад это слышать. Ну, а сын при мне, — сказал он, — то есть когда бывает дома.
— Так где же он сейчас? — спросила мать.
— Вероятно, пирует где-нибудь в обществе Лэфема. Вчера он ходил предлагать себя в вассалы Короля Минеральной Краски, и с тех пор я его не видел.
— Бромфилд! — воскликнула миссис Кори. — Почему ты не удержал его?
— Видишь ли, дорогая, я вовсе не уверен, что это плохо.
— Как может это быть хорошо? Это ужасно!
— Я этого не думаю. Все вполне прилично. Том обнаружил — конечно, не из рекламы, всюду украшающей пейзажи…
— Она отвратительна!
— …что краска в самом деле хороша; и у него явились идеи, как распространить ее в дальних странах.
— Но почему бы не заняться чем-нибудь другим? — сокрушалась мать.
— Он перепробовал, кажется, почти все другое и все бросал. Возможно, бросит и это. Но, не имея предложить ему ничего лучшего, я предпочел не вмешиваться. К чему было говорить ему, что минеральная краска — гадость. Думаю, ты уже ему это говорила.
— Да!
— И как видишь, не помогло, хотя твоим мнением он дорожит втрое больше, чем моим. Может быть, ты и приехала затем, чтобы повторить ему, что это гадость.
— Меня это просто убивает. Неужели это достойное для него занятие? Я хотела бы помешать этому, если возможно.
Отец покачал головой.
— Если уж не помешал сам Лэфем, думаю, что теперь поздно. Остается только надеяться на отказ Лэфема. Но я не считаю, что занятие недостойно Тома. Он, несомненно, один из лучших юношей в мире. У него масса энергии и того, что называется житейским здравым смыслом. Но блестящим его не назовешь, нет. Не думаю, чтобы он преуспел в какой-либо из свободных профессий, и он инстинктивно за них не брался. Но надо же ему что-то делать. А что? Он говорит: минеральная краска. Почему бы нет? Если деньги зарабатываются честным трудом, к чему притворяться, будто нам не все равно каким? Ведь на самом деле нам все равно. Этот предрассудок себя изжил.
— Ах, дело не только в краске, — сказала миссис Кори, но осеклась и переменила тему. — Хорошо бы ему жениться.
— На богатой? — подсказал ее муж. — Я иногда пытался соблазнить этим Тома, но он против, и мне это как раз нравится. Я сам женился по любви, — сказал Кори, взглянув на жену.
Она ответила милостивым взглядом, но сочла нужным сказать:
— Чепуха!
— К тому же, — продолжал ее муж, — если речь о деньгах, то есть принцесса минеральной краски. У нее их будет много.
— Ах, это хуже всего, — вздохнула мать. — С краской я бы еще примирилась…
— Но не с принцессой? Ты, кажется, говорила, что это очень хорошенькая и скромная девушка?
— Да, очень хорошенькая и скромная; но она — ничто. Пресная и скучная.
— Но Тому она как будто не показалась пресной?
— Не знаю. Мы оказались им обязаны очень многим, и я, разумеется, хотела быть с ними учтивой. Я и его об этом попросила.
— И он был чересчур учтив?
— Не сказала бы. Но девочка действительно необычайно хороша собой.
— Том говорил, что их две. Может быть, они нейтрализуют одна другую?
— Да, есть еще одна дочь, — подтвердила миссис Кори. — Но как ты можешь шутить над этим, Бромфилд? — добавила она.
— Я и сам не пойму, дорогая. Сам удивлен, как я на это решаюсь. Мой сын вынужден зарабатывать на жизнь из-за обесценения ценностей. Странно, — продолжал Кори, — что некоторые ценности имеют это свойство: рента, акции, недвижимость — все возмутительно обесценивается. Может быть, надо вкладывать все свои ценности в картины? Моих картин у меня немало.
— Тому нет нужды зарабатывать на жизнь, — сказала миссис Кори, игнорируя шутки мужа. — У нас еще хватает на всех.
— Именно это я иногда внушал Тому. Я доказал ему, что, живя экономно и разумно, он может ничего не делать до конца своей жизни. Конечно, он будет немного стеснен, и все мы тоже; но жизнь слагается из жертв и компромиссов. Он со мной не согласился, и его ничуть не убедил пример европейских аристократов, который я привел в защиту праздной жизни. Он явно хочет что-то делать сам. Боюсь, что он эгоист.
Миссис Кори улыбнулась бледной улыбкой. Тридцать лет назад она вышла в Риме за богатого молодого художника, который гораздо лучше говорил, чем писал картины; говорил прелестные вещи, именно то, что могло понравиться девушке, склонной смотреть на жизнь немного слишком серьезно и практично. Она увидела его в ином свете, когда привезла домой, в Бостон; но он продолжал говорить прелестные вещи и мало что делал кроме этого. Он осуществил решение своей молодости. К счастью, он лишь проживал деньги, но не проматывал их; вкусы его были просты, как у итальянца, дорогостоящих привычек у него не было. Жизнь он стал вести все более уединенную. Его трудно было куда-либо выманить, хотя бы пообедать в гостях. Он был трогательно терпелив, когда средств у них убавилось, и она чувствовала это тем сильнее, чем большее бремя жизни ложилось на нее. Ужасно, что дети, их образование и их удовольствия стоили так дорого. Она знала к тому же, что, если бы не они, она вернулась бы с мужем в Рим и жила там роскошно, расходуя меньше, чем приходилось тратить в Бостоне на жизнь хотя бы приличную.
— Том не советовался со мной, — продолжал отец, — но с другими посоветовался. И пришел к выводу, что минеральной краской стоит заняться. Он все выяснил и о краске, и об основателе дела. Он очень внушительно об этом говорит. И если уж непременно хочет чего-то для себя добиться, почему бы его эгоизму не принять именно эту форму? В сочетании с принцессой краски оно, конечно, менее приятно. Но это лишь отдаленная вероятность и скорее всего рождена твоей материнской тревогой. Но если б это даже стало неизбежным, что ты можешь поделать? Главное утешение, какое остается в этих делах американским родителям, это — что ничего не поделаешь. Будь мы в Европе, даже в Англии, мы были бы в курсе любовных дел наших детей и в известной мере могли указывать юной страсти, куда пускать ростки. А у нас принято игнорировать их, а когда ростки укореняются, они игнорируют нас. Мы слишком деликатны, чтобы устраивать браки наших детей; а когда они устраивают их сами, мы боимся сказать слово, чтобы не было еще хуже. Самое правильное — это научиться безразличию. Это именно то, что приходится делать молодым в других странах, и это логический результат нашей позиции здесь. Смешно принимать к сердцу то, во что мы не вмешиваемся.
— Люди очень часто вмешиваются в браки своих детей, — сказала миссис Кори.
— Да, но вяло и нерешительно и так, чтобы не иметь неприятностей, если браки все же состоятся, как оно обычно и бывает. Мне, вероятно, следовало бы не давать Тому ни гроша. Это было бы просто и экономно. Но ты ни за что не согласишься, а Тому будет безразлично.
— Я считаю неправильным наше поведение в таких делах, — сказала миссис Кори.
— Очень возможно. Но на нем основана вся наша цивилизация. Кто решится первым изменить его? Кому из знакомых отцов семейств стану я предлагать Тома в качестве жениха для его дочери? Я бы чувствовал себя ослом. А ты разве станешь просить какую-либо мать, чтобы она женила сыновей на наших дочерях? Ты бы чувствовала себя гусыней. Нет, единственный наш лозунг — это Руки Прочь.
— Я непременно поговорю с Томом, когда придет время, — сказала миссис Кори.
— А я, дорогая, попрошу разрешения не присутствовать при твоем фиаско, — ответил ей муж.
Сын пришел домой в тот же день и удивился, застав мать в Бостоне. Он так откровенно ей обрадовался, что она не решилась признаться, почему приехала, и придумала какой-то предлог.
— Знаешь, мама, — сказал он, — я договорился с мистером Лэфемом.
— Вот как? — спросила она упавшим голосом.
— Да. Сейчас мне будет поручена его иностранная корреспонденция, и если я увижу в ней возможности, на какие надеюсь, то поведу его дело в Южной Америке и в Мексике. Условия он предложил очень хорошие. Говорит, что если это окажется в общих наших интересах, то он будет, сверх комиссионных, платить мне также и жалованье. Я говорил с дядей Джимом; он считает, что у меня хорошие возможности.
— Так сказал дядя Джим? — в изумлении спросила миссис Кори.
— Да, я все время с ним советовался и следовал его советам.
Это показалось ей необъяснимым предательством со стороны брата.
— Я думал, что и ты хотела бы для меня того же советчика. Да и кто подходит для этого лучше?
Мать промолчала. Как ни огорчала ее минеральная краска, ее сейчас вытеснила еще большая тревога. Она стала осторожно подбираться к этому предмету.
— И ты весь вечер обсуждал свое дело с мистером Лэфемом?
— Да, почти, — ответил сын вполне невинно. — Я пошел к нему вчера после обстоятельного разговора с дядей Джимом, потом мистер Лэфем пригласил меня к себе, чтобы договориться окончательно.
— К себе? — переспросила миссис Кори.
— Да, в Нантакет. Он снимает там коттедж.
— В Нантакете? — миссис Кори наморщила лоб. — Что же представляет собой коттедж в Нантакете?
— Почти то же, что коттедж в любом другом месте. Обычная красная крыша и веранда. И как положено — скалы на берегу моря; а примерно в миле дальше по пляжу — большие отели; их по вечерам освещают электричеством и фейерверком. У нас в Наханте этого нет.
— Да, — согласилась мать. — А как поживает миссис Лэфем? И ее дочь?
— Хорошо, — сказал молодой человек. — Барышни после обеда, разумеется, водили меня на скалы, а потом я до полуночи говорил с мистером Лэфемом о краске. И докончил разговор только нынче утром на катере.
— Какова же эта семья у себя дома?
— Какова? Я, признаться, не разглядел. — Миссис Кори готова была облегченно вздохнуть; а сын чему-то засмеялся. — Они как раз читали «Мидлмарч». Говорят, что много слышали об этой книге. Мне кажется, это очень хорошие люди. И очень дружная семья.
— «Мидлмарч», наверное, читает некрасивая сестра?
— Некрасивая? Разве она некрасива? — спросил молодой человек, добросовестно стараясь вспомнить. — Да, читает больше старшая. Но и та не переутомляется. Они больше любят говорить. Этим они напомнили мне южан. — Молодой человек улыбнулся каким-то своим воспоминаниям о Лэфемах. — Угощение — как говорят в деревне — было отличное. Полковник — ведь он имеет чин полковника — говорил о кофе своей жены, точно она его собственноручно сварила, хотя, по-моему, только руководила его приготовлением. В доме есть все, что только можно достать за деньги. Но и у денег есть пределы.
Этот последний факт с недавнего времени все больше огорчал миссис Кори; однако в применении к Лэфемам он ее даже несколько утешил.
— Да, иногда требуется также и хороший вкус, — сказала она.
— Они словно извинялись передо мной, что у них мало книг, — сказал Кори. — Не знаю, зачем. Полковник сказал, что они, в общем, покупают много книг. Но, очевидно, не возят с собой на курорт.
— Полагаю, они никогда не покупают новых книг. Я теперь встречаю кое-кого из этих богачей; они тратят деньги на предметы роскоши, а книги берут в библиотеке или покупают дешевые, в бумажных обложках.
— Так, вероятно, делают и Лэфемы, — сказал, улыбаясь, молодой человек. — Но люди они очень хорошие. У старшей дочери хорошее чувство юмора.
— Юмора? — Миссис Кори недоуменно наморщила лоб. — Вроде миссис Сэйр? — назвала она имя, которое приходит на ум каждому бостонцу, когда говорят о юморе.
— О нет, ничего похожего. Она не произносит афоризмов, никаких блесток и всплесков, ничего литературного. У нее забавная манера смотреть на вещи, или они ей видятся с забавной стороны. Не знаю. Она рассказывает о том, что видела, иногда кого-нибудь изображает.
— Вот как? — холодно сказала миссис Кори. — А мисс Айрин все так же хороша?
— У нее изумительный цвет лица, — ответил сын, но это ее не удовлетворило. — Мне хотелось бы видеть, как встретятся отец и полковник Лэфем, — добавил он, улыбаясь.
— Да, да, отец! — сказала мать тем тоном сочувствия и вместе осуждения, каким матери говорят детям об их отце.
— Думаешь, это будет ему неприятно? — быстро спросил молодой человек.
— Нет, нет, не думаю. Признаюсь, однако. Том, что предпочла бы какую-нибудь другую фирму.
— Но почему же, мама? Сейчас главным считается размер капитала; а я готов скорее голодать, чем взять в руки доллар, добытый нечестным путем.
— Конечно, мой мальчик, — с гордостью сказала мать.
— Но не возражаю, если на нем будет немного минеральной краски. Я употреблю свое влияние на полковника Лэфема — если оно у меня когда-либо будет, — чтобы эту краску соскребли с пейзажей.
— Ты, должно быть, не начнешь работать до осени?
— Нет, начну, — сказал сын, смеясь над деловым неведением матери. — Завтра же с утра.
— Завтра с утра!
— Да, мне уже отвели конторку, и я сяду за нее в девять утра.
— Том! — вскричала мать. — Почему мистер Лэфем так охотно тебя взял? Я всегда слышала, что молодым людям страшно трудно устроиться.
— Ты думаешь, так уж охотно? Мы беседовали часов двенадцать.
— Тебе не кажется, что тут могли быть какие-то личные мотивы?
— Я не совсем тебя понимаю, мама. Думаю, я просто ему понравился.
Миссис Кори не могла говорить яснее. Она ответила довольно неудачно:
— Да. Ведь ты не хотел бы, чтобы это было одолжением?
— Я считаю, что он — человек деловой и свои интересы помнит. Но я не против, чтобы сперва вызвать его симпатию. Я сам буду виноват, если не стану ему необходим.
— Да, — сказала миссис Кори.
— Ну-с, — спросил муж после ее разговора с сыном. — Что же ты сказала Тому?
— В сущности, ничего. Он уже все решил твердо и только огорчился бы, если бы я стала его отговаривать.
— Именно это я и говорил тебе, дорогая.
— К тому же он обо всем переговорил с Джеймсом и последовал его совету. Вот Джеймса я понять не могу.
— Да ведь решение принято относительно краски, но не принцессы. Ты мудро поступила, Анна, что не стала ему перечить. Наши традиции отжили свой век. В душе нам безразлично, что за дело у человека, лишь бы оно было достаточно крупным и рекламировалось не слишком уродливо; но считается хорошим тоном выказывать отвращение.
— Тебе и впрямь это безразлично, Бромфилд? — спросила озабоченно жена.
— Совершенно. Среди заблуждений моей юности была мысль, будто я создан из тонкого фарфора; но какое облегчение — осознать, что я из той же глины, что и все прочие. Если разобьюсь, меня легко заменить.
— Если уж Тому обязательно надо войти в такое дело, — сказала миссис Кори, — я рада, что Джеймс это одобряет.
— Боюсь, что Тому безразлично, если бы и не одобрил; да, пожалуй, и мне тоже, — сказал Кори, и стало ясно, что ему за его жизнь досталось, пожалуй, слишком много советов от шурина. — Лучше посоветуйся с ним насчет женитьбы Тома на принцессе.
— Пока в этом нет необходимости, — сказала с достоинством миссис Кори, но сейчас же спросила: — Ты и тут был бы так же спокоен, Бромфилд?
— Это вопрос несколько более личный.
— И он тебя волнует не меньше, чем меня. Конечно, мы оба достаточно долго жили и достаточно знаем жизнь, чтобы не надеяться настоять на своем. Я не сомневаюсь, что она порядочная девушка и можно устроить так, чтобы за них не краснеть. Но она все же получила не то воспитание. Я предпочла бы для Тома жену, воспитанную иначе. А теперь, когда он занялся таким делом, шансов на это мало. Вот о чем моя печаль.
— Ну конечно, колодцы глубже и церковная дверь шире. Но довольно и этой.
— Мне все-таки очень не хотелось бы.
— Да ведь ничего еще не случилось.
— Ты никогда не смотришь вперед.
— Это, может быть, не раз избавляло меня от страданий. Но утешься тем, что у тебя два повода для тревоги. Я всегда нахожу в этом большое преимущество. Можно одну тревогу изгонять другой.
Миссис Кори тяжко вздохнула, словно не нашла в этом утешения; и на следующий день покинула арену своего поражения, которую не отважилась сделать полем битвы. Закончив свой первый рабочий день в конторе Лэфема, сын проводил ее на пристань. Он был весел, и она увезла с собой отблески его радости. Он много ей рассказал, сидя на корме до самого отправления, а потом, используя каждую минуту, по примеру Лэфема, сбежал по сходням, которые уже убирали. С пристани он помахал ей шляпой, чтобы она не подумала, что он остался на борту, и толпа тут же заслонила его улыбающееся лицо.
Все еще улыбаясь, он прошел вдоль длинной пристани, загроможденной возами, экипажами и кипами грузов; по опустевшим улицам деловой части города он решил пройти мимо склада фирмы Лэфем, где с дверных косяков глядели его фамилия и название краски черными буквами на белом прямоугольнике. Двери были еще открыты, и Кори остановился; ему захотелось подняться наверх и взять письма из-за границы, оставшиеся на его конторке, чтобы дома их обработать. Он был влюблен в свою работу, и она доставляла ему ту радость, какую может давать только работа, которую делаешь хорошо. Он считал, что наконец, после долгих поисков, нашел свое место в жизни, и с облегчением к нему приноравливался. Каждое мелкое событие ничем не примечательного дня он вспоминал с удовольствием — с минуты, когда сел за свою конторку, куда рассыльный положил ему письма из-за границы, до той, час назад, когда он из-за нее встал. Лэфем в своем кабинете был ему виден, но он никак не отметил начало его работы и даже не говорил с ним и только в середине дня вышел оттуда, неся еще несколько писем; коротко поздоровавшись, он сказал несколько слов об этих письмах и оставил их. Он опять был без пиджака, и все его грузное тело излучало мучившую его жару. Он не ушел завтракать, ленч ему принесли в кабинет, и Кори видел, как он начал есть; а после сам Кори ушел от своей конторки и уселся перед длинной стойкой ближайшего ресторана. Он заметил, что все завтракали в двенадцать, и решил тоже позавтракать на час раньше обычного. Когда он вернулся, хорошенькая девушка, все утро стучавшая на машинке, аккуратно убирала со своего столика остатки пирога и снова принималась за работу. Лэфем спал в кресле у себя в кабинете, прикрыв лицо газетой.
Сейчас, когда Кори остановился внизу лестницы, эти двое спускались по ней, и Лэфем сказал:
— Тогда лучше разводись.
Он был красен и возбужден, а девушка при виде Кори опустила вуаль на заплаканное лицо. Она проскользнула мимо него на улицу.
А Лэфем остановился, не выражая ничего кроме удивления:
— Привет, Кори! Вы идете наверх?
— Да, там письма, которые я не закончил.
— Деннис еще не ушел, но лучше оставьте-ка их до завтра. У меня правило: что успел за день, на том и кончать.
— Вероятно, вы правы, — согласился Кори.
— Идемте со мной до катера. Надо еще кое-что обговорить.
Это касалось подробностей работы Кори.
На другой день главный бухгалтер, завтракая за длинной стойкой того же ресторана рядом с Кори, заговорил с ним о Лэфеме. Уокер явно получил свою должность не за выслугу лет; хотя высокая залысина и круглое лицо придавали ему вид пожилого человека, его можно было принять и за крупного младенца. Густые желтоватые усы не позволяли думать ни того, ни другого, а быстрые легкие движения выдавали человека не старше тридцати, это и был возраст Уокера. Он, конечно, знал, кто такой Кори, и ждал, пока человек, стоявший выше его на общественной лестнице, сделает первые шаги к знакомству несколько более близкому, чем служебное; когда они были сделаны, он охотно поделился своими соображениями о Лэфеме и его делах.
— По-моему, люди различаются только тем, что одни знают, чего хотят, а другие нет. Так вот, — и Уокер стукнул по солонке, вытряхивая соль, — наш старик всегда знает, чего хочет. И обычно добивается своего. Да, сэр, обычно добивается. Но про свои дела знает только он, а мы, ей-богу, большей частью ничего не знаем. Во всяком случае, пока он сам не скажет. Возьмите мою должность. В большинстве фирм она облечена полным доверием. Главному бухгалтеру, в сущности, известно все. А мне нет, даю вам слово. Может, по вашей части он что-то и приоткрывает, но всем остальным он открывается не больше, чем устрица на горячем кирпиче. Говорят, у него был одно время компаньон, он, кажется, умер. Не хотел бы я быть его компаньоном. Краска для него прямо как собственная кровь. Никаких шуток насчет нее он не допускает. Иные пробовали посмеяться. Но им сразу стало совсем не смешно.
Говоря это, Уокер подбирал со своей тарелки соус, отламывая куски от длинной французской булки и отправляя их в рот как-то безразлично, точно подбрасывал уголь в топку.
— Он, вероятно, думает, — сказал Кори, — что если не скажет сам, то этого и не узнает никто.
Уокер отхлебнул пива и отер пену с усов.
— Он заходит слишком далеко. Это у него слабость. И так во всем. Вот, скажем, эта его машинистка. Можно подумать — принцесса, путешествующая инкогнито. Никому из нас не известно, кто она, чья она и откуда. В один прекрасный день он доставил в контору ее и машинку, устроил их за столом, вот и все, и не ваше, мол, дело. И девушке тяжело, видно, что она охотно бы поговорила с нами; а ведь если не знать нашего старика… — Уокер оборвал речь и допил пиво.
Кори вспомнил слова, которые Лэфем бросил девушке. Но сказал он другое:
— Она много работает.
— О да, — сказал Уокер. — У нас никто не сидит без дела, начиная с самого старика. Вот я и говорю. Если он хочет все держать про себя, работы ему вдвое больше. Но он работы не боится. Это у него не отнимешь. И мисс Дьюи приходится поспевать за остальными. Но непохоже, чтобы ей это было по душе. Такой красивой девушке обычно кажется, что достаточно выглядеть как можно красивей.
— Да, она красива, — сказал сдержанно Кори. — Но очень многим красивым девушкам приходится зарабатывать на жизнь.
— А они этого не любят, — возразил бухгалтер. — Они считают это бедой, и я их не осуждаю. Они имеют право выйти замуж, и им надо дать эту возможность. И мисс Дьюи ведь неглупа. Очень смышленая. Думаю, что у нее что-то неладно. Я бы не очень удивился, если бы она оказалась вовсе не мисс Дьюи или не всегда ею была. Да, сэр, — продолжал бухгалтер, когда они уже возвращались вместе в контору Лэфема. — Что-то мне говорит — сам не знаю, что именно, — эта девушка побывала замужем. С другими, мистер Кори, я не стал бы так откровенничать — да и не мое это дело, но таково мое мнение.
Кори, шагая рядом, ничего не ответил, и бухгалтер продолжал:
— Удивительно, до чего женитьба меняет человека. Я, например, ничуть не похож на холостяка моих лет, а в чем именно разница, хоть убейте, не знаю. Так же и с женщиной. Стоит взглянуть на нее — и сразу видно, замужем она или нет. Отчего бы это?
— Не знаю, — сказал Кори, пытаясь перевести все в шутку. — Судя по тому, что я читаю иной раз о людях, которые всюду трубят о своем счастье, я бы не сказал, что такие неосязаемые признаки всегда безошибочны.
— О, конечно, — охотно согласился Уокер. — Бывает, они и обманчивы. А там, поглядите! Что это? — Он удержал Кори за руку, и оба остановились.
На углу, в полквартале от них, в тишине летнего полудня разыгралась драма. Из поперечной улицы показались мужчина и женщина. Мужчина, по виду моряк, схватил женщину за руку, как бы удерживая. Произошла короткая борьба; женщина пыталась высвободиться, мужчина то уговаривал, то бранился. Видно было, что он пьян; но прежде чем они решили, следует ли вмешаться, женщина уперлась обеими руками в грудь мужчины и резко толкнула его. Он покачнулся и свалился в канаву. Женщина на миг задержалась, словно хотела удостовериться, сильно ли он расшибся, потом бросилась бежать.
Когда Кори и бухгалтер вошли в контору, мисс Дьюи уже кончила завтракать и вставляла в машинку новый лист. Она подняла на них свои бирюзовые глаза, ее волосы были красиво уложены над низким белым лбом. Пальцы ее снова застучали по клавишам машинки.
9
У Лэфема была гордость человека, который сам пробил себе дорогу, и он не намерен был заискивать перед молодым человеком, которого принял на службу. В конторе он желал быть для всех хозяином и во время работы ничем не выделял Кори из полудюжины клерков и бухгалтеров, работавших в общей комнате. Но вообще он не собирался молчать о том, что к нему поступил сын Бромфилда Кори. «Заметили вы малого, что сидит напротив моей машинистки? Так вот, сэр, это сын Бромфилда Кори, внук старого Филипса Кори. И должен сказать, никто в конторе не работает лучше его. Он готов на любую работу. Каждое утро ровно в девять уже на месте, еще часы не пробили. Весь в своего деда. Он ведает у нас иностранной корреспонденцией. Мы экспортируем краску всюду». Он считал, что вовсе не приплетает эту новость по всякому случаю. Жена предостерегала его от этого, но надо же было воздать должное такому работнику; и он начинал с таких примеров: «Вот говорят о подготовке деловых людей; а я скажу вам — все в человеке уже заложено. Я прежде считал, что прав старый Хорэйс Грили. Он говорил, что университеты поставляют худшую породу рогатого скота. А теперь думаю иначе. Возьмите молодого Кори. Окончил Гарвард и каких только не имел возможностей. Всюду побывал, говорит на нескольких языках как по-английски. Думаю, денег у него довольно, чтобы прожить, пальцем не шевельнув. Вот как его отец; ведь это, знаете, сын Бромфилда Кори. Но нет, он прирожденный деловой человек. Были у меня и такие, что росли на улице, работали всю жизнь, а к работе никакой склонности. Ну, а Кори дело нравится. Он готов, кажется, день и ночь сидеть за конторкой. Не знаю, откуда у него это. Должно быть, от деда, от старого Филипса Кори; бывает, что передается через поколение. Вот я и говорю, с этим надо родиться; кто с этим не родился, того никакая нужда не научит; а кто родился, того и университет не отучит».
Иногда Лэфем высказывал эти мысли за столом гостю, которого привозил ночевать в Нантакет. После этого жена при первой возможности жестоко высмеивала его. И не позволяла привозить в Нантакет Кори.
— Ну уж нет! — говорила она. — Пусть не думают, будто мы его обхаживаем. Если ему охота видеть Айрин, он сам найдет, где с ней видеться.
— Кто это хочет, чтобы он виделся с Айрин? — сердито спрашивал полковник.
— Я хочу, — говорила миссис Лэфем. — Но чтобы виделся без всякого твоего потворства. Я никому не позволю сказать, будто кому-то навязываю своих дочерей. Почему ты не приглашаешь других своих клерков?
— Он не то что другие клерки. Он будет ведать целым филиалом. Это совсем другое.
— Ах, вот как? — сказала ехидно жена. — Значит, все-таки берешь компаньона?
— Захочу — приглашу, — сказал полковник, не удостаивая ее ответом.
Жена засмеялась с бесстрашием женщины, хорошо знающей своего мужа.
— Если поразмыслишь, Сай, не станешь приглашать. — Тут, чувствуя его раздражение, она применила смягчающее средство. — Думаешь, и мне того же не хотелось бы? А ты ведь у меня гордый. Вот я и не хочу, чтобы ты чего сделал, а потом тебе обидно было. Пусть все идет само собою. Если нужна ему Айрин, он уж сумеет с ней видеться; а если нет — никакие уловки и штуки его не заставят.
— Какие еще уловки? — сказал полковник, содрогаясь от подобной огласки надежд и честолюбивых замыслов, которые мужчина стыдливо скрывает, а женщина обсуждает свободно и спокойно, точно счет от модистки.
— Конечно, не твои! — ликовала жена. — Я вижу, чего тебе хочется. Пригласить сюда этого малого, не то клерка, не то компаньона, и говорить с ним о делах. Ну так вот: говори с ним о делах у себя в конторе.
Единственным знаком внимания, какой Лэфему удалось оказать Кори, было несколько прогулок в двухместной коляске по Мельничной Плотине. Он держал кобылу в городе и в погожие дни любил, как он выражался, пошабашить пораньше и устроить ей пробежку. Кори кое-что смыслил в лошадях, хотя страстным лошадником не был и предпочел бы говорить не о лошадях, а о деле. Но он считался со своим патроном, ибо, при всем кажущемся своеволии, американцу присуще чувство дисциплины. Кори не мог не ощущать социальных различий между Лэфемом и собою, но в его присутствии подавлял кастовое чувство и выказывал ему все уважение, какое тот мог бы требовать от любого из своих клерков. И он говорил с ним о лошадях, а когда полковнику этого хотелось, говорил о домах. Кроме себя самого и своей краски у Лэфема не было других тем для разговора; и когда надо было сделать выбор между кобылой и домом на набережной Бикон-стрит, теперь выбиралось второе. Иногда на пути туда или обратно он останавливался возле нового дома и приглашал Кори туда, раз уж нельзя было в Нантакет; и однажды молодой человек снова встретил там Айрин. Она была с матерью; когда полковник вылез из коляски и бросил якорь у тротуара, там, как и в тот раз, велись переговоры со столяром. Точнее говоря, переговоры со столяром вела миссис Лэфем, а Айрин сидела у эркера на козлах и глядела на улицу. Она увидела, как он подъезжает вместе с отцом, поклонилась и покраснела. Отец ее поднялся наверх, к матери, а Кори придвинул себе еще одни козлы, которые нашлись в комнате. Пол был временно настлан по всему дому, перегородки готовы под штукатурку, и внутренние контуры здания уже обозначились.
— Вы, вероятно, часто будете сидеть у этого окна, — сказал молодой человек.
— Да, это, наверное, будет очень приятно. Здесь можно увидеть на улице гораздо больше, чем у нас в сквере.
— Вам, наверное, интересно смотреть, как растет дом.
— Да, только он растет медленней, чем я ожидала.
— Что вы! Я всякий раз поражаюсь, сколько успевает сделать столяр.
Девушка потупила глаза, потом, снова подняв их, сказала робко:
— А я читаю ту книжку, которая, помните, в Нантакете…
— Книжку? — переспросил Кори, и она разочарованно покраснела. — Ах да, «Мидлмарч». Она вам понравилась?
— Я еще не дочитала. Вот Пэн, та уже кончила.
— И что она о ней думает?
— Ей, кажется, понравилось. Но много она об этом не говорила. А вам нравится?
— О да, и очень. Но я прочел ее уже несколько лет назад.
— Я не знала, что она такая старая. В курортной библиотеке она только что появилась.
— Ну, она вышла не так уж давно, — вежливо сказал Кори. — Как раз перед «Дэниелом Дерондой».
Девушка снова замолчала. Кончиком зонтика она играла со стружкой на полу.
— А вам нравится Розамонд Винси? — спросила она, не подымая глаз.
Кори ласково улыбнулся.
— У нее не предполагается много друзей. Не могу сказать, чтоб она мне нравилась. Но я не чувствую к ней такой антипатии, как ее автор. Он вообще безжалостен к своим красивым… — он едва не сказал «девушкам», но это было бы чересчур личным, и он сказал — «людям».
— Да, так говорит Пэн. Она говорит, что ей не дают возможности быть хорошей. Что на месте Розамонд она была бы такой же.
Молодой человек засмеялся.
— Ваша сестра очень остроумна, правда?
— Не знаю, — сказала Айрин, все еще занятая извивами стружки. — Она нас постоянно смешит. Папа говорит, что никто так не умеет сказать, как она. — Айрин оттолкнула стружку и положила зонтик себе на колени. Светская неопытность сестер Лэфем не распространялась на их одежду; Айрин была одета очень элегантно; она изящно держала голову и плечи. — А у нас будет наверху музыкальный салон и библиотека, — сказала она вдруг.
— Вот как! — сказал Кори. — Это будет прекрасно.
— Мы думали поставить там книжные шкафы, но архитектор хочет встроенные полки.
От Кори, видимо, требовалось его мнение.
— Так, мне кажется, будет всего лучше. Полки будут как бы частью комнаты. Можно поместить их низко, а над ними повесить картины.
— Да, он тоже так говорит. — Глядя в окно, девушка добавила: — Если красивые переплеты, будет очень хорошо.
— Книги больше всего украшают комнату.
— Да. Там их понадобится много.
— А это смотря по размеру комнаты и по числу полок.
— Наверное, — задумчиво сказала Айрин, — нужен будет Гиббон.
— Если захотите его прочесть, — сказал Кори, смеясь этому как шутке.
— Мы его проходили в школе. И даже одну его книгу. Я свою потеряла, но у Пэн, наверное, сохранилась.
Молодой человек взглянул на нее, потом сказал вполне серьезно:
— Нужен будет также Грин, Мотли и Паркмен.
— Да. А это что за писатели?
— Они тоже историки.
— Ах, да, вспоминаю, Гиббон был историк. А как правильнее: Гиббон или Гиббоне?
Молодой человек решил этот вопрос с большой видимой старательностью:
— Думаю, что Гиббон.
— Их столько было! — весело сказала Айрин. — Я их вечно путаю и не отличаю от поэтов. А поэты тоже понадобятся?
— Да, думаю, что собрание английских поэтов.
— Поэзии никто из нас не любит. А вы?
— Боюсь, что не слишком, — сознался Кори. — Но, конечно, было время, когда Теннисон значил для меня гораздо больше, чем сейчас.
— Его мы тоже проходили. Фамилию я помню. Наверное, нужны все американские поэты.
— Ну, не все. Пять или шесть лучших: Лонгфелло, Брайант, Уиттьер, Холмс, Эмерсон, Лоуэлл.
Девушка слушала внимательно, словно стараясь запомнить.
— А еще Шекспир, — добавила она. — Вам нравятся пьесы Шекспира?
— Конечно, очень.
— Я была от них прямо без ума. Правда, ведь «Гамлет» просто великолепен? О Шекспире мы много учили. Вы не удивились, когда узнали, сколько у него еще других пьес? Я всегда думала, что только «Гамлет», «Ромео и Джульетта», «Макбет», «Ричард III», «Король Лир», ну еще эта — у Робсона и Крейна — да, «Комедия ошибок».
— Эти чаще всего ставят, — сказал Кори.
— Нужны будут также сочинения Скотта, — сказала Айрин, возвращаясь к проблеме библиотеки.
— Да, конечно.
— Одна наша девочка называла его великим. Она вечно о нем говорила. — Айрин сделала прелестную презрительную гримаску. — Но он ведь не американец? — спросила она.
— Нет, — сказал Кори, — он, кажется, шотландец.
Айрин провела по лбу перчаткой.
— Я его вечно путаю с Купером. Да, надо, чтобы папа все это купил. Раз библиотека, должны быть книги. Пзн говорит, что нам смешно иметь библиотеку. А папа верит каждому слову архитектора. Сперва-то он с ним очень спорил. Не знаю, как это люди различают, кто поэт, кто историк, кто романист. Конечно, если мы захотим, папа купит. Но как сказать ему, кто именно нужен? — Радостный свет погас на ее лице, и она задумалась.
— Если хотите, — сказал молодой человек, вынимая карандаш, — я запишу всех, о ком мы говорили.
Он похлопал себя по нагрудным карманам в поисках листка бумаги.
— Запишете? — воскликнула она в восторге. — Вот, возьмите карточку, — и она вынула футляр с визитными карточками. — Столяр, тот все записывает на треугольной дощечке и кладет ее в карман, и это так неудобно, что он уж не забывает. Пэн говорит, что будет класть такую дощечку папе.
— Спасибо, — сказал Кори, — могу и на карточке.
Он подошел и сел рядом с ней на козлы. Она смотрела, как он пишет.
— Вот те, кого мы упоминали, но я, пожалуй, добавлю еще нескольких.
— О, благодарю вас, — сказала она, когда карточка была исписана с обеих сторон. — И надо самые красивые переплеты. Я скажу папе, что это украсит комнату, тогда ему нечего возразить. — Она держала карточку в руках и смотрела на нее в некотором замешательстве.
Кори, должно быть, угадал причину замешательства.
— Это надо отдать любому книготорговцу, сказать, какие желательны переплеты, и заказ будет выполнен.
— Большое вам спасибо, — сказала она и с явным облегчением спрятала карточку в футляр. Потом повернула к молодому человеку свое прелестное личико, сиявшее торжеством, какое испытывает всякая женщина, удачно выйдя из затруднения, и с прежней веселостью заговорила о другом, словно вознаграждала себя, избавясь от маловажного предмета, оказавшегося, однако, столь затруднительным.
Кори не вернулся на свои козлы. А она увидела вблизи себя еще одну стружку и, вложив в нее кончик зонтика, старалась следовать ее извивам. Кори наблюдал за ней.
— У вас, кажется, страсть к игре со стружками, — сказал он. — Это что — новая?
— Что — новая?
— Страсть.
— Не знаю, — сказала она, опустив глаза и продолжая свою игру. Потом застенчиво взглянула на него сбоку. — Может, вам это не нравится?
— Нет, очень нравится. Но задача, как видно, трудная. Мне так и хочется наступить на стружку и придержать ее для вас.
— Наступите, — сказала девушка.
— Благодарю, — сказал молодой человек. Он так и сделал, и ей удалось обвести острием зонтика все завитки. Они взглянули друг на друга и засмеялись. — Отлично! Хотите еще одну? — спросил он.
— Нет, спасибо, — ответила она. — Хватит одной.
Оба снова рассмеялись по неизвестному поводу или без повода; потом девушка сделалась серьезной. Для девушки все поступки молодого человека полны значения; и если он придерживает ногой стружку, пока она обводит ее зонтиком, она непременно спросит себя, что он хочет этим сказать.
— Они сегодня что-то долго совещаются со столяром, — сказала Айрин, взглянув на потолок. Потом с церемонной вежливостью повернулась к Кори: — Боюсь, что вы задерживаетесь из-за них.
— О нет, я задерживаюсь возле вас, — ответил он.
Она вскинула голову и прикусила губку от удовольствия.
— Теперь они уже скоро. А вам нравится запах дерева и известки? Он такой свежий.
— Да, запах очень приятный. — Он нагнулся, поднял с пола стружку, с которой они играли, и поднес к носу. — Это как цветок. Позвольте вам преподнести, — сказал он, точно это и в самом деле был цветок.
— О, спасибо, спасибо! — Она взяла стружку, заткнула за пояс, и они опять рассмеялись.
На лестнице послышались шаги. Когда старшие сошли на этаж, где они сидели. Кори поднялся и распрощался.
— Что это ты какая торжественная, Рин? — спросила миссис Лэфем.
— Торжественная? — переспросила девушка. — Ничуть я не торжественная.
В тот вечер Кори обедал дома; глядя через стол на отца, он сказал:
— Интересно, много ли читают малокультурные люди?
— Подозреваю, — сказал старший Кори, — что и культурные читают мало. Ты и сам не очень-то много читаешь, Том.
— Да, — сознался молодой человек. — Я больше прочел прошлой зимой, когда гостил у Стэнтона, чем с тех пор, как был мальчишкой. У него я читал, потому что больше нечего было делать. Не потому, что люблю читать. Все же когда я читаю, то различаю авторов и тип литературы. Думаю, что люди обычно этого не делают; я встречал людей, которые читали книги, даже не интересуясь, кто автор, тем более не пытаясь оценить качество книги. Так, вероятно, читает большинство.
— Да. Если бы писатели не были по большей части отшельниками, не подозревающими, до чего они неизвестны, не знаю, каково им было бы это терпеть. Конечно, беднягам в конце концов суждено забвение; но когда воды забвения окружают их в то самое время, когда они силятся себя обессмертить, — это должно очень обескураживать. Мы, которые все же имеем привычку читать и хотя бы шапочное знакомство с литературой, не представляем себе первобытное невежество основной массы людей — даже тех, у кого в доме роскошь и белье тонкое. Нам это открывается лишь изредка и случайно. Вероятно, в коттедже Лэфемов ты видел множество книжных новинок?
Кори-младший засмеялся.
— Я бы не сказал, что дом был ими завален.
— Нет?
— Думаю, что они книг вообще не покупают. Барышни берут в библиотеке романы, о которых они что-то слышат.
— А они достаточно культурны, чтобы хоть стыдиться своего невежества?
— Да, в некоторой степени.
— Любопытная это вещь — то, что мы зовем цивилизацией, — сказал задумчиво старший. — Мы говорим о цивилизации целых эпох и народов. А все дело в отдельных людях. Один брат может быть цивилизованным человеком, а другой варваром. Мне встречалось у молодых девиц столь грубое и наглое равнодушие ко всем искусствам, составляющим цивилизацию, что им следовало бы носить звериные шкуры и ходить босиком, с дубинкой на плече. А были они из хороших семей, и их родители хотя бы уважали то, что презирали эти молодые животные.
— Семья Лэфемов не совсем такова, — сказал, улыбаясь, сын. — Отец и мать как бы извинялись, что не имеют времени на чтение, а барышни отнюдь им не пренебрегают.
— О, да это уже большие успехи.
— В доме на Бикон-стрит у них будет библиотека.
— Несчастные! Как они сумеют собрать книги?
— Дело в том, сэр, — сказал сын, слегка краснея, — что они косвенно обратились за помощью ко мне.
— К тебе, Том! — Отец откинулся в кресле и засмеялся.
— Я посоветовал стандартный набор, — сказал сын.
— Всегда знал, что ты осмотрителен.
— Нет, в самом деле, — сказал сын, великодушно улыбаясь веселости отца, — они совсем не тупицы. Они очень сообразительны и разумны.
— Не сомневаюсь, что таковы и некоторые из индейцев сиу. Это не означает, что они цивилизованны. Вся цивилизация покоится на литературе, особенно в нашей стране. К греку цивилизация приходила через ораторов и художников, в известной мере то же возможно сейчас для парижанина. Но мы, не имеющие истории и ее памятников, должны читать или оставаться варварами. В свое время нас смягчала, если и не шлифовала, религия; но подозреваю, что сейчас пасторская проповедь играет куда меньшую цивилизаторскую роль.
— Они поглощают огромное количество газет и любят театр; ходят часто на лекции. Полковник предпочитает, чтобы при этом был стереоскоп.
— Что-то они могут из этого получить, — сказал задумчиво старший, — особенно из газет и лекций. Наш театр как цивилизующий фактор для меня сомнителен. Он, пожалуй, не столько развращает, судя по пьесам, какие я видел, сколько отупляет. Может быть, впрочем, и это что-нибудь им дает. Том! — добавил он, подумав. — Мне надо повидаться с твоим патроном. Как по-твоему?
— Если вам хочется, сэр, — сказал молодой человек. — Это вовсе не обязательно. Полковнику Лэфему не приходит в голову, чтобы мы, так сказать, познакомились домами. Ваша встреча произойдет со временем сама собой.
— Я не предлагаю ничего немедленного, — сказал отец. — Летом это вообще невозможно, и я предпочел бы, чтобы руководила этим твоя мать. Но невольно приходит мысль об обеде. Мне кажется, следует дать обед.
— Прошу вас, не чувствуйте себя обязанным.
— Что ж, — легко согласился старший, — во всяком случае, это не к спеху.
— Что мне не нравится, — сказал Лэфем в одном из своих разговоров с женой, касавшихся Кори, — чего я, во всяком случае, никак не пойму, так это поведение его отца. Я никому не желаю навязываться, но странно, что он держится в стороне. Думаю, ему следовало бы настолько интересоваться сыном, чтобы узнать про его работу. Чего он боится? — гневно вопросил Лэфем. — Думает, я невесть как обрадуюсь, если он мне подаст два пальца? Очень ошибается. Мне он не нужен.
— Сайлас, — сказала жена, по обычаю жен переиначивая слова мужа и отвечая скорее духу, чем букве сказанного. — Надеюсь, ты не заикнулся мистеру Кори о том, что ты на этот счет думаешь.
— Я ни разу и не упомянул об его отце! — взревел полковник. — Вот что я на этот счет думаю!
— Потому что это все испортило бы. Я не хочу, чтобы они подумали, будто нам сколько-нибудь важно знакомство с ними. Нам от этого лучше не станет. У нас с ними разные знакомые и разные привычки.
Лэфем задохнулся от негодования.
— Говорю же тебе, — крикнул он, — что знать их не хочу! Кто начал? Они ведь уж скорее твои знакомые.
— Я их едва знаю, — спокойно ответила миссис Лэфем, — а молодой Кори твой клерк. По-моему, если они сделают авансы, нам надо держаться так, чтобы можно было выбрать: или пойти им навстречу, или нет.
— Это меня и бесит! — вскричал ее муж. — Почему мы сами не можем это сделать? Чем они лучше нас? Моя долговая расписка сегодня ценится в десять раз дороже, чем Бромфилда Кори. И я сам заработал свои деньги. А не проболтался всю жизнь без дела.
— Суть не в том, что у тебя есть, и не в том, как ты этого достиг. Суть в том, каков ты сам.
— В чем разница?
— Ни в чем особенном, и если не думать о ней, то не о чем и печалиться. Но он провел жизнь в обществе и знает, что сказать, как себя держать, умеет говорить обо всем, о чем говорят в обществе, а ты не умеешь.
Лэфем гневно фыркнул.
— Что ж, он от этого лучше?
— Нет. Но это ставит его в такое положение, что он может делать авансы, не унижаясь, а ты не можешь. Слушай, Сайлас Лэфем! Ты не хуже меня понимаешь, в чем дело. Ты знаешь, что я высоко тебя ставлю; я скорее умру, чем допущу, чтобы ты унизился перед кем бы то ни было. Только не уверяй меня, что можешь встретиться с Бромфилдом Кори в его среде как равный. Не можешь. Он более образован, и если ума имеет не больше, то другого сорта. Он, и жена его, и их отцы и деды всегда занимали высокое положение, и тут ничего не поделаешь. Если хочешь знаться с ними, то первый шаг должны сделать они. А не хочешь — ну и отлично.
— А ведь им, — сказал побежденный и обиженный полковник, проглотив эту пилюлю, — худо бы пришлось прошлым летом, если бы ты тогда ждала от них первого шага.
— То было совсем другое дело. Я не знала, кто они такие, а то, может, и подождала бы. А сейчас я говорю: если ты взял к себе молодого Кори, чтоб через его отца попасть в общество, лучше уволь его немедленно. Таким манером я этого не хочу.
— А кто хочет таким манером? — крикнул ее муж.
— Никто, если не ты, — спокойно сказала миссис Лэфем.
Айрин вернулась домой; стружка у нее за поясом не была замечена отцом и не вызвала вопросов у матери. Но сестра тотчас ее увидела и спросила, что это значит.
— Ничего, — сказала Айрин со счастливой улыбкой, сразу ее выдававшей; она вынула стружку и бережно спрятала к себе в ящик, среди кружев и лент.
— Не поставить ли ее в воду, Рин? А то завянет к утру, — сказала Пэн.
— Насмешница! — воскликнула счастливая девушка. — Это ведь не цветок.
— А я подумала — целый букет. От кого?
— Не скажу, — дерзко ответила Айрин.
— Ну и не говори. А знаешь, мистер Кори был сегодня здесь и гулял со мной по пляжу.
— Ничего подобного! Он был со мной в новом доме. Вот я тебя и поймала.
— Неужели? — протянула Пенелопа. — А я никак не догадаюсь, кто тебе дал драгоценную стружку.
— И не догадаешься! Не догадаешься! — Ее прелестные глаза просили, чтобы сестра и дальше дразнила ее, и Пенелопа длила комедию с тем терпением, какое обнаруживают в подобных случаях женщины.
— Ну, что ж, не догадываюсь. Не знала, что сейчас модно преподносить стружки вместо цветов. Это даже практично. Пойдут со временем на растопку, а увядшие цветы куда годятся? Может, он будет их присылать вязанками.
Айрин смеялась от удовольствия, которое доставляла ей мучительница.
— Ах, Пэн, я хочу тебе рассказать, как все было.
— Значит, это все-таки он? Нет, мне слушать неинтересно.
— Нет, ты послушаешь! — Айрин догнала сестру, которая сделала вид, будто уходит из комнаты, и усадила ее на стул. — Вот! — Потом придвинула другой стул, чтобы загородить ей дорогу. — Он подошел и сел рядом со мной на козлы.
— Так близко, как ты сейчас ко мне?
— Бессовестная! Я тебе задам! Нет, на приличном расстоянии. А на полу лежала эта стружка, и я в нее тыкала зонтиком…
— Чтобы скрыть смущение.
— И ничуть я не смущалась. Совершенно была спокойна. А потом он спросил, можно ли наступить на стружку, а я все ее теребила, и я сказала, можно…
— Какая смелость! Так и сказала: можете наступить?
— А потом… потом… — продолжала Айрин, подняв глаза и погружаясь в блаженные воспоминания. — Да! Я спросила, нравится ли ему запах сосновых стружек. А он поднял стружку и сказал, что она пахнет как цветок. А потом спросил, можно ли ее преподнести мне, — в шутку, конечно. Ну, а я взяла ее и заткнула за пояс. И мы так смеялись! Просто не могли остановиться. Пэн, как думаешь, что он хотел этим сказать? — Она прильнула к сестре и спрятала у нее на плече пылающее лицо.
— Есть, кажется, книга о языке цветов. Но о языке стружек я мало что знаю и не могу сказать точно…
— Не надо, Пэн, не надо! — Айрин перестала смеяться и зарыдала, прижимаясь к сестре.
— Что ты, Рин! — вскричала старшая.
— Ты знаешь, что ничего он не хотел сказать. Я ему совсем не нравлюсь. Он терпеть меня не может! Презирает! О, что мне делать?
Сестра молча ласкала девочку, и по лицу ее прошла тень, потом к ней вернулась обычная насмешливость.
— А тебе и не надо ничего делать. Тут единственное преимущество девушек — если только это преимущество. Я не всегда в этом уверена.
Айрин вернулась от слез снова к смеху. Подняв глаза, она увидела себя в зеркале, отразившем ее красоту, сверкавшую еще ярче после пронесшегося ливня. Это, по-видимому, вселило в нее надежду.
— А как ужасно, если надо что-то делать, — сказала она, улыбаясь своему отражению. — Не знаю, как они решаются.
— Некоторые и не могут решиться — особенно перед этакой красавицей.
— Ну тебя, Пэн! Ты же знаешь, что это не так. А какой у тебя хорошенький ротик, Пэн, — задумчиво сказала она, созерцая этот ротик в зеркале, потом надула собственные губки, чтобы посмотреть, что получится.
— Ротик у меня полезный, — согласилась Пэн. — Вряд ли я могла бы обходиться без него — привыкла.
— У него такое забавное выражение — под стать выражению твоих глаз; точно вот-вот произнесешь что-то смешное. Он так и сказал, еще когда увидел тебя в первый раз: что у тебя много чувства юмора.
— Да что ты? Но, наверное, так оно и есть, раз это сказал сам Великий Могол. Что ж ты мне раньше не говорила, я бы не ходила до сих пор как будто ничего собой не представляю.
Айрин смеялась, точно ей нравилось, что сестра именно так приняла его похвалу.
— А у меня рот строгий, чопорный, — сказала она, опуская углы губ и тревожно вглядываясь в зеркало.
— Надеюсь, ты не скорчила эту мину, когда он преподнес тебе стружку. Если да, то он тебе больше не даст ни одной щепки.
Чопорный рот раскрылся в очаровательном смехе, а потом прижался к щеке Пенелопы.
— Хватит, глупышка! Я тебе предложения еще не делала. Что за поцелуи!
Она высвободилась из объятий сестры и побежала по комнате.
Айрин стала догонять ее, вновь испытывая желание спрятать лицо на ее плече.
— О Пэн! О Пэн! — кричала она.
На другой день, едва оказавшись наедине со старшей дочерью, миссис Лэфем спросила, словно зная, что Пенелопе это уже известно:
— Зачем это у Айрин была вчера стружка на поясе?
— О, какая-то шутка мистера Кори. Он дал ее ей в новом доме. — Пенелопе не хотелось смотреть в серьезное лицо матери.
— Как думаешь, что он хотел этим сказать?
Пенелопа повторила рассказ Айрин, мать слушала, но, казалось, мало что извлекла из него.
— Он как будто не таков, чтобы этим шутить, — сказала она наконец. Потом, помолчав: — Айрин очень хорошая девочка, ну и, конечно, красавица. Но не хотела бы я, чтобы мою дочь брали замуж за красоту.
— Со мной, мама, тебе это не грозит.
Миссис Лэфем печально усмехнулась.
— Она ему неровня, Пэн. Я сразу так подумала, а теперь мне все яснее. По уму неровня.
— Не слышала я, чтобы кто-нибудь влюбился в девушку за ее интеллект, — спокойно сказала Пенелопа.
— Нет. Он вообще не влюблен в Айрин. Если б влюбился, то и на интеллект бы не посмотрел.
Пенелопа не указала матери на противоречие.
— А может, все же влюбился.
— Нет, — сказала миссис Лэфем. — Она ему нравится, когда он ее видит. Но увидеть ее он не старается.
— Ему это не удается. Ты ведь не позволяешь отцу привозить его сюда.
— Уж он нашел бы поводы приезжать и без отца, если бы хотел, — сказала мать. — Но он мало о ней думает. Когда не видит, то и не думает. Она ребенок. Хороший ребенок, это я всегда скажу; но все-таки ребенок. Надо ей забыть про него.
— Это будет, пожалуй, нелегко.
— Да, нелегко. А тут еще отец забрал себе это в голову. Он небо и землю перевернет, чтобы своего добиться. Вижу ведь, что он только об этом и думает.
— Да, полковник — человек своенравный, — заметила девушка, глядя на мать и раскачиваясь на стуле.
— Лучше бы мы их никогда не встречали! — воскликнула миссис Лэфем. — Лучше бы не затевали строиться! Лучше бы он не поступал к отцу на службу!
— Поздно, мама, — сказала девушка. — И может, все будет не так уж плохо.
— Так не так, а терпеть это придется, — сказала миссис Лэфем с угрюмым смирением старых пуритан.
— Да, терпеть придется, — сказала Пенелопа с фатализмом современных американцев.
10
Был самый конец июня, когда Кори вернулся в Бостон, где лето проходит так быстро. Если уехать из города рано и вернуться в октябре, лето покажется очень длинным; но если остаться, оно промелькнет быстро и, уходя, покажется не длиннее месяца. Бывают жаркие дни, и тогда действительно очень жарко; но большей частью они прохладные, и восточный ветер овевает вас чудесной свежестью. Приходит порой и серенькая погода с запада, принося с собой дыхание ранней осени; треск кузнечиков в цветущих травах на незастроенных участках Бэк-Бэй смешивается с песенкой сверчков; а желтизна в листве на длинном спуске Маунт-Вернон-стрит наводит на гуляющего тихую грусть. Когда гусеница, насытясь листьями липы на Честнот-стрит, начнет ткать себе саван где-нибудь на кирпичной стене, это будет половина июля; потом придет тяжко дышащий август, а вот уже и сентябрь надвинулся, прежде чем городской житель успел порассуждать о том, каков бывает город в мертвый сезон.
Самой главной его особенностью было, пожалуй, отсутствие всех знакомых. Именно этим летний Бостон нравился Бромфилду Кори; а сын, если у него и были какие-то сомнения насчет поприща, так решительно им Избранного, то он с облегчением убедился, что в городе не осталось, можно сказать, никого, кто удивился бы или пожалел его. А к тому времени, когда общество вернется, его связь с королем минеральной краски будет уже не новостью, и о ней услышат с той или иной степенью удивления или безразличия. Человек не может дожить до двадцати шести лет где бы то ни было без того, чтобы окружающим его способности не стали хорошо известны; в Бостоне эти сведения собирают с особой тщательностью, которая может поразить не-бостонца, разделяющего распространенное мнение, будто бостонцы слепо восхищаются друг другом. Качества человека проверяются в Бостоне столь же досконально, как некогда в Афинах или Флоренции; и если в этих городах, верша суд над человеком, ему оказывали снисхождение за то, что он, при всех своих грехах, все-таки афинянин или флорентиец, то нечто подобное могло с тем же правом происходить и в Бостоне. Способности Кори были оценены еще в колледже, а с тех пор он не дал обществу повода особенно менять о нем мнение. Его считали человеком энергичным, не вполне определенных склонностей и с той минимальной долей духовности, которая спасает от полной заурядности. Если он не был заурядным, то не благодаря уму, который отличался у него не блеском, а всего лишь ясностью и практичностью, но благодаря известному сочетанию качеств ума и сердца; именно за это мужчины доверяли ему, а женщины называли премилым — тем словом, которое обозначает у них все возможные достоинства. Наиболее чувствительные говорили, что такие, как Том Кори, долго не живут; но это обычно говорится без особого значения. Никто не имел столь непохожего на него сына, как Бромфилд Кори. Если Тому Кори и случалось когда-нибудь сострить, никто этого не помнил; зато остроты отца не находили более благодарного слушателя, чем сын. Ясный ум Тома, способный лишь к практическим выводам, отражал все с пленительной четкостью; вероятно, именно это внушало любовь к Тому Кори каждому, кто хоть раз говорил с ним. В городе, где недаром любят блистать, человек, не стремящийся блеснуть, должен нравиться всем, и ему не требуется для этого никаких усилий; те, кто восхищался Бромфилдом Кори и его остроумием, любили его сына. И все же, когда надо было объяснить характер Тома Кори, как обычно делается в обществе, где родословная каждого известна до мельчайших подробностей, никак нельзя было сказать, что свою обаятельную доброту он унаследовал от матери; ни Анна Беллингем, ни ее родня, чистотой и прямоугольностью подобные глыбам уэнемского льда, этим качеством не отличались; скорее он был обязан ею отцу, у которого она заслонялась его иронической речью. От матери он взял практичность и здравый смысл, граничившие у него с заурядностью, так что когда доходило до этих его черт, оказывалось, что он вообще едва ли заслуживает столь тщательного обсуждения.
Лето проходило, а он исправно занимался делом, которое считал делом своей жизни; разделял холостяцкую свободу и одиночество отца и терпеливо ждал возвращения матери и сестер. Раз или два он урвал время, чтобы навестить их в Маунт-Дезерт; там он узнал, что приезжие из Филадельфии и Нью-Йорка все заполонили, и жалел о доме в Наханте, который сам уговорил родителей продать. Вернувшись, он брался за работу с усердием примерным и даже излишним; ибо Лэфем охотно разрешал ему краткие отлучки и не уточнял срок ученичества, который Кори отбывал в конторе перед поездкой в начале зимы в Южную Америку; дата ее еще не была установлена.
Лето было мертвым сезоном также и для краски. В ожидании осеннего повышения спроса Лэфем уделял много времени новому дому. Его эстетические понятия были до тех пор весьма смутными, и теперь он восполнял их с удовольствием, которое радовало его наделенного богатым воображением архитектора. Вначале архитектор предвидел в отношениях со своим клиентом ряд обидных поражений и горьких побед; но никогда не было у него клиента, которого легче было убедить в необходимости все новых расходов. Оказалось, что Лэфему было достаточно понять или почувствовать задуманный красивый эффект, чтобы он с готовностью платил за него. Увидеть то, на что указывал ему архитектор, стало для него вопросом самолюбия; и он начинал думать, что увидел это сам, а может быть, сам и задумал. Архитектор отчасти разделял эту его иллюзию и охотно повторял, что у Лэфема истый дар рождать идеи. Они вместе пробивали одни окна и заделывали другие; меняли место дверей и коридоров; снимали карнизы и заменяли их другими; экспериментировали с дорогой отделкой и тут позволяли себе истые безумства. Миссис Лэфем, сперва привлеченная новизной, как всякая женщина, вскоре испугалась растущих трат и запретила мужу превышать определенную сумму. Он попытался убедить ее, что расходы продиктованы дальновидной экономией; что, вкладывая в дом деньги, он всегда может вернуть их, продав его. Убедить ее не удавалось.
— Я не хочу, чтобы ты его продавал. И ты больше вкладываешь в него, чем когда-нибудь сможешь за него получить, разве что найдешь еще большего олуха, чем ты сам, а это едва ли. Нет, сэр! Остановись на ста тысячах и сверх этого не давай ему ни цента. Он тебя прямо околдовал! Ты потерял голову, Сайлас Лэфем; гляди не потеряй и деньги.
Полковник смеялся; он любил такие ее речи и обещал немного сдерживаться.
— Но тревожишься ты напрасно, Перри. Надо же куда-то девать деньги. Можно их вкладывать в дело. Но и тратить я теперь могу как никогда.
— Так трать, — сказала жена, — но не бросай на ветер. И как это случилось, Сайлас Лэфем, что у тебя завелось столько денег, что не знаешь, куда их девать? — спросила она.
— А мне недавно очень повезло с акциями.
— С акциями? С каких же пор ты стал зарабатывать азартной игрой?
— Чепуха! Какая тут игра! Кто говорит, что игра? Это если на повышение, а тут были честные сделки.
— Лучше оставь-ка ты это, — сказала жена, консервативная, как все женщины. — В другой раз купишь по сто семь, а продашь по сорок три. Что тогда?
— Тогда плохо, — согласился полковник.
— Держись лучше пока за свою краску.
Это тоже нравилось полковнику, и он смеялся, как человек, хорошо знающий, что он делает. Несколько дней спустя он приехал в Нантакет с сияющим видом, как всегда после деловой удачи, и ему захотелось поделиться ею с женой. Он ничего не сказал, пока не остался с ней наедине в их спальне; но весь вечер был очень весел и отпустил несколько острот, которые, по отзыву Пенелопы, можно было простить только богачу; они знали такое его настроение.
— Ну, так в чем дело, Сайлас? — спросила жена, когда пришло время. — Еще кто-нибудь именитый хочет войти к тебе в дело?
— Нет, получше того.
— Есть много чего получше, — сказала жена с некоторой горечью. — Так что же это?
— У меня кто-то побывал.
— Кто?
— Угадай.
— Не стану я гадать. Кто же это?
— Роджерс.
Миссис Лэфем опустила руки на колени и смотрела в улыбающееся лицо мужа.
— Над этим ты навряд ли стал бы шутить, Сай, — сказала она глухо, — и так не сиял бы, если бы не принес добрые вести. Не знаю, что за чудо случилось. Ну говори же скорее…
Она остановилась, словно не в силах продолжать.
— Сейчас скажу, Персис, — сказал муж тем торжественным тоном, каким редко говорил о чем-либо, кроме достоинств своей краски. — Он пришел занять денег, и я их дал. Это если вкратце. А еще…
— Продолжай, — сказала терпеливо жена.
— Знаешь, Перри, я в жизни ничем так не был удивлен, как его приходом. Оторопел прямо как не знаю кто…
— Немудрено. Что дальше?
— Он был смущен не меньше моего. Так мы и стояли, уставясь друг на друга. Я даже не догадался стул предложить. Не знаю уж, как мы разговорились. Не помню, с чего он начал. Есть у него патент, вот он и хотел, чтобы я его ссудил деньгами.
— Дальше! — сказала миссис Лэфем сдавленным голосом.
— Я насчет Роджерса никогда не думал, как ты, а ты, знаю, как считала. И он, верно, удивился моему ответу. Он принес много ценных бумаг в залог…
— Ты их не взял, Сайлас! — воскликнула жена.
— Нет, взял, — сказал Лэфем. — Подожди. С этим делом мы покончили, а там заговорили и про старое. Все вспомнили, как было. А когда поговорили, пожали друг другу руки. Не помню, когда еще было так приятно жать кому-то руку.
— И ты ему сказал, ты признался, что поступил тогда дурно, Сайлас?
— Нет, — быстро ответил полковник, — потому что это не так. А когда мы обо всем поговорили, наверно, и он стал думать так же.
— Неважно! Главное, был случай показать, что ты понимал свою вину.
— Ничего я не понимал, — упорствовал полковник. — Я одолжил ему денег и взял его акции. Он получил, что ему было нужно.
— Верни ему эти акции.
— Нет. Роджерс пришел взять в долг, а не просить милостыню. Ты об его акциях не печалься. Будет время, цена на них подымется; но сейчас она стоит так низко, что ни один банк не взял бы их в залог. А я их придержу, пока цена не подымется. Надеюсь, ты теперь довольна, Персис, — сказал муж и взглянул на нее, ожидая награды, как всякий, кто сделал доброе дело. — Я одолжил ему те деньги, которые ты не велела тратить на дом.
— Правда, Сай? Да, я довольна, — сказала миссис Лэфем со счастливым вздохом. — Господь явил тебе милость, Сайлас, — продолжала она торжественно. — Смейся, если хочешь, я и сама не очень верю, будто он вмешивается в каждое дело; но на этот раз, видно, вмешался; говорю тебе, Сайлас, не всегда он дает человеку случай загладить свою вину здесь, на земле. Я боялась, как бы ты не умер, а случай не представился; а тебе он даровал жизнь, чтобы ты мог загладить вину перед Роджерсом.
— Я рад, что мне дарована жизнь, — сказал упрямо Лэфем, — но мне нечего было заглаживать перед Милтоном К.Роджерсом. И если господь даровал мне жизнь для этого…
— Говори себе что хочешь, Сай! Говори себе, я не мешаю; главное, что ты это сделал! Ты стер с себя единственное пятнышко, и я довольна.
— Никакого пятнышка не было, — твердил Лэфем, — а сделал я это для тебя, Персис.
— А я благодарю тебя ради твоей же души, Сайлас.
— Душа у меня в порядке, — сказал Лэфем.
— Теперь обещай мне еще только одно.
— Ты вроде сказала, что довольна?
— Да. Но обещай мне, что ничто — слышишь, ничто! — не заставит тебя спросить с Роджерса эти деньги. Что бы ни случилось, даже если потеряешь все. Обещаешь?
— Я не собираюсь их требовать. Я так и решил, когда давал их. И я, конечно, рад, что старую занозу вынули. Я не считаю, что был тогда неправ, и никогда не считал; но если уж это было, я готов считать, что мы будем квиты, если я этих денег не получу назад.
— Ну, тогда все, — сказала жена.
Они не стали праздновать примирение со старым врагом — ибо таким он казался с тех пор, как перестал быть союзником, — какими-либо изъявлениями нежности. Целоваться и обниматься по такому случаю было не в их суровых обычаях. Она рада была сказать ему, что он исполнил свой долг, а он был доволен, что она это сказала. Но прежде чем уснуть, она сказала еще, что всегда боялась, как бы его тогдашний эгоизм в отношении Роджерса не отнял у него силу противиться какому-нибудь новому соблазну; вот почему это всегда ее мучило. Теперь она больше за него не боится.
На этот раз он не возражал против укора, содержавшегося в ее прощении.
— Ну, теперь все позади, и прошу тебя, выбрось это из головы.
Как всякий человек, он не мог не воспользоваться тем, что был в милости, и злоупотребил этим, пригласив к ужину Кори. Жена по такому случаю, конечно, отпустила ему грех непослушания. А Пенелопа заявила, что от восхищения отвагой полковника и долготерпением матери она просто не в состоянии занимать гостя, но что может — сделает.
Айрин больше любила слушать, чем говорить; когда сестра бывала рядом, она всегда, словами или безмолвно, обращалась к ней за подтверждением того, что сказала. Чаще она просто сидела, сияя красотой, глядела на молодого человека и слушала шутки сестры. Она смеялась им и смотрела на Кори, чтобы убедиться, что шутка до него дошла. Когда они вышли на веранду полюбоваться луной над морем, Пенелопа шла впереди, Айрин — сзади.
На луну они смотрели недолго. Молодой человек сел на перила веранды, а Айрин — на одну из красных качалок, откуда было хорошо видно и его и сестру, которая тоже сидела в ленивой позе и, как говорится, разливалась соловьем. Ее низкий, воркующий голос доставлял наслаждение; лицо, видимое в лунном свете, только когда она поворачивала его или поднимала, притягивало его взор. Речь ее не была литературной, и эффект едва ли был сознательным. Она вовсе не пересыпала ее прибаутками. Она просто рассказывала о разных пустяках, очерчивала внешность и характеры заинтересовавших ее людей; никто не ускользал от ее внимания; иногда она подражала им, но немного. Она лишь намекала, и картина возникала словно без ее участия. Она не смеялась; когда смеялся Кори, она издавала горлом нежный звук, как бы довольная, что позабавила его, и продолжала.
Полковник, впервые за вечер оставшись наедине с женой, поспешил заговорить.
— Вот, Перри, с Роджерсом я уладил, надеюсь, ты теперь будешь довольна: он мне должен двадцать тысяч долларов, а залогу я взял у него на четверть этой суммы, если вздумаю продать его акции.
— Как вышло, что он с тобой поехал? — спросила миссис Лэфем.
— Кто? Роджерс?
— Нет, мистер Кори.
— Ах, Кори! — сказал Лэфем, притворяясь, будто не понял, что речь о нем. — Он сам предложил.
— Как бы не так! — усмехнулась жена, однако вполне дружелюбно.
— Вот именно так, — возразил полковник. — Мы с ним начали один разговор, когда я уже собрался уходить; ну он и проводил меня на катер, а там спросил: ничего, если он поедет со мной и вернется обратным катером? Этого я не мог допустить.
— Твое счастье, что не мог.
— А как я мог не пригласить его к чаю?
— Ну, конечно, не мог.
— Но ночевать он не останется, разве только, — Лэфем запнулся, — разве только ты этого захочешь.
— Ну, конечно, если я захочу! Вижу, что он останется.
— Ты же знаешь, какая давка на последнем катере, а на другие он уже не поспеет.
Миссис Лэфем рассмеялась его нехитрой уловке.
— Надеюсь, ты будешь вполне доволен, Сай, если окажется, что он и не думает об Айрин.
— Фу, Персис! Вечно ты про это, — взмолился полковник. Потом замолчал, и его грубоватое лицо невольно омрачилось.
— Вот! — вскричала жена, выводя его из задумчивости. — Я знаю, каково тебе будет; и ты, надеюсь, вспомнишь, кого надо будет винить.
— А я рискну, — сказал Лэфем с уверенностью человека, привычного к успеху.
С веранды доносился ленивый голос Пенелопы, радостный смех Айрин и хохот Кори.
— Ты только послушай! — сказал отец, раздуваясь от невыразимой гордости. — Эта девушка говорит за десятерых. С ней и цирка не надо. Интересно, о чем она.
— Рассказывает какую-нибудь историю, кого-нибудь представляет. Ей стоит выйти из дома, и она приносит больше рассказов, чем большинство людей привезло бы из Японии. Увидит смешного человека и обязательно что-то у него подметит, а нам уже смешно. Кажется, не побывало у нас никого, с тех пор как эта девочка научилась говорить, чтоб она не переняла чего-то; и ведь так изобразит человека, что видишь его как живого. Иной раз хочу ее остановить; но когда она в ударе, разве остановишь? Хорошо, что она помогает Айрин занимать гостей. И мне она никогда не дает унывать.
— Это так, — сказал полковник. — И культуры у нее не меньше, чем у всех этих. Верно?
— Читает она очень много, — согласилась мать. — Прямо запоем. Но нельзя же во вред здоровью. Иной раз так и отняла бы у нее книгу. Не знаю, хорошо ли девушке столько читать, особенно романы. Еще заберет себе в голову чего не надо.
— Ну, Пэн глупостей не сделает, — сказал Лэфем.
— Да, она умница. Но Айрин гораздо практичнее. Пэн часто витает в облаках — мечтательница. А Айрин — той пальца в рот не клади. Если надо что сделать, решить, так из них двоих всякий примет Айрин за старшую. Вот только по части разговоров, тут, конечно, Пэн вдвое умней.
— А теперь скажи, — произнес Лэфем, молча согласившись с последним утверждением и откидываясь на кресле, полный довольства. — Видела ты где-нибудь девушек лучше наших?
Жена засмеялась над его гордостью:
— Свои гуси обязательно лебеди.
— Нет, ты скажи честно!
— Девушки неплохие, только ты все-таки не глупи, Сай, если можешь.
Молодежь вернулась в комнаты, и Кори сказал, что ему пора на катер. Миссис Лэфем стала уговаривать его остаться, но он был тверд и даже не позволил полковнику подвезти его к пристани; сказал, что пойдет лучше пешком. Он пошел быстро, и уже виден был в бухте катер; надо было лишь пересечь песчаную полосу влево от отелей. Иногда Кори останавливался, чем-то приятно взволнованный, и шел потом еще быстрее.
— Она прелестна! — сказал он, и ему показалось, будто он произнес это вслух. Тут он увидел, что сошел с тропы и вязнет в песке. Он вернулся на тропу и едва поспел на катер. Билетер подошел к нему с билетами, и Кори поднял к его фонарику сияющий взгляд; улыбка, видимо, долго не сходила с его лица. Один раз окружавшие его пассажиры внезапно с опаской отодвинулись, и он понял, что громко рассмеялся.
11
Кори удалось согнать улыбку с лица, только грозно нахмурясь; это он понял, лишь когда пришел домой и отец спросил:
— Что-нибудь сегодня не так в твоем департаменте изящных искусств?
— Нет, сэр, нет, — сказал сын, давая отдых сдвинутым бровям и снова сияя. — Но я думаю, вы правы, что хорошо бы вам познакомиться с полковником Лэфемом, не откладывая надолго.
— Он на это намекнул? — спросил Бромфилд Кори, отложив книгу и охватив руками свое худое колено.
— Нет, ничем не намекал, — поспешил сказать молодой человек. — Я просто подумал, что не покажется ли с вашей стороны намеренным — так откладывать.
— Я, Том, предоставил тебе это решить.
— Да, понимаю и не хочу настаивать…
— Ты ведь куда больше бостонец, чем я. Я ждал твоего сигнала в полной уверенности, что ты знаешь, что подобает делать и когда. Будь я всецело предоставлен моим необузданным побуждениям, я сразу бы нанес визит твоему padrone[2]. Мне кажется, мой отец сумел бы показать мне, что именно это надлежит сделать, если находишься с полковником Лэфемом в тех отношениях, в каких находимся мы.
— Вы так считаете? — спросил молодой человек.
— Да. Но я знаю, что в подобных делах я не авторитет. Тут я всегда подчиняюсь вашей матери и вам, детям.
— Очень сожалею, сэр. Я не думал, что действую наперекор вашему мнению. Я просто хотел избавить вас от формальности, которая еще не казалась необходимой. Простите, — повторил он с искренним сожалением. — Я не хотел быть невнимательным к человеку, который так хорошо ко мне отнесся. Все они — очень добрые люди.
— Надеюсь, — сказал Бромфилд Кори с удовлетворением, естественным для пожилого человека, когда он оказывается более прав, чем молодой, — что еще не поздно явиться завтра вместе с тобой в твою контору.
— О нет. Я не ожидал, что вы захотите так скоро, сэр.
— Раз я решил, меня уж ничто не удержит, — сказал отец с тем удовольствием, с каким слабовольные люди иногда признают свою слабость. — А как их новый дом?
— Кажется, они думают переехать туда до Нового года.
— Будут ли они ценным приобретением для общества? — спросил Бромфилд Кори с невозмутимым видом.
— Я не совсем вас понимаю, — сказал сын несколько смущенно.
— А я вижу. Том, что понимаешь.
— Все почувствуют, что это люди разумные и… правильно мыслящие.
— Не в том дело. Если бы общество принимало всех разумных и правильно мыслящих, оно стало бы столь многолюдным, что и самые деятельные его члены не успевали бы друг к другу с визитами. Не успевала бы даже твоя мать, столь по этой части добросовестная. Общество — это нечто совсем иное, чем разум и правильный образ мыслей. Они, пожалуй, лежат в его основании, однако его легкая, изящная, видимая нам надстройка требует других качеств. Имеются ли у твоих друзей эти качества, которые можно ощущать, но едва ли можно определить?
Сын засмеялся.
— По правде говоря, сэр, не думаю, чтобы они представляли себе общество так, как мы. Миссис Лэфем, по-моему, никогда не давала обеда.
— И с такими-то деньгами! — вздохнул отец.
— Они не пьют вина за столом. Я подозреваю, что когда они не пьют чай или кофе, то пьют просто воду со льдом.
— Какой ужас! — сказал Бромфилд Кори.
— Это, мне кажется, дает о них какое-то представление.
— О да! Есть и люди, которые дают обеды, но с которыми тем не менее знаться нельзя. Но если кто никогда не давал обеда, как может общество его принять?
— Оно переваривает очень многих, — заметил молодой человек.
— Да, но только если они поставляют для этого какой-то пикантный соус. Как я понял, у этих твоих друзей такого соуса не имеется.
— Это еще неизвестно! — воскликнул сын.
— Ну, может быть, этакий крепкий запах земли. Но я не то имею в виду. Тогда они должны много тратить. Для них нет иного способа завоевать положение. Полковника нам надо избрать членом Десятичасового Клуба, и ему надо записаться в число тех, кто устраивает приемы. Каждому под силу дать ужин на множество персон. Да, тут есть для него проблеск надежды.
Утром Бромфилд Кори спросил сына, можно ли застать Лэфема в конторе уже в одиннадцать.
— Думаю, что даже раньше. Я ни разу еще не приходил раньше его. Должно быть, и швейцар не намного его опережает.
— Так я пойду вместе с тобой?
— Если хотите, сэр, — сказал сын с некоторым колебанием.
— А захочет ли он?
— Уверен, что да, сэр.
И отец понял, что сын очень доволен.
Когда они появились в дверях кабинета, Лэфем торопливо просматривал утренние газеты. Он поднял глаза от лежавшей перед ним газеты, затем встал, неумело притворяясь, будто не знает Бромфилда Кори в лицо.
— Доброе утро, полковник Лэфем, — сказал сын, и Лэфем ждал, пока тот добавит: — Позвольте представить вам моего отца.
Тогда он ответил:
— Доброе утро. — И с несколько суровым видом сказал Кори-старшему: — Здравствуйте, сэр. Прошу садиться, — и придвинул стул.
Они обменялись рукопожатиями и сели, и Лэфем сказал своему подчиненному:
— Вы тоже садитесь.
Но Кори-младший остался стоять и смотрел, как они наблюдают один другого; это и забавляло его и немного смущало. Лэфем ждал, чтобы гость заговорил первым, и тому пришлось это сделать.
— Я рад с вами познакомиться, полковник, и мне следовало сделать это раньше. Будь на вашем месте мой отец, он именно этого и ожидал бы от человека на моем месте. Впрочем, я не считаю, что наше знакомство началось только сегодня. Надеюсь, миссис Лэфем здорова? И ваша дочь также?
— Благодарю, — сказал Лэфем. — Они здоровы.
— Они столько сделали для моей жены…
— Пустяки! — воскликнул Лэфем. — Моей жене такие случаи только подавай. А как поживает миссис Кори и барышни?
— Они здоровы, насколько мне известно. Сейчас их нет в городе.
— Так я и понял, — сказал Лэфем, кивая Кори-младшему. — Мистер Кори говорил об этом моей жене. — Он откинулся на спинку кресла, твердо решив показать, что ничуть не смущен этим обменом любезностями.
— Да, — сказал Бромфилд Кори. — Том уже имел удовольствие — которого ожидаю и я — видеть всю вашу семью. Надеюсь, что он вам здесь полезен? — Кори рассеянно оглядел кабинет Лэфема, затем клерков в их отгороженном помещении, и наконец взгляд его остановился на необычайно хорошенькой девушке, печатавшей на машинке.
— Что ж, сэр, — ответил Лэфем, впервые смягчаясь, так как разговор коснулся его дел. — Если мы не получим от него пользы, так только по нашей вине. Кстати, Кори, — обратился он к молодому человеку и взял со своего бюро несколько писем. — Это по вашей части, испанские или французские.
— Я их просмотрю, — сказал Кори, направляясь к своей конторке.
Его отец поднялся со стула.
— Не уходите, — сказал Лэфем, жестом приглашая его снова сесть. — Я его нарочно на минуту отослал. У меня правило: не говорить таких вещей в глаза. Но вы меня спросили, так почему не сказать, что у меня еще не было никого, кто так пришелся бы здесь, как ваш сын. Может, это для вас не важно…
— Я очень счастлив это слышать, — сказал Бромфилд Кори. — Право, очень счастлив. Мне всегда казалось, что у сына есть способности, если бы только он сумел их выявить. А вашим делом он занялся из любви к нему.
— Он правильно взялся за него, сэр! Он мне об этом говорил. Он постарался в него вникнуть. А моя краска этого стоит.
— О да! Он так хвалит ее, точно сам изобрел.
— Неужели? — спросил Лэфем, все более довольный. — Да, иначе нельзя. Надо верить в дело, иначе не вложишь в него души. У меня был когда-то компаньон, сразу после войны, и вечно его тянуло к чему-то другому. Я ему говорил: «У вас в руках лучшее дело на свете. Чего вам еще?» Пришлось от него избавиться. Я держался своей краски, а его все носило по стране, а капитал у него все таял; недавно пришлось мне одолжить ему денег, чтобы начал с начала. Нет, сэр, в дело надо верить. А я верю в вашего сына. И скажу вам: у него все идет отлично.
— Очень любезно с вашей стороны.
— Какая тут любезность! Я вот говорил недавно одному приятелю: многих я брал прямо с улицы, уж, кажется, с детства привычных к тяжелой работе, так и от тех было меньше толку, чем от вашего сына.
Лэфем был чрезвычайно доволен собой. Ему, вероятно, казалось, что он сумел, как бы между прочим, расхвалить и непревзойденные достоинства своей краски, и собственную мудрость и щедрость; и вот он сидит напротив Бромфилда Кори и хвалит его сына, слушая в ответ благодарность, точно тот был отцом какого-нибудь рассыльного, которому он, Лэфем, дал работу чуть ли не из милости.
— Да, сэр, когда ваш сын предложил у меня работать, я, по правде сказать, сперва не очень поверил в его задумки. Но я поверил в него, я сразу увидел, что человек он дельный. Я увидел, что таков он от природы. И всякий бы увидел.
— Боюсь, что он не прямо от меня это унаследовал, — сказал Бромфилд Кори, — но это все же у нас в крови, и с отцовской, и с материнской стороны.
— Тут уж ничего не попишешь, — посочувствовал Лэфем. — Кому дано, а кому нет. Надо только получше использовать то, что дано.
— О, совершенно верно.
— А что человеку дано, он и сам не знает, пока не испытал себя. Я вот, когда начинал дело, не знал и наполовину, сколько у меня сил. Теперь сам дивлюсь, оглянувшись назад, какие я вынес передряги, через что прошел. Просто сил у меня прибывало. Это все равно что упражнять мускулы в спортивном зале. Потренируйтесь месяц и станете подымать вдвое и втрое больше, чем вначале. Так и с вашим сыном. Не беда, что он окончил колледж, это с него скоро сойдет; и что воспитанный — не беда, об этом не тревожьтесь. Я заметил, когда был в армии, что самые удалые парни как раз из тех, кому до войны доставалось не больше работы, чем барышням. У вашего сына все пойдет хорошо.
— Благодарю вас, — сказал Бромфилд Кори и улыбнулся, ограждаясь от благодеяний Лэфема то ли смирением, о котором иногда заявлял, то ли тройною броней гордости.
— Хорошо пойдет. Он хороший делец и отличный малый. Вы уже уходите? — спросил Лэфем, когда Бромфилд Кори поднялся, на этот раз решительно. — Рад был с вами познакомиться. Понятно, вам хотелось посмотреть, как он тут устроился, и правильно. И я бы поступил так же на вашем месте. А вот образцы нашего товара, — сказал Лэфем, указывая на банки, стоявшие у него в кабинете, в том числе и на сорт «Персис».
— О, прелестно, прелестно! — сказал его гость. — Такой богатый цвет и так красиво просвечивает сквозь стекло. А что, «Персис» — это название?
Лэфем покраснел.
— Персис — это имя. Может, читали интервью в «Событиях»? Его у меня недавно брали.
— Что такое «События»?
— Ну как же, новая газета. Фамилия издателя Уизерби.
— Нет, — сказал Бромфилд Кори, — не читал. Я читаю «Дейли». — Он имел в виду «Дейли адвертайзер», единственную «Дейли», какую признают старые бостонцы.
— Много там мне приписано, чего я и не говорил, — сказал Лэфем, — но не важно, раз вы не читали. А вот отдел, где работает ваш сын, — он показал этикетки на иностранных языках. Потом повел гостя на склад, где стояли самые большие бочки.
Наверху лестницы гость кивнул сыну и сказал: — До свиданья, Том, — а Лэфем непременно захотел проводить его до входных дверей. — Заходите еще, — сказал он радушно. — Всегда рад вас видеть. И в делах сейчас как раз затишье. — Бромфилд Кори поблагодарил, а Лэфем все не выпускал его руку. — А захочется вам прокатиться на славной лошадке… — начал было полковник.
— О нет, нет, благодарю вас. Чем лучше лошадь, тем сильней будет мой страх. Том рассказывал, как вы ездите.
— Ха, ха, ха! — рассмеялся полковник. — Что ж, дело вкуса. Доброго утра, сэр! — И наконец отпустил гостя.
— Перед кем это наш старик нынче расхвастался? — спросил бухгалтер Уокер, подходя к конторке Кори.
— Это был мой отец.
— Ваш отец? А я подумал, что кто-нибудь из итальянских клиентов, которым вы показываете склад. Или испанских.
И действительно, Бромфилд Кори, неспешно шагавший по улицам, на которых выросло благосостояние его родного города, выглядел там чем-то чужеродным. Он озирал фасады домов и извивы улиц словно иностранец; смуглый торговец фруктами, у которого он купил яблоко, по-видимому, ради удовольствия держать его в руке, не удивился, что покупатель говорил на его языке.
Лэфем прошел через общую комнату, не взглянув на Кори, и вплоть до конца дня говорил с ним только о работе. Этим он, как видно, хотел показать Кори, что не так уж потрясен оказанной ему честью. Но в Нантакет он приехал настолько под впечатлением этого события, что жена спросила:
— Что, Сайлас, уж не приходил ли Роджерс занять еще денег? Смотри не перестарайся. Ты и так сделал для него достаточно.
— Не бойся. Роджерса я больше не видел. — Он помедлил, словно упоминая о чем-то не столь уж важном: — Приходил отец Кори.
— Да ну? — сказала миссис Лэфем, подыгрывая ему небрежностью тона. — Тоже занять денег?
— Насколько я понял, нет. — Лэфем благодушно курил; жена его вязала по другую сторону лампы.
Девушки были на веранде и опять любовались луной над морем.
— Сегодня на луне что-то никого не видно, — сказала Пенелопа, и Айрин невесело засмеялась.
— Что же ему было надо? — спросила миссис Лэфем.
— Не знаю. Просто визит. Сказал, что ему следовало прийти раньше.
Миссис Лэфем помолчала. Потом сказала:
— Надеюсь, теперь ты доволен?
Лэфем отверг слишком явное сочувствие.
— С чего быть так уж особенно довольным? Мне его видеть было не к спеху.
Жена позволила ему потешиться и этим.
— А что он за человек?
— На сына непохож. Вообще на человека делового. Не знаю, как бы тебе его описать. Высокий; волосы и усы седые, а пальцы очень длинные и гибкие. Я это заметил, потому что он опирался руками о трость. Одет не так чтоб очень богато и держится просто. Не очень говорлив. Говорил больше я. Он сказал, что рад, раз я с его сыном так хорошо поладил. Справился о тебе и Айрин, сказал, что не считает, что знакомство началось сегодня. Сказал, что ты много сделала для его жены. Ну, я, конечно: не за что, мол. Да, — продолжал задумчиво Лэфем, положив руки на колени и держа в левой сигару. — Ясно, что он и впрямь хотел как лучше. Более приятного человека я, пожалуй, не встречал. Самый из всех приятнейший. — Он отвернулся, не желая, чтобы жена читала на его лице борьбу — старания человека, который сам всего добился, не быть польщенным вниманием элегантного трутня, не радоваться униженно оказанной ему любезности, а выпрямиться и смотреть ему в глаза как равному. Один господь, сотворивший нас по своему подобию, но из праха, знает, когда придет конец этой борьбе. Было время, когда Лэфем не мог представить себе, что есть роскошь, какую он не смог бы купить на свои доллары, если бы и захотел; но первые открытия его жены, при его полном незнании света, наполнили его опасениями. Смутное видение чего-то недостижимого за доллары там, где он раньше ничего не видел, пугало его, как ни противилась этому его гордость.
— Отчего бы ему не быть приятным? — сказала миссис Лэфем. — Он всю жизнь только то и делал.
Лэфем поднял голову и смущенно засмеялся.
— Фу, Персис! Ты каждое мое слово помнишь!
— Я не то еще помню. Наверно, ты предложил покатать его?
— Он сказал, — ответил Лэфем, виновато краснея, — что боится резвых лошадей.
— Ну, значит, ты не предлагал. — Миссис Лэфем молча продолжала вязать, а муж курил, откинувшись в кресле.
Наконец он сказал:
— Надо поторопиться с домом. Бездельничают они там. Почему бы нам не переехать перед Днем Благодарения? Лучше, чем переезжать зимой.
— Можем и до весны подождать. Чем нам плохо на старом месте? — ответила жена. И тут же напустилась на него: — Куда ты так спешишь с этим домом? Хочешь пригласить всех Кори праздновать новоселье?
Лэфем лишь молча смотрел на нее.
— Думаешь, я не вижу тебя насквозь? Сайлас Лэфем, если бы я тебя не знала, я назвала бы тебя набитым дураком. Ты что, совсем ничего не понимаешь? Неужели не знаешь, что нам не пристало приглашать их, пока они нас не пригласили? Да они бы рассмеялись нам в лицо!
— Не думаю, чтоб рассмеялись. Какая разница — мы их или они нас? — угрюмо спросил полковник.
— Ну, раз не понимаешь!..
— Да, не понимаю. Но я и не собираюсь их звать. А если вздумаю, приглашу его в рыбный ресторан, к Тафту.
Миссис Лэфем откинулась на стуле и уронила на колени вязанье, издав тот звук, каким женщины выражают полное отчаяние и безграничное презрение.
— А в чем дело?
— Если ты сделаешь это, Сайлас, я с тобой больше не разговариваю. Ну как, как мне с тобой быть? Я-то думала, когда ты так правильно поступил с Роджерсом, что на тебя можно хоть немного положиться. Но вижу, что нет. До конца твоей жизни придется, видно, тебя тыкать во все носом, как… как не знаю кого!
— Ну что ты расшумелась? — спросил Лэфем, который очень приуныл, но еще храбрился. — Я ничего еще не сделал. Нельзя уж и спросить совета, ты сразу на меня кидаешься. Черт подери! Буду теперь делать что мне вздумается.
Однако не в силах выносить ее презрения, он встал, и жена услышала, как он выпил в столовой воды со льдом, потом поднялся в спальню и захлопнул за собой дверь.
— Знаешь, что отец теперь надумал? — спросила миссис Лэфем у старшей дочери, которая зашла на минуту в гостиную, держа в руках пеньюар; младшая уже ушла спать. — Хочет пригласить отца мистера Кори в рыбный ресторан Тафта!
Пенелопа прикрывала рукой зевок, но тут она, явно заинтересованная, села, наклонившись вперед:
— С чего бы это пришло ему в голову?
— С чего? Этому человеку давно следовало его навестить; и вот он сегодня приходит в контору, пять минут разговаривает, а твой отец уже себя не помнит, до того польщен. Он спит и видит спознаться с ними. Прямо хоть сражайся с ним, чтобы удержать в границах.
— Мадам Персис, а ведь началось-то все с вас, — сказала Пенелопа.
— Да, — призналась миссис Лэфем. — Как думаешь, Пэн, что мистер Кори этим хотел показать?
— Кто? Отец мистера Кори? А как считает полковник?
— Ох, уж этот полковник! — вскричала миссис Лэфем. И добавила взволнованно: — Может, он и прав. Мне показалось летом, будто она и впрямь ему нравится, и если он теперь пришел… — Она предоставила дочери самой разобраться в местоимениях и заключила: — Сперва я думала, что об этом и речи быть не может. Это в прошлом году я так думала; а теперь почему-то не думаю. Немного больше стала понимать; да и отец на этом помешался, я прямо дрожу за него. Он уверен, что его деньги все могут. Ничего не скажешь, многое они, конечно, могут. А главное, Рин — очень хорошая девочка; из себя так хороша, что любому годится; поведения скромного, а уж хозяйка! Может, нынче молодые люди не так это ценят. Но ведь редко найдешь девушку, которая пойдет на кухню и сделает такой заварной крем, как она вчера. А по дому как управляется! Кажется, стоит ей войти, и вещи сами по местам становятся. И если бы ей пришлось, шила бы себе платья куда лучше, чем портнихи, которым мы платим. Конечно, и он — молодой человек хоть куда. Но чего уж это я так.
— Что ж, мама, — сказала девушка, помолчав и словно несколько устав от этой темы, — тревожиться нечего. Если атому суждено быть, оно и сбудется; а если нет…
— Я и говорю отцу. А по себе сужу, до чего ему трудно себя сдерживать. Боюсь, как бы мы чего-нибудь такого не натворили, что потом будем каяться.
— Мэм, — сказала Пенелопа, — я ничего дурного делать не намерена; а если сделаю, обещаю не каяться; даже на это готова. И на вашем месте я бы не каялась заранее. Полковник пускай себе! Он любит что-то устраивать и вреда никому не причинит. А семья Кори сама о себе позаботится.
Она тихонько засмеялась, опустив уголки губ и наблюдая, как мать старается сбросить с себя бремя тревог…
— А ведь ты, пожалуй, права, Пэн. Всегда-то ты умеешь так на все взглянуть… Ладно! Пускай хоть каждый день возит его сюда.
— Что ж, мэм, — сказала Пэн. — Думаю, и Айрин за это высказалась бы. Ей ведь это совершенно безразлично.
Полковник плохо спал в ту ночь, и утром миссис Лэфем спустилась к завтраку одна.
— Отцу нездоровится, — сообщила она. — Бывают у него такие приступы.
— А я подумала, даже несколько сразу — так он топал. Что ж, и завтракать не выйдет?
— Не сейчас, — сказала мать. — Он уснул, и авось все пройдет, когда выспится. А вы, девочки, не шумите.
— Мы будем тихо-тихо, — заверила Пенелопа. — Я рада, что полковник не симулирует. А я было заподозрила… — Она засмеялась, сдержала смех и взглянула на сестру. — Ты не считаешь, что кое-кому следует приехать из конторы за распоряжениями, пока отец болеет, а, мама?
— Пэн! — закричала Айрин.
— К десятичасовому катеру выздоровеет, — сказала сердито мать.
— По-моему, папа все лето слишком много работал. Мама, почему ты не заставишь его отдохнуть? — спросила Айрин.
— Отдохнуть? Да он гнет спину с каждым годом все больше. Бывало, давал себе иногда отдых, а сейчас дышать не может без своей конторы. В этом году сказал, что уедет в Лэфем всего на несколько дней, фабрику проведать. Не знаю, что с ним и делать! Чем больше у него денег, тем больше он старается. Боюсь и подумать, что с ним станется, если разорится. Одно я знаю, — заключила миссис Лэфем, — сегодня он в контору не поедет.
— Значит, и на десятичасовом катере тоже, — напомнила Пэн.
— Да, тоже. Как кончите завтракать, девочки, поезжайте в отель дать телеграмму, что он нездоров и сегодня в конторе не будет. Не хочу, чтобы оттуда приехали его беспокоить.
— Какой удар! — сказала Пэн. — А то они, может быть, прислали бы… — Она с невозмутимым видом взглянула на сестру, — например, Денниса.
— Мама! — крикнула Айрин.
— В этой семье стало невозможно жить, — сказала Пенелопа.
— Ну, хватит, Пэн, — приказала мать. Но едва ли она действительно хотела, чтобы та перестала дразнить сестру. Это придавало приятную реальность ее мечте, делало ее не только возможной, но и вероятной.
Лэфем встал и бродил по дому, раздражаясь, когда очередной катер уходил без него; вечером он уже не на шутку сердился, несмотря на усилия семьи успокоить его, и ворчал, что его не пустили в город.
— Отлично мог бы поехать, — твердил он, пока жена не вышла из терпения.
— Хорошо, Сайлас, завтра поедешь, даже если придется нести тебя к катеру.
— Надо признать, — сказала Пенелопа, — что полковник никуда не годен, когда не в духе.
С шестичасовым катером прибыл Кори. Девушки были на веранде, и Айрин первая его увидела.
— Ой, Пэн! — шепнула она, и все отразилось у нее на лице; Пэн не успела со своими насмешками, а он уже входил.
— Надеюсь, полковник Лэфем здоров, — сказал он, и они услышали, как в комнатах мать заспорила с отцом.
— Ступай надень сюртук! Да! Мне все равно, как он тебя видит в конторе, хоть в одной рубашке. Здесь ты джентльмен или должен им быть. И ты не будешь встречать гостя в халате.
Пенелопа поспешила в комнату успокоить мать.
— Спасибо, ему гораздо лучше, — громко сказала Айрин, чтобы заглушить шумные препирательства.
— Я рад это слышать, — сказал Кори, и когда она провела его в комнаты, побежденный полковник встретил посетителя в двубортном сюртуке, который он поспешно застегивал. Сперва он был уверен, что Кори приехал из-за какого-то срочного дела, а когда выяснилось, что тот приехал из учтивости, к его удивлению присоединилось удовольствие от того, что он стал предметом заботы. В кругу знакомых Лэфема жаловались на болезни, но не было принято справляться о здоровье — это было как-то не по-мужски — и уж конечно не навещали больных, разве что в самых серьезных случаях. Он охотно рассказал бы подробно о своем недомогании, если бы ему дали; а после чая, которым угостили и Кори, он еще остался бы с ним, если бы жена не отправила его в постель. Она сама пошла с ним, чтобы он принял предписанное ею лекарство, но сперва зашла к Пенелопе и застала ее с книгой в руках. Но она не читала.
— Сойди-ка вниз, — сказала мать. — Мне надо к отцу, а Айрин там одна с мистером Кори. Ведь она сидит как на угольях, когда тебя нет рядом, чтобы его занимать.
— Пусть привыкает обходиться без меня, — сказала рассудительно Пенелопа. — Не могу же я всегда быть с ними.
— Тогда мне придется, — ответила миссис Лэфем. — То-то будет у нас там квакерское собрание.
— Рин найдет, что сказать, если предоставишь это ей. А нет — тогда он найдет. Пойди лучше ты к ним, я не хочу появляться, разве что под конец. Если он приезжает ради Айрин — а я не верю, чтобы из-за папы, — то ему хочется видеть ее, а не меня. Если она не может заинтересовать его, когда они наедине, лучше ему убедиться в этом теперь. Надо проделать этот опыт. Если он приедет опять, значит, опыт удался.
— Пожалуй, ты права, — сказала мать. — Пойду туда. Похоже, что у него и впрямь есть намерения.
Миссис Лэфем не торопилась к гостю. В дни ее девичества считалось, что если молодой человек приходит к девушке, то хочет быть с ней наедине; городская жизнь не изменила этих простых понятий. Она поступала в отношении дочери так, как ее мать поступала бы с нею.
Сидя с книгой, Пенелопа слышала смутные голоса внизу, а спустя долгое время услышала, что туда спустилась мать. Она не читала книгу, лежавшую у нее на коленях, хотя не отрывала глаз от страницы. Один раз она встала и закрыла дверь, и тогда голоса стали не слышны; потом опять широко распахнула ее, презрительно усмехнувшись, и вернулась к книге, хотя опять-таки не стала читать. Она просидела у себя до тех пор, пока Кори не пришло время отправляться на катер.
Когда они снова остались одни, Айрин притворно попеняла сестре, зачем оставила ее одну занимать мистера Кори.
— Но ведь все прошло удачно? — спросила Пенелопа.
Айрин обняла ее.
— Ах, чудесно прошло! Я и не думала, что у меня так хорошо получится. Мы почти все время говорили о тебе.
— Вот уж нашли интересную тему!
— Он о тебе расспрашивал; все хотел знать. Он о тебе очень высокого мнения. О Пэн, как ты думаешь, зачем он приезжал? Думаешь, что правда из-за папы? — И Айрин спрятала лицо на плече сестры.
Пенелопа дала себя обнять, но сама стояла, опустив руки.
— Нет, не думаю.
Айрин отпустила ее, вся пылая.
— Правда, правда не думаешь? О Пэн, ведь он чудо как мил? И красив? Когда он вошел, я, наверное, ужасно поступила: даже не поблагодарила, что приехал. Он, конечно, считает, что у меня дурные манеры. Но ведь тогда получилось бы, будто я благодарю его за то, что он приехал ко мне. А надо было пригласить его приехать опять, когда он прощался? Я не пригласила, просто не решилась. А вдруг он подумает, что я не хочу, чтобы он приезжал? Как ты думаешь, он приезжал бы, если бы… не хотел?
— Не так уж он часто приезжал до сих пор, — сказала Пенелопа.
— Верно. А если… если будет часто?
— Тогда я буду считать, что хочет.
— Ты так думаешь? Какая ты добрая, Пэн! И ты всегда говоришь, что думаешь. Я бы хотела, чтобы и к тебе кто-то приезжал. Только это меня и огорчает. А может быть… Он говорил, что у него есть друг в Техасе…
— Ну, из Техаса, — сказала Пенелопа, — этот друг не смог бы приезжать часто. Не надо просить мистера Кори хлопотать обо мне. Если ты довольна, я уж как-нибудь перебьюсь.
— И как еще довольна, Пэн! А как ты думаешь, когда он опять приедет? — Айрин отодвинула что-то из вещей Пенелопы, чтобы облокотиться на ее туалетный столик и удобно разговаривать. Пенелопа положила их на прежнее место.
— Не сегодня, — сказала она, — и если ты из-за этого не ложишься…
Айрин снова порывисто обняла ее и выбежала из комнаты.
На другое утро полковника отправили с восьмичасовым катером; но его выздоровление не помешало Кори неделю спустя повторить свой визит. На этот раз сияющая Айрин пришла в комнату Пенелопы, где та снова укрылась.
— Непременно сойди вниз, Пэн, — сказала она. — Он спросил, не больна ли ты, и мама велит тебе спуститься.
После этого Пенелопа всегда помогала Айрин принимать гостя, а после отъезда Кори до поздней ночи обсуждала с ней его посещения. Но когда мать в своем нетерпеливом любопытстве выспрашивала у нее ее мнение, она отвечала:
— Я знаю столько же, сколько ты.
— Он хоть что-нибудь говорит тебе о ней? Хвалит?
— Он не говорит со мной об Айрин.
— И со мной тоже, — сказала миссис Лэфем с тяжелым вздохом. — Зачем же он тогда приезжает?
— Не могу знать. Он, например, говорит, что в Бостоне сейчас нет никого из знакомых. Вот когда они вернутся, а он все будет ездить сюда, тут и посмотрим.
— Что ж, — сказала мать; но проходили недели, все труднее было объяснять приезды Кори тем, что ему одиноко в городе, и она обратилась за поддержкой к мужу.
— Сайлас, я уж не знаю, правильно ли, что мы принимаем Кори. Вся его семья в отъезде.
— Он в совершенных годах, — сказал полковник. — И может ездить куда хочет. И не важно, где его семья.
— А вдруг они не хотят, чтобы он сюда ездил? Хорошо ли, что ты его принимаешь?
— А как ему запретишь? Ей-богу, Персис! И что это с вами со всеми? Вас послушать, так лучше этих самых Кори на всем свете нет, а мы им в подметки не годимся.
— Я не хочу, чтобы они сказали, будто мы воспользовались, что они в отъезде, и приманивали его.
— Пусть попробуют сказать! — крикнул Лэфем. — Хоть они, хоть еще кто!
— Ну ладно, — сказала жена, переходя от этой заботы к другой. — Никак не пойму, нравится она ему или нет. И Пэн не знает, а может — не говорит.
— Думаю, что очень даже нравится, — ответил полковник.
— Он вроде ничего еще не сказал и не сделал, чтобы стало ясно.
— Ну, я, например, набирался храбрости год с лишком.
— То было дело другое, — сказала миссис Лэфем, отмахиваясь от такого сравнения, но, впрочем, ласково. — Если бы она была ему нужна, в его положении нетрудно набраться храбрости и объясниться.
Лэфем стукнул кулаком по столу.
— Слушай, Персис! Раз и навсегда, чтоб я больше этого не слышал! У меня состояния почти миллион, и каждый цент я сам нажил, и мои дочери хоть кому пара. Мне плевать на его положение. Он не таков, чтобы зазнаваться, но если когда-нибудь попробует, я его живехонько выпровожу. Пожалуй, я поговорю с ним…
— Нет, только не это! — взмолилась жена. — Я ничего, я просто так сказала. Он очень скромный, а Айрин, конечно, кому угодно пара. Пусть все идет своим чередом. Все образуется. С молодежью никогда не угадаешь. Может, она очень чопорна. Ты только не говори ничего. Не скажешь?
Лэфем тем легче дал себя уговорить, что после вспышки гнева почувствовал, что именно гордость и помешает ему выполнить то, чем он из гордости угрожал. Он удовольствовался обещанием жены, что она никогда не станет больше представлять это дело в таком обидном для них свете, а она получила некоторую поддержку в его несокрушимой самоуверенности.
12
Миссис Кори с дочерьми вернулась в начале октября, проведя после Бар-Харбор недели три-четыре в Интервэйле. Они слегка загорели с тех пор, как в июне уехали из города, но ни в чем больше не изменились. Старшая дочь, Лили, привезла немало эскизов водорослей и грибов-поганок на фоне скал и гнилых пней, которые никогда не будут закончены и никому не будут показаны, ибо она знала им цену. Младшая, Нэнни, прочла множество романов, остро ощущая, сколь неверно они изображают жизнь; и повидала немало сцен из жизни, сожалея об их непохожести на романы. Обе они были милые девушки, образованные, разумеется, всегда хорошо одетые и достаточно хорошенькие; но ни на море, ни в горах не встретили они никого, кто мог бы сыграть роль в их жизни, и вернулись домой, к обычным своим занятиям, без надежд и без опасений.
За отсутствием этого, они проявили тем больший интерес к делам брата, которые немало заботили их мать, как стало ясно после первых же взаимных приветствий.
— Кажется, все продолжается, а ваш отец не написал об этом ни слова, — сказала она, качая головой.
— А чем бы это помогло? — спросила Нэнни, миниатюрная блондинка с пышными волосами, которые красиво выбивались из-под шляпки. Шляпка шла ей более всего. — Ты бы только расстроилась. Он не мог помешать Тому, и ты не смогла, когда нарочно для этого приезжала.
— Думаю, папа мало что знал, — сказала Лили. Это была высокая худая брюнетка, казалось, всегда зябнувшая, так что, однажды увидев ее, вы всегда представляли ее себе в сочетании с теплыми шалями различных цветовых оттенков.
В любой семье женщины весьма серьезно относятся к возможности того, что молодой человек заинтересуется другой женщиной. Муж дочери или сестры не становится частью семьи, ему не требуются нежности и заботы; но жена сына или брата имеет на его мать и сестер неоспоримые права. Некая принятая женским полом условность вынуждает их выражать ей нежность, любить ее или делать вид, что любят, и ввести в свой круг, как бы она ни была им противна. В семье Кори тут были замешаны не одни лишь чувства. Семья была отнюдь не бедна и по части денег не зависела от Тома Кори; но мать, не сознавая этого, привыкла во всем полагаться на его суждения и советы, а сестры, видя его равнодушным к девушкам, стали смотреть на него как на полную свою собственность; и кончиться это должно было не с его женитьбой, а с их замужеством, которое пока не предвиделось. Были девушки — они охотно выбрали бы для него одну из них, — которые взяли бы его, не отнимая у семьи; но от девушки вроде мисс Лэфем нельзя было ожидать подобного великодушия.
— Может быть, — говорила мать, — не так уж это было бы плохо. Она очень ласкова со своей матерью; она, видимо, слабохарактерная, хотя кое в чем очень умелая.
— О, она и с Томом будет очень ласкова, будьте уверены, — сказала Нэнни. — А из таких слабохарактерных выходят самые узколобые. Она вообразит, будто мы с самого начала были против нее.
— У нее нет для этого оснований, — вмешалась Лили, — и мы ей оснований не дадим.
— Нет, дадим, — возразила Нэнни. — Так получится само собою, во всяком случае, достаточным основанием будет ее невежество.
— Мне она не кажется столь уж невежественной, — сказала справедливая миссис Кори.
— Конечно, читать и писать она умеет, — согласилась Нэнни.
— Не представляю себе, о чем он может с ней говорить, — сказала Лили.
— О, это как раз просто, — сказала ее сестра. — Они говорят сами о себе, а иногда — друг о друге. Я этого наслушалась на верандах отелей. Она вышивает, или вяжет, или плетет кружева, или еще что-нибудь такое; он говорит, что она, как видно, очень любит рукоделье, а она говорит: да, да, она очень этим увлекается, все над ней даже смеются, но что поделаешь, это у нее с детства, и так далее, с мельчайшими подробностями. Наконец она говорит: может, ему не нравится, если кто-то плетет кружева, вяжет, вышивает и все такое? А он говорит: что вы! Очень нравится, как она могла это подумать? Ну, а сам он предпочитает грести или ночевать в лесу в палатке. Потом она позволяет ему подержать уголок ее рукоделья, а может быть, и пальчики; тут он набирается храбрости и говорит, что она, наверное, ни за что не согласится отложить рукоделье и прогуляться по скалам или пособирать чернику, а она склоняет голову набок и говорит, что, право, не знает. И они уходят, и он ложится у ее ног на скалах или собирает чернику и кладет ей на колени, и они продолжают говорить о себе и сравнивать, что их отличает друг от друга. А потом…
— Достаточно, Нэнни, — сказала мать.
Лили печально улыбнулась:
— Какая гадость!
— Гадость? Ничуть нет! — возразила сестра. — Наблюдать это очень забавно, а делать самой…
— Что люди видят друг в друге — это всегда тайна, — сказала строго мать.
— Да, — согласилась Нэнни, — но нам сейчас от этого не легче.
— Не легче, — сказала мать.
— Остается только надеяться на лучшее, пока мы не узнали худшее. А если оно настанет, постараемся и в нем найти нечто хорошее.
— А вдруг будет не так уж плохо. Когда я приезжала сюда в июле, я говорила вашему отцу, что поладить всегда можно. Надо принять все как нечто естественное и стараться, чтобы это не портило отношений между нами самими.
— Верно. Но трудно заранее смириться. Ведь это большая уступка, — сказала Нэнни.
— Конечно, нам следует противиться — всеми допустимыми способами, — сказала мать.
Лили больше не вмешивалась. В качестве натуры артистической она считалась не очень практичной. Решить, что делать, и справиться у Тома Кори о его желаниях выпало на долю ее матери и сестры.
— Твой отец писал мне, что сделал визит полковнику Лэфему в его конторе, — сказала миссис Кори, пользуясь первым же случаем говорить с сыном.
— Да, — сказал Кори. — Отец подумывал об обеде, но, по моему совету, ограничился визитом.
— О! — сказала миссис Кори с облегчением, точно это бросало новый свет на тот факт, что визит предложил именно сын. — Он мне так мало писал об этом, что я ничего не знаю.
— Мне казалось, что им нужно встретиться, — объяснил сын. — Так же думал и отец. Я был рад, что предложил это; а полковнику Лэфему чрезвычайно приятно.
— Да, да, это было во всех отношениях правильно. А ты, вероятно, видался летом также и с его семьей?
— Да, часто. Я довольно часто ездил в Нантакет.
Миссис Кори опустила глаза. Потом она спросила:
— Как они поживают?
— Все здоровы, иногда прихварывает только сам Лэфем. Я его навестил раз или два. Он не дал себе за это лето никакого отдыха; он так любит свое дело, что, видимо, не может ни на миг с ним расстаться. Вот он и оставался в городе под предлогом, что строится…
— Ах, да, дом. Это будет нечто великолепное?
— Да, дом красивый. Его строит Сеймур.
— Тогда, конечно, он будет отличный. А барышень и миссис Лэфем дом тоже занимает?
— Миссис Лэфем — да. А барышень, кажется, меньше.
— Ведь это делается для них. Разве они не честолюбивы? — спросила миссис Кори, осторожно подходя к нужной теме.
Сын немного подумал. Потом ответил с улыбкой:
— Мне кажется, что нет. Совсем не честолюбивы. — Миссис Кори перевела дух. Но сын прибавил: — За них честолюбивы родители, — и она снова встревожилась.
— Вот как, — сказала она.
— Они очень простые и милые девушки, — продолжал Кори. — Тебе, я думаю, понравится старшая, когда ты ее узнаешь.
Когда ее узнаешь. Это, видимо, означало, что обеим семьям предстояло познакомиться поближе.
— Она, значит, более интеллектуальна, чем ее сестра? — отважилась спросить миссис Кори.
— Интеллектуальна? — повторил сын. — Это не совсем то слово. Но она, несомненно, умнее.
— Младшая, кажется, очень разумна.
— О да! И так же практична, как хороша собой. Она все умеет и все любит делать. Ты не находишь, что она необычайно красива?
— Да, — сказала с усилием миссис Кори.
— И она очень добра, — сказал Кори, — совершеннейшая невинность и вся видна насквозь. Чем лучше ты ее узнаешь, тем больше она тебе понравится.
— Она мне сразу понравилась, — героически сказала мать; но долее не выдержала. — Только я боюсь, что она может быть скучной: ее горизонт так ограничен.
— Я этого тоже боялся, но вовсе нет. Она интересна самой своей ограниченностью. Ход ее мыслей весь на виду, как у ребенка. Она даже не сознает своей красоты.
— Вряд ли молодые люди могут угадать, что именно сознает девушка, — сказала миссис Кори. — Но я не говорю, что барышни Лэфем… — Сын слушал с рассеянной улыбкой. — О чем ты вспомнил?
— Я просто вспомнил мисс Лэфем и некоторые ее слова. Она очень остроумна.
— Ты о старшей? Да, ты говорил. А у нее ход мыслей тоже на виду?
— О нет, она полна неожиданностей, — и Кори снова задумался и снова улыбнулся; но не сказал, чему именно, и мать не спросила.
— Не знаю, как понимать его — он хвалит девушку так откровенно, — сказала она после мужу. — Это было бы естественно, если бы он уже объяснился с ней, а я чувствую, что еще нет.
— Вы, женщины, не поднялись еще — и это доказывает ограниченность вашего пола — до Бисмарковой концепции в дипломатии. Если мужчина хвалит одну женщину, вы думаете, что он влюблен в другую. По-вашему, если Том меньше хвалил старшую сестру, из этого следует, что он объяснился ей?
Миссис Кори отвергла этот вывод, сказав, что вовсе ничего из этого не следует.
— Впрочем, он и эту хвалил.
— Тогда радуйся, что все обстоит так хорошо. А сделать ты все равно ничего не можешь.
— Да, знаю, — вздохнула миссис Кори. — Я бы хотела, чтобы Том был со мной откровеннее.
— Он откровенен — настолько, насколько это в природе американского сына своих родителей. Думаю, что, если ты спросишь его прямо, каковы его намерения в отношении молодой особы, он скажет — если только сам это знает.
— Неужели он не знает, Бромфилд?
— Очень возможно, что не знает. Вы, женщины, думаете, что раз молодой человек волочится за девушкой или девушками, значит, он влюблен. Вовсе это ничего не значит. Он волочится потому, что так принято, потому, что он не знает, куда девать время, и потому, что это, по-видимому, нравится девушкам. Полагаю, что в данном случае Том столь усердно волочился за ними потому, что в городе никого больше не было.
— Ты в самом деле так думаешь?
— Я выдвигаю гипотезу. Барышням стоит на лето оставаться в Бостоне или поблизости. Молодых людей держит в городе работа, и вечера они могут проводить только здесь или в нескольких милях отсюда. А каково было соотношение полов на морском курорте и в горах?
— О, не менее двадцати девушек на одного, и то жалкого, мужчину. Ужас что такое!
— Вот видишь, в одном пункте своей теории я прав. Отчего бы и не в остальном?
— Хорошо, если так. Но я все же не уверена. Для девушек все это очень серьезно. Нехорошо, если Том посещал эту семью, не имея никаких намерений.
— А если имел, тебе это тоже не нравится. На тебя трудно угодить, дорогая. — И муж потянул к себе разложенную на столе газету.
— Я чувствую, что на него это совсем непохоже, — сказала миссис Кори, выражаясь все более неясно, как часто бывает с женщинами, знающими, чего они хотят. — Брось читать, пожалуйста, Бромфилд! Я ведь очень беспокоюсь. Я должна узнать, насколько это серьезно. Не могу я терпеть дольше. И не понимаю, как ты можешь быть спокоен, ничего не зная.
— Я, например, не знаю, что со мной будет после смерти, и, однако, сплю спокойно, — ответил Бромфилд Кори, откладывая газету в сторону.
— Это совершенно иное.
— И более серьезное? Ну ладно, что ты можешь сделать? Мы уже обсуждали это, когда ты летом приезжала и согласилась со мной, что сделать мы ничего не можем. С тех пор ничто не изменилось.
— Нет, изменилось, продолжается по-прежнему, — сказала миссис Кори, снова противореча себе в словах. — Я должна прямо спросить Тома.
— Дорогая, ты же знаешь, что не сможешь.
— Тогда почему он нам ничего не рассказывает?
— Он не может, если ухаживает за мисс Айрин — так ее, кажется, зовут? — как принято у американцев. Он скажет нам, когда объяснится с ней. Так поступил когда-то и я. Вспомни нашу собственную молодость, Анна. Правда, это было давно.
— Все было иначе, — сказала миссис Кори, почувствовав, однако, легкое волнение.
— Почему иначе? Мамаша Лэфем знает, влюблен ли Том в ее дочь или нет; несомненно, знает это от нее и папаша Лэфем. А нам не знать этого, пока не узнает сама девушка. Будь уверена. Твоя мать про нас знала и сказала твоему отцу; а мой бедняга отец ничего не знал до самой помолвки; а я ухаживал за тобой или, как ты это называешь, — волочился…
— Нет, это ты так называл.
— Значит, я? Целый год или дольше.
Жена не могла не утешиться несколько при воспоминании о днях юности и любви, оживших при этих словах, хотя ей неприятно было связывать их с чувствами ее сына к Айрин Лэфем. Она задумчиво улыбнулась.
— Ты, значит, думаешь, что они еще не поняли друг друга?
— Вероятно, поняли.
— И объяснились?
— Из нашего разговора логически следует, что нет. Но тебе не обязательно так думать. А теперь можно я почитаю, дорогая?
— Да, теперь можешь, — сказала миссис Кори с одним из тех вздохов, какими женщины выражают скорее свою уверенность в никчемности мужей вообще, чем недовольство собственным супругом.
— Спасибо, дорогая, тогда я уж и закурю, — сказал Бромфилд Кори, закуривая сигару.
Она оставила его в покое и не пыталась больше добиться чего-либо от сына. Это не значит, что она ничего не предприняла. Разумеется, она даже себе, а тем более другим, не призналась, зачем сделала утренний визит Лэфемам, которые к этому времени перебрались из Нантакета на Нанкин-сквер. Дочерям она объяснила, что давно чувствовала себя неловко, использовав это знакомство, чтобы получить деньги на благотворительные цели, и больше его не поддерживая. Кроме того, ей казалось, что ей следует как-то признать деловую связь Тома с отцом семейства, дабы никто не подумал, будто семья Тома этого не одобряет.
— Да, дела есть дела, — сказала, смеясь, Нэнни. — А нас опять хочешь взять с собой?
— Нет, на этот раз я поеду одна.
На этот раз ее экипаж легко нашел дорогу на Нанкин-сквер, и она послала со служанкой карточку, которую миссис Лэфем получила в присутствии своей дочери Пенелопы.
— Придется принять ее, — пролепетала она.
— Да, но почему такой виноватый вид, мама? — сказала девушка. — Ты не сделала ничего такого уж дурного.
— А мне сдается, что сделала. Не знаю, что со мной. Раньше я этой женщины не боялась, а сейчас, кажется, не посмею взглянуть ей в глаза. Он ведь по своей воле к нам ездил, и, видит бог, я этому долго противилась. Я не хотела, чтобы он бывал у нас. А вообще-то мы такие же порядочные, как они, и у твоего отца вдвое больше денег. Не нам просить у них милостей. Думаю, они были рады устроить его у твоего отца.
— Это все, конечно, доводы в твою пользу, — сказала девушка. — Повторяй их про себя, всякий раз считай до ста, прежде чем заговорить, и как-нибудь все обойдется.
Миссис Лэфем растерянно поправляла свою прическу и ленты в ожидании появления миссис Кори. Она тяжко перевела дух, взглянула невидящими глазами на дочь и поспешила вниз. Действительно, при первых встречах с миссис Кори она не робела перед ней; но с тех пор она поняла, как мало знает свет; и столько раз возвращалась к тому, что неверно понимала и что проницательно угадала, что уже не могла встретить ее, как прежде, на равной ноге. Несмотря на бодрый дух и чистую совесть, какими только может обладать женщина, миссис Лэфем внутренне робела и с ужасом спрашивала себя, с чем явилась гостья. Она то бледнела, то краснела и заговорила с гостьей довольно бессвязно. Она смутно слышала, что миссис Кори что-то очень хорошо сказала о сыне, о его интересе к новой работе и о том, как он доволен. Но она не спускала с миссис Лэфем взгляда и видела ее смущение. Миссис Лэфем негодовала, сознавая свою невиновность. Однако под этим взглядом она стала чувствовать, будто и впрямь гнусно воспользовалась отсутствием миссис Кори, чтобы отнять у нее сына и женить его на Айрин. Пока все это мучительно ворочалось в голове миссис Лэфем, она вдруг услышала, что миссис Кори хотела бы иметь удовольствие увидеть мисс Айрин.
— Ее как раз нет дома, — сказала миссис Лэфем. — Не знаю, когда она вернется. Пошла взять книгу. — Тут она снова покраснела, вспомнив, что Айрин потому пошла за книгой, что о ней говорил ей Кори.
— Как жаль, — сказала миссис Кори. — Я надеялась повидать ее. А как другая ваша дочь, с которой я не знакома?
— Пенелопа? — спросила миссис Лэфем с некоторым облегчением. — Она дома. Я ее сейчас позову. — Лэфемы еще не додумались тратить излишек своих денег на слуг, которых вызывают звонком; они держали двух служанок и истопника, и так продолжалось уже десять лет. Если бы миссис Лэфем позвонила из гостиной, служанка пошла бы отпирать входную дверь, уверенная, что кто-то пришел. Миссис Лэфем сама поднялась наверх за Пенелопой, и девушка, хоть и встретила ее насмешками, пришла вместе с ней.
Миссис Кори смерила ее взглядом, а Пенелопа, будучи ей представлена, отошла в глубь комнаты и села; внешне покорившись предстоящему испытанию, она отвечала своим медлительным голосом на вопросы миссис Кори.
— Вы, барышни, вероятно, с удовольствием переедете в новый дом, — сказала та вежливо.
— Не знаю, — ответила Пенелопа. — Уж очень мы привыкли к старому.
Миссис Кори несколько опешила, но продолжала сочувственно:
— Конечно, вам будет жаль расставаться со старым.
Миссис Лэфем не удержалась, чтобы не заметить:
— Если бы это зависело от девочек, мы бы, наверное, так и не переехали.
— В самом деле? — спросила миссис Кори. — Они так привязаны к этому дому? Но я их понимаю. Мои дети были бы в отчаянии, если бы надо было уезжать из нашего старого особняка. — Она обратилась к Пенелопе: — Но подумайте, как красив ваш новый дом и как чудесно он расположен.
— Да, мы, вероятно, и к нему привыкнем, — сказала Пенелопа в ответ на дидактическое утешение.
— Думаю, что и полюбите, — продолжала покровительственно миссис Кори. — Сын говорил мне, какой чудесный вид на залив открывается оттуда. Он находит, что ваш дом великолепен. Он, кажется, имел удовольствие именно там встретиться со всей вашей семьей, когда только что приехал.
— Да, он, наверное, был нашим первым гостем.
— Он просто восхищен вашим домом, — сказала миссис Кори вежливо, но не сводя с Пенелопы пронзительного взгляда, словно стараясь угадать по ее лицу, чем еще восхищен ее сын, и надеясь, что она это вдруг нечаянно выдаст.
— Да, — сказала девушка, — он несколько раз побывал там с нашим отцом, а уж тот не преминул продемонстрировать все его достоинства.
Мать несколько приободрилась, увидев такое спокойствие дочери.
— Девочки потешаются над отцом: уж очень он носится с постройкой и только и знает, что о ней говорить.
— О, в самом деле? — спросила миссис Кори вежливо и рассеянно.
Пенелопа покраснела, а ее мать продолжала:
— Я говорю ему, что он в этом больше ребенок, чем они.
— Молодежь нынче на все смотрит философски, — заметила миссис Кори.
— Вот именно! — подхватила миссис Лэфем. — Я говорю им: у вас всегда все было, вот вас и не удивишь ничем. У нас молодость прошла совсем по-другому.
— Да, — сказала миссис Кори, но не выразила этим согласия.
— Я хочу сказать — у меня с полковником, — объяснила миссис Лэфем.
— О да, да! — сказала миссис Кори.
— Нам-то, — беспомощно продолжала первая, — все далось тяжким трудом. Вот мы и ценили, что имели.
— Для молодых не делалось столько, сколько теперь, — сказала миссис Кори, игнорируя ранние лишения миссис Лэфем. — Но не знаю, стали ли они от этого лучше, — добавила она неопределенно, но с тем удовлетворением, какое испытывает каждый, изрекая бесспорную истину.
— Трудно заслужить блага, которые имеешь всегда, — сказала Пенелопа.
— Да, — рассеянно ответила миссис Кори, медленно возвращаясь с расстояния, на которое удалилась. Она вновь пытливо взглянула на девушку, стараясь понять, не то ли самое это остроумие, о котором говорил ей сын. Но сказала только: — Вы будете восхищены закатами на Бэк-Бэй.
— Если только они будут совсем новые, — сказала Пенелопа. — Не могу обещать восхищаться теми, к которым привыкла.
Миссис Кори взглянула на нее с опаской, граничившей с враждебностью.
— Н-да, — сказала она неопределенно. — Мой сын рассказывал, как красив вид из вашего коттеджа в Нантакете на освещенные отели, — обратилась она к миссис Лэфем.
— Да, очень красиво! — воскликнула та. — Девочки каждый вечер ходили с ним поглядеть на отели со скалы.
— Вот как? — сказала сухо миссис Кори и позволила себе добавить: — Он рассказывал мне об этих скалах. Наверно, барышни проводили там много времени. В Наханте мои дети постоянно взбирались на скалы.
— Айрин нравятся скалы, — пояснила Пенелопа. — А мне не очень, особенно вечером.
— Вот как? Вероятно, с веранды тоже удобно любоваться огнями?
— Нет, оттуда они не видны.
— О! — сказала миссис Кори. После заметной паузы она обратилась к миссис Лэфем: — Не знаю, когда бы в этом году мой сын дышал морским воздухом, если бы вы не принимали его в Нантакете. Он не хотел отлучаться из конторы и ехать куда-нибудь подальше.
— Да, он прирожденный деловой человек, — восторженно подхватила миссис Лэфем. — Уж если это от природы, так обязательно себя покажет. Так полковник всегда говорит о мистере Кори. Что он рожден деловым человеком, такой уж он есть. — Она охотно заговорила о Кори; ей казалось, она недостаточно похвалила его, когда его мать впервые упомянула о его работе. — Никогда еще, — продолжала она оживленно, — у полковника Лэфема не служил никто, кого бы он так ценил.
— Вы все были весьма добры к моему сыну, — холодно сказала миссис Кори, слегка поклонившись, — и мы весьма вам обязаны.
При этих любезных словах миссис Лэфем опять покраснела и пробормотала, что им тоже было очень приятно. Она взглянула на дочь, ища поддержки, но Пенелопа смотрела на миссис Кори, которая искоса за ней следила, продолжая говорить с ее матерью.
— Я огорчилась, узнав от него, что мистер, то есть полковник Лэфем, летом был нездоров. Надеюсь, теперь ему лучше?
— Да, да, — ответила миссис Лэфем. — Теперь он здоров. Он почти никогда не болеет, вот и не умеет себя поберечь. Да и все мы так. Мы никогда не болеем.
— Здоровье — великое благо, — вздохнула миссис Кори.
— Вот именно. А ваша старшая? Все такая же слабенькая?
— Она немного окрепла с тех пор, как мы вернулись. — И миссис Кори пришлось сказать, запинаясь, что дочери тоже хотели приехать, но их что-то задержало. Она вспомнила насмешливый вопрос Нэнни; чувствуя, что ее построение шатко, она поспешила, пока оно не рухнуло на нее, встать. — Но будем надеяться, что еще представится случай, — сказала она неопределенно, надела на лицо прощальную улыбку, пожала руки миссис Лэфем и Пенелопе и после нескольких банальных слов удалилась.
Пенелопа и ее мать все еще глядели друг на друга, силясь постичь цель и следствия визита, когда в дом влетела Айрин.
— Ах, мама! Сейчас, кажется, отъехал экипаж миссис Кори?
Пенелопа ответила со своим характерным смешком:
— Да, ты пропустила восхитительный визит, Рин. Все шло так легко и приятно. Ни малейшей натянутости! Миссис Кори была до того приветлива! Она вовсе не заставила меня почувствовать, будто купила меня и изрядно переплатила; а мама высоко держала голову и знала себе цену. И пусть кто-нибудь посмеет все это отрицать.
Несколькими жестами она изобразила всю сцену: трепет матери, светскую невозмутимость миссис Кори и то, как пытливо она их обеих разглядывала. Показала и себя самое, съежившуюся в темном углу и немую от страха.
— Если она приезжала затем, чтобы мы сделали и сказали все, чего не следовало, она, наверное, уехала счастливая; жаль, Айрин, что тебя здесь не было, ты бы помогла. Не знаю, хотела ли я произвести плохое впечатление, но мне это, кажется, удалось — и даже больше, чем я заслуживаю. — Она рассмеялась; а потом вдруг сказала серьезно и яростно: — Если я не все сделала, чтобы она так же возненавидела меня, как я ее… — Она оборвала речь и снова засмеялась. Но оборвался и смех, глаза ее наполнились слезами; она выбежала из комнаты и побежала наверх.
— Что… что это значит? — спросила ошеломленная Айрин.
Миссис Лэфем все еще не вышла из оцепенения, в которое ее поверг визит миссис Кори. Вспышка Пенелопы не вывела ее из этого состояния. Она лишь рассеянно покачала головой и сказала:
— Не знаю.
— Почему Пэн так озабочена тем, какое впечатление она произвела? Не все ли ей равно, понравилась она миссис Кори или нет?
— По-моему, все равно. Но я видела, что она все время очень нервничала. Кажется, миссис Кори сразу ей не понравилась, вот она и была сама не своя.
— Расскажи подробно, мама, — сказала Айрин, садясь.
Вернувшись домой, миссис Кори описала визит своему мужу.
— Каковы же твои выводы? — спросил он.
— Они были очень смущены и вместе возбуждены, — я говорю о матери. Не хочу ее обвинять, но вид у нее был виноватый.
— Думаю, Анна, что это ты заставила ее так себя чувствовать. Воображаю, какова ты была в роли обвинителя, но слишком воспитанного, чтобы говорить прямо. На что ты ей намекала?
— Ни на что, — сказала миссис Кори, снисходя до того, чтобы защищаться. — Но я увидела достаточно, чтобы убедиться, что девушка влюблена в Тома, и мать это знает.
— Очень плохо. Я думал, ты ездила узнать, влюблен ли Том. А что, она все так же хороша?
— Ее я не видела; ее не было дома; я видела сестру.
— Не совсем понимаю, Анна. Но ладно. Что собой представляет сестра?
— Крайне неприятная молодая особа.
— Что она делала?
— Ничего. Для этого она слишком хитра. Но таково мое впечатление.
— Значит, она не показалась тебе остроумной, как Тому?
— Мне она показалась дерзкой. Другого слова не нахожу. Она старается озадачить и смутить.
— О, это хуже, чем дерзость, Анна; это уже криминал. Слава богу, что младшая так хороша.
На это миссис Кори не дала прямого ответа.
— Бромфилд, — сказала она после некоторого озабоченного молчания. — Я обдумала твой план, и мне кажется, что он правильный.
— А что у меня за план? — спросил Бромфилд Кори.
— Обед.
Муж засмеялся.
— Значит, ты перестаралась в роли морального обвинителя, и теперь надо искупить вину.
Но миссис Кори поспешно продолжала — с достоинством, несмотря на тревогу:
— Суть в том, что мы не можем игнорировать близость Тома с этой семьей; она, видимо, будет продолжаться, даже если это всего лишь небольшое увлечение, и мы должны признать это, чем бы дело ни кончилось. Это очень простые, совершенно не светские люди, но не могу сказать, чтобы неприятные, вот разве только, — добавила она, видя улыбку мужа, — вот разве отец… А отца как ты находишь? — взмолилась она.
— Он интересный собеседник, — сказал Кори, — когда речь идет о краске. А как выглядит неприятная дочь? Ты и ее пригласишь?
— Маленькая, темноволосая. Пригласить следует всех. — Миссис Кори вздохнула. — Так что же, ты против обеда?
— О нет. Как ты говоришь, мы не можем игнорировать их отношений с Томом, каковы бы они ни были. Лучше их признать и мириться с неизбежным. Думаю, что обед с Лэфемами будет очарователен. — Он взглянул на нее с легкой иронией в голосе и взгляде; а она снова вздохнула — так глубоко и тяжко, что он рассмеялся. — Это может оказаться, — предположил он, — лучшим способом излечить Тома от его увлечения, если таковое имеется. До сих пор он видел ее с соблазнительными прикрасами, какие мать умеет придать дочери в семейном кругу, где ее нельзя сравнить с другими девушками. Ты должна пригласить нескольких очень хорошеньких девушек.
— Ты так полагаешь, Бромфилд? — спросила миссис Кори, слегка ободрившись. — Пожалуй, да, — но она снова тут же приуныла. — Я не знаю ни одной хоть наполовину такой хорошенькой.
— Ну тогда — получше воспитанных.
— У нее хорошие манеры, очень скромные и приятные.
— Тогда более образованных.
— Тому такие не нравятся.
— О, вижу, ты сама хочешь, чтобы он на ней женился.
— Нет, нет.
— А ведь обед поможет их сближению и ускорит дело.
— Ты знаешь, что я этого не хочу, Бромфилд. Но я чувствую, что мы должны что-то предпринять. Иначе все это покажется чем-то тайным. А это несправедливо по отношению к ним. Обед ничего не испортит, а, пожалуй, принесет пользу. Да, — продолжала миссис Кори, опять немного подумав, — надо их пригласить — всю семью. Конечно, пусть все будет запросто.
— Не можешь же ты дать обед тайком, если я правильно тебя понял. Если давать, то не так, точно мы этого стыдимся. Надо пригласить еще кого-нибудь.
— Да, — вздохнула миссис Кори. — Но еще не все вернулись в город, — добавила она с облегчением, вызвавшим у ее мужа улыбку. — Во всем этом есть нечто фатальное, — заключила она суеверно.
— Значит, лучше не противиться. Иди и как можно скорее заставь Лили и Нэнни примириться с положением.
Миссис Кори немного побледнела.
— Но ведь правда так будет всего лучше, Бромфилд?
— Я в этом уверен, дорогая. Единственное, что колеблет мою уверенность, — это то, что идея была моя. Но ты ее приняла, значит, все правильно. Я-то, признаться, не ожидал этого от тебя.
— Нет, нет, — сказала жена, — пожалуй, все же не стоит.
13
Поначалу отказавшись от мысли пригласить Лэфемов на обед, миссис Кори принялась за ее осуществление с мужеством грешницы, которая принесла жертву добродетели, честно признав ее превосходство над задуманным ею прегрешением. Она не сомневалась, что Лэфемы придут, и сомневалась только насчет других приглашенных. Она с некоторым волнением заговорила об этом с дочерьми, но те не воспротивились; они взглянули на дело так же, как она сама, и согласились, что ничем еще не отблагодарили Лэфемов за прошлое лето, когда оказались так им обязаны; а еще хуже, что потом обратились к миссис Лэфем за деньгами на благотворительную цель. Долг благодарности не был уплачен, и даже наросли проценты. Чем же повредит обед? — сказали они. Можно без ущерба для себя пригласить на него любых знакомых; но легко также придать обеду тот характер, какой они захотят; Лэфемы не разберутся и все равно будут довольны. Труднее будет с Томом, если он серьезно интересуется девушкой; но что он может возразить, если обед будет в семейном кругу. Каждая из них, когда они обменялись мнениями, подумала о том родственном круге, который вызывает и восхищение, и ужас постороннего, оказавшегося в бостонском обществе. На каждом шагу разветвленные родственные связи отнимают у него всякую надежду высказать свое мнение о людях; менее всего может он чувствовать себя в безопасности, когда слышит, как один бостонец обличает или высмеивает другого. Пусть же он остережется поддакивать этой критике, какой бы ни казалась она справедливой, ибо возможно, что объект ее доводится кузеном тому, кто осуждает. Когда посторонний человек слышит, как группа бостонских дам называет друг друга и всех упоминаемых ими знакомых джентльменов уменьшительными именами, он остро чувствует свою отчужденность, но хотя бы находится в относительной безопасности; тогда как в обществе, где Мидлсексы в течение двухсот пятидесяти лет женились на Эссексах и производили на свет Саффолков, все эти скрытые родственные связи на каждом шагу ставят ему ловушки.
Эта обстановка, столь опасная для чужака, для уроженца города является, напротив, источником силы и безопасности. Не слишком желательного знакомого можно столь успешно укрыть родственной сетью, что вне ее о нем никто не услышит; поразительные истории рассказывают о людях, которые провели в Бостоне целую зиму в качестве гостей Саффолков и вращались в свете, а потом обнаружили, что не встретили никого, кроме Эссексов и Мидлсексов.
Миссис Кори прежде всего подумала о своем брате Джеймсе и с необычной терпимостью вспомнила его беспечную добродушную жену. Джеймс Беллингем всегда был главным советчиком ее сына и, можно сказать, способствовал его поступлению к Лэфему. Затем она подумала о вдове своего кузена Генри Беллингема, которая выдала дочь за пароходчика с Запада и любила своего зятя; эта уж наверное стерпит короля краски и его семейство. Дочери миссис Кори так настаивали на кандидатуре Чарлза, сына миссис Беллингем, что она включила в список и его, — если он будет в это время в городе; он может оказаться в Центральной Америке, но знается он с самыми разными людьми. Этим, видимо, можно было бы и ограничиться: четверо Лэфемов, пятеро Кори и четверо Беллингемов.
— Но выходит тринадцать, — сказала Нэнни. — Можно еще позвать мистера и миссис Сьюэлл.
— Хорошая мысль, — одобрила миссис Кори. — Он наш пастор, так что нам вполне подобает…
— Почему бы не пригласить Роберта Чейза? Жаль, если он не увидит ее — при ее-то красках.
— Это мне не совсем нравится, — сказала миссис Кори, — но можно и его, если не получится слишком много. — Художник Чейз был женат на бедной родственнице семьи Кори; жена его умерла. — Может быть, еще кого-то?
— Мисс Кингсбери.
— Мы ее и так часто приглашаем. Она может подумать, что для чего-то нам нужна.
— Она не обидится; она такая добродушная.
— Тогда подсчитаем, — сказала мать. — Четверо Лэфемов, пятеро Кори, четверо Беллингемов, Чейз, Кингсбери — пятнадцать. Да, еще супруги Сьюэлл. Семнадцать. Десять дам и семь джентльменов. Не поровну и слишком много.
— Может быть, кто-то из дам не придет, — предположила Лили.
— О, дамы всегда приходят, — сказала Нэнни.
Мать размышляла.
— Приглашу всех. Дамы откажутся вовремя, и мы успеем пригласить еще мужчин; например, художников. Ах да! Надо позвать мистера Сеймура, архитектора. Он холостяк, и он им строит дом, я слышала от Тома.
Имя сына она назвала упавшим голосом, а когда он вечером пришел домой, сообщила ему свой план с явным опасением.
— Зачем ты это делаешь, мама? — спросил он, глядя на нее своими ясными глазами.
Она смущенно опустила свои.
— Я не стану, милый, если ты не одобряешь. Но я подумала… Мы ведь никак не расквитались за все, что они для нас сделали в Байи-Сент-Пол. А зимой, стыдно сказать, я еще взяла у нее денег на свое благотворительное заведение. Терпеть не могу так использовать людей. И ты бывал у них летом; выходит, что мы ими гнушаемся; ну, и твое деловые отношения с ними…
— Понимаю, — сказал Кори. — И ты считаешь, что из-за этого нужен обед?
— Сама не знаю, — ответила мать. — Мы ведь не позовем почти никого, кроме родственников.
— Что ж, — согласился Кори, — может, и правда… Ты ведь хочешь доставить им удовольствие.
— Разумеется. Ты полагаешь, что они придут?
— Прийти-то они придут; но окажется ли обед удовольствием для них — это другой вопрос. Мне думается, что им больше понравился бы обед в нашем семейном кругу.
— Я сперва так и хотела, но твой отец считает, что может показаться, будто мы не уверены в их положении в обществе; а этого мы не должны допустить, даже перед самими собой.
— Пожалуй, отец прав.
— К тому же они могут подумать…
Последние слова Кори пропустил без внимания.
— Кого же ты хочешь пригласить?
Мать назвала ему гостей.
— Что ж, сойдет, — сказал он, все же не вполне довольный.
— Обеда и совсем не будет, если ты не хочешь, Том.
— Нет, нет; вероятно, так надо. Да, конечно. А о чем они могут подумать?
Мать колебалась. Ей не хотелось напрямик выкладывать ему свои опасения. Вынужденная что-то ответить, она сказала:
— Не знаю. Я не хотела бы дать этой девушке или ее матери основания думать, что мы стремимся к более близкому знакомству, чем… чем у тебя с ними, Том.
Он взглянул на нее рассеянно и словно не понимая. Однако сказал:
— Да, конечно.
И миссис Кори, оставаясь в той же неуверенности относительно этого дела, в какой ей, видимо, было суждено пребывать и дальше, пошла писать приглашение миссис Лэфем.
Позже вечером, когда они снова остались наедине, сын сказал:
— Я, кажется, не сразу тебя понял, мама, насчет Лэфемов. Сейчас понял. Я, конечно, не хочу, чтобы ты сближалась с ними больше, чем я. Это не нужно, да и ни к чему хорошему не приведет. Не давай этого обеда!
— Поздно, — сказала миссис Кори. — Я уже час назад послала записку миссис Лэфем. — Она ободрилась, видя озабоченное лицо Кори. — Но не огорчайся, Том. Это не будет семейный обед, и все обойдется без всякой неловкости. Если сделать это сейчас, будет явно, что ты просто оказывал им внимание по нашей просьбе. Они не могут увидеть в этом нечто большее.
— Ладно, пускай. Пожалуй, сойдет. Во всяком случае, теперь уже ничему не поможешь.
— Зачем помогать, Том? — сказала миссис Кори с веселым оживлением, какого до сих пор не вызывали у нее мысли о Лэфемах. — Я уверена, что мы поступаем правильно и доставим им удовольствие. Это добрые, безобидные люди; мы перед самими собой обязаны не бояться показать, что помним их доброту и услуги и то, как он ценит тебя.
— Да, — сказал Кори. Озабоченность, которую перестала чувствовать мать, была теперь в его тоне, но ее это не огорчило. Пора ему всерьез подумать о своих отношениях с этими людьми, если он не думал об этом раньше, а просто волочился, как говорит его отец.
Такой взгляд на характер сына едва ли был бы ей приятен при других обстоятельствах, но сейчас он был утешением, пусть и не большим. Если она теперь думала о Лэфемах, то с той покорностью судьбе, с какой мы ощущаем беды наших ближних, даже если они не сами навлекли их на себя.
Со своей стороны, миссис Лэфем за время, прошедшее между визитом миссис Кори и возвращением мужа из конторы, пришла к тому же заключению относительно Кори; и когда они сели ужинать, была в совершенном унынии. Айрин разделяла ее настроение, Пенелопа была подчеркнуто весела; полковник, после первого куска нашпигованного чесноком вареного окорока, который возвышался перед ним на большом блюде, начал замечать царившую вокруг атмосферу; но тут зазвенел дверной звонок, и служанка, подававшая на стол, пошла открыть дверь. Она принесла миссис Лэфем записку, которую та прочла и, беспомощно оглядев свою семью, прочла еще раз.
— Что-нибудь случилось, мама? — спросила Айрин; а полковник, который снова приступил к окороку, замер с ножом в руке.
— Не понимаю, что бы это значило, — сказала миссис Лэфем дрожащим голосом и передала записку дочери.
Айрин проглядела ее; увидя подпись, она радостно вскрикнула и покраснела до корней волос. Потом стала читать снова.
Полковник бросил нож и нетерпеливо нахмурился. Миссис Лэфем сказала:
— Прочти вслух, Айрин, если понимаешь, в чем тут дело.
Но Айрин, нервно отмахнувшись, передала записку отцу, который прочел вслух: «Дорогая миссис Лэфем, прошу вас и генерала Лэфема…» — Вот не знал, что я генерал, — проворчал Лэфем. — Надо будет востребовать жалованье за все годы. Однако же кто это пишет? — и он перевернул листок, ища подпись.
— Не важно! Прочти до конца! — крикнула жена, с торжеством глядя на Пенелопу, и он дочитал:
«…а также ваших дочерей пожаловать к нам на обед в четверг 28-го в половине седьмого.
Искренне ваша, Анна Б.Кори».
Краткое приглашение, размашисто написанное, занимало две стороны листка, и полковник не сразу разобрал подпись. Когда же разобрал и прочел вслух, он взглянул на жену, ожидая объяснения.
— Не знаю, что это значит, — сказала та, качая головой, но приятно взволнованная. — Она нынче днем приезжала, и, по-моему, для того, чтобы нас обидеть. В жизни еще никто так меня не унижал.
— Что же она делала? Что говорила? — Лэфем в своей гордости приготовился дать отпор любой обиде, нанесенной его семье; однако приглашение как будто доказывало обратное, и он усомнился, была ли нанесена обида. Миссис Лэфем попыталась объяснить, но ведь, в сущности, ничего обидного и не было сказано, пытаясь облечь неуловимое в слова, она ничего не сумела доказать. Муж выслушал ее взволнованную речь, потом изрек тоном беспристрастного судьи: — По-моему, Персис, никто тебя обидеть не хотел. Зачем бы ей сразу после этого звать тебя на обед, если она и вправду так себя вела?
Это действительно казалось невозможным, так что и сама миссис Лэфем стала сомневаться. Она могла только сказать:
— Вот и Пенелопа почувствовала то же самое.
Лэфем взглянул на дочь, и та сказала:
— Я ничего доказать не могу! Начинаю думать, что она нам привиделась. Да, наверное, так.
— Гм! — сказал отец и некоторое время молча хмурился, пренебрегая иронией или решив понять ее буквально. — Ничего определенного ты так и не сказала, — заметил он жене, — должно быть, ничего и не было. А уж сейчас она к тебе со всем уважением.
В душе миссис Лэфем боролись не прошедшая обида и польщенное тщеславие. Она переводила взгляд с непроницаемого лица Пенелопы на сияющие глаза Айрин.
— Ну, значит, так оно и есть, Сайлас. Пожалуй, она и впрямь дурного не хотела. Может, и сама смутилась немного…
— Я ведь так тебе и сказала, мама, — прервала Айрин. — Не говорила я разве, что ничего особенного у нее на уме не было? Она так же вела себя и в Байи-Сент-Пол, когда оправилась и увидела, что ты для нее сделала.
Пенелопа рассмеялась.
— Ах, так это ее манера выражать благодарность? Жаль, что я не поняла этого раньше.
Айрин не стала отвечать. Она смотрела то на мать, то на отца, всем своим огорченным видом прося защиты. Лэфем сказал:
— Кончим ужин, и пошли ей ответ, Персис. Напиши, что придем.
— С одним исключением, — сказала Пенелопа.
— Что такое? — спросил отец, пережевывая кусок окорока.
— Так, пустяк. Просто я не пойду.
Лэфем проглотил кусок, а заодно и подымавшийся в нем гнев.
— Надеюсь, ты передумаешь, когда придет время, — сказал он. — Напиши, Персис, что придем все, а если Пенелопа не захочет, ты там на месте придумаешь извинение. Так-то оно будет лучше.
Никто из них, очевидно, не усомнился в том, что так можно поступить, — они не знали, насколько обязывает приглашение на обед. Даже предполагая, что Пенелопа не передумает и не придет, миссис Лэфем была уверена, что миссис Кори охотно ее извинит. Труднее оказалось сочинить ответ на приглашение. Миссис Кори написала «Дорогая миссис Лэфем», но миссис Лэфем опасалась, не будет ли ответное «Дорогая миссис Кори» рабским подражанием; она мучилась над каждой фразой и не знала, какой именно температуры должны быть ее вежливые слова. Почерк у нее был круглый, невыработанный, тот самый, каким она в школе задавала детям прописи. После некоторого колебания — подписаться ли только собственным именем или с инициалами мужа — она подписалась: «Уважающая вас м-с С.Лэфем».
Пенелопа ушла к себе, не дожидаясь, когда с ней посоветуются; бумагу выбрала Айрин, и, в общем, записка миссис Лэфем выглядела очень прилично.
Когда пришел истопник, полковник послал его опустить письмо в почтовый ящик на углу. Он решил не упоминать больше об этом при дочерях, не желая показывать им своего ликования; стараясь придать происшедшему обыденный характер, он разом прекратил обсуждение, сказав, чтобы миссис Лэфем ответила согласием; но теперь, заслонясь газетой, он надувался от гордости, пока миссис Лэфем мучилась над письмом; когда вслед за сестрой ушла и Айрин, он не мог более скрывать своего торжества.
— Ну, Перри, — вопросил он, — что ты теперь скажешь?
Но затруднения с письмом вернули миссис Лэфем часть ее опасений.
— Не знаю я, что сказать. Совсем запуталась. И как еще у нас получится, а обещали прийти. Думаю, — вздохнула она, — мы все в последнюю минуту можем извиниться, если так уж не захочется идти.
— Все будет отлично, и никаких извинений посылать не придется, — бодро сказал полковник. — Если уж мы хотим выйти в люди, надо пойти и посмотреть, как это делается. Нам, наверное, придется устроить какой-то вечер, когда въедем в новый дом; вот тогда и мы их пригласим. Не станешь же ты теперь жаловаться, что они не сделали первого шага?
— Да, — сказала миссис Лэфем устало. — Не знаю только, на что мы им. Нет, нет, все правильно, — добавила она, видя, что ее самоуничижение вызывает гнев мужа. — Но по мне, если и дальше будет так же трудно, как с письмом, пусть бы меня лучше высекли. Не знаю, что мне надеть, и девочкам тоже. Я слышала, будто на обед ходят с голыми шеями. Как, по-твоему, так принято?
— Откуда мне знать? — спросил полковник. — По-моему, тряпок у тебя достаточно. Но зачем изводиться. Ступай к Уайту или к «Джордану и Маршу» и спроси обеденный туалет. Уж они-то знают. Купи из этих, из заграничных. Я их вижу в витрине всякий раз, как прохожу мимо, их там полно.
— Дело даже не в платье, — сказала миссис Лэфем. — С этим авось как-нибудь справлюсь. Я хочу как лучше для девочек, а о чем там с ними говорить, не знаю. У нас ведь с ними ничего общего. Я не про то, что они лучше, — снова поспешила она утишить гнев мужа. — Этого я не думаю; с чего бы им быть лучше? Если кто имеет право высоко держать голову, так это ты, Сайлас. У тебя много денег, и каждый цент ты добыл сам.
— Мне мало что удалось бы без тебя, Персис, — заметил Лэфем, движимый справедливостью и тронутый ее похвалой.
— Ну, обо мне что говорить! — возразила жена. — А теперь, когда ты все уладил с Роджерсом, кто против тебя хоть слово скажет? А все же, я вижу, а когда не вижу — чувствую… мы на этих людей непохожи. Они дурного не подумают, они извинят, но мы уже стары у них учиться.
— Мы, но не дети, — хитро заметил Лэфем.
— Да, не дети, — согласилась жена, — только ради них я и готова…
— Видела, как Айрин радовалась, когда я читал приглашение?
— Да, она радовалась.
— И Пенелопа наверняка передумает, как подойдет время.
— Да, мы это делаем для них. А вот хорошо ли это для них, один бог знает. Я ничего не хочу сказать против него. Айрин очень повезет, если он ей достанется. Но понимаешь? По мне, так в десять раз лучше был бы для нее такой парень, каким был ты, Сай. Чтобы он сам пробивал себе дорогу, а она бы ему помогала. Уж она бы сумела!
Лэфем засмеялся от удовольствия при этих выражениях любви; других проявлений не ждали ни она, ни он.
— Если б не я, ему тоже нелегко было бы выбиваться в люди, и полно тебе изводиться. А об обеде и вовсе не думай волноваться. Все пройдет как по маслу.
Этой храбрости Лэфему не вполне хватило до конца следующей недели. Он решил не показывать Кори, что так уж осчастливлен приглашением; и, когда молодой человек вежливо сказал, что его мать рада, что они сумеют прийти, Лэфем ответил ему очень кратко.
— Да, — сказал он, — кажется, миссис Лэфем и дочери придут.
Он тут же испугался, что Кори мог не понять его и решить, что сам он не придет, но не знал, как к этому вернуться, а Кори об этом больше не заговаривал; так оно и осталось. Его раздражали приготовления, которыми занялись жена и Айрин, и он всячески их высмеивал, раздражало его и то, что Пенелопа ничего не готовила для себя и только помогала остальным. Он спросил, как она поступит, если в последний момент передумает и решит идти; она ответила, что скорей всего не передумает, а нет — так пойдет с ним к Уайту и попросит его выбрать ей заграничное платье, они ему, кажется, очень нравятся. Гордость не позволила ему снова заговорить с ней об этом.
В конце концов вся эта возня с туалетами вселила в него смутные опасения относительно собственного костюма. Приняв решение идти, он представил себе тот идеальный вид, в каком хотел бы появиться. Фрака он не наденет, во-первых, потому что человек выглядит в нем дураком, во-вторых, потому что такого не имел — не имел из принципа. Он пойдет в сюртуке и черных брюках, может быть, наденет белый жилет, и уж непременно — черный галстук. Но едва он обрисовал все это своим близким, величаво презирая их тревоги насчет туалетов, как они заявили, что в таком виде он не пойдет. Айрин напомнила ему, что он был единственным, кто не надел фрак на деловой банкет, куда он водил ее несколько лет назад, и как ей было тогда неловко. Миссис Лэфем, которая сама, быть может, и не возражала бы, качала неодобрительно головой.
— Придется тебе завести себе фрак, Сай, — сказала она. — Сдается мне, без фрака никогда не ходят в частный дом.
Он противился, но на другой день, по пути домой, в приступе внезапной паники, остановился у дверей своего портного, и с него сняли мерку для фрака. Затем он начал тревожиться по поводу жилета, к которому до тех пор относился безразлично и беспечно. Он спросил мнение семьи, но этот пункт был для них менее ясен, чем тот, что касался фрака; кончилось тем, что они приобрели книгу об этикете, в которой этот вопрос решался не в пользу белого жилета. Однако автор ее, подробно объяснив им, что нельзя есть с ножа и ни в коем случае нельзя ковырять в зубах вилкой — чего не позволит себе ни одна дама и ни один джентльмен, — никак не высказался относительно того, какой галстук следует надеть полковнику Лэфему; побежденный в других пунктах, Лэфем стал сомневаться и в черном галстуке. Вопрос о перчатках, как-то вечером внезапно возникший перед полковником, видимо, вообще не пришел в голову этикетчику, как назвал его Лэфем. Другие авторы также хранили об этом молчание, и только Айрин вспомнила, что где-то слыхала, будто джентльмены сейчас реже носят перчатки.
Пот выступал на лбу Лэфема во время этих дебатов; он стонал и даже ругался, хотя грубых ругательств не признавал.
— Я прямо скажу, — заявила Пенелопа, близоруко щурясь над каким-то шитьем для Айрин, — с туалетом полковника оказалось не меньше хлопот, чем с другими. Почему бы и тебе не сходить к «Джордану и Маршу» и не заказать себе заграничное платье, а, отец?
Это предложение дало всем желанный повод посмеяться, и даже полковник издал какой-то жалобный смешок.
Ему очень хотелось выяснить все эти тонкости у Кори. Он составил и мысленно повторял небрежный вопрос, вроде: «Кстати, Кори, где вы покупаете перчатки?» Это неминуемо повело бы к разговору, из которого все и выяснилось бы. Лэфему легче было бы умереть, чем задать этот вопрос или снова заговорить об обеде. Сам Кори больше к этой теме не возвращался, а Лэфем избегал ее прямо-таки со свирепым упорством. Он вообще перестал разговаривать с Кори и мучился в угрюмом молчании.
Однажды, уже засыпая, жена сказала ему:
— Я сегодня читала эту книжку. Выходит, мы сделали ошибку, если Пэн так и не захочет идти.
— Какую? — спросил Лэфем в растерянности, которая охватывала его всякий раз, когда всплывала эта тема.
— В книжке сказано, что быстро не ответить на приглашение очень невежливо. Так что тут мы все сделали правильно, я даже боялась, не слишком ли поспешили; но дальше там сказано: если вы решили не идти, то самое невежливое — не уведомить об этом тотчас же, чтобы ваше место за столом успели заполнить.
Полковник некоторое время молчал.
— Черт меня подери, — сказал он, — будет когда-нибудь конец этой дьявольщине? Если бы знать, отказался бы за всех.
— Я уже сто раз пожалела, зачем они нас пригласили, но теперь поздно. Теперь надо думать, как быть с Пенелопой.
— Пойдет. Надумает в последнюю минуту.
— Она говорит, нет. Она невзлюбила миссис Кори с самого того дня и ничего с собой не может сделать.
— Тогда надо бы завтра с утра пораньше написать, что она не придет.
Миссис Лэфем беспомощно вздохнула.
— Не знаю я, как написать. Поздно, да и духу у меня не хватит.
— Ну, значит, придется ей пойти. Вот и все.
— Она говорит, что не пойдет.
— А я говорю — пойдет, — сказал Лэфем громко и упрямо, как человек, чьи женщины всегда все делают по-своему.
Это твердое заявление не помогло миссис Лэфем. Она не знала, как подступиться к Пенелопе, и не предприняла ничего. В конце концов, девочка имеет право не идти, если ей не хочется. Так считала миссис Лэфем и так и сказала наутро мужу, прося оставить Пенелопу в покое, если она сама не передумает. Миссис Лэфем решила, что теперь поздно что-нибудь сделать, а при встрече с миссис Кори она придумает какое-нибудь оправдание. Ей уже и самой хотелось, чтоб в гости пошли только Айрин с отцом, а за нее тоже извинились. Она не удержалась и сказала это, и тут у нее с Лэфемом произошло неприятное объяснение.
— Послушай-ка! — кричал он. — Кто первый захотел с ними знаться? Не ты ли в прошлом году, когда приехала, только о них и говорила? Не ты ли хотела, чтобы я отсюда выехал и куда-то переселялся, потому что им здесь не поглянулось? А сейчас валишь все на меня! Я этого не потерплю.
— Тсс! — сказала жена. — Хочешь, чтобы слышали во всем доме? Я на тебя не валю, не говори. Ты сам на себя все взял. Как этот малый зашел в новый дом, так ты прямо помешался на знакомстве с ними. А теперь до того боишься перед ними оплошать, что ходишь ни жив ни мертв. Если станешь надоедать мне с этими перчатками, Сайлас Лэфем, никуда я не пойду.
— А я для себя, что ли, иду? — спросил он в ярости.
— Уж, конечно, нет, — признала она. — Знаю, что ради Айрин. Но не мучай ты нас больше, ради бога. И не будь для детей посмешищем.
На этой частичной уступке с ее стороны ссора прекратилась, и Лэфем замкнулся в мрачном молчании. Настал канун обеда, а вопрос о перчатках все еще не был решен и решиться, видимо, не мог. На всякий случай Лэфем купил пару и, стоя у прилавка, потел, пока продававшая их молодая особа помогала ему их примерять; под ногтями у него набился тальк, который она щедро насыпала в перчатки, с трудом налезавшие на его толстые пальцы. Но он не был уверен, что наденет их. Они наконец раздобыли книжку, где говорилось, что дамы снимают перчатки, садясь за стол; но о мужских перчатках ничего не было сказано. Он оставил жену перед зеркалом в новом полузастегнутом платье и спустился вниз в свой маленький кабинет рядом с гостиной. Закрывая за собой дверь, он увидел Айрин, которая расхаживала перед высоким зеркалом в своем новом платье, и ползающую следом за ней на коленях портниху. Рот у портнихи был полон булавок, и она иногда останавливала Айрин, чтобы вколоть одну из них в шлейф. Пенелопа сидела в углу, критикуя и подавая советы. Лэфем почувствовал отвращение и презрение к себе и своему семейству и всем этим хлопотам. Но тут он увидел в зеркале лицо девушки, сиявшее красотой и счастьем, и сердце его смягчилось отцовской нежностью и гордостью. Для Айрин этот вечер будет огромным удовольствием, и она, конечно же, всех затмит. Он подосадовал на Пенелопу, зачем та не идет; пусть бы там послушали, как она умеет говорить. Он даже оставил свою дверь приоткрытой, прислушиваясь к тому, что она «отпускает» Айрин. Решение Пенелопы очень его огорчало, и, когда они на следующий вечер собрались ехать без нее, мать девушки заставила ее утешить отца:
— Постарайся увидеть во всем этом хорошую сторону. Вот посмотришь, будет даже лучше, что я не поехала. Айрин не надо и рта раскрывать — все и без того увидят, как она хороша; а мне, чтобы блеснуть остроумием, надо заговорить, а это может и не понравиться.
Он рассмеялся вместе с ней над своим отцовским тщеславием; и вот они уехали, а Пенелопа закрыла дверь и пошла наверх, плотно сжав губы, чтобы не вырвалось рыдание.
14
Семья Кори была одним из немногих старых семейств, еще оставшихся на Беллингем-Плейс, красивой и тихой старой улице, на которой, к сожалению сочувствующего наблюдателя, скоро останутся одни меблированные комнаты. Дома там высокие и величавые, и на всем лежит печать аристократической уединенности, которую отец миссис Кори, когда завещал ей дом, считал навеки неизменной. Дом этот один из двух явно созданных одним и тем же архитектором; он же выстроил в том же духе и несколько домов на Бикон-стрит, напротив Общинного Луга. Дом имеет деревянный портик, стройные колонны с каннелюрами, всегда окрашенными в белый цвет и вместе с изящной лепкой на карнизе составляющими единственное и достаточное украшение фасада; ничего не может быть проще и красивее. Во внутренней отделке архитектор также обнаружил свою склонность к классике; низкий потолок вестибюля опирается на мраморные колонны с такими же каннелюрами, что и у деревянных колонн фасада; широкая, изящно изогнутая лестница поднимается над мозаичным полом. Вдоль стен тянулось несколько резных венецианских scrigni[3], у подножия лестницы лежал ковер; но, в общем, и в меблировке соблюдалась простота архитектурного замысла, и глазам Лэфемов комната показалась пустоватой. Прежде Кори держали лакея, но когда Кори-младший стал наводить экономию, лакея заменила чистенькая горничная, которая провела полковника в приемную, а дам попросила подняться на второй этаж.
Айрин наставляла его, чтобы в гостиную он вошел вместе с ее матерью, и он целых пять минут натягивал перчатки, которые с отчаяния решил все же надеть. Когда эти перчатки — шафранного цвета, рекомендованного продавщицей, — были наконец надеты, его большие руки стали похожи на окорока. Он вспотел от сомнений, подымаясь по лестнице; ожидая на лестничной площадке миссис Лэфем и Айрин, он смотрел на свои руки, сжимая и разжимая кулаки и тяжело дыша. За портьерой послышался негромкий говор; появился Том Кори.
— Очень рад вас видеть, полковник Лэфем.
Лэфем пожал ему руку и, чтобы объяснить свое присутствие здесь, сказал, задыхаясь:
— Жду миссис Лэфем. — Правую перчатку ему так и не удалось застегнуть, и теперь он, стараясь принять равнодушный вид, стягивал обе, так как увидел, что Кори был без перчаток. Когда он засунул их в карман, его жена и дочь появились на лестнице.
Кори приветствовал их очень радушно, но с некоторым недоумением. Миссис Лэфем поняла, что он безмолвно справляется о Пенелопе, но не знала, надо ли извиняться сперва перед ним. Она ничего не сказала, а он, бросив взгляд наверх, где, видимо, задержалась. Пенелопа, отодвинул перед Лэфемами портьеру и вошел в гостиную вместе с ними.
Миссис Лэфем взяла на себя решение, отменявшее оголенную шею, и явилась в черном шелку, в котором была очень красива. Платье Айрин было того неуловимого оттенка, который только женщина и художник могут определить как зеленый или голубой, а несведущие не назовут ни тем, ни другим, или обоими вместе. Платье было скорее бальное, чем обеденное, но оно было прелестно. Айрин, как дивное видение, плыла по ковру вслед за темной фигурой матери, и сознание успеха сияло на ее лице. Лэфем, бледный от боязни как-нибудь осрамиться, благодарный Богу за то, что на нем, как и на других, перчаток не было, но вместе с тем в отчаянии от того, что Кори все-таки их видел, имел из-за всех этих чувств необычный для него утонченный вид.
Миссис Кори, идя навстречу гостям, обменялась с мужем быстрым взглядом, выражавшим удивление и облегчение; благодарная им за их безупречный вид, она приветствовала их с теплотой, не всегда ей свойственной.
— Генерал Лэфем? — сказала она, быстро пожав руки миссис Лэфем и Айрин и обращаясь теперь к нему.
— Нет, мэм, всего-навсего полковник, — признался он честно, но она его не слышала. Она представила своего мужа жене и дочери Лэфема, и вот Бромфилд Кори пожимает ему руку, говорит, что очень рад снова видеть его, а сам не сводит с Айрин своего взгляда художника. Лили Кори приветствовала миссис и мисс Лэфем, и холодна была только ее рука, но не приветствие; а Нэнни задержала руку Айрин в своей, любуясь ее красотой и элегантностью с великодушием, которое она могла себе позволить, ибо и сама была безукоризненно одета в строгом бостонском вкусе и выглядела прелестно. Наступила пауза; каждый из присутствующих мужчин успел оценить красоту Айрин и взглядами передать это друг другу; а потом, так как гостей было немного, миссис Кори познакомила каждого с каждым. Лэфем, когда ему случалось недослышать, задерживал руку представленного в своей и, учтиво наклоняя голову, говорил:
— Позвольте, как имя? — Он делал это потому, что так однажды обратилось к нему одно важное лицо, которому он был представлен на трибуне собрания, и значит, так полагалось.
После представлений снова наступило затишье, и миссис Кори негромко спросила миссис Лэфем:
— Не послать ли горничную помочь мисс Лэфем? — словно Пенелопа задержалась в гардеробной.
Миссис Лэфем стала пунцовой; изящные фразы, которые она приготовила, чтобы оправдать отсутствие дочери, вылетели у нее из головы.
— Ее нет наверху, — брякнула она напрямик, как деревенские люди, когда они смущены. — Не захотела ехать, видно, нездоровится.
Миссис Кори издала маленькое — о! — очень маленькое, очень холодное, — но оно становилось все больше и горячее и жгло миссис Лэфем; а миссис Кори добавила:
— Очень жаль. Надеюсь, ничего серьезного?
Художник Роберт Чейз не приехал; не было и миссис Джеймс Беллингем, так что без Пенелопы пары за столом распределялись даже лучше. Но миссис Лэфем не знала этого и не заслуживала знать. Миссис Кори обвела взглядом комнату, словно пересчитывая гостей, и сказала мужу:
— Кажется, мы все в сборе, — тот предложил руку миссис Лэфем. И она поняла, что, решив ни за что не являться первыми, они оказались последними и задержали остальных.
Лэфем никогда прежде не видел, чтобы люди шли к столу попарно, но понял, что хозяин, идя с его женой, оказал ей особую честь; в ревнивом нетерпении он ждал, что Том Кори предложит руку Айрин. Тот предложил ее высокой девушке по имени мисс Кингсбери, а Айрин повел к столу красивый пожилой человек, которого миссис Кори представила как своего кузена. Лэфем очнулся от вызванного этим неприятного удивления, когда миссис Кори продела руку под его локоть; он рванулся вперед, но она мягко его удержала. Они пошли последними; он не знал, почему, но подчинился; а когда все сели, увидел, что Айрин, хоть и шла с Беллингемом, но за столом оказалась все-таки рядом с молодым Кори.
Опускаясь на стул, он вздохнул с облегчением и решил, что не попадет впросак, если будет следить за другими и делать только то, что и они. У Беллингема были свои привычки; он, например, засовывал за воротничок салфетку; признаваясь, что не всегда твердо держит ложку, он отстаивал свою привычку доводами разумности и аккуратности, Лэфем и свою салфетку заткнул за воротничок, но, увидя, что так поступил только Беллингем, встревожился и незаметно ее выдернул. Дома у него не бывало за столом вина, и он был убежденным трезвенником; сейчас он не знал, что делать с бокалами, стоявшими справа от его тарелки. Он подумал было поставить их вверх дном; он где-то читал, что так поступал на приеме один видный политический деятель, чтобы показать, что вина не пьет; однако, повертев бокалы в руках, он решил, что лишь привлечет этим всеобщее внимание. И он позволил слуге наполнить их все и, чтобы не выделяться, отпивал понемногу из каждого. Позже он заметил, что барышни вина не пили; и был рад, что Айрин тоже отказалась от вина, а миссис Лэфем к нему не притронулась. Он не знал, положено ли отказываться от каких-то блюд или оставлять часть еды на тарелке, и решить не мог; а потому брал все подряд и ел тоже все.
Он заметил, что миссис Кори не более других заботилась о том, как протекает обед, а мистер Кори даже менее. Он разговаривал с миссис Лэфем, и Лэфем по долетавшим отдельным словам убедился, что она вовсе перед ним не робеет. У него самого отлично шла беседа с миссис Кори, которая расспрашивала его о новом доме; он рассказывал о нем подробно и высказывал свое мнение. В разговор, естественно, вступил архитектор, сидевший напротив. Лэфем обрадовался и про себя удивился, увидев его в числе гостей. После каких-то слов Сеймура разговор стал общим, и темой его был прелестный дом, который он строит для полковника Лэфема. Кори-младший засвидетельствовал все его достоинства, а архитектор, смеясь, сказал, что если ему удалось создать нечто стоящее, то лишь благодаря пониманию и помощи его клиента.
— Понимание и помощь — это хорошо сказано, — заметил Бромфилд Кори; доверительно склонив голову к миссис Лэфем, он спросил: — Очень он разоряет вашего мужа, миссис Лэфем? Выуживать деньги на стройку он умеет как никто.
Миссис Лэфем засмеялась, покраснела и сказала, что полковник вполне способен о себе позаботиться. Полковнику, только что осушившему бокал сотерна, этот ответ жены показался чрезвычайно удачным.
Бромфилд Кори на мгновение откинулся на стуле:
— И все-таки, при всех ваших новомодных штучках, разве можете вы сказать, что работаете много лучше старых мастеров, строивших такие дома, как наш?
— Никто, — сказал архитектор, — не может сделать лучше, чем хорошо. Ваш дом построен с безупречным вкусом; вы знаете, что я всегда им восхищался; и он ничуть не хуже оттого, что старомоден. Мы ведь именно и стараемся вернуться назад, уйти от ужасной безвкусицы, а она воцарилась, когда перестали строить дома вроде вашего. Но думаю, что мы лучше чувствуем конструкцию. Мы строим разумнее и из лучших материалов; и постепенно добьемся чего-то более оригинального и самобытного.
— В шоколадных и оливковых тонах и со множеством безделушек?
— Нет, это-то как раз плохо, и я не о том. Не хочу вызывать у вас зависть к полковнику Лэфему, да и скромность не позволяет мне сказать, что мой дом красивее, — хотя свое мнение я имею, — но он лучше построен. Все новые дома лучше построены. А ваш дом…
— Дом миссис Кори, — поправил хозяин, торопясь шутливо снять с себя ответственность, чем рассмешил всех присутствующих. — Мой родовой замок находится в Сейлеме; там, говорят, не вобьешь гвоздя в вековые бревна; впрочем, зачем бы вам это делать?
— Я счел бы это святотатством, — ответил Сеймур, — и против дома миссис Кори тоже не скажу больше ни слова.
Эти слова Сеймура тоже вызвали общий смех, а Лэфем про себя удивился, почему этот малый никогда не говорил подобных вещей ему.
— В сущности, — сказал Кори, — только вы, архитекторы, да еще музыканты, настоящие творцы. Все мы остальные — скульпторы, живописцы и портные — имеем дело с уже видимой нам формой; мы пытаемся подражать, пытаемся изобразить. А вы форму создаете. Когда же вы просто что-то изображаете, то терпите неудачу. Вы умудряетесь создать верблюда собственным внутренним видением.
— Не протестую против столь лестного обвинения, — сказал скромно архитектор.
— Еще бы! И признайтесь, что я еще очень великодушен после ваших непростительных нападок на собственность миссис Кори.
Бромфилд Кори снова повернулся к миссис Лэфем; разговор, как и перед тем, разделился между обедавшими. Он ушел так далеко от только что обсуждавшейся темы, что у Лэфема пропала напрасно одна довольно удачная мысль, которую он не успел высказать. Ближе всего разговор вернулся к прежней теме, когда Бромфилд Кори предостерег миссис Лэфем по какому-то поводу, которого Лэфем не уловил, против мисс Кингсбери.
— Выманить деньги она умеет лучше самого Сеймура. Поверьте, миссис Лэфем, раз она познакомилась с вами, покоя вам не будет. Милосердие ее жестоко. Вспомните Библию, и вы договорите за меня. Бойтесь же ее и всех дел ее. Она их зовет благотворительностью; но один бог знает, так ли это. Не может же быть, чтобы она отдавала бедным все деньги, какие выжимает из нас. Я убежден, — тут он перешел на шепот, слышный всему столу, — что она тратит их на шампанское и сигары.
Подобного рода разговоры были Лэфему неведомы; однако мисс Кингсбери, по-видимому, оценила шутку не меньше остальных, и он тоже засмеялся.
— Комитет пригласит вас на ближайшую оргию, мистер Кори; тогда вы больше не решитесь нас изобличать, — сказала мисс Кингсбери.
— Удивляюсь, почему вы не повели Кори в приют на Чардон-стрит, чтобы он говорил с неимущими итальянцами на их языке, — сказал Чарлз Беллингем. — Я только что прочел в «Транскрипте», что вы ищете кого-нибудь на эту работу.
— Мы думали о мистере Кори, — сказала мисс Кингсбери, — но решили, что он не станет с ними беседовать, а попросит их позировать ему и позабудет об их нуждах.
Сочтя этот ответ отличным реваншем за шутки Кори, все снова засмеялись.
— Есть один вид благотворительности, — сказал Кори, делая вид, что вовсе не сражен словами мисс Кингсбери, — столь трудный, что я дивлюсь, как он, при вашей изобретательности, не пришел вам в голову.
— Да? — сказала мисс Кингсбери. — Что же это?
— Вселение достойных, опрятных бедняков во все прекрасные, чистые, хорошо проветренные дома, которые пустуют все лето, пока их владельцы живут в хижинах у моря.
— Ужасно, не правда ли? — серьезно сказала мисс Кингсбери, и глаза ее увлажнились. — Я часто думаю, что наши просторные, прохладные дома пустуют, а тысячи несчастных задыхаются в своих конурах, и маленькие дети умирают от этих нездоровых условий. Как мы себялюбивы и жестоки!
— Весьма похвальные чувства, мисс Кингсбери, — сказал Кори, — и вам, вероятно, уже кажется, будто вы распахнули перед всем Норт-Эндом двери дома № 31. Однако я отношусь к этому серьезно. Сам я провожу лето в городе, и мой дом не пустует, так что я могу быть объективным; и должен сказать, что, когда я прохожу по Холму и вниз вдоль Бэк-Бэй, только зрелище полисмена мешает мне лично вторгнуться в эти красивые дома, жестокосердно закрывшие свои ставни. Будь я бедняком и мой больной ребенок хирел бы на чердаке или в подвале где-нибудь в Норт-Энде, я бы вломился в один из этих домов и улегся на рояле.
— Ты забываешь, Бромфилд, — сказала ему жена, — во что эти люди превратили бы обстановку приличного дома.
— Верно, — смиренно согласился Кори, — об этом я не подумал.
— И если бы ты был бедняком с больным ребенком, ты не так легко решился бы взломать замок, — заметил Джеймс Беллингем.
— Удивительно, до чего они терпеливы, — сказал пастор. — Тяжко трудящемуся бедняку, должно быть, выносить зрелище недоступной ему роскоши.
Лэфему хотелось сказать, что он сам был таким и знает, каково это. Ему хотелось сказать, что бедняк бывает доволен, если ему удается хотя бы сводить концы с концами; что сам он никогда не завидовал удаче другого, если тот заслуживал свою удачу; разве что тот наступал ему на горло. Но прежде чем он отважился заговорить, Сьюэлл добавил:
— По-видимому, он не всегда об этом думает.
— Но в один прекрасный день подумает, — сказал Кори. — В нашей стране мы все для этого делаем.
— У моего зятя в Омахе, — сказал Чарлз Беллингем, гордясь столь примечательным зятем, — очень много рабочих; и он говорит, что недовольны как раз выходцы из тех стран, где им не давали об этом думать. А с американцами никаких хлопот.
— Значит, они понимают, что, если у нас существуют неограниченные возможности, никто не вправе жаловаться.
— А что пишет Лесли? — спросила у миссис Беллингем миссис Кори, которой наскучили все эти бесплодные абстракции.
— Вы, вероятно, слышали, — ответила эта дама, понизив голос, — что у них еще один ребенок?
— Нет, не слышала.
— Да, мальчик. И назван в честь дяди.
— Да, — вступил в разговор Чарлз Беллингем. — Говорят, мальчик прекрасный и похож на меня.
— В этом нежном возрасте, — сказал Кори, — все мальчики прекрасны и похожи на всех, кого вы захотите. А что, Лесли все еще тоскует о чечевичных котлах своего родного Бостона?
— Это у нее, кажется, прошло, — ответила миссис Беллингем. — Она очень интересуется предприятиями мистера Блейка, и жизнь у нее весьма наполненная. Она говорит, что с ней происходит то же, что и с теми, кто три года не был в Европе: период острых сожалений прошел, но еще не настал следующий, когда непременно надо ехать снова.
Лэфем наклонился к миссис Кори и спросил о картине, висевшей напротив:
— Это, если не ошибаюсь, портрет вашей дочери?
— Нет, это бабушка моей дочери. Писал Стюарт Ньютон; он написал много портретов сейлемских красавиц. В девичестве она была мисс Полли Берроуз. Моя дочь похожа на нее, не правда ли?
Оба они взглянули на Нэнни Кори, потом на портрет.
— Эти прелестные старинные платья снова входят в моду. Неудивительно, что вы приняли ее за Нэнни. А другие, — она говорила о других портретах, темневших на стенах, — это мои родственники; писал их большей частью Копли.
Все эти неизвестные Лэфему имена ударили ему в голову, как вино, которое он пил. На миг они, казалось, засияли, но потом все вокруг стало темнеть. Он слышал, как Чарлз Беллингем рассказывал Айрин что-то смешное, стараясь ее позабавить, она смеялась и казалась очень счастливой. Иногда Беллингем принимал участие в общем разговоре, который шел между хозяином дома, Джеймсом Беллингемом, мисс Кингсбери и пастором Сьюэллом. Они говорили о каких-то людях, и Лэфем подивился, как легко и свободно они о них говорили. Они отнюдь не щадили их; о человеке, который был известен Лэфему как удачливый делец и богач, Джеймс Беллингем сказал, что это не джентльмен; а его кузен Чарлз выразил удивление, отчего этот человек еще не стал губернатором.
Когда последний отвернулся от Айрин, чтобы принять участие в общей беседе, с ней заговорил Кори-младший; из нескольких услышанных слов Лэфем понял, что речь шла о Пенелопе. Он снова подосадовал, зачем она не пришла; она не хуже любого из них участвовала бы в общем разговоре, ведь она такая остроумная. Лэфем понимал, что Айрин-то этого не хватает; но, видя ее лицо, сиявшее юной красотой и влюбленностью, он подумал, что это не столь уж важно. Сам он чувствовал, что поддержать разговор не умеет. Когда к нему обращались, он отвечал несколькими словами, которые, казалось, никуда не вели. Часто ему приходило в голову что-то очень близкое к тому, о чем шла речь; но прежде чем он успевал заговорить, они перескакивали на что-нибудь другое, и перескакивали так быстро, что он не поспевал за ними и чувствовал, что ему не удается себя показать.
Одно время разговор шел на тему, о которой Лэфем никогда прежде не слышал; и опять он подосадовал, что с ними нет Пенелопы, уж она бы нашла что сказать; сказала бы такое, что стоило послушать.
Мисс Кингсбери, обращаясь к Чарлзу Беллингему, спросила, читал ли он «Слезы, напрасные слезы» — роман, наделавший столько шуму, — а когда он сказал, что нет, удивилась:
— Он просто надрывает сердце, это видно уже из названия; там такой милый, старомодный герой, и героиня тоже, и они безумно друг друга любят и приносят один ради другого такие огромные, совершенно ненужные жертвы. Кажется, будто сама это делаешь.
— В этом-то и секрет успеха, — сказал Бромфилд Кори. — Читателю льстит, что персонажи романа — грандиозны, а хромают и сутулятся, как он сам, и он чувствует себя столь же грандиозным. Ты читала роман, Нэнни?
— Да, — ответила его дочь. — Его следовало бы назвать «Нытье, глупое нытье».
— О, Нэнни, все же не совсем нытье, — вступилась мисс Кингсбери.
— Удивительно, — заметил Чарлз Беллингем, — как мы любим книги, играющие на наших сердечных струнах. В романах всего популярнее самопожертвование. Нам очень нравится видеть возвышенные страдания.
— Несколько лет назад, — сказал Джеймс Беллингем, — говорили, будто романы выходят из моды.
— Но они как раз входят в моду, — воскликнула мисс Кингсбери.
— Да, — сказал пастор Сьюэлл, — и никогда еще они не были для стольких людей единственной духовной пищей. Они приносят более вреда, чем когда-либо.
— Не завидуйте, пастор, — сказал хозяин дома.
— И не думаю, — ответил Сьюэлл. — Я рад был бы получать от них помощь. Но эти романы со старомодными героями и героинями — простите, мисс Кингсбери, — просто губительны.
— Вы чувствуете, что погибли, мисс Кингсбери? — спросил хозяин.
Но Сьюэлл продолжал:
— Романисты могли бы оказать нам неоценимую помощь, если бы изображали жизнь как она есть, а человеческие чувства — в их подлинных пропорциях и соотношениях; но они большей частью были и остаются вредными.
Это показалось Лэфему правильным; но Бромфилд Кори спросил:
— А что, если жизнь как она есть не занимательна? Неужели нельзя, чтобы нас занимали?
— Нет, если это наносит нам вред, — твердо ответил пастор, — а самопожертвование, изображенное в романах, вроде этого…
— «Нытья, глупого нытья», — с гордостью подсказал отец автора остроты.
— …Это не что иное, как психологическое самоубийство, и так же безнравственно, как вид человека, пронзающего себя мечом.
— Может быть, вы и правы, пастор, — сказал хозяин; а пастор, явно оседлавший любимого конька, помчался дальше, несмотря на молчаливые попытки его жены схватить конька под уздцы.
— Прав? Разумеется, я прав. Любовь, ухаживание, вступление в брак изображаются романистами в чудовищной диспропорции к другим человеческим отношениям. Любовь — это очень мило, очень приятно…
— О, благодарю вас, мистер Сьюэлл, — сказала Нэнни Кори таким тоном, что все засмеялись.
— Но обычно это — дело очень молодых людей, еще слишком несложившихся и неопытных, чтобы быть интересными. А в романах любовь изображается не только как главное в жизни, но и как единственное в жизни двух глупеньких молодых людей; романы учат, что любовь вечна, что огонь подлинной страсти горит вечно и что думать иначе — кощунство.
— Но разве это не так, мистер Сьюэлл? — спросила мисс Кингсбери.
— Я знавал весьма достойных людей, которые были женаты дважды, — продолжал пастор, и тут его поддержали. Лэфем тоже хотел высказать свое одобрение, но не решился.
— Мне думается, что любовь немало изменилась, — сказал Бромфилд Кори, — с тех пор, как ее стали идеализировать поэты рыцарских времен.
— Да, и надо ее снова изменить, — сказал мистер Сьюэлл.
— Как? Вернуться назад к первобытным временам?
— Этого я не говорю. Но ее надо признать явлением естественным и земным, а не воздавать ей божественных почестей, подобающих только праведности.
— Вы слишком многого требуете, пастор, — сказал, смеясь, хозяин дома, и разговор перешел на что-то другое.
Обед был не так уж обилен; но Лэфем привык, чтобы все блюда подавались одновременно; и такое чередование блюд сбивало его с толку; он боялся, что ест слишком много. Он уже не делал вид, будто не пьет вина; ему хотелось пить, а воды на столе уже не было и он ни за что не хотел ее попросить. Подали мороженое, потом фрукты. Миссис Кори внезапно встала и обратилась через стол к мужу:
— Вам, наверное, подать кофе сюда?
Он ответил:
— Да, а к вам мы придем к чаю.
Дамы встали, мужчины тоже. Лэфем двинулся было за миссис Кори, по другие мужчины остались на месте, кроме Кори-младшего, который подбежал открыть дверь перед матерью. Лэфем со стыдом подумал, что, наверное, это следовало сделать ему, но никто, казалось, ничего не заметил, и он снова сел, подрыгав немного затекшей было ногой.
Вместе с кофе появились сигары, и Бромфилд Кори предложил Лэфему сигару, которую сам выбрал. Лэфем признался, что любит хорошие сигары; Кори сказал:
— Эти — новые. А недавно у меня в гостях был англичанин, который курит только старые сигары, полагая, что табак, как и вино, от времени становится лучше.
— Ну, — сказал Лэфем, — кто жил там, где сажают табак, тот бы этого не сказал. — С дымящейся сигарой в зубах он почувствовал себя свободнее, чем раньше. Он сел несколько боком, перекинул руку на спинку стула, сплел пальцы обеих рук и курил, очень всем довольный.
Джеймс Беллингем уселся рядом.
— Полковник Лэфем, не были ли вы с Девяносто шестым Вермонтским, когда он форсировал реку у Пикенсбурга, а батарея мятежников расстреливала его на воде?
Лэфем медленно закрыл глаза и кивнул утвердительно, выпустив из угла рта облако белого дыма.
— Я так и думал, — сказал Беллингем. — А я был с Восемьдесят пятым Массачусетским; никогда не забуду эту бойню. Мы были тогда еще совсем необстрелянные, потому, наверное, такой она и запомнилась.
— Не только поэтому, — заметил Чарлз Беллингем. — Разве позже было что-либо подобное? Я читал об этом в Миссури, мы там как раз тогда стояли, и помню, что говорили старые служаки. Они утверждали, что число убитых превзошло все мыслимые цифры. Думаю, так оно и было.
— Уцелел примерно каждый пятый из нас, — сказал Лэфем, стряхивая сигарный пепел на край тарелки. Джеймс Беллингем придвинул к нему бутылку аполлинариса. Он выпил стакан и продолжал курить.
Все, казалось, ждали, что он продолжит рассказ, а Кори заметил:
— Каким все это сейчас кажется невероятным! Вы знаете, что все так и было на самом деле, но можете ли в это поверить?
— Никто не чувствует прошлого, — сказал Чарлз Беллингем. — То, что мы пережили, и то, о чем просто знаем, в воспоминаниях почти неразличимо. Пережитое не более вероятно и гораздо менее живо для нас, чем иные сцены романа, который мы прочли в детстве.
— Не уверен в этом, — сказал Джеймс Беллингем.
— Что ж, Джеймс, может быть, и я не уверен, — согласился его кузен, наливая себе из той же бутылки аполлинариса. — О чем мы говорили бы за обедом, если бы надо было говорить только то, в чем мы уверены?
Остальные засмеялись, а Бромфилд Кори сказал задумчиво:
— Что удивляет во всем этом робкого штатского, так это изобилие — огромное изобилие — героизма. Трусы были исключением, а люди, готовые умереть, — правилом.
— В лесах их было полно, — сказал Лэфем, не вынимая изо рта сигары.
— В «Школе» есть любопытные строки, — вмешался Чарлз Беллингем, — когда девушка говорит солдату, воевавшему под Инкерманом: «Вы, конечно, должны очень этим гордиться», а он, пораздумав, отвечает: «Дело в том, что нас там было очень много».
— Как же, помню, — сказал Джеймс Беллингем, улыбаясь своим воспоминаниям. — Но зачем называть себя робким штатским, Бромфилд? — добавил он, взглянув на зятя дружелюбно и с той готовностью подчеркнуть достоинства друг друга в компании, которую часто обнаруживают бостонцы; воспитанные вместе в школе и колледже, постоянно встречающиеся в обществе, все они знают эти достоинства. — И это говорит человек, примкнувший в сорок восьмом к Гарибальди, — продолжал Джеймс Беллингем.
— О, всего лишь чуть-чуть революционного дилетантства, — отмахнулся Кори. — Пусть вы и не согласны с тем, как я себя называю, но куда делся весь этот героизм? Том, сколько ты знаешь в клубе людей, которым было бы отрадно и почетно умереть за отечество?
— Так сразу, сэр, я не сумею назвать многих, — ответил сын со скромностью своего поколения.
— И я не мог бы в шестьдесят первом, — сказал его дядя. — Однако герои нашлись.
— Вы, значит, считаете, что просто нет случая, — сказал Бромфилд Кори. — Но отчего не пробуждает героизма реформа гражданской службы, возобновление выплат золотом и налог на доход? Все это можно считать правым делом.
— Да просто нет случая, — повторил Джеймс Беллингем, игнорируя persiflage[4]. — И я очень рад этому.
— Я тоже, — с глубоким чувством сказал Лэфем сквозь туман, в котором, казалось, плавал его мозг. В разговоре много было сказано такого, чего он не понял; и говорили все слишком быстро; но тут было для него что-то вполне ясное. «Не хочу еще раз увидеть, как убивают людей». Что-то серьезное и мрачное встало за этими словами, и все ждали, что Лэфем что-нибудь добавит, но туман вокруг него снова сгустился, и он молча выпил еще аполлинариса.
— Мы, нестроевые, противились окончанию войны, — сказал пастор Сьюэлл, — но, полагаю, полковник Лэфем и мистер Беллингем правы. Будет у нас снова и героизм, если будет в том надобность. А пока надо довольствоваться повседневными жертвами и великодушными поступками. Они берут если не качеством, то количеством.
— Они не столь живописны, — сказал Бромфилд Кори. — Художник может изобразить человека, умирающего за отечество. Но как перенести на полотно человека, добросовестно выполняющего свой гражданский долг?
— Может быть, за него возьмутся романисты, — предположил Чарлз Беллингем. — Будь я в их числе, я бы именно эту попытку и предпринял.
— Как? Обыденность? — спросил его кузен.
— Обыденность? Это как раз то неосязаемое и невидимое, что еще не попало в их проклятые книги. Романист, сумевший передать обыденные чувства обыденных людей, разгадал бы «загадку печальной земли».
— Ну, с этим, я надеюсь, обстоит не так уж плохо, — сказал хозяин дома; а Лэфем смотрел то на одного, то на другого, силясь понять, о чем речь. Никогда еще не бывал он так сбит с толку.
— Нам не следует постоянно видеть человеческую природу раскаленной добела, — продолжал после паузы Бромфилд Кори. — Мы возгордились бы за род людской. Сколько бедных малых на той войне и на многих других шло в бой просто за свою родину, не зная, что станется с ним, если убьют, а если станется, то где — на небесах или в аду. Скажите-ка, пастор, — сказал он, оборачиваясь к пастору, — из всего, что говорится о всемогуществе, о всеведении, есть ли что выше и божественнее этого?
— Ничего, — спокойно ответил священник. — Бога ведь невозможно себе представить. Но если вы считаете, что такой человек поступал по Писанию, это поможет вам представить, что такое Бог.
— Правильно, — сказал Лэфем. Он вынул изо рта сигару и придвинул свой стул ближе к столу, положив на него могучие руки. — Я вот расскажу про одного парня из моей роты, дело было в самом начале войны. Мы все были сперва рядовыми; это уж после выбрали меня капитаном, я там держал таверну, и многие меня знали. А Джим Миллон не выслужил больше чем капрала, так капралом его и убили. — Присутствующие застыли в разных позах и слушали Лэфема с интересом, очень ему льстившим. Наконец-то и он сумеет себя показать! — Не скажу, пошел ли он на войну из высоких побуждений; ведь наши побуждения всегда порядком смешаны, а тогда столько кричали «ура», что не разберешь. Думаю, что Джим Миллон мог пойти из-за одной только жены: скверная была баба, — сказал Лэфем, понизив голос и оглянувшись на дверь, плотно ли она закрыта. — И жизнь здорово ему отравляла. И что вы думаете, сэр? — продолжал Лэфем, объединяя в этом обращении всех своих слушателей. — Он ей отсылал все жалованье, до последнего цента. Через меня отсылал. Я его отговаривал. Ты ведь знаешь, Джим, говорю, на что пойдут эти деньги. А он: знаю, капитан; а что ей делать без них? И она себя соблюдала — пока жив был Джим. Тут прямо загадка. У них была дочка, ровесница моей старшей, и Джим часто о ней рассказывал. Наверно, он больше ради нее все это и делал; а перед последним своим боем говорит: так бы и задал стрекача, капитан; чувствую, не быть мне живым; но ведь не положено. Да, говорю, Джим, тебе это не пристало. А жить хочется, говорит, и заплакал, прямо у меня в палатке. Ради бедной Молли хочется и Зериллы, — так звали девочку, не знаю, где они откопали такое имя. Не везло мне до сих пор, а сейчас она выправляется, мы бы и зажили хорошо. Сидел и плакал как ребенок. А в бой пошел как мужчина. А когда все было кончено, я не мог смотреть на него; не потому только, что ему досталась пуля, которую стрелок готовил мне, — он увидел, как этот дьявол целится, и подскочил остеречь меня; а потому, что был на себя непохож, такой, знаете, оскаленный. Верно, умирал трудно.
Рассказ произвел впечатление, и Лэфем это видел.
— Вот я и говорю, — заключил он, чувствуя, что сейчас себя покажет и впечатление от его рассказа еще усилится. Но тут же понял, что не может говорить ясно. Мысль уплывала и ускользала. Он оглянулся, точно ища чего-то, что ее удержало бы.
— Аполлинарис? — спросил Чарлз Беллингем, подавая ему бутылку. Он придвинулся к Лэфему ближе остальных и слушал с большим интересом. Когда миссис Кори пригласила его, чтобы познакомить с Лэфемом, он принял приглашение охотно. — Ты ведь знаешь, Анна, что я интересуюсь такими людьми. После замужества Лесли нам это даже нужно. Я считаю, что мы слишком мало общаемся с дельцами. А в них всегда есть что-то самобытное. — Сейчас он ожидал, что надежды его будут вознаграждены.
— Спасибо, я, пожалуй, вот этого, — сказал Лэфем, наливая себе мадеры из темной и пыльной бутылки, украшенной этикеткой, сообщавшей возраст вина. Он опрокинул бокал, не сознавая, сколь драгоценен напиток; и подождал результата. Туман в голове рассеялся, но там стало пусто. Он забыл не только то, что собирался сказать, но и все, о чем говорилось. Все ждали, глядя на него, а он уставился на них. Потом он услышал голос хозяина:
— Не присоединиться ли нам к дамам?
Лэфем пошел со всеми, стараясь сообразить, что случилось. Ему казалось, что вино было им выпито уже очень давно.
Миссис Кори подала ему чашку чая; он встал поодаль от своей жены, которая разговаривала с мисс Кингсбери и миссис Сьюэлл; Айрин сидела рядом с Нэнни Кори. Он не слышал, о чем они говорили; но знал, что, будь тут Пенелопа, она сделала бы честь всей семье. Он решил, когда придет домой, сказать ей, как досадовал на нее. Упустить такую возможность! Айрин была красивее, чем все они вместе взятые, но почти ничего не говорила; а Лэфем понял, что на званом обеде надо говорить. Самому ему казалось, что он говорил очень хорошо. Сейчас он держался с большим достоинством и, общаясь с другими джентльменами, был медлителен и важен. Кто-то из них повел его в библиотеку. Там он высказал свое мнение о книгах. Он заметил, что времени у него хватает, в общем, только на газеты, но в новом доме он намерен иметь полную библиотеку. Он торжественно выразил Бромфилду Кори благодарность за то, что его сын любезно подсказал им выбор книг; сообщил, что все они уже заказаны; а еще он хочет приобрести картины. Он спросил мистера Кори, кто сейчас считается в Америке лучшим художником.
— Не берусь судить о картинах, но знаю, что мне нравится, — изрек он. Утратив прежнюю сдержанность, он начал хвастаться. Он сам заговорил о своей краске, это было как бы естественным переходом от разговора о картинах; он сказал, что надо бы мистеру Кори как-нибудь прокатиться с ним в Лэфем посмотреть фабрику; ему будет интересно; а потом объехали бы всю местность, он там держит большую часть своих лошадей и может показать мистеру Кори самых лучших джерсейских, какие есть в стране. Рассказал и о своем брате Уильяме, который судьей в Дюбюке, а еще у него там доходная ферма, он выращивает пшеницу. Отбросив всякую робость, он говорил громко и для большей выразительности ударял ладонью по ручке кресла. На мистера Кори это, видимо, производило впечатление; он сидел и молча слушал; Лэфем заметил, что и остальные джентльмены по временам прерывали разговор и прислушивались. После таких доказательств, что он сумел их заинтересовать, пусть миссис Лэфем попробует сказать, будто он неровня кому бы то ни было. Он и сам поразился, как свободно чувствует себя среди людей, о которых прежде слушал с благоговением. Бромфилда Кори он стал называть просто по имени. Он только не понимал, отчего у младшего Кори сделался такой озабоченный вид; и сообщил присутствующим, что стоило ему увидеть этого малого, как он сказал жене, что мог бы сделать из него человека, если тот войдет к нему в дело; и видите — не ошибся. Он стал рассказывать о разных молодых людях, которые у него служили. Наконец он совершенно завладел разговором; все молчали, а он говорил непрерывно. Это было настоящее торжество.
Он все еще торжествовал, когда ему сообщили, что миссис Лэфем собирается уходить; кажется, эту весть принес Том Кори; он не был уверен. Но торопиться было некуда. Он радушно пригласил каждого из джентльменов побывать у него в конторе и не успокоился, пока не получил обещания от каждого. Чарлзу Беллингему он заявил, что тот ему очень нравится, а Джеймсу Беллингему — что всегда хотел с ним познакомиться; и если бы кто сказал ему, когда он приехал в Бостон, что не пройдет и десяти лет, как он станет приятелем Джима Беллингема, он бы назвал того человека вралем. И всякого назвал бы вралем, если бы кто сказал десять лет назад, что сын Бромфилда Кори придет проситься к нему на службу. Десять лет назад он, Сайлас Лэфем, явился в Бостон хуже чем без гроша, потому что еще задолжал половину денег, которыми откупился от компаньона; а теперь у него миллион и он знается с вами, джентльмены, на равной ноге. И каждый цент добыт честно, никаких спекуляций, каждая монета в обмен на товар. А недавно прежний компаньон, который совсем оскудел с тех пор, как вышел из дела, попросил у него взаймы двадцать тысяч долларов; и он, Лэфем, дал их, так пожелала жена, она всегда жалела, что с компаньоном пришлось расстаться.
С мистером Сьюэллом Лэфем простился ласково и покровительственно и просил к нему обращаться, когда в приходе будет туго с деньгами; получит столько, сколько надо. У него, Лэфема, денег куры не клюют.
— Осенью ваша жена прислала к моей за пожертвованием, — обратился он к мистеру Кори, — ну, я и выписал чек на пятьсот долларов, а жена не захотела взять больше ста, не надо, мол, задаваться перед миссис Кори. Сыграла же она штуку с миссис Кори! Надо ей рассказать, как миссис Лэфем обсчитала ее на целых четыреста долларов.
Он направился было к дверям гостиной проститься с дамами; но Том Кори, очутившийся возле него, сказал:
— Миссис Лэфем ждет вас внизу, сэр.
Повинуясь ему, он вышел в другую дверь, позабыв о своем намерении, и ушел, не простившись с хозяйкой.
Миссис Лэфем не знала, когда полагается уходить, и того, что в качестве главной гостьи она задерживает остальных. Она оставалась до одиннадцати часов и слегка испугалась, узнав, как поздно; но миссис Кори, впрочем, не удерживая ее, заверила, что совсем еще не поздно. Они с Айрин остались очень довольны. Все были с ними приветливы, и по пути домой они превозносили любезность обеих мисс Кори и мисс Кингсбери. Миссис Лэфем заметила, что еще не встречала более приятной особы, чем миссис Беллингем; та рассказала ей о своей дочери, которая замужем за изобретателем из Омахи, по фамилии Блейк.
— Если это тот Блейк, что делает вагонные колеса, — сказал с гордостью Лэфем, — то я его знаю. Я ему продал тонны краски.
— Фи, папа! Как от тебя пахнет табаком! — воскликнула Айрин.
— Крепкий табачок, а? — засмеялся Лэфем и опустил одно из окон экипажа. От духоты сердце у него бешено стучало; струя холодного воздуха освежила его, он умолк и сквозь дремоту слышал восторги жены и дочери. Он хотел, чтобы они разбудили Пенелопу и рассказали ей, как много она потеряла; но, когда они доехали до дома, он был такой сонный, что забыл обо всем. Полный своим торжеством, он заснул, едва коснувшись головой подушки.
Но утром голова его раскалывалась от боли, начавшейся еще во сне, и он встал сердитый и молчаливый. Позавтракали молча. В холодном, сером утреннем свете победы предыдущего дня потускнели. Порой закрадывались мучительные сомнения, бросавшие на них свою тень. Пенелопа велела сказать, что нездорова и к завтраку не выйдет; Лэфем был рад отправиться в контору, не повидав ее.
Весь день он был суров и молчалив со своими клерками и резок с клиентами. За Кори он исподтишка наблюдал, и ему становилось все тревожнее. Через посильного он передал просьбу, чтобы мистер Кори на несколько минут задержался. Машинистка тоже не уходила, видимо, желая говорить с ним; Кори остановился, пропуская ее к дверям кабинета.
— Не сегодня, Зерилла, — сказал Лэфем отрывисто, но не зло. — Может, зайду, если у вас что-то важное.
— Да, важное, — сказала девушка капризно и настойчиво.
— Ладно, — сказал Лэфем и, кивнув Кори, чтобы входил, закрыл за нею дверь. Потом обернулся к молодому человеку и спросил: — Что, напился я вчера?
15
Лицо Лэфема было мучительно искажено чувствами, которые заставили его задать этот вопрос: стыд и боязнь того, что о нем подумали, смешивались в нем со слабой надеждой, что он все-таки ошибается; но надежда угасла при виде растерянности и жалости на лице Кори.
— Что, напился я? — повторил он. — Я спрашиваю потому, что в жизни не пил вина, вот и не знаю. — Большие руки, которыми он держался за спинку стула, дрожали, губы пересохли.
— Именно так все и поняли, полковник, — сказал молодой человек. — Все это видели. Не надо…
— И говорили небось обо мне, когда я уехал? — грубо спросил Лэфем.
— Простите, — сказал Кори, краснея. — Мой отец не обсуждает своих гостей с другими гостями. — И добавил, по-юношески не удержавшись: — Вы были среди джентльменов.
— И только один я джентльменом не был, — сокрушался Лэфем. — Я вас осрамил! Я осрамил свою семью! Оконфузил вашего отца перед его друзьями. — Он опустил голову. — Я показал, что не гожусь для вашего общества. Не гожусь ни в какое приличное место. Что я говорил? Что я делал? — спросил он вдруг, подымая голову и глядя Кори в глаза. — Раз вы могли это вытерпеть, могу и я теперь услышать.
— Ничего такого не было, право, — сказал Кори. — Вы были немного не в себе, вот и все. Со мной отец говорил об этом, — признался он, — когда мы остались одни. Он сказал, что мы не подумали и не позаботились о вас, раз вы привыкли пить только воду. Я ответил, что у вас на столе вина не видел. Остальные ничего о вас не говорили.
— А что подумали?
— Вероятно, то же, что и мы: что это просто неприятная случайность.
— Не место мне там было, — настаивал Лэфем. — Вы теперь захотите уйти? — спросил он резко.
— Уйти? — переспросил растерянно молодой человек.
— Да, уйти с работы. Больше со мной не знаться.
— Мне это и в голову не пришло! — воскликнул пораженный Кори. — Зачем мне уходить?
— Затем, что вы джентльмен, а я нет, и не пристало мне быть вашим патроном. Если хотите уйти, я знаю, где вас охотно возьмут. Отпущу вас, пока не случилось чего похуже. В обиде не буду. Могу устроить вас лучше, чем у меня, и устрою.
— О моем уходе не может быть речи, если вы сами этого не пожелаете, — сказал Кори, — если…
— Скажите отцу, — прервал его Лэфем, — что я все время чувствовал, что веду себя как пьяный негодяй, и весь день этим мучился. Скажите, пусть не замечает меня, если встретимся. Скажите, что я понимаю, что не гожусь в общество джентльменов, разве что по делам, да и то…
— Ничего подобного я говорить не стану, — ответил Кори. — И не могу больше вас слушать. То, что вы сказали, мне тяжело, вы не представляете, как тяжело.
— Почему? — удивленно воскликнул Лэфем. — Если я могу это выносить, вы и подавно!
— Нет, — сказал Кори, болезненно морщась, — это совсем другое. Вы можете себя обличать, если хотите; у меня есть причины отказываться это слушать, причины, почему я не могу вас слушать. Если вы скажете еще хоть слово, я вынужден буду уйти.
— Ничего не понимаю, — сказал Лэфем с изумлением, в котором даже растворился его стыд.
— Вы преувеличиваете случившееся, — сказал молодой человек. — Достаточно, и более чем достаточно, упомянуть об этом мне; а мне не пристало вас слушать.
Он шагнул к двери, но Лэфем остановил его; он был трагичен в своем самоунижении.
— Не уходите! Я не могу вас отпустить. Вижу, что я внушаю вам отвращение. Я не хотел. Я беру свои слова обратно.
— Вам нечего брать обратно, — сказал Кори, внутренне содрогаясь от зрелища такого унижения. — Но не будем об этом больше говорить — и вспоминать. Вчера там не было ни одного человека, кто подумал бы об этом иначе, чем мой отец и я; и на этом мы должны кончить.
Он вышел в общую комнату, не давая Лэфему удержать себя. Для него стало жизненной необходимостью думать о Лэфеме как можно лучше, а сейчас в его уме беспорядочно толпились мысли самые нелестные. Он вспомнил, каким тот был накануне в обществе дам и джентльменов, и вздрогнул от отвращения к его грубому хвастовству. Он осознал свою принадлежность к кругу, в котором родился и вырос, как человек осознает свой долг перед родиной, когда наступает враг. Взгляд его упал на швейцара в жилете и рубашке, запиравшего на ночь помещение, и он подумал, что Деннис не более плебей, чем его хозяин; что обоим свойственны грубые аппетиты, грубые чувства, грубое честолюбие, тупая кичливость, а разница состоит лишь в грубой силе, и, вероятно, швейцар был из них двоих менее грубым.
Даже добродетельная, вплоть до того дня, жизнь Лэфема раздражала молодого человека; он видел в этом плебейское незнание обычаев. Гордость его была оскорблена; все традиции, все привычные чувства, которые он в последние месяцы подавлял усилием воли, взяли над ним власть, и он не мог не презирать неотесанного мужлана, еще более мерзкого в своем унижении, чем в своем проступке. Он твердил себе, что он — из семейства Кори, словно это что-то значило; а между тем в глубине его души все время таилось нечто, чему он в конце концов вынужден будет сдаться и что покорно терпело сейчас его негодование, уверенное в своей конечной победе. Ему казалось, будто девичий голос защищал отца, отрицал один за другим все возмущенные обвинения, освещал все иным и более справедливым светом, давал надежду, подсказывал доводы смягчающие, протестовал против несправедливостей. То, что Лэфем никогда прежде не пил, и впрямь было в его пользу; и вот Кори уже спрашивал себя, впервые ли случилось ему пожелать, чтобы кто-то из гостей за отцовским столом меньше выпил; и не следует ли уважать Лэфема за то, что он по незнанию не удержался там, где опытный грешник должен был бы не распускать язык. Он спрашивал себя, почувствовав внезапные угрызения совести, выказал ли он сочувствие, на какое Лэфем имел право, когда так перед ним унизился; и вынужден был признать, что вел себя высокомерно, щадил себя, утверждал превосходство своей касты и не понял, что унижение Лэфема было порождено сознанием вины, а он нагнетал в нем это сознание тем, что отстранялся от него и гнушался им.
Он запер свою конторку и быстро вышел на вечернюю улицу, без определенной цели и намерений, быстро шагая взад и вперед, надеясь найти выход из того хаоса, который представлялся ему то руинами, то обещанием чего-то доброго и счастливого. Спустя три часа он стоял у дверей дома Лэфема.
Временами задуманное им казалось немыслимым, а временами он чувствовал, что не в силах откладывать это ни минуты дольше. Он ясно понимал, как относятся его родные к семье Лэфемов, не пренебрегал этим и даже признавал, что они отчасти правы в том, что хотят, чтобы он не отчуждался от их общей жизни и традиций. Самое большое, что он мог признать, это то, что на их стороне не все основания и не вся правота; и все же он колебался и медлил, ибо этих оснований было не так уж мало. Ему не всегда удавалось убедить себя, что он может следовать только собственному желанию в деле, касающемся, в сущности, его одного. Он видел, сколь непохожи во всех привычках и идеалах дочери Лэфема; и несходство это не всегда было ему приятно.
Подчас он принимал все это очень близко к сердцу, убеждая себя, что должен отказаться от своих сокровенных надежд. В течение прошедших месяцев он неоднократно говорил себе, что не должен заходить дальше, и всякий раз, решившись на это, менял решение под тем или иным предлогом, сознавая, что сам придумывает этот предлог. Еще хуже было то, что он не сознавал, что может причинить боль еще кому-то, кроме себя и своей семьи; виной тому было его скромное мнение о себе; первый укол совести он ощутил, когда мать сказала, что не хочет дать Лэфемам повод думать, будто ищет с ними более близкого знакомства, чем он; но было уже слишком поздно. С тех пор он столько же мучился страхом, что это не сбудется, сколько тем, что это может сбыться; сейчас, глубоко взволнованный мыслями о Лэфеме, он был дальше чем когда-либо от тщеславной уверенности. Наконец положив конец своим сомнениям и колебаниям, он сказал себе, что пришел сюда, прежде всего чтобы увидеть Лэфема, доказать ему свою глубокую преданность и неизменное уважение и чем-то искупить черствость, которую проявил.
16
Открывшая дверь младшая горничная, канадка из Новой Шотландии, сказала, что Лэфем еще не вернулся.
— О! — воскликнул молодой человек, в нерешительности остановившись на пороге.
— Все-таки вы лучше войдите, — сказала служанка. — А я пойду спрошу, скоро ли его ждут.
Кори был в том состоянии, когда решение меняется от любой случайности. Он последовал дружескому совету младшей горничной; она провела его в гостиную и пошла наверх доложить о нем Пенелопе.
— Вы сказали ему, что отца нет дома?
— Да. А он, видно, огорчился. Я и пригласила его войти, а я, мол, спрошу, когда будет, — сказала служанка с тем живым участием, которое порой заменяет американской прислуге раболепную почтительность слуг в других странах.
Пенелопа слегка усмехнулась, взглянула в зеркало.
— Ладно, — сказала она наконец и сбросила с плеч шаль, в которую куталась, сидя над книгой, когда раздался дверной звонок. — Сейчас спущусь.
— Хорошо, — сказала служанка, а Пенелопа поспешно поправила волосы на своей маленькой голове, подняв их вверх, и повязала на шею алую ленту, оттенив свою смуглую бледность. Она прошлась по ковру с особой грацией, свойственной ее изящной фигурке, состроила себе в зеркале недовольную гримаску, достала из комода носовой платок, сунула его в карман и сошла вниз.
Гостиная Лэфемов на Нанкин-сквер была окрашена в два цвета, что полковник сперва хотел повторить и в новом доме; дверные и оконные рамы были светло-зеленые, а дверные панели — цвета семги; стены были оклеены серыми обоями; золотой багет делил их на широкие полосы, обведенные по краям красным; с потолка свисала массивная люстра под бронзу; каминная доска, над которой возвышалось зеркало, была покрыта зеленой репсовой скатертью с бахромою; тяжелые занавеси из того же репса свисали из-под золоченых ламбрекенов. Ковер был ярко-зеленый в мелкий рисунок; когда миссис Лэфем покупала его, такие ковры устилали полы половины новых домов Бостона. На стенных панелях висели однотонные пейзажи, изображавшие горы и каньоны Запада; полковник с женой посетили их во время одной из первых железнодорожных экскурсий. Перед высокими окнами, выходившими на улицу, стояли статуи; преклонившие колена фигуры, повернувшись спиною к комнате, являли уличным зрителям Веру и Молитву. В одном углу комнаты расположилась групповая скульптура из белого мрамора, в которой итальянский скульптор предложил свою версию того, как Линкольн освобождал невольников: южноамериканский негр, его подруга жизни и Линкольн, у ног которого одобрительно хлопает крыльями американский орел. В другом углу стояла этажерка более раннего периода. Эти призраки добавляли холода, которым веяло от стен, от пейзажей и ковра, и лишь усиливали контраст со сверкавшей всеми огнями люстрой и дрожащим от жара радиаторов воздухом в те редкие случаи, когда у Лэфемов бывали гости.
В этой комнате Кори еще не был; его всегда принимали в так называемой малой гостиной. Пенелопа сперва заглянула туда, потом в гостиную и рассмеялась, увидя его стоящим под единственной горелкой, которую служанка зажгла для него в люстре.
— Не понимаю, почему вас сюда поместили, — сказала она и провела его в малую, более уютную гостиную. — Отец еще не пришел, но я жду его с минуты на минуту; не знаю, отчего он задерживается. Служанка сказала вам, что мамы и Айрин тоже нет дома?
— Нет, не сказала. Спасибо, что принимаете меня. — Он увидел, что она не замечает его волнения, и слегка вздохнул, все, значит, должно быть на этом, низшем, уровне; что ж, пусть так. — Мне надо кое-что сказать вашему отцу… Надеюсь, — перебил он себя, — вам сегодня лучше.
— О да, благодарю вас, — сказала Пенелопа, вспомнив, что была накануне больна и потому не могла быть на обеде.
— Нам очень вас не хватало.
— О, спасибо. Боюсь, что меня более чем хватало бы, будь я там.
— Уверяю вас, — сказал Кори, — очень не хватало.
Они смотрели друг на друга.
— Мне кажется, я что-то начала говорить, — сказала девушка.
— Мне тоже, — ответил молодой человек. Они весело рассмеялись и тут же сделались очень серьезными. Он сел на предложенный ею стул и смотрел на нее; она села по другую сторону камина, на более низкий стул, положила руки на колени и, говоря с ним, чуть-чуть склоняла голову к плечу. В камине, слегка потрескивая, горел огонь, бросая на ее лицо мягкий свет. Она опустила глаза, потом зачем-то взглянула на часы на каминной доске.
— Мама и Айрин пошли на концерт испанских студентов.
— Вот как? — сказал Кори и опустил на пол шляпу, которую до того держал в руке.
Она зачем-то взглянула на шляпу, потом зачем-то на него и слегка покраснела. Кори тоже покраснел. Она, всегда общавшаяся с ним так свободно, чувствовала себя теперь скованной.
— Знаете, как тепло на улице? — спросил он.
— Да? Я сегодня не выходила весь день.
— Вечер совсем летний.
Она повернула лицо к огню и спохватилась.
— Вам здесь, наверное, слишком жарко?
— О нет, мне хорошо.
— В доме как будто еще держится холод последних дней. Когда вы пришли, я читала, закутавшись в шаль.
— Я помешал вам.
— О нет. Книгу я уже прочла. И просматривала снова.
— Вы любите перечитывать книги?
— Да, те, что мне нравятся.
— А что вы читали сегодня?
Девушка колебалась.
— Название сентиментальное. Вы читали? «Слезы, напрасные слезы».
— Ах, да. О ней вчера говорили. Книга имеет огромный успех у дам. Они обливают ее слезами. А вы плакали?
— Заплакать над книгой очень легко, — сказала, смеясь, Пенелопа, — а в этой все очень естественно, пока дело не доходит до главного. Из-за естественности всего остального естественным кажется и это. И все же, по-моему, все это очень искусственно.
— То, что она уступила его другой?
— Да; и только потому, что та другая, как ей было известно, полюбила его первая. Зачем? Какое право она имела так сделать?
— Не знаю. Думаю, что самопожертвование…
— Не было там никакого самопожертвования. Она и любимого принесла в жертву; и ради той, которая и вполовину не могла его оценить. Мне досадно на себя, когда вспоминаю, как я плакала над этой книгой, — да, признаюсь, плакала. Поступить так, как эта девушка, глупо. И дурно. Почему романисты не дают людям вести себя разумно?
— Может быть, им не удалось бы тогда написать что-то интересное, — предположил с улыбкой Кори.
— По крайней мере, тогда это было бы что-нибудь новое, — сказала девушка. — Впрочем, и в жизни это было бы что-нибудь новое, — добавила она.
— Не уверен. Отчего бы влюбленным и не проявлять здравый смысл?
— Это вопрос очень серьезный, — серьезно сказала Пенелопа. — Я на него ответить не могу, — и она предоставила ему выпутываться из разговора, который сама начала. При этом к ней, казалось, вернулась непринужденность. — А как вам нравится наша осенняя выставка, мистер Кори?
— Ваша выставка?
— Деревья в сквере. Мы считаем, что она ничуть не хуже, чем открытие сезона у «Джордана и Марша».
— Боюсь, вы не дадите мне серьезно оценить даже ваши клены.
— Что вы! — дам, если вам хочется быть серьезным.
— А вам?
— Только в вещах несерьезных. Поэтому я и плакала над этой книгой.
— Вы потешаетесь надо всем. Мисс Айрин говорила мне о вас вчера.
— Тогда мне слишком рано это опровергать. Придется сделать выговор Айрин.
— Надеюсь, вы не запретите ей говорить о вас!
Она взяла со стола веер и стала заслонять им лицо то от огня, то от него. При неясном свете ее маленькое лицо, сужавшееся книзу и увеличенное массой тяжелых темных волос, лукавый и ленивый взгляд напоминали японку; в ней было очарование, озаряющее каждую женщину, когда она счастлива. Трудно сказать, понимала ли она его чувства. Они еще о чем-то поговорили, потом она вернулась к тому, что он уже сказал. Она искоса взглянула на него из-за веера, и веер замер.
— Так, значит, Айрин говорит обо мне? — спросила она.
— Да. А может, это я говорю. Вы вправе осудить меня, если я поступаю неправильно, — сказал он.
— О, я не сказала, что неправильно, — ответила она. — Надеюсь только, что если вы говорили обо мне очень уж плохо, то сообщите и мне, чтобы я могла исправиться…
— Нет, пожалуйста, не меняйтесь! — воскликнул молодой человек.
У Пенелопы перехватило дыхание, но она продолжала решительно:
— …или отчитать вас за поношение высоких особ. — Она смотрела на веер, лежавший теперь у нее на коленях, и старалась справиться с собой, но голова ее чуть-чуть подрагивала, и она не поднимала глаз. Разговор перешел было на другое, но Кори снова вернул его к ним самим, словно только о них и шла все время речь.
— Я хочу говорить о вас, — сказал он, — раз уж с вами я говорю так редко.
— Вы хотите сказать, что говорю одна я, когда мы — вместе? — Она взглянула на него искоса; но, произнося последнее слово, покраснела.
— Мы так редко бываем вместе, — продолжал он.
— Не понимаю, о чем вы?
— Иногда мне кажется… я боюсь… что вы меня избегаете.
— Избегаю?
— Да! Стараетесь не оставаться со мной наедине.
Она могла бы сказать, что им вовсе незачем оставаться наедине, и очень странно, что он на это жалуется. Но она не сказала этого. Она посмотрела на веер, потом подняла пылающее лицо и снова взглянула на часы.
— Мама и Айрин будут жалеть, что вы не застали их, — выговорила она.
Он тотчас же встал и подошел к ней. Она тоже встала и машинально протянула ему руку. Он взял ее как бы затем, чтобы попрощаться.
— Я не хотела выпроваживать вас, — сказала она извиняющимся тоном.
— А я и не ухожу, — сказал он просто. — Я хотел объяснить, объяснить, что это я завожу с ней разговор о вас. Объяснить… Я хотел — мне надо вам что-то сказать; я так часто повторял это про себя, что порой мне казалось, вы должны уже все знать.
Она стояла недвижно, оставив руку в его руке, не спуская с него вопросительного недоуменного взгляда.
— Вы должны все знать — она, наверное, сказала вам… Она, наверное, догадалась… — Пенелопа побелела, но, казалось, справилась с волнением, заставившим всю ее кровь отхлынуть к сердцу.
— Я… я не собирался… я хотел видеть вашего отца… но сейчас я должен сказать… я вас люблю!
Она высвободила руку, которую он держал в своих руках, и гибким движением отстранилась.
— Меня! — Быть может, в глубине души она и ждала этого, но слова его ужаснули ее.
Он снова подошел.
— Да, вас. Кого же еще?
Она отстранила его умоляющим жестом.
— Я думала… я… что это… — Она сжала губы и стояла, глядя на него, а он молчал, удивленный. Потом она сказала, дрожа: — О, что вы натворили!
— Право, — сказал он со смущенной улыбкой, — не знаю. Надеюсь, ничего дурного?
— О, не смейтесь! — воскликнула она, сама истерически засмеявшись. — Если не хотите, чтобы я сочла вас величайшим негодяем.
— Меня? — сказал он. — Объясните, ради бога, о чем вы?
— Вы знаете, что объяснить я не могу. А вы… можете вы… положа руку на сердце сказать… что никогда не думали… что все время думали именно обо мне?
— Да, да! О ком же еще? Я пришел к вашему отцу сообщить, что хочу признаться вам… попросить его… но разве это важно? Вы должны были знать… должны были видеть… только от вас я жду ответа. Сейчас все получилось неожиданно. Я напугал вас. Но если вы меня любите, вы простите меня, ведь я так долго любил вас, прежде чем заговорил.
Она смотрела на него, полураскрыв губы.
— О боже! Что мне делать? Если правда… то, что вы говорите… вы должны уйти! — сказала она. — И больше никогда не приходить. Вы обещаете?
— Конечно, нет, — сказал молодой человек. — Почему я должен обещать то… то… что несправедливо. Я мог бы повиноваться, если бы вы не любили меня…
— Я вас не люблю! Да, да, не люблю! Теперь послушаетесь?
— Нет. Я вам не верю.
— О!
Он снова завладел ее рукой.
— Любовь моя! Единственная моя! Что это за трудности, о которых вы не можете сказать? Вас они не могут касаться. А если они касаются кого угодно другого, мне это совершенно безразлично, что бы это ни было. Я был бы счастлив словом или делом доказать вам, что ничто не может изменить мои чувства к вам.
— О, вы не понимаете!
— Не понимаю. И вы должны мне объяснить.
— Никогда.
— Тогда я дождусь вашей матери и спрошу ее, в чем дело.
— Спросите ее?
— Да! Не думайте, что я отступлюсь от вас, пока не узнаю, почему должен это сделать.
— Вы вынуждаете меня к этому! А если я скажу вам, вы уйдете и ни одна живая душа не узнает того, что вы сказали мне?
— Да, пока вы сами не разрешите.
— Этого не будет никогда. Так вот… — Она остановилась и несколько раз безуспешно пыталась продолжать. — Нет, нет! Я не могу. Вы должны уйти!
— Я не уйду.
— Вы сказали, что любите меня. Если это так, вы уйдете.
Он опустил протянутые к ней руки, а она закрыла лицо руками.
— Хорошо! — сказала она, вдруг обернувшись к нему. — Сядьте. Обещаете ли вы… даете ли слово… не говорить… не пытаться уговаривать меня… не… трогать. Вы не тронете меня?
— Я послушаюсь вас, Пенелопа.
— Вы никогда больше не попытаетесь меня видеть? Как будто я для вас умерла?
— Я сделаю все, как вы хотите. И все же я вас увижу. И не говорите о смерти. Это — начало жизни…
— Нет. Это конец, — сказала девушка своим обычным низковатым, медлительным голосом, который изменил ей, когда она выкрикивала свои бессвязные мольбы. Она тоже села и подняла к нему лицо. — Для меня это конец жизни, потому что теперь я знаю, что с самого начала была предательницей. Вы не знаете, о чем я, и я никогда не смогу вам этого объяснить. Это не моя тайна… чужая. Вы… вы больше не должны сюда приходить. Я не могу сказать, почему, а вы не старайтесь узнать. Обещаете?
— Ваше право запретить мне. Я должен повиноваться.
— Значит, я запрещаю. Но не думайте, что я жестока…
— Как могу я это думать?
— О, как мне трудно!
Кори рассмеялся с каким-то отчаянием.
— Не будет ли вам легче, если я не послушаюсь вас?
— Я знаю, что мои слова безумны. И все же я вовсе не безумна.
— Да, да, — сказал он, страстно желая утешить ее. — Но попытайтесь объяснить, в чем беда. Нет ничего на свете — ни такого бедствия, ни такого горя, — чего бы я с радостью не разделил с вами или взял бы на себя, если это возможно.
— Я знаю! Но этого вы не можете. О боже!
— Любимая! Подождите! Подумайте! Позвольте мне спросить вашу мать… вашего отца…
Она вскрикнула.
— Нет! Если вы это сделаете, вы станете мне ненавистны! Вы…
У входной двери послышался звук поворачиваемого ключа.
— Обещайте! — крикнула Пенелопа.
— Обещаю!
— Прощайте! — Она внезапно обвила руками его шею, прижалась щекой к его щеке и выбежала из комнаты, как раз когда ее отец входил через другую дверь.
Кори, ошеломленный, повернулся к нему.
— Я… я приходил поговорить с вами… об одном деле. Но час уже поздний. Я… я увижу вас завтра.
— Ничего не следует откладывать на завтра, — сказал Лэфем с угрюмостью, явно не относившейся к Кори. Еще шляпы не сняв, он смотрел на молодого человека, и его голубые глаза метали искры, которые, видимо, зажглись по какой-то другой причине.
— Сейчас я, право, не могу, — пролепетал Кори. — Дело отлично подождет до завтра. Доброй ночи, сэр.
— Доброй ночи, — сказал отрывисто Лэфем, провожая его до дверей и запирая их за ним.
— Дьявол, что ли, сегодня во всех вселился? — пробормотал он, возвращаясь в комнату и снимая шляпу. Потом он подошел к лестнице на кухню и крикнул вниз: — Эй, Алиса! Чего-нибудь поесть!
17
— Отчего это девочки перестали выходить к завтраку? — спросил Лэфем у жены на следующее утро за столом. Он уже полтора часа как встал и говорил с суровостью голодного человека. — Я в моем возрасте первый на ногах во всем доме. Каждое утро в четверть седьмого я звоню кухарке; в половине восьмого, по часам, завтрак уже на столе. А я до ухода в контору никого не вижу, кроме тебя.
— Да нет же, Сай, — успокаивающе сказала жена. — Девочки почти всегда выходят. Но молодым труднее рано вставать, чем нам.
— Могут отдохнуть потом. Им больше и делать нечего, — проворчал Лэфем.
— А это уж твоя вина. Не нажил бы столько денег, им бы пришлось работать. — Она посмеялась спартанским требованиям Лэфема и продолжала оправдывать дочерей: — Айрин два дня подряд поздно ложится, а Пенелопа говорит, что нездорова. С чего ты так рассердился на девочек? Может, сам что-нибудь натворил, а теперь стыдно?
— Когда натворю, я тебе скажу, — проворчал Лэфем.
— Не скажешь! — пошутила жена. — Будешь вымещать досаду на нас. Ну, выкладывай, в чем дело?
Лэфем важно хмурился, не поднимая глаз от чашки кофе, и сказал:
— Не знаю, чего тут надо было вчера этому малому.
— Кому?
— Кори. Он был здесь, когда я вернулся, сказал, что приходил ко мне, а сам тут же ушел.
— Где он был?
— В малой гостиной.
— А Пэн там была?
— Я ее не видел.
Миссис Лэфем задумалась, держа руку на сливочнике.
— В самом деле, что ему было нужно? Он сказал, что пришел к тебе?
— Так он сказал.
— А потом не захотел остаться?
— Да.
— Ну так я скажу тебе, в чем дело, Сайлас Лэфем. Он приходил, — она оглянулась и понизила голос, — говорить с тобой насчет Айрин, а потом у него не хватило Духу.
— По-моему, у него хватает духу на все, чего он пожелает, — сказал угрюмо Лэфем. — Знаю только, что он был здесь. Спроси-ка лучше у Пэн, если она наконец выйдет.
— Я ее ждать не стану, — сказала миссис Лэфем; когда муж закрыл за собой входную дверь, она открыла дверь в комнату дочери и быстро вошла.
Девушка сидела у окна одетая, и, казалось, сидела так уже давно. Не вставая, она повернула лицо к матери. Против света оно казалось черным, и на нем не было видно ничего, пока мать, подойдя ближе, не засыпала ее вопросами.
— Ты уже давно так сидишь, Пэн? Почему ты не идешь завтракать? Ты видела мистера Кори, когда он приходил вчера вечером? Да что с тобой? О чем ты плакала?
— Разве я плакала?
— Да! У тебя щеки мокрые!
— А я думала, они пылают. Хорошо, я расскажу тебе, в чем дело. — Она встала и снова упала на стул. — Запри дверь! — сказала она, и мать машинально послушалась. — Я не хочу, чтобы услышала Айрин. Ничего особенного не случилось. Просто мистер Кори сделал мне вчера предложение.
Мать беспомощно смотрела на нее, пожалуй, не столько в изумлении, сколько в ужасе.
— Что ты так смотришь — я не привидение. А жаль! Сядь лучше, мама. Тебе надо все об этом знать.
Миссис Лэфем в изнеможении опустилась на стул у второго окна, не в силах ни говорить, ни двигаться, а дочь медленно, но кратко, касаясь только главного, рассказывала, перемежая рассказ горькими шутками.
— Ну, вот и все, мама. Я бы подумала, что это был сон, да только я всю ночь не спала. Нет, кажется, все было наяву.
Мать взглянула на постель и сказала, охотно отвлекаясь этой меньшей заботой:
— Так ты и не ложилась! Ты себя уморишь.
— Не уморю, но действительно не ложилась, — ответила девушка. Видя, что мать снова мрачно замолчала, она спросила: — Что ж ты не винишь меня, мама? Почему не говоришь, что я его завлекала и отбивала у нее? Разве ты так не думаешь?
Мать не ответила, точно это безумное самобичевание не нуждалось в ответе.
— Как ты думаешь, — просто спросила она, — он знал, что ты его любишь?
— Конечно, знал! Как бы я сумела скрыть от него? Но я сперва сказала, что не люблю!
— К чему? — вздохнула мать. — Могла бы сразу признаться. Разве это помогло бы Айрин, если б ты не сказала?
— Я всегда старалась помогать ей, даже когда я…
— Знаю. Только неровня она ему, нет. Я это сразу поняла, а признаться себе не хотела. Да и он все приходил…
— А меня у тебя и в мыслях не было! — вскричала девушка с горечью, пронзившей сердце матери. — Я была никто! Я ничего чувствовать не могла! Меня никто не мог полюбить! — Сумятица из отчаяния и торжества, угрызений и обиды, наполнявшая ее душу, искала выражения в словах.
— Да, — виновато сказала мать. — Тебя у меня в мыслях не было. Или почти не было. Приходило мне порой на ум, что может быть… Но не похоже было… И ты так старалась для Айрин…
— Ты этого хотела. Ты вечно посылала меня разговаривать с ним за нее, а что я могу говорить с ним за себя, ты не думала. Я за себя и не говорила!
— Я наказана за это. А когда ты… полюбила его?
— Не знаю. И не все ли равно? Все кончено, и не важно, когда началось. Сюда он больше не придет, если только я не позволю. — Она невольно выдала, что гордится своей властью, но все же продолжала с тревогой: — А что же ты скажешь Айрин? Меня ей нечего опасаться; но раз он ее не любит, что ты сделаешь?
— Что делать, я не знаю, — сказала миссис Лэфем. Она все еще безучастно сидела на стуле, не в силах, казалось, стряхнуть с себя апатию. — Не вижу, что тут можно сделать.
Пенелопа насмешливо засмеялась.
— Тогда пусть все идет по-прежнему. Только по-прежнему не получится.
— Не получится, — эхом откликнулась мать. — Она красивая, хозяйственная, и у твоего отца денег довольно. Ох, я сама не знаю, что говорю! Неровня она ему, нет. Я это все время чувствовала и все время сама себя обманывала.
— Если бы он ее любил, — сказала Пенелопа, — не имело бы значения, ровня она ему или нет. Я ему тоже неровня.
Мать продолжала:
— Я могла бы догадаться, что это ты, но я вбила себе… Теперь-то я все вижу ясно, да слишком поздно. И что делать, не знаю.
— А что, по-твоему, делать мне? — требовательно спросила девушка. — Ты хочешь, чтобы я пошла к Айрин и сказала, что это я его у нее отбила?
— Господи! — воскликнула миссис Лэфем. — Что же мне делать, Пэн?
— Для меня — ничего, — сказала Пенелопа. — Я сама во всем разобралась. Сделай все, что можешь, для Айрин.
— Я не стану тебя винить, если ты хоть сегодня за него выйдешь.
— Мама!
— Нет, не стану. Ты поступала по-честному и имела на это право. Винить тут некого. Он вел себя как джентльмен; теперь-то я вижу, что он о ней и думать не думал, а только о тебе. Вот и выходи за него! И он имеет право, и ты.
— А как же Айрин? Обо мне говорить нечего. Я о себе сама позабочусь.
— Она еще ребенок. Все это она себе просто напридумывала. Это пройдет. Она не так чтобы всем сердцем…
— Нет, мама, всем сердцем. Это для нее вопрос всей жизни. И ты это знаешь.
— Да, верно, — сказала мать, точно именно это и доказывала, а не обратное.
— Если бы я могла отдать ей его, я бы отдала. Но не в моих это силах. — И она добавила с отчаянием: — И не в моих силах взять его себе!
— Что ж, — сказала миссис Лэфем. — Придется ей вынести это. Не знаю, чем все кончится. Но ей придется свою долю вынести. — Она встала и пошла к двери.
Пенелопа в ужасе кинулась за ней.
— Неужели ты идешь ей сказать? — И она схватила мать за плечи.
— Да, — сказала миссис Лэфем. — Если она взрослая женщина, то вынесет и женское горе.
— Не могу я тебя пустить к ней, — взмолилась девушка, пряча лицо на плече матери. — Не говори Айрин. Я боюсь тебя пустить. Как я взгляну ей в глаза?
— Ты ведь ничего плохого ей не сделала, Пэн, — сказала мать, успокаивая ее.
— Я хотела сделать! И, должно быть, что-то все-таки сделала. Это было сильнее меня. Я полюбила его с первого взгляда и, наверное, тоже старалась понравиться ему. Как ты думаешь, старалась? Нет, нет! Не говори Айрин! Подожди, мама! Да! Я и впрямь старалась его отбить! — крикнула она, подняв голову и глядя на мать своими большими глазами. — Да! Даже вчера! Вчера я впервые была с ним наедине, и теперь я понимаю, я-то хотела показаться ему хорошенькой — и забавной. Я не постаралась, чтобы он подумал о ней. Я знала, что нравлюсь ему, и старалась понравиться еще больше. Быть может, я могла бы помешать ему объясниться мне. Но когда я поняла, что он меня любит, я не смогла. Никогда до этого он не был только со мной и только для меня. Я ведь могла и совсем к нему не выйти, но мне хотелось его видеть; а когда мы оказались наедине, я, наверное, что-то такое делала, чтобы он догадался о моей любви. Ну вот, теперь ты скажешь Айрин? Я никогда не думала, что он меня любит, не ожидала этого. Но он мне нравился. Да, нравился! Скажи ей это. Или я сама скажу.
— Если бы можно было сказать ей, что он умер, — растерянно начала миссис Лэфем.
— Как легко бы было! — воскликнула девушка, издеваясь над самой собой. — Но для нее он хуже чем умер; и для меня тоже. Мама, я обдумывала все это миллион раз со всех возможных сторон и не вижу никакого выхода — только одно горе. Горе, и ничего другого тут не увидишь, смотри хоть всю жизнь. — Она снова рассмеялась, точно эта безвыходность забавляла ее. Потом кинулась в другую крайность — самоутверждение. — А ведь я имею на него право, а он на меня. Если он никогда не давал ей повода думать, что он любит ее, — а я знаю, что не давал, это все мы ей внушали, значит, он свободен, и я тоже свободна. Мы не можем сделать ее счастливой, как бы ни старались, так почему бы мне… Нет, не годится! До этого я уже доходила в своих рассуждениях! — Она снова засмеялась своим горьким смехом. — Теперь попробуй ты, мама!
— Я бы лучше сказала сперва отцу…
Пенелопа улыбнулась еще печальнее, чем смеялась.
— Конечно. Полковнику следует обо всем узнать. Эту беду я не могу держать про себя. Она, оказывается, касается очень многих.
Слыша ее обычную манеру говорить, мать почему-то ободрилась:
— Может, он что-нибудь надумает.
— О, я не сомневаюсь, что полковник решит, что делать.
— Очень-то не унывай. Все… все уладится.
— Это ты скажи Айрин, мама.
Миссис Лэфем взялась за дверную ручку; потом отпустила ее и взглянула на дочь, словно моля об утешении, которого сама не находила.
— Не смотри на меня, мама, — сказала Пенелопа, покачав головой. — Ты знаешь, даже если б Айрин умерла, так ничего и не узнав, я не считала бы, что все уладилось.
— Пэн!
— Я читала, что бывают случаи, когда девушка отказывается от любимого ради счастья другой девушки, которую тот не любит. Это можно сделать.
— Отец посчитает тебя дурой, — сказала миссис Лэфем, найдя прибежище в своем отвращении к подобному псевдогероизму. — Нет! Если отступаться, так пусть отступится та, которая одной себе причинит горе. Слишком много на свете бед и печалей, чтобы еще нарочно к ним добавлять.
Она открыла дверь. Но Пенелопа подбежала и загородила ей дорогу.
— Пусть Айрин не отступается.
— Об этом я спрошу твоего отца, — сказала мать. — А теперь выпусти меня.
— Не пускай сюда Айрин.
— Хорошо. Я скажу ей, что ты не спала всю ночь. Ложись, отдохни. Она еще тоже не вставала. И надо бы тебе позавтракать.
— Нет, дай мне поспать, если смогу. Я что-нибудь съем, когда проснусь. А не усну — спущусь вниз. Жизнь должна идти своим чередом, даже когда в доме покойник, а у нас лишь немногим хуже.
— Не говори глупостей! — сказала миссис Лэфем сердито и властно.
— Ну, немногим лучше, — кротко согласилась Пенелопа.
Миссис Лэфем попыталась что-то сказать и не смогла. Она вышла и открыла дверь в комнату Айрин. Девушка подняла с подушки сонную голову.
— Не беспокой сестру, Айрин, когда встанешь. Она плохо спала…
— Тише, не говори ничего! Умираю, до того спать хочется! — ответила Айрин. — Иди, мама. Я ее не разбужу. — Она уткнула лицо в подушку и натянула на голову одеяло.
Мать медленно закрыла дверь и сошла вниз, едва передвигая ноги, так она была растерянна. Раньше она бы непременно попыталась понять, за что постигла ее эта кара. Теперь она не верила, что страдания безвинных были ниспосланы им за ее грехи; она бессознательно уходила от этого жестокого и эгоистичного толкования тайны потерь и страданий. Она понимала, что обеим ее дочерям, равно, хоть и по-разному для нее любимым и дорогим, неотвратимо суждено страдать, и не могла винить ни одну из них; не могла винить и того, кто причинил эти страдания; он был столь же безвинен; и хотя в первые минуты сердце ее ожесточилось против него, она все же смогла остаться к нему справедлива. Когда-то этой женщине было привычно искать истину в трудах, и она трудилась. Но проклятие богатства в том и состоит, что оно отстраняет нас от труда и преграждает нам этот путь к надежде и душевному здоровью. В доме, где теперь все делалось за нее, у нее не было работы, которая спасла бы от отчаяния. Придя в свою комнату, она села, уронила на колени руки, — прежде столь неутомимые и нужные, — и попыталась все обдумать. Она никогда не слыхала о роке, который слал бедствия и невинному и виновному, прежде чем люди стали верить, будто беды и печали посылаются им в наказание; но в простоте своей она признала понятие античного рока, когда сказала себе вслух: «Тут не иначе как нечистый вмешался». Как ни поверни, она не видела, как избежать горя, которое уже настигло Пенелопу и ее самое и настигнет Айрин и отца. Подумав о муже, она вздрогнула, представив себе, с какой силой оно отзовется в его могучей натуре. Она боялась этого, боялась и еще худшего — того, на что могут толкнуть его гордость и честолюбие. Этот страх, но также и естественный порыв, с которым женщины бегут к мужу во всякий трудный час, заставили ее почувствовать, что она должна посоветоваться с ним, не дожидаясь вечера. Стоило ей представить себе, как неверно он может понять случившееся, и ей почудилось, будто ему все уже известно и надо спешить удержать его от опрометчивых шагов.
Она послала за рассыльным и отправила в контору записку: «Сайлас, я хочу с тобой проехаться сегодня. Не сможешь ли вернуться пораньше. Персис». Обедала она вместе с Айрин, уклоняясь от расспросов о Пенелопе, когда получила ответ, что он и коляска прибудут в половине третьего. Нетрудно скрыть что-либо от девушки, поглощенной одной-единственной мыслью; миссис Лэфем удалось избежать разговора о Пенелопе, но она еще раз убедилась, насколько Айрин полна надежд, которые оказывались теперь тщетными. Она все еще говорила об обеде, ни о чем другом, только о том обеде, напрашиваясь на комплименты себе и на похвалы ему, которые мать до тех пор расточала так щедро.
— Мама, да ты меня вовсе не слушаешь! — сказала Айрин, смеясь и краснея.
— Нет, нет, слушаю, — уверяла миссис Лэфем, и девушка продолжала щебетать.
— Надо бы мне купить такую же заколку для волос, как у Нэнни Кори. Мне будет к лицу, правда?
— Да, но знаешь, Айрин, зачем ты все об одном, пока он… пока не объяснился. Очень уж ты размечталась… — Но девушка так побледнела и с таким укором взглянула на нее, что мать поспешно добавила: — Да, купи себе заколку, она будет тебе очень к лицу. Только не беспокой Пенелопу, не входи к ней, пока я не вернусь. Я сейчас поеду прокатиться с отцом. Он здесь будет через полчаса. Ты кончила? Тогда позвони служанке. И купи себе веер, что на днях присмотрела. Отец слова не скажет. Он любит, когда ты нарядная. Он в тот вечер глаз с тебя не спускал.
— Пусть бы и Пэн пошла со мной, — сказала Айрин, которую эта лесть вернула к ее обычному невинному эгоизму. — Думаешь, она встанет вовремя? А почему она не спала?
— Не знаю. Лучше оставь ее в покое.
— Хорошо, — подчинилась Айрин.
18
Миссис Лэфем отправилась надеть шляпу и накидку и ждала у окна, когда подъехал ее муж. Она открыла дверь и сбежала по ступеням.
— Не слезай! Я сама, — и села рядом с ним, а он голосом и вожжами удерживал неспокойную кобылу.
— Куда ты хочешь поехать? — спросил он, поворачивая экипаж.
— Все равно. Пожалуй, в сторону Бруклина. Зря ты поехал на этой дурацкой лошади, — сказала она раздраженно. — Мне поговорить с тобой надо.
— Когда я не смогу править кобылой и разговаривать, пора будет на покой, — сказал Лэфем, — ей только пробежаться, а потом она будет смирная.
— Ладно, — сказала жена; и пока они ехали через город к Мельничной Плотине, она ответила на некоторые его вопросы, касавшиеся нового дома.
— Хорошо бы туда заехать, — начал он, но она так быстро ответила: — Не сегодня, — что он отступился и, доехав до Бикон-стрит, повернул на запад.
Он дал лошади пробежаться и не сдерживал ее, пока не съехал с Брайтон-роуд в одну из тихих улочек Бруклина, осененных низкими ветвями деревьев; каменные коттеджи, кое-где увитые плющом, который решительно взбирался по северной стене, всячески старались казаться английскими на фоне яркой осенней листвы. Мягкая земляная дорога под копытами лошади была усеяна хлопьями красного и желтого золота, освещавшими все вокруг; множество тонов и оттенков осени веселили взгляд.
— А недурен вид, — сказал Лэфем, удовлетворенно вздохнув и свободно отпуская вожжи на бдительную руку, которой он целиком вверял лошадь. — Я хочу поговорить с тобой насчет Роджерса, Персис. Я все больше с ним связываюсь, а вчера он мне до смерти надоел, все уговаривал участвовать в каком-то его деле. Никого осуждать не хочу, а только Роджерсу я не очень доверяю. Так я ему вчера и сказал.
— Будет тебе о Роджерсе, — прервала жена. — Есть вещи куда важнее Роджерса, да и твоего дела тоже. Словно больше тебе не о чем думать, как о Роджерсе и о новом доме. Думаешь, я с тобой поехала обсуждать Роджерса? — спросила она, повинуясь потребности жены вымещать свои муки на муже, даже если он в них неповинен.
— Ладно, — сказал Лэфем. — Что же ты хочешь обсуждать? Я слушаю.
Миссис Лэфем начала:
— А вот что, Сайлас Лэфем, — и прервала себя. — Подождешь теперь! Сбил меня, а мне и без того нелегко.
Лэфем вертел в руках хлыст и ждал.
— Ты считал, — спросила она наконец, — что молодой Кори ходил к нам ради Айрин?
— Не знаю, что я считал, — угрюмо ответил Лэфем. — Это ты всегда так говорила. — Он зорко взглянул на нее из-под нахмуренных бровей.
— А выходит, что и нет, — сказала миссис Лэфем, но, видя тучу, сбиравшуюся на лбу мужа, добавила: — Ты вот что, если ты так это принимаешь, я больше не скажу ни слова.
— Кто принимает? Как принимает? — спросил Лэфем, свирепея. — Ты к чему клонишь?
— Обещай, что выслушаешь меня спокойно.
— Выслушаю, если ты наконец скажешь. Я еще и слова не вымолвил.
— Я не хочу, чтобы ты сразу рассвирепел. Мне пришлось это вынести, придется и тебе.
— Так говори же, в чем дело!
— Винить тут некого, как я погляжу, надо только решить, что нам лучше сделать. А сделать мы можем одно, раз он не любит девочку, никто его принуждать не будет. Раз он не к ней ходил, значит, не к ней, и все тут.
— Нет, не все! — крикнул Лэфем.
— Вот видишь, как ты, — упрекнула жена.
— Если он не к ней ходил, тогда зачем он ходил?
— Он ходил ради Пэн! — крикнула жена. — Ну как, доволен ты теперь? — По тону ее было ясно, что все эти беды навлек на них именно он. Однако увидев, как страшно меняется он в лице по мере осознания случившегося, она задрожала, и все притворное негодование исчезло из ее тона. — Ох, Сайлас, что нам делать? Я боюсь, что это убьет Айрин.
Лэфем стянул кучерскую перчатку с правой руки пальцами левой, державшей вожжи. Он провел ею по лбу, стряхнув с него капли пота. Он раз или два перевел дух, как человек, который приготовился сразиться с превосходящими его силами, и вдруг оцепенел, оказавшись в их власти.
Теперь жене захотелось утешить его, как перед тем хотелось огорчить.
— Глядишь, все еще и уладится. Только не вижу пока, как нам из всего этого выпутаться.
— Откуда ты взяла, что ему нравится Пэн? — спросил он спокойно.
— Он ей вчера вечером объяснился, а она мне нынче сказала. А в конторе он сегодня был?
— Да, был. Я сам сегодня пробыл там недолго. Мне он ничего не сказал. А Айрин знает?
— Нет. Когда я уходила, она собиралась за покупками. Хочет купить такую же заколку, как у Нэнни Кори.
— О господи! — простонал Лэфем.
— Пэн ему понравилась с самого начала или почти что с самого начала. Я не говорю, и Айрин, может, сперва ему приглянулась немного; но, похоже, как он увидел Пэн, то уж смотрел только на нее; а мы себе что вбили в голову, на том и уперлись и ничего не замечали. Я, правда, иной раз сомневалась, нравится ли ему Айрин; но он все ходил и ходил, а я, видит Бог, про Пэн и не подумала, и как тут было не поверить, что он ходит ради Айрин? А тебе самому-то ни разу не пришло в голову, что, может быть, ради Пэн?
— Нет. Я на тебя положился, думал, тебе виднее.
— Ты осуждаешь меня, Сайлас? — спросила она робко.
— Нет. К чему? Нам ведь обоим ничего не нужно, как только счастье детей. А что еще, если не это? Для этого мы и гнули спины всю жизнь.
— Да, знаю. А многие и вовсе теряют детей, — сказала она.
— Мне от этого не легче. Никогда я не радовался чужой беде. Каково тебе показалось бы, если бы кто порадовался, что его сын жив, а наш умер? Нет, так я не могу. А это, пожалуй, хуже смерти. Та придет и уйдет, а такие дела надолго. Как мне думается, тут всем плохо. — Если мы не позволим Пэн за него выйти, что в этом толку для Айрин, раз он ее не хочет? Не дадим ему ни ту, ни другую, ну и что?
— Ты говоришь, — воскликнула миссис Лэфем, — точно все только в нашей воле. Неужели Пенелопа Лэфем позволит себе выйти за человека, в которого влюблена ее сестра, который, она считала, тоже влюблен в ее сестру? Выйдет и будет с ним счастлива? Да она, пока жива, не забудет, как дразнила им сестру, я сама слышала; как внушала ей, что он в нее влюблен, потому что и сама была в этом уверена. Да мыслимо ли такое?
Лэфем был, видимо, сражен этими доводами. Он свесил на грудь свою крупную голову; вожжи лежали в его недвижной руке; лошадь шла как ей вздумается. Наконец он поднял голову и стиснул тяжелые челюсти.
— Ну? — пролепетала жена.
— Ну так вот, — ответил он, — если он любит ее, а она — его, все остальное, как я разумею, ни при чем. — Но смотрел он не на жену, а прямо перед собой.
Она положила руку на вожжи.
— Погоди, Сайлас Лэфем! Неужели мне думать, что ты готов разбить сердце бедной девочки, а Пэн позволишь осрамиться и выйти за человека, который, можно сказать, едва не убил ее сестру; и все ради того, чтобы взять в зятья сына Бромфилда Кори…
Тут Лэфем обернулся и взглянул ей в лицо.
— Вот этого лучше не думай, Персис! Пошла! — крикнул он лошади, и та рванулась вперед. — Вижу, что больше с тобой говорить об этом бесполезно.
— Эй! — послышался впереди голос. — Куда вас к черту несет?
— Не хватает еще, чтоб ты кого задавил! — крикнула жена.
Раздался треск, лошадь подалась назад и высвободила колеса, застрявшие в колесах открытого экипажа, на который наехал Лэфем. Он извинился перед седоком. Это происшествие ослабило напряженность и увело их от взаимного раздражения, вызванного общей бедой и бескорыстной заботой о благе детей.
Первым заговорил Лэфем.
— Сдается мне, что мы не в силах взглянуть на это дело правильно. Слишком оно близко к сердцу. Посоветоваться бы с кем-нибудь.
— Да, — сказала жена. — Но не с кем.
— Не знаю, — сказал через минуту Лэфем, — почему бы нам не поговорить с твоим пастором? Может, он придумает какой-то выход.
Миссис Лэфем безнадежно покачала головой.
— Нет. Я от церкви отошла, и думается, что прав на него не имею.
— Если он стоящий человек и стоящий пастор, то права ты имеешь, — настаивал Лэфем, но все испортил, добавив: — Мало я денег жертвовал на его церковь?
— Это к делу не относится, — сказала миссис Лэфем. — Я не очень-то хорошо знаю доктора Лэнгуорти или, наоборот, слишком хорошо его знаю. Нет, по мне, если советоваться, то совсем с посторонним человеком. Да только к чему, Сай? Никто не убедит нас взглянуть на все это иначе, чем мы понимаем, да я бы даже и не хотела.
Беда заслонила для них всю нежную прелесть осеннего дня и еще тяжелее легла им на сердце. Много раз они прекращали разговор и снова к нему возвращались. И все ехали и ехали. Начинало смеркаться.
— Пожалуй, пора домой, Сай, — сказала жена; он молча повернул лошадь, а миссис Лэфем опустила вуаль и тихо заплакала.
Лэфем подгонял лошадь и быстро ехал к дому. Наконец жена его перестала плакать и попыталась попасть рукой в карман.
— На, возьми мой, Персис, — сказал он ласково, протягивая ей платок, и она взяла его и вытерла глаза. — На том обеде, — заговорил он, а жена в тихом отчаянии откинулась на сиденье, — один человек мне понравился, как редко кто нравился. Он, по-моему, человек очень хороший. Мистер Сьюэлл. — Он взглянул на жену, но та молчала. — Персис, — закончил он, — не могу я вернуться домой, ничего не решив. И ты не можешь.
— Что нам остается делать, Сай, — сказала жена ласково и благодарно. Лэфем застонал. — Где же он живет? — спросила она.
— На Болингброк-стрит. Он дал мне адрес.
— Ни к чему это. Что он нам может сказать?
— Не знаю, что он может сказать, — произнес Лэфем безнадежно. Оба молчали, пока не проехали Мельничную Плотину и не оказались между рядами домов.
— Не надо ехать мимо нового дома, Сай, — умоляюще сказала жена. — Видеть его не могу. Поезжай по Болингброк-стрит. Почему не поглядеть, где он живет?
— Ладно, — сказал Лэфем. Он поехал медленнее. — Вон его дом, — сказал он наконец, остановив лошадь и указывая хлыстом.
— Ни к чему все это, — повторила жена, и он уловил ее тон так же хорошо, как ее слова. Он направил лошадь к тротуару.
— Подержи минутку вожжи, — сказал он, передавая их жене.
А сам слез и позвонил у двери и дождался, пока дверь открыли; потом вернулся и помог жене выйти из экипажа.
— Он дома, — сказал он.
Он достал из-под сиденья грузило и привязал его к узде.
— Думаешь, это ее удержит? — спросила миссис Лэфем.
— Должно удержать. Если и нет, не беда.
— А не боишься, что она прозябнет? — настаивала она, пытаясь оттянуть время.
— Пусть себе, — сказал Лэфем. Он продел дрожащую руку жены в свою и повел ее к двери.
— Он нас примет за сумасшедших, — прошептала она; ее гордость была сломлена.
— А мы и есть сумасшедшие, — сказал Лэфем. — Доложите, что мы хотели бы увидеться с ним наедине, — сказал он служанке, открывшей им дверь; она провела их в приемную, которая уже много раз служила протестантской исповедальней для отягощенных горем душ, приходивших, как и они, в уверенности, что тяжелее их горя нет на свете; ибо каждый из нас должен много страдать, прежде чем поймет, что он всего лишь один из бесчисленных братьев по страданию, которое безжалостно повторяется вновь и вновь с сотворения мира.
Когда пастор вошел, им было так трудно заговорить о своей беде, словно она была позором; но Лэфем решился. Просто и с достоинством, которого ему явно недостало при неловких вступительных извинениях, он представил суть дела сочувственно глядевшему на него пастору. Имени Кори он не назвал, но не скрыл, что речь идет о нем самом, его жене и дочерях.
— Не знаю, вправе ли я вас тревожить по такому делу, — добавил он, когда Сьюэлл задумался над услышанным. — Но я уже говорил жене: что-то в вас есть такое, и даже не в словах ваших, отчего я подумал, что вы сумеете нам помочь. Может, я всего этого ей и не сказал, но такое было у меня чувство. Вот мы и пришли. И если что не так…
— Все именно так, — сказал Сьюэлл. — Спасибо, что пришли и что доверили мне свою беду. Для каждого из нас приходит время, когда мы не можем помочь себе сами, значит, надо, чтобы помогли другие. Когда в такое время люди обращаются ко мне, я чувствую, что не напрасно живу на свете, даже если могу предложить им только свое сострадание и сочувствие.
Слова братского участия, такие простые и такие искренние, дошли до их отягощенных горем сердец.
— Да, — сказал Лэфем хрипло, а жена его снова стала вытирать под вуалью слезы.
Сьюэлл помолчал, и они ждали, чтобы он заговорил.
— Мы можем помочь друг другу, потому что всегда решаем за других разумнее, чем за себя. Чужие грехи и заблуждения мы видим в более милосердном, а значит, и более правильном свете, чем собственные; а на чужое горе смотрим более трезво. — Это он сказал Лэфему, а теперь повернулся к его жене. — Если бы кто-либо, миссис Лэфем, пришел к вам с такими же сомнениями, что бы вы подумали?
— Что-то я не пойму вас, — пролепетала миссис Лэфем.
Сьюэлл повторил свои слова и добавил:
— Я хочу сказать: как, по-вашему, должен был поступить другой человек на вашем месте?
— Неужели еще какой несчастный был в такой беде? — спросила она с недоверием.
— Нет на свете горя, какого еще не бывало, — сказал пастор.
— Если такое приключилось у кого другого, я бы… я бы сказала… да, конечно… Сказала бы, пусть уж лучше… — Она остановилась.
— Страдает один, а не трое, если никто из них не виноват, — подсказал Сьюэлл. — Это разумно, и это справедливо. Как можно меньше страданий — вот решение, которое напрашивается само собою, и оно всегда брало бы верх, если бы наши понятия не были извращены традициями и фикциями, порожденными пустой сентиментальностью. Скажите, миссис Лэфем, разве именно такое решение не пришло вам сразу в голову, когда вы узнали, как обстоит дело?
— Да, да, оно у меня мелькало. Только я думала, что оно неправильное.
— А вам, мистер Лэфем?
— Именно приходило. Но я не знал, возможно ли…
— Да! — воскликнул пастор. — Все мы ослеплены, все ослаблены ложным идеалом самопожертвования. Он держит нас в своих сетях, и мы не можем из них выбраться. Миссис Лэфем, откуда взялось в вас убеждение, что пусть лучше страдают все трое, а не одна?
— От нее же самой. Я знаю, она скорее умрет, чем отнимет его у сестры.
— Так я и думал! — воскликнул с горечью пастор. — А ведь ваша дочь — разумная девушка?
— Да у нее разума больше…
— Конечно! Но в подобном случае мы почему-то считаем дурным обращаться к разуму. Не знаю, откуда этот ложный идеал, разве что из романов, которыми в какой-то степени отуманены и развращены все умы. Уж, конечно, не из христианства: оно его отвергает, как только с ним сталкивается. Ваша дочь, наперекор своему рассудку, считает, что обязана сделать несчастными и себя, и любящего ее человека и этим принести на всю жизнь несчастье и своей сестре; и все потому только, что сестра первая увидела его и он ей приглянулся! К сожалению, девяносто девять девушек и юношей из ста — нет, девятьсот девяносто девять из тысячи! — сочтут этот поступок благородным, прекрасным и героическим; а между тем в глубине души вы сознаете, что это было бы глупо, жестоко и возмутительно. Вы знаете, что такое брак; и чем он является без взаимной любви. — Лицо у пастора пошло красными пятнами. — Я теряю всякое терпение! — продолжал он с жаром. — Ваша бедная девочка внушила себе, что ее сестра умрет, если не получит того, что ей не принадлежит и чего никакая сила в мире и ни одна душа в мире не могут ей дать. Да, сестра будет страдать — жестоко! — страдать будут и ее сердце и ее гордость; но она не умрет. Будете страдать и вы от жалости к ней, но вы должны исполнить свой долг. Вы должны помочь ей смириться. Если вы сделаете меньше, тут уж будет ваша вина. Помните, что вы избрали правильный, единственно правильный путь. И да поможет вам Бог!
19
— Он все верно сказал, Персис, — осторожно заметил Лэфем, садясь в коляску рядом с женой и медленно направляясь к дому в сгустившихся сумерках.
— Да, сказал-то он все верно, — признала она. Но добавила с горечью: — Но легко ему было говорить! Конечно, он прав, так и надо поступить. Это разумно, да и справедливо. — Они дошли до своих дверей, оставив лошадь на платной конюшне за углом, где Лэфем держал ее. — Надо сейчас же позвать Айрин в нашу комнату.
— Может, сперва поужинаем? — робко спросил Лэфем, вставляя ключ в замок.
— Нет. Я не могу терять ни минуты. А иначе и совсем не сумею.
— Слушай, Персис, — сказал ее муж с нежностью. — Давай-ка я ей скажу.
— Ты? — переспросила жена, и в голосе ее прозвучала презрительная жалость женщины к беспомощности мужчины в подобном случае. — Пришли ее поскорей наверх. Я чувствую, будто… — Она замолчала, чтобы не терзать его дольше.
Она открыла дверь и быстро пошла к себе наверх, мимо Айрин, которая вышла в холл, услышав звук ключа в двери.
— Сдается мне, мать хочет поговорить с тобой, — сказал Лэфем, глядя в сторону.
Айрин вошла в комнату сразу вслед за матерью, которая не успела даже снять шляпу, а накидку еще держала в руках. Мать обернулась и встретила удивленный взгляд дочери.
— Айрин! — сказала она резко, — придется тебе кое-что вытерпеть. Мы все ошибались. Вовсе он тебя не любит. И никогда не любил. Так он сказал Пэн вчера вечером. Он ее любит.
Слова падали как удары. Но девушка приняла их не дрогнув. Она стояла неподвижно, только нежно-розовый румянец отхлынул от лица, и оно стало белым. Она не проронила ни слова.
— Что ж ты молчишь? — крикнула мать. — Ты, верно, хочешь меня убить, Айрин?
— Тебя-то за что, мама? — ответила девушка твердо, но чужим голосом. — А говорить тут не о чем. Мне бы на минутку увидеть Пэн.
И вышла из комнаты. Пока она подымалась наверх, где были комнаты ее и сестры, мать растерянно шла вслед. Айрин вошла в свою комнату и вышла, оставив дверь открытой и газовый свет зажженным. Мать увидела, что она выбросила кучу каких-то вещей из ящиков секретера на его мраморную доску.
Она прошла мимо матери, стоявшей в дверях.
— Иди и ты, мама, если хочешь, — сказала она.
Не постучав, она открыла дверь в комнату Пенелопы и вошла. Пенелопа, как и утром, сидела у окна. Айрин не подошла к ней; направившись к ее секретеру, она положила на него золотую заколку для волос и сказала, не глядя на сестру:
— Эту заколку я купила сегодня, потому что у его сестры такая же. К темным волосам она подходит меньше; но возьми. — Потом заткнула какую-то бумажку за зеркало Пенелопы. — А это — то самое описание ранчо мистера Стэнтона. Ты, верно, захочешь прочесть. — Потом положила рядом с заколкой увядшую бутоньерку. — Это его бутоньерка. Он ее оставил у своей тарелки, а я потихоньку взяла.
В руке у нее была сосновая стружка, причудливо перевязанная лентой. Она подержала ее, потом, глядя в лицо Пенелопы, молча положила ей на колени. Повернувшись, прошла несколько шагов и пошатнулась, чуть не упав.
Мать кинулась к ней с умоляющим криком:
— О Рин! Рин!
Айрин оправилась, прежде чем мать подбежала к ней.
— Не трогай меня, — сказала она ледяным тоном. — Мама, я пойду сейчас оденусь. Пусть папа со мной пройдется. Я здесь задыхаюсь.
— Айрин, деточка, не могу я тебя отпустить, — начала мать.
— Придется, — ответила девушка. — Скажи папе, пусть скорее ужинает.
— Бедный! Не хочет он ужинать. Он тоже уже все знает.
— Об этом я говорить не хочу. Скажи ему, пусть одевается.
И она снова ушла.
Миссис Лэфем с отчаянием взглянула на Пенелопу.
— Ступай скажи ему, мама, — сказала та. — Я бы сама сказала, если б могла. Раз она может ходить, пускай. Это для нее самое лучшее. — Пенелопа не двигалась. Она даже не стряхнула с колен причудливую вещицу, слабо пахнувшую сухими духами, которые Айрин любила держать в своих ящиках.
Лэфем вышел на улицу со своим несчастным ребенком и сразу начал что-то ей говорить, горячо и бессвязно.
Она милосердно остановила его.
— Не надо, папа. Я не хочу разговаривать.
Он повиновался, и они шли молча. Бесцельная прогулка привела их к новому дому на набережной Бикона; она остановила его и остановилась сама, глядя на дом. Леса, так долго безобразившие дом, уже убрали, и в свете газового фонаря видна была безупречная красота фасада и многих тонких архитектурных деталей. Сеймур добился всего, чего хотел; да и Лэфем явно не поскупился.
— Что ж, — сказала девушка, — я никогда не буду жить в этом доме. — И пошла прочь.
— Еще как будешь, Айрин, — сказал Лэфем упавшим голосом, едва поспевая за ней. — И не раз будешь здесь веселиться.
— Нет, — ответила она и больше об этом не заговаривала. Об их беде они не сказали ни слова.
Лэфем понял, что она решила гулять до полного изнеможения; он был рад, что может молчать, и не прекословил ей. Второй раз она остановила его перед красно-желтым фонарем аптеки.
— Кажется, есть какие-то лекарства, чтобы уснуть? — спросила она. — Мне надо сегодня уснуть!
Лэфем задрожал.
— По-моему, не стоит, Айрин.
— Нет, стоит! Достань мне что-нибудь! — настойчиво продолжала она. — Иначе я умру. Я должна уснуть.
Они вошли в аптеку, и Лэфем спросил что-нибудь успокаивающее и снотворное. Пока аптекарь готовил рекомендованное им снотворное, Айрин разглядывала витрину со щеточками и всякой другой мелочью. Лицо ее ничего не выражало и было точно каменное, тогда как на лице отца читалась мучительная жалость. Он выглядел так, словно не спал неделю; тяжелые веки нависали над остекленевшими глазами, щеки и шея обвисли. Он вздрогнул, когда аптекарская кошка, неслышно подойдя, потерлась об его ногу. К нему-то и обратился аптекарь:
— Принимайте по столовой ложке, пока не заснете. Много ложек наверняка не понадобится.
— Хорошо, — сказал Лэфем, уплатил и вышел. — Кажется, и мне оно тоже понадобится, — сказал он с невеселым смешком.
Айрин подошла и взяла его под руку. Он положил свою тяжелую лапу на ее затянутые в перчатку пальчики. Немного спустя она сказала:
— А завтра отпусти меня в Лэфем.
— В Лэфем? Завтра воскресенье, Айрин! Нельзя уезжать в воскресенье.
— Ну тогда в понедельник. Один день я вытерплю.
— Хорошо, — сказал послушно отец. Он не стал спрашивать, почему она хочет ехать, и не пытался ее отговаривать.
— Дай мне эту бутылку, — сказала она, когда он распахнул перед ней дверь дома, и быстро поднялась к себе.
Наутро Айрин позавтракала с матерью; полковник и Пенелопа не появились; миссис Лэфем выглядела невыспавшейся и измученной. Дочь посмотрела на нее.
— Не мучайся из-за меня, мама. Я уж как-нибудь… — Сама она казалась спокойной и твердой, как скала.
— Нехорошо, что ты так себя сдерживаешь, Айрин, — ответила мать. — Этак хуже будет, когда прорвется. Ты бы немножко дала себе волю.
— Ничего не прорвется, и волю я себе дала, сколько надо. Завтра я еду в Лэфем — хорошо бы и ты со мной, мама, — а здесь уж как-нибудь один день перетерплю. Главное, ничего не говорите и не смотрите так. И что бы я ни делала, вы меня не удерживайте. А первое, что я сделаю, — отнесу ей завтрак. Нет! — крикнула она, не давая матери возразить. — Я постараюсь, чтобы Пэн не мучилась. Она ни делом, ни мыслью передо мной не виновата. Я не удержалась вчера вечером и кинулась на нее, но теперь это прошло, и я знаю, что мне предстоит вынести.
Они ей не мешали. Она отнесла Пенелопе завтрак и оказала ей все внимание, какое могло сделать жертву полной, героически делая вид, что все это в порядке вещей. Они не разговаривали; она только сказала отчетливо и сухо: — Вот твой завтрак, Пэн, — а сестра ответила дрожащим голосом: — Спасибо, Айрин. — И хотя они несколько раз оборачивались друг к другу, пока Айрин оставалась в комнате, машинально наводя порядок, глаза их так и не встретились. Потом Айрин сошла в нижние комнаты, прибралась и там, а кое-где с каким-то ожесточением подмела пол и вытерла пыль. Она застлала все постели; а обеих служанок отпустила в церковь, как только они позавтракали, сказав, что вымоет за ними посуду. Все утро отец и мать слышали, как она готовила обед, а иногда наступала тишина — в те короткие минуты, когда она останавливалась и стояла не двигаясь, потом снова принималась за работу, неся на себе тяжелое бремя своей беды.
Они сидели одни в общей комнате, из которой, казалось, обе их дочери ушли навсегда, словно умерли. Лэфем был не в силах читать свои воскресные газеты, а ей не хотелось идти в церковь, куда прежде она понесла бы свою беду. В тот день она смутно чувствовала, что на церкви каким-то образом лежит вина за совет мистера Сьюэлла, которому они последовали.
— Хотела бы я знать, — заговорила она, снова возвращаясь к прежней теме, — каково бы ему было решать, будь это его собственные дети. Думаешь, он бы так же легко последовал своему совету?
— Он нам правильно присоветовал, Персис, — только так и нужно. Иначе нам было нельзя, — сказал кротко муж.
— А мне противно смотреть на Пэн. Айрин держится куда лучше.
Мать сказала это, давая отцу возможность защитить перед ней дочь. И он ее не упустил.
— Айрин, по-моему, куда легче. Вот увидишь, Пэн тоже поведет себя как надобно, когда придет время.
— Что ей, по-твоему, надо сделать?
— Об этом я еще не думал. А как нам теперь быть с Айрин?
— Что, по-твоему, надо сделать Пенелопе, — повторила миссис Лэфем, — когда придет время?
— Во-первых, я бы не хотел, чтобы она приняла предложение, — сказал Лэфем.
Миссис Лэфем была, по-видимому, удовлетворена такой позицией мужа; но теперь она вступилась за Кори.
— А он-то чем виноват? Это все мы сами наделали.
— Сейчас не в этом суть. Как быть с Айрин?
— Она говорит, что завтра уедет в Лэфем. Ей хочется уехать отсюда. Оно и понятно.
— Да, это, пожалуй, для нее самое лучшее. И ты с ней поедешь?
— Да.
— Хорошо. — Он опять уныло взялся за газету, а жена поднялась со вздохом и пошла к себе уложить кое-какие вещи в дорогу.
После обеда, когда Айрин с неумолимой тщательностью убрала все следы его в кухне и в столовой, она сошла вниз одетая для улицы и попросила отца опять погулять с ней. Они повторили бесцельную прогулку предыдущего вечера. Когда они вернулись, она приготовила чай, а потом они слышали, как она возится в своей комнате, словно у нее было множество дел, но не решились заглянуть к ней, даже когда все стихло и она, видимо, легла.
— Да, ей надо самой с этим справиться, — сказала миссис Лэфем.
— Думаю, она справится, — сказал Лэфем. — Только не осуждай Пэн. Она ни в чем не виновата.
— Я знаю. Но не могу так сразу признать это. Я ее осуждать не стану, только не жди, что я так быстро примирюсь с этим.
— Мама, — спросила Айрин утром, торопясь с отъездом, — что она ему сказала, когда он объяснился?
— Что сказала? — переспросила мать, а потом добавила: — Ничего она ему не сказала.
— А про меня что-нибудь говорила?
— Она сказала, чтобы он больше не приходил.
Айрин отвернулась и пошла в комнату сестры.
— До свидания, Пэн, — сказала она, целуя ее и стараясь при этом не глядеть на нее и не касаться ее. — Я хочу, чтобы ты ему объяснила все. Если он мужчина, он не отступится, пока не узнает, почему ты ему отказала; и он имеет право это знать.
— Это ничего не изменит. Не могу я принять его после…
— Как хочешь. Но если ты не скажешь ему про меня, я сама скажу.
— Рин!
— Да! Не говори, что я его любила. Но можешь сказать, что все вы считали, будто он любит — меня.
— О Рин…
— Не надо! — Айрин выскользнула из объятий, готовых сомкнуться вокруг нее. — Ты ни в чем не виновата, Пэн. Ты ничего мне плохого не сделала. Ты очень старалась мне помочь. Но я еще не могу — пока.
Она вышла из комнаты, позвала миссис Лэфем повелительным:
— Пора, мама! — и принялась укладывать оставшиеся вещи в чемоданы.
Полковник поехал с ними на вокзал и усадил их в поезд. Он взял им отдельное купе в пульмановском вагоне; стоя на перроне и опираясь поднятыми руками о дверцу, он старался сказать что-нибудь утешительное и обнадеживающее:
— Вам хорошо будет ехать, Айрин! Ночью прошел дождь, пыли, значит, уж точно не будет.
— Не жди, пока отправится поезд, папа, — сказала девушка, сурово отметая ненужные слова. — Иди домой.
— Хорошо, если ты хочешь, я пойду, — сказал он, радуясь, что может хоть чем-то ей угодить. Но он оставался на платформе до самого отхода поезда. Он видел, как Айрин хлопотала в купе, поудобнее устраивая мать; но миссис Лэфем не подымала головы. Поезд тронулся, а он тяжелыми шагами отправился по своим делам.
В течение дня, когда удавалось мельком увидеть патрона, Кори пытался по его лицу угадать, известно ли ему, что произошло между ним и Пенелопой. Когда подошло время закрывать, пришел Роджерс и заперся с Лэфемом в кабинете; молодой человек ждал, пока оба не вышли вместе и не расстались; по их обыкновению, без прощальных приветствий.
Лэфем не обнаружил удивления, увидев, что Кори не ушел; он лишь ответил: — Ладно, — когда молодой человек изъявил желание поговорить с ним, и вернулся с ним в кабинет.
Кори закрыл за ними дверь.
— Я буду говорить с вами только в том случае, если вам уже обо всем известно; в противном случае я связан обещанием.
— Вероятно, я знаю, о чем вы. О Пенелопе.
— Да, о мисс Лэфем. У меня к ней сильное чувство, — простите, что говорю об этом, но иначе мне не было бы оправданий.
— Вам не в чем оправдываться, — сказал Лэфем.
— О, я рад, что вы так говорите, — радостно воскликнул молодой человек. — Поверьте, мое чувство не что-то для меня поспешное и необдуманное, хотя для нее оно, видимо, оказалось полной неожиданностью.
Лэфем тяжело вздохнул.
— Что до нее, так мы с ее матерью, что ж, мы ничего. Вы нам обоим очень нравитесь.
— Да?
— Но у Пенелопы есть что-то на уме… не знаю… — Полковник смущенно опустил глаза.
— Она упоминала о чем-то… я не понял… но надеялся… что с вашего разрешения… преодолев препятствие, каково бы оно ни было. Мисс Лэфем… Пенелопа… дала мне надежду… что я… что я ей небезразличен…
— Да, думаю, что оно так, — сказал Лэфем. Он внезапно поднял к честному лицу молодого человека свое, столь непохожее, но такое же честное лицо. — А вы за кем другим не ухаживали в это самое время?
— Никогда! Кому такое могло прийти на ум? Если дело только в этом, я легко могу…
— Я не говорю, что только в этом или вообще в этом. Такое вы и в голову не берите. Но, может быть, вы не подумали…
— Разумеется, не подумал! Для меня это настолько невозможно, что я и подумать не мог, и мне так обидно, что не знаю, что и сказать.
— Ладно, не принимайте этого слишком уж к сердцу, — сказал Лэфем, испуганный его волнением. — Я не говорю, что она так подумала. Я просто предположил… предположил…
— Могу я хоть что-нибудь сказать или сделать, чтобы убедить вас?..
— Никакой в этом нужды нет. Меня убеждать не надо.
— Но мисс Лэфем? Можно мне увидеть ее? Я бы попытался убедить ее, что…
Он горестно умолк; а Лэфем рассказывал потом жене, что перед ним все время стояло лицо Айрин, каким он видел его в окне вагона, перед отъездом; и, желая сказать «да», он не мог открыть рта. В то же время он сознавал право Пенелопы на то, что ей принадлежало, и снова вспомнил слова Сьюэлла. К тому же они уже нанесли Айрин самый тяжелый удар. И Лэфем, как ему казалось, сделал уступку.
— Если хотите, приходите вечером ко мне, — сказал он и угрюмо выслушал благодарные излияния молодого человека.
Пенелопа вышла к ужину и заняла место своей матери во главе стола.
Лэфем молчал при ней, сколько мог. Потом он спросил:
— Как ты себя чувствуешь сегодня, Пэн?
— Как вор, — ответила девушка. — Как вор, которого еще не арестовали.
Лэфем подождал немного и сказал:
— Твоя мать и я, мы хотим, чтобы ты так не думала.
— Это от вас не зависит. Не могу я так не думать.
— Я считаю, что можешь. Если я знаю, что случилось, то в случившемся винить некого. И мы хотим, чтобы ты видела тут хорошее, а не дурное. А? Ведь Рин не станет легче оттого, что ты причинишь горе и себе и еще кому-то; и я не хочу, чтобы ты вбивала себе в голову всякую чушь. Насколько я знаю, ты ничего не украла, и что имеешь — все твое.
— Отец, он с тобой говорил?
— Со мною говорила твоя мать.
— А он с тобой говорил?
— Это к делу не относится.
— Значит, он не сдержал слова, и я с ним больше не знаюсь!
— Если он такой дурак, чтоб обещать, что не будет говорить со мной, — Лэфем сделал глубокий вдох и отважился, — когда я сам об этом заговорил…
— Ты сам заговорил?
— Ну, все равно что сам — а он чем скорее нарушил обещание, тем лучше; так и знай. Помни, это не только твое, но и мое с матерью дело, и мы свое слово скажем. Он не сделал ничего плохого, Пэн, и наказывать его не за что. Пойми ты это. Он имеет право знать, почему ты ему отказываешь. Я не говорю, что ты обязана согласиться. Я хочу, чтобы ты свободно все решала; но причину ему объяснить ты должна.
— Он сегодня придет?
— Не то чтобы придет…
— Значит, придет, — сказала девушка, невесело улыбаясь его уверткам.
— Он придет ко мне…
— Когда?
— Может, и сегодня.
— И ты хочешь, чтобы я с ним увиделась?
— Пожалуй, оно бы лучше.
— Хорошо. Увижусь.
Лэфем отнесся к этому согласию недоверчиво.
— Что ты надумала? — спросил он.
— Еще не знаю, — печально ответила девушка. — Смотря по тому, что сделает он.
— Ну что ж, — сказал Лэфем, и по тону его было понятно, что ответ его не успокоил. Когда карточку Кори принесли в комнату, где он сидел с Пенелопой, он вышел к нему в гостиную. — Кажется, Пенелопа хочет вас видеть, — сказал он; указав на дверь в малую гостиную, он прибавил: — Она там, — но сам туда не вернулся.
Кори вошел к девушке с робостью, которая не уменьшилась от ее печального молчания. Она сидела в том же кресле, что и тогда, но теперь она не играла веером.
Он подошел и нерешительно остановился. При виде его подавленности на лице ее мелькнула слабая улыбка.
— Сядьте, мистер Кори, — сказала она. — Почему бы нам не поговорить обо всем спокойно; я знаю, вы признаете, что я права.
— Я уверен в этом, — ответил он с надеждой. — Когда я сегодня узнал, что вашему отцу все известно, я упросил его позволить мне снова увидеться с вами. Боюсь, что я нарушил данное вам обещание — в буквальном смысле слова…
— Вам ничего иного не оставалось.
Это ободрило его.
— Но я пришел только затем, чтобы исполнить все, что вы прикажете, а не… не докучать вам…
— Да, вы вправе все знать, а в тот раз я не могла ничего объяснить. Теперь все считают, что я должна это сделать.
Она взглянула прямо на него, и по его лицу пробежала тревога.
— Мы думали, что… что это Айрин…
Он на мгновение опешил, а потом воскликнул с улыбкой облегчения, укора, протеста, удивления, сочувствия…
— О, никогда! Ни на миг! Как вы могли подумать? Невозможно! Я о ней и не помышлял. Но я понимаю… понимаю почему! Я могу объяснить… нет, объяснять тут нечего! Я с самого начала ни разу сознательно не сделал и не сказал ничего, что заставило бы вас так подумать. Я понимаю, что все получилось ужасно! — сказал он, но все еще улыбаясь, точно не принимая этого всерьез. — Я любовался ее красотой — кто бы не любовался? — и считал ее очень хорошей и разумной. Прошлой зимой в Техасе я рассказал Стэнтону, как встретился с ней в Канаде, и мы решили — это я рассказываю, чтобы показать вам, как я был далек от того, что вы подумали, — мы решили, что ему надо приехать на Север и познакомиться с ней, ну и… вышло, наверное, глупо… он прислал ей газетную вырезку с описанием его ранчо…
— Она решила, что она от вас.
— Боже мой! Он мне сказал об этой вырезке, когда уже послал ее. Все это была наша глупая шутка. А когда я опять увидел вашу сестру, я по-прежнему только любовался ею. Теперь я понимаю, что выглядело это так, будто я ищу ее общества; а я хотел только одного — говорить с ней о вас, — ни о чем другом я с ней не говорил, а если иногда и менял тему, то лишь потому, что стеснялся вечно говорить о вас. Вижу, как все это оказалось огорчительно для всех вас. Но скажите, что вы мне верите!
— Должна верить. Это ведь наша ошибка…
— Да, да! Но в моей любви к вам, Пенелопа, ошибки нет, — сказал он, и это старомодное имя, которое она так часто высмеивала, в его устах прозвучало удивительно приятно.
— Тем хуже! — ответила она.
— О нет! — ласково возразил он. — Не хуже, а лучше. Этим я оправдан. Почему хуже? Что тут плохого?
— Неужели вы не понимаете? Уж теперь-то вам надо бы понять. Ведь и она в это поверила, и если она… — Продолжать она не могла.
— Ваша с стра… тоже… в это поверила? — ужаснулся Кори.
— Она только о вас и говорила со мной; и когда вы уверяете, что любите меня, я чувствую себя гнусной лицемеркой. В тот день, когда вы дали ей список книг и она приехала в Нантакет и твердила только о вас, я помогала ей тешить себя надеждами — о, не знаю, сможет ли она простить меня. Но она знает, что я-то никогда не прощу себе! Вот поэтому и сможет простить. Теперь я понимаю, — продолжала она, — как старалась отвлечь вас от нее. Невыносимо! Остается только никогда не видеть вас, никогда не говорить с вами! — Она невесело засмеялась. — Жестокое для вас решение, если вы меня любите.
— О да, больше всего на свете!
— Жестокое, если вы останетесь верны своей любви. А этого не произойдет, если вы не станете приходить к нам.
— Значит, все? Значит, это конец?
— Это — не знаю уж что. Я не могу не думать о ней. Сперва я решила, будто смогу, но теперь поняла, что нет. Похоже на то, что становится все хуже. Порой мне кажется, что я сойду с ума.
Он смотрел на нее потускневшим взглядом. Но вдруг глаза его снова блеснули.
— Неужели вы думаете, я мог бы полюбить вас, если бы вы лицемерили перед ней? Я знаю, вы были верны ей и еще вернее себе самой. Никогда я не пытался увидеть ее без надежды увидеть и вас. Я считал, что она знает о моей любви к вам. С первого раза, как я увидел вас, вы заполнили мои мысли. Неужели вы думаете, что я флиртовал с девочкой? Нет, вы не думаете этого! Мы не сделали ничего дурного. Намеренно мы никому не вредили. Мы имеем право друг на друга…
— Нет! Нет! Никогда больше не говорите мне об этом. Иначе я буду считать, что вы презираете меня.
— Но разве это ей поможет? Ведь я ее не люблю.
— Не говорите мне этого! Слишком часто я сама себе это повторяла.
— Если вы запретите мне любить вас, это не заставит меня полюбить ее, — настаивал он.
Она хотела что-то сказать, но у нее перехватило дыхание, и она только смотрела на него.
— Я вынужден вам повиноваться, — продолжал он, — но что это ей даст? Вы не можете дать ей счастье ценой собственного несчастья.
— Вы склоняете меня пойти неправедным путем?
— Ни за что на свете. Но тут нет ничего неправедного.
— Что-то все же есть — не знаю что. Между нами стена. И мне предстоит всю жизнь биться о нее, и все равно это ее не разрушит.
— О! — простонал он. — Мы ни в чем не виноваты, Почему мы должны страдать за чужую ошибку, словно за собственный грех?
— Не знаю. Но страдать мы должны.
— А я не буду и вам не дам. Если вы меня любите…
— Вы не имели права знать это.
— Но это позволяет мне помешать поступить во зло во имя добра. Я всей душой сожалею об этой ошибке, но винить себя не могу; и я не пожертвую своим счастьем, когда ничем этого не заслужил. Я никогда от вас не откажусь. Я буду ждать столько, сколько вам угодно, пока вы не почувствуете себя свободной от этой ошибки; но вы будете моей. Помните это. Я мог бы уехать отсюда на несколько месяцев, даже на год, но это будет похоже на трусость, на сознание вины, а я не боюсь, и вины за мной нет, и я останусь здесь и сделаю все, чтобы видеть вас.
Она покачала головой.
— Это ничего не изменит. Разве вы не понимаете, что у нас нет надежды?
— Когда она вернется? — спросил он.
— Не знаю. Мама хочет, чтобы туда поехал отец и увез ее на время на Запад.
— Она там с вашей матерью?
— Да.
Он помолчал, потом сказал с отчаянием:
— Пенелопа, она ведь так молода; она наверняка… наверняка встретит…
— Это ничего не изменит. Не изменит для меня.
— Вы жестоки — жестоки к себе, если любите меня, и жестоки ко мне. Помните, в тот вечер, перед тем как я объяснился вам — вы говорили о той книге и сказали, как глупо и дурно поступать так, как поступила ее героиня. Почему же вы не считаете это верным для меня, ведь вы ничего не даете мне и никогда не сможете дать, если отнимете себя у меня. Будь это кто-нибудь другой, вы бы наверняка сказали…
— Но это не кто-нибудь другой, и это-то и делает все невозможным. Иной раз мне кажется, что это возможно, стоит мне убедить себя в этом, но потом вспоминается все, что я говорила ей о вас…
— Я буду ждать. Не вечно же это будет вам вспоминаться. Сейчас я больше настаивать не стану. Но вы сами увидите все в ином свете… яснее. Прощайте — нет! Спокойной ночи! Завтра я приду опять. Все наверняка уладится, и, как бы там ни было, вы ничего дурного не сделали. Помните это. А я очень счастлив, несмотря ни на что!
Он хотел взять ее руку, но она спрятала ее за спину.
— Нет! Не могу я вам позволить это — пока еще не могу.
20
Миссис Лэфем возвратилась через неделю, оставив Айрин одну в их старом доме в Вермонте.
— По-моему, ей там хорошо — насколько ей вообще может быть хорошо, — сказала она мужу по пути с вокзала, где он ее встретил, повинуясь ее телеграмме. — Она все время занимает себя хлопотами по дому, ходит к нашим рабочим. Там многие сейчас болеют, а ты знаешь, как она умеет ухаживать за больными. Она не жалуется. Я, кажется, и слова жалобы от нее не слыхала с тех пор, как мы с ней уехали; но боюсь я, Сайлас, как бы это ее не подкосило.
— Ты и сама не очень-то хорошо выглядишь, Персис, — сказал муж участливо.
— Не обо мне речь. А вот не выкроишь ли ты время, чтобы куда-нибудь с ней съездить? Я уже писала тебе о Дюбюке. А то она, боюсь, измучит себя работой. И не знаю, удается ли ей забыться. Ей бы куда-нибудь поехать, развлечься — повидать новых людей…
— Время я найду, — сказал Лэфем, — если надо. А сейчас мне как раз нужно съездить по делам на Запад — могу взять Айрин с собой.
— Прекрасно, — сказала жена. — Ничего лучше и не придумаешь. А куда ты едешь?
— Как раз в сторону Дюбюка.
— Что-нибудь стряслось у Билла?
— Нет. Дела.
— Ну, а что Пэн?
— Ей, по-моему, не лучше, чем Айрин.
— А он приходит?
— Да, только это что-то не очень помогает.
— Эх! — Миссис Лэфем откинулась на сиденье экипажа. — Что ж ей — брать человека, который, как мы все думали, хотел ее сестру? Нехорошо это, по-моему.
— Хорошо, — твердо сказал Лэфем, — да она вроде бы не хочет, а лучше бы хотела. Никакого выхода, как я понимаю, нет. Тут сам черт ногу сломит. Только ты не обижай Пэн.
Миссис Лэфем ничего не ответила; но увидев Пенелопу, вглядевшись в ее осунувшееся лицо, она обняла ее и заплакала.
Пенелопа свои слезы уже выплакала.
— Что ж, мама, — сказала она, — ты вернулась почти такая же веселая, как уезжала. Я уж не спрашиваю, в каком настроении Айрин. Веселье изо всех нас прямо брызжет. Видно, это один из способов поздравлять меня. Миссис Кори, та еще с поздравлениями не являлась.
— Ты с ним помолвлена, Пэн?
— Судя по моим чувствам, скорее нет. По-моему, это больше похоже на составление завещания. Но ты лучше спроси его, когда он придет.
— Глаза бы мои на него не смотрели.
— Он, кажется, уже привык к этому. И не ждет, чтобы на него смотрели. Итак, все мы там, откуда начали. Интересно, сколько это может длиться?
Вечером миссис Лэфем сообщила мужу — он уходил из конторы, чтобы встретить ее на вокзале, а после мрачного обеда дома вернулся туда, — что с Пенелопой не легче, чем с Айрин.
— Она не умеет себя занять. Айрин все время чего-то делает, а Пэн сидит у себя и хандрит. И даже не читает. Я поднялась к ней нынче побранить за беспорядок в доме — сразу видно, что нет Айрин; но поглядела на нее в щелку, и у меня духу не хватило. Сидит, руки положила на колени и смотрит в одну точку. А меня увидела, господи, аж подпрыгнула! Потом засмеялась и говорит: «Мне показалось, это мой призрак, мама!» Еще бы минутка, и я бы не выдержала, расплакалась.
Лэфем устало слушал и ответил невпопад:
— Мне скоро ехать, Персис.
— Когда?
— Завтра утром.
Миссис Лэфем молчала. Потом сказала:
— Ладно. Я тебе все приготовлю в дорогу.
— Я заеду в Лэфем за Айрин, а оттуда поедем через Канаду. Получится ненамного дальше.
— Ты мне ничего не можешь рассказать, Сайлас?
— Могу, — сказал Лэфем. — Но это длинная история, а тебе сейчас некогда. Я зря просадил много денег, все думал покрыть убытки, и вот надо посмотреть, что уцелело.
Миссис Лэфем спросила, помолчав:
— Это — Роджерс?
— Да, Роджерс.
— А я ведь не хотела, чтобы ты с ним больше связывался.
— Да. Но ты и не хотела, чтобы я требовал с него долг, а пришлось выбирать одно из двух. Вот я с ним и связался.
— Сайлас, — сказала жена, — боюсь, что это я тебя…
— То, что ты говорила, Персис, это Бог с ним. Я и сам был рад с ним все уладить и воспользовался случаем. А Роджерс, кажется, почуял у меня слабину и решил поживиться. Но все в конце концов утрясется. — Лэфем сказал это так, точно больше об этом говорить не хотел. Он добавил как бы между прочим: — Сдается мне, все, кроме тех, кто мне задолжал, требуют от меня крупных сделок и только за наличные.
— То есть ты должен платить наличными, а тебе долги не платят?
Лэфем поморщился.
— Что-то вроде того, — сказал он и закурил сигару. — Но раз я говорю тебе, что все уладится, значит, так и будет, Персис. Я тоже не стану сидеть сложа руки, особенно когда Роджерс обеими руками тянет меня ко дну.
— Что же ты задумал?
— Раз дошло до этого, я его хорошенько прижму. — Лицо Лэфема засияло удовольствием, чего не случалось с того дня, когда они ездили в Бруклин. — Если хочешь знать, Милтон К.Роджерс — мошенник, или я уж ничего не смыслю. Но теперь он, кажется, получит, что заслужил. — И Лэфем сжал губы, так что вздернулась его короткая рыжая с проседью борода.
— А что он сделал?
— Что сделал? Ладно, скажу тебе, что он сделал, раз ты считаешь, будто Роджерс прямо-таки святой, а я поступил с ним плохо, когда от него отделался. Он брался за все что ни попадя — сомнительные акции, патенты, земельная спекуляция, нефтяные участки — все перепробовал. Но у него осталось немало собственности на железнодорожной линии П.-Игрек-Икс — лесопилки, мельницы, земельные участки, и он вот уже восемь лет проворачивал там очень выгодные сделки. Другой бы на этом разбогател. Но Милтону К.Роджерсу разбогатеть — это все равно что откормить тощего жеребенка. Не идут к нему деньги. Дай ему волю, так он за полгода спустит состояние Вандербильда, Джея Гулда и Тома Скотта, а потом станет занимать у тебя деньги. Так вот — у меня он их больше не получит; и если он думает, что я меньше его смыслю в этих его лесопилках, то очень ошибается. Я купил их и думаю, что во всем разобрался. Билл держал меня в курсе. Вот я и еду туда поглядеть, не удастся ли их перепродать, и не стану сильно печалиться, если Роджерс на этом погорит.
— Я что-то не пойму тебя, Сайлас.
— А дело вот в чем. Большая Озерная и Полярная железная дорога арендовала линию П.-Игрек-Икс на девяносто девять лет — можно сказать, купила — и построит возле этих лесопилок вагоностроительные мастерские, так что лесопилки могут ей понадобиться. И Милтон К.Роджерс это знал, когда продал их мне.
— Но если они нужны дороге, значит, на них и цена высокая? И ты сможешь взять за них сколько запросишь.
— Думаешь? Кроме П.-Игрек-Икс там нет ни одной дороги на пятьдесят миль кругом; ни одного куба древесины, ни одного фунта муки оттуда не вывезешь, как только по ней. Пока он имел дело с маленькой местной дорогой вроде этой П.-Игрек-Икс, Роджерс еще мог делать дела. А с такой крупной линией, как Б.О. и П., у него не было бы никаких шансов. Если такая дорога захочет приобрести лесопилку и мельницу, думаешь, она заплатит его цену? Нет, сэр! Ему придется взять, что дадут, или дорога предложит ему самому везти на рынок свою муку и древесину.
— И ты думаешь, он знал, что Б.О. и П. нужны лесопилка и мельница, когда продавал их тебе? — спросила пораженная миссис Лэфем, повторяя за ним эти сокращенные названия.
Полковник насмешливо засмеялся.
— А когда это было, чтобы Милтон К.Роджерс не знал своей выгоды? Не понимаю только, — добавил он задумчиво, — почему он все-таки всегда ее упускает. Должно быть, у него какого-то винтика не хватает.
Миссис Лэфем была в замешательстве. Она только и сказала:
— А ты спроси-ка себя, не потому ли Роджерс стал таким и пошел по плохой дороге, что ты его вытеснил из дела? Подумай, не ты ли в ответе за все, что он с тех пор натворил?
— Уложи-ка мой чемодан, — сказал угрюмо Лэфем. — А я сам о себе позабочусь. И Милтон К.Роджерс тоже, — добавил он.
Тот вечер Кори провел в своей комнате, по временам он нетерпеливо заглядывал в библиотеку, где кроме матери сидели отец и сестры, явно не намереваясь уходить. Наконец, спускаясь вниз, он встретил миссис Кори на лестнице. Оба в смущении остановились.
— Мне надо с тобой поговорить, мама. Я ждал, когда мы останемся наедине.
— Пойдем ко мне, — сказала она.
— Я чувствую, ты знаешь, что я хочу сказать, — начал он, когда они туда пришли.
Он стоял у камина, и она, взглянув на него, спросила:
— Вот как? — стараясь говорить бодро и весело.
— И я чувствую, что это тебе не понравится, что ты меня не одобряешь. А я хотел бы — чтобы одобрила.
— Мне обычно нравится все, что ты делаешь, Том. И если сейчас мне не сразу что-то понравится, я постараюсь… ты ведь знаешь… ради тебя одобрить, что бы то ни было.
— Я буду краток, — сказал он, вздохнув. — Это касается мисс Лэфем. — И поспешно добавил: — Надеюсь, что ты не так уж удивлена. Я бы рассказал тебе раньше, если бы мог.
— Нет, не удивлена. Я боялась — я подозревала что-то в этом роде.
Наступило тяжелое молчание.
— Так как же, мама? — спросил он наконец.
— Если твое решение окончательно…
— Да.
— И если ты уже говорил с ней…
— Конечно. С этого мне и надо было начать.
— Тогда бесполезно противоречить, даже если бы мне это и не нравилось.
— Значит, не нравится!
— Нет! Этого я бы не сказала. Разумеется, я предпочла бы, чтобы ты выбрал какую-нибудь милую девушку среди тех, с кем вместе воспитывался, — подругу твоих сестер, из семьи, которую мы знаем…
— Да, я понимаю, и твои желания мне не безразличны, уверяю тебя. Я считаюсь с ними, потому и колебался так долго, к стыду своему, ведь это не совсем красиво в отношении — другой стороны. Но я помню о твоих желаниях, о желаниях сестер и, если бы был в силах полностью им подчиниться…
Даже такой хороший сын и брат, как Кори, когда дело коснулось его любви, полагал, что сделал большую уступку уже тем, что хотя бы помнил о желаниях своей семьи.
Мать поспешила успокоить его.
— Я знаю — знаю. Я уже давно поняла, что это может произойти, Том, и я приготовилась. Я обо всем переговорила с твоим отцом, и мы решили, что наши чувства не должны быть тебе препятствием. И все же — это неожиданность, иначе и быть не может.
— Я знаю. И понимаю ваши чувства. Но я уверен — так будет, только пока вы не узнаете ее как следует.
— Я тоже в этом уверена, Том. Уверена, что все мы полюбим ее — пусть сперва только ради тебя. И надеюсь, что и она полюбит нас.
— Я убежден в этом, — сказал Кори с уверенностью, которая в подобных случаях не всегда подтверждается. — И ты так приняла это, что у меня с души свалилось огромное бремя.
Но он так тяжко вздохнул и выглядел таким озабоченным, что мать сказала:
— Ну, а теперь не думай больше об этом. Мы желаем твоего счастья, сын, и готовы примириться со всем, даже для нас в чем-то неприятном. Полагаю, о ее семье мы говорить не будем. О ней у нас с тобой, конечно же, одинаковое мнение. У них есть свои… недостатки, но это очень порядочные люди, и я за тем обедом убедилась, что бояться их нечего. — Она встала и обняла его. — Желаю тебе счастья, Том! Если она хоть в половину такая же хорошая, как ты, вы будете счастливы. — Она хотела поцеловать его, но что-то в нем остановило ее — смятение, тревога, которые тут же выразились в словах.
— Я должен объяснить тебе, мама. Тут вышло осложнение… ошибка… не обошлось и без моей вины… и я не знаю, как быть. Мне порой кажется, что нам не выпутаться из этого. Если бы ты могла нам помочь! Они все думали, я влюблен — в другую сестру.
— О Том! Как они могли?
— Не знаю. Все, казалось, было так ясно — я даже поначалу стеснялся обнаруживать свои чувства. Но так они подумали. И даже она сама.
— Неужели они не видели, что у тебя есть глаза… есть вкус? Кто бы не пленился такой красотой! И я уверена, что она не только красивая, но и хорошая. Удивляюсь им! Подумать, что ты мог предпочесть это маленькое, темненькое, странное существо с этими ее шуточками и…
— Мама! — крикнул молодой человек, повернув к ней искаженное лицо, которое должно было бы предупредить ее.
— Что с тобой, Том?
— Ты тоже — ты тоже подумала, что это Айрин?
— Конечно!
Он смотрел на нее с отчаянием.
— О мальчик мой! — только и сказала она.
— Не упрекай меня, мама! Я этого не вынесу.
— Нет, нет, не буду. Но как — как это могло случиться?
— Я и сам не знаю. Когда она мне сказала, как они все истолковали, я чуть не рассмеялся — до того это было от меня далеко. А сейчас, когда и у тебя явилась та же мысль… И вы все так думали?
— Да.
Они долго смотрели друг на друга. Потом миссис Кори начала:
— Однажды у меня мелькнуло — в тот день, когда я пришла к ним с визитом, — что мы, может быть, ошибаемся. Но я так мало знала о… о…
— Пенелопе, — машинально подсказал Кори.
— Вот как ее зовут?.. Я забыла… так мало, что я тут же бросила эту мысль — о ней и о тебе. Когда мы в прошлом году увидели ту, другую, мне показалось, что у тебя, действительно, возникло чувство…
— Да, так и они подумали. Но для меня она всегда была только хорошеньким ребенком. Я был с ней учтив, потому что этого хотела ты, а когда снова встретился с нею здесь, то старался видеться с ней только для того, чтобы говорить о ее сестре.
— Передо мной, Том, тебе не надо оправдываться, — сказала мать, гордая тем, что едина с сыном в его беде. — А вот для них, бедных, это действительно ужасно, — добавила она. — Не представляю, как они справились с этим. Но, конечно, разумные люди должны же понять…
— Они и не справились. Во всяком случае, она. С тех пор я все больше горжусь ею и люблю ее! Сперва она меня очаровала и восхитила, уж не знаю, чем, но она — самый интересный человек, каких я когда-либо встречал. Теперь я об этом и не думаю. Думаю только о том, какая она хорошая — как терпелива со мной и как сурова к себе. Если бы дело касалось ее одной… если бы дело не касалось и меня… все скоро было бы кончено. Но она ни о чем другом не думает, только о чувствах сестры и о моих. Я хожу туда… я понимаю, что не должен, но не могу не ходить… И она страдает и старается не показать мне, что страдает. Я никогда не встречал таких, как она, — такую мужественную, такую верную, такую благородную. Я не откажусь от нее… не могу отказаться. Но она раздирает мне сердце, когда во всем винит себя, а ведь все наделал я. Мы стараемся разобраться и найти выход, но возвращаемся все к тому же, и мне тяжело слышать, как она беспощадно обвиняет себя.
Миссис Кори, несомненно, не вполне верила и страданиям и благородству девушки, которая так ей не понравилась, но в поведении сына она этого не видела и снова выразила ему свое сочувствие. Она постаралась сказать о Пенелопе что-то хорошее; конечно, не может она легко отнестись к случившемуся.
— Мне бы это в ней не понравилось. Но время все излечит. И если она тебя действительно любит…
— Это признание я у нее вырвал.
— Тогда надо надеяться на лучшее. Никто тут не виноват, а боль и обиду придется пережить. Вот и все. И пусть тебя не огорчает то, что я сказала. Том. Ведь я ее почти не знаю, и я… я уверена, что полюблю каждого, кого любишь ты.
— Да, я знаю, — уныло сказал молодой человек. — А отцу ты скажешь?
— Если ты захочешь.
— Он должен знать. Больше я не в силах выносить этой… этой… путаницы.
— Я ему скажу, — обещала миссис Кори и предложила, сделав следующий шаг, естественный для женщины, столь озабоченной светскими приличиями: — Мы должны сделать ей визит — твои сестры и я. Они ведь ее вообще еще не видели. Чтобы она не думала, будто она нам безразлична, особенно при сложившихся обстоятельствах.
— О нет! Подожди! — воскликнул Кори, инстинктивно чувствуя, что ничего так не испортит дела. — Надо подождать, проявить терпение. Боюсь, что сейчас ей это будет еще тяжело.
Он ушел, не сказав больше ни слова, и мать проводила его грустным взглядом. Ей хотелось задать ему еще несколько вопросов, но ей ничего не оставалось, как самой попытаться ответить на эти вопросы, когда ей задал их ее муж.
Ей всегда нравилось в Бромфилде Кори то, что он никогда ничему особенно не удивлялся, пусть даже самому неожиданному и неприятному. Его позиция в большинстве случаев была позицией благожелательного юмориста, который хотел бы, чтобы жертва обстоятельств посмеялась вместе с ним, но не слишком досадовал, если жертва не проявляла к тому охоты. Он и теперь рассмеялся, когда жена, тщательно его подготовив, обрисовала ему положение, в которое попал его сын.
— Право, Бромфилд, — сказала она, — я не понимаю, как ты можешь смеяться. Видишь ли ты какой-нибудь выход?
— Мне кажется, выход уже найден. Том объяснился в любви той, кого он хочет, и та, кого он не хочет, знает об этом. Остальное сделает время.
— Если бы я была столь же скверного мнения обо всей их семье, я была бы очень несчастна. Об этом и думать неприятно.
— Это если судить с точки зрения дам и молодых людей, — сказал ее муж, пожав плечами; он нащупал на каминной доске спички, но со вздохом положил их обратно, вспомнив, что здесь курить не дозволено. — Не сомневаюсь, что Том воображает себя ужасным грешником. Но он, видимо, смирился со своим грехом; он не намерен от нее отказываться.
— К чести человеческой природы, я рада сказать, что не смирилась и она — хоть она мне и не нравится, — сказала миссис Кори.
Ее муж снова пожал плечами.
— Конечно, спешить тут не годится. Она будет инстинктивно соблюдать приличия. Но слушай, Анна! Не притворяйся, где нас никто не слышит, будто человеческие чувства не приспосабливаются к любой ситуации, осуждаемой человеческими добродетелями. Представь себе, что нелюбимая сестра умерла. Разве любимая колебалась бы выйти за Тома? Выждав подобающее время, как принято говорить.
— Бромфилд, ты меня шокируешь!
— Не более, чем это делает сама действительность. Можешь рассматривать это как второй брак. — Он глядел на нее смеющимися глазами, торжествуя, как всякий наблюдатель при наиболее ярких проявлениях человеческой природы. — Можешь не сомневаться, любимая сестра успокоится, нелюбимая утешится, и все пойдет отлично под звон свадебных колоколов — колоколов второго брака. Прямо как в романе! — И он снова рассмеялся.
— А я, — вздохнула жена, — я бы так хотела, чтобы любимая, как ты ее называешь, отказала Тому; так она мне не нравится.
— Вот теперь, Анна, в твоих словах есть какой-то смысл, — сказал муж, заложив руку за спину, а спину повернув к огню. — Мне неприятно все племя Лэфемов. И поскольку я не видел нашу будущую невестку, у меня еще теплится надежда — чего ты явно не хочешь мне позволить, — что она не столь неприемлема, как остальные члены семьи.
— Тебе действительно они так не нравятся, Бромфилд? — озабоченно спросила жена.
— Да, действительно, — он сел и вытянул к огню свои длинные ноги.
— Но ты очень непоследователен; сейчас ты противишься, а до сих пор был совершенно безразличен. Ты все время говорил мне, что противиться бесполезно.
— Да, говорил. И с самого начала был в этом убежден, во всяком случае, убежден был мой разум. Ты знаешь, что я готов к любому испытанию, к любой жертве — послезавтра; другое дело, когда жертву надо принести сегодня. Пока кризис оставался на почтительном расстоянии, я мог смотреть на него беспристрастно; сейчас, когда до него рукой подать, мой разум его по-прежнему принимает, но нервы — извини за выражение — брыкаются. Я спрашиваю себя, для чего я всю жизнь ничего не делал, как подобает джентльмену, и жил за чей-то счет, культивируя в себе изысканный вкус и чувства, украшающие досуг, если пришел в конце концов к этому? И не нахожу удовлетворительного ответа. Я говорю себе, что мог бы с таким же успехом уступить давлению и начать работать, как Том.
Миссис Кори печально взглянула на него, угадывая в этой сатире на самого себя подлинное отвращение.
— Уверяю тебя, дорогая, — продолжил он, — что воспоминание о том, чего я натерпелся от Лэфемов на твоем обеде, до сих пор для меня мучительны. Не от их поведения — они вели себя вполне прилично — или вполне неприлично, — но от их чудовищных речей. Круг интересов миссис Лэфем ограничивается домашними делами; а полковник, когда остался со мной в библиотеке, облил меня с головы до ног минеральной краской, так что можно было гарантировать, что я в любом климате не буду ни трескаться, ни шелушиться. Наверно, нам придется теперь нередко видеться с ними. Вероятно, они будут приходить каждый воскресный вечер к чаю. Перспектива не из отрадных.
— Может, все будет не так уж плохо, — сказала жена и в утешение ему добавила, что они еще совсем мало знают Лэфемов.
С этим он согласился.
— Я мало знаю их и мало знаю других своих близких. Возможно, Лэфемы понравятся мне больше, когда я лучше их узнаю. Словом, я смиряюсь. Не будем также забывать, что в основном это касается Тома, и, если его чувства находят в этом удовлетворение, должны быть довольны и мы.
— О да, — вздохнула миссис Кори. — И может быть, все обернется не так уж плохо. Меня очень утешает, что ты разделяешь мои чувства.
— Да, — сказал ее муж, — еще как разделяю.
От родства с Лэфемом сильнее всего будут страдать она и ее дочери; это она знала. Но она не только понесет свое бремя, а еще и поможет мужу нести его собственную, более легкую, долю. Ее огорчало его уныние; она скорее могла бы упрекать его в том, что вначале, когда она так волновалась, он был смиренно безразличен. Но сейчас это было бесполезно. И на его вопрос: — Что же ты сказала Тому, когда он сообщил, что речь идет о другой? — она ответила спокойно и терпеливо:
— Что я могла сказать? Мне ничего не оставалось, как попытаться взять обратно то, что я против нее наговорила.
— Да, не так-то это было просто сделать. Положение в самом деле неловкое. Будь это та, хорошенькая, ее красота могла бы быть нашим оправданием. Но дурнушка — как думаешь, что привлекло его в ней?
Миссис Кори вздохнула в ответ на бесполезный вопрос.
— Может быть, я к ней несправедлива. Я видела ее всего несколько минут. Может быть, мое впечатление неверно. Думаю, что она неглупа, а это великая вещь. Она быстро поймет, что мы не относимся к ней враждебно — ни словом, ни делом, — а тем более, когда она станет женой Тома. — Она мужественно произнесла эти неприятные для себя слова и продолжала: — Хорошенькая, быть может, не поняла бы этого. Она могла бы вообразить, будто мы смотрим на нее сверху вниз; такие вялые натуры бывают чудовищно упрямы. А с этой, я уверена, мы сумеем поладить. — Она кончила тем, что отныне их долг — помочь Тому найти выход из того ужасного положения, в какое он попал.
— О! Даже из-под лэфемовской тучи светит луч надежды, — сказал Кори. — В общем, Анна, все получилось к лучшему; хотя любопытно, что ты выступаешь на стороне Лэфемов. Признайся, что ты втайне давно избрала именно эту девушку и, сочувствуя отвергнутой, одобряешь упорство, с каким избранница держится за свои права на Тома! — Затем он добавил уже серьезно: — И правильно, по-моему, делает; я ее за это уважаю.
— Да, — вздохнула миссис Кори. — Это естественно и справедливо. — Но добавила: — Полагаю, они рады заполучить его на любых условиях.
— Так меня учили думать, — сказал ее муж. — Когда же мы увидим будущую невестку? Мне не терпится, чтобы хоть это было позади.
Миссис Кори ответила не сразу.
— Том считает, что с визитом надо подождать.
— А она рассказала ему, как ужасно ты вела себя в тот первый визит?
— Ну что ты, Бромфилд! Не до такой же степени она вульгарна!
— А до какой?
21
Лэфем пробыл в отъезде две недели. Он вернулся мрачный и весь день после приезда просидел в своем кабинете. Он вошел туда утром и, проходя через общую комнату, не сказал клеркам ни слова; и в первую половину дня не показывался, только иногда свирепо звонил в колокольчик и посылал к Уокеру то за бухгалтерской книгой, то за подшивкой писем. Рассыльный доверительно сообщил Уокеру, что у старика весь стол завален бумагами; а за завтраком, за маленьким угловым столиком, где они устроились, не найдя места у стойки, бухгалтер сказал Кори:
— Ну, сэр, температура, кажется, понижается.
Кори ответил, не поняв шутки:
— Я еще не читал прогноз погоды.
— Да, сэр, — продолжал Уокер, — понижается. Дожди по всему побережью и повышенное давление в районе кабинета. Штормовые сигналы у дверей старика.
Тут Кори понял, что он выражается фигурально и прогноз погоды целиком и полностью относится к Лэфему.
— Вы о чем? — спросил он без особого интереса к аллегориям, поглощенный собственной трагикомедией.
— Только вот о чем: старик, кажется, убирает паруса. И, кажется, не по своей воле. Я уже рассказывал вам, когда мы о нем первый раз говорили, что никто не знает о делах старика и четверти того, что знает он сам; я не выдам никакой тайны, если скажу, что бывший компаньон немало ему задолжал. И даже очень много. А теперь утопающий вцепился в старика и тянет его вниз. А со сбытом краски сейчас затишье, мертвый сезон. И опять же, человек с капиталом в миллион долларов не может без ущерба строить дом за сто тысяч, разве когда с краской настоящий бум. А бума-то и нет. Я не утверждаю, что старик уже не стоит на якоре, думаю, еще стоит; но если он завещает мне свои деньги, лучше бы завещал шесть недель назад. Да, сэр, температура понижается; правда, в делах старика ничего нельзя знать наверное, и это только мои догадки. — Уокер принялся за котлету в сухарном соусе с той же нервной поспешностью, с какой говорил. Кори вначале слушал лишь с обостренным любопытством и сочувствием, но в какой-то момент перед ним вдруг блеснул луч надежды. Он увидел его в возможном разорении Лэфема: выход из лабиринта, казавшийся недавно немыслимым, обозначился ясно: беда позволит ему доказать свое бескорыстие и постоянство. Он подумал о сумме, которой располагал и которую может предложить взаймы или при надобности в дар; с этими смутными надеждами в сердце он слушал, ничего не выражая на лице.
Уокер не успокоился, пока не изложил всю ситуацию, насколько она была ему известна.
— Смотрите, сколько у нас скопилось товару. А сейчас ожидается большое падение спроса. Фабрики повсюду закрываются или работают по полдня, а в Лэфеме работа идет как всегда, полным ходом. Это все его гордость. Гордость хорошего сорта, конечно, но он любит хвастать, что огонь в его печах еще ни разу не гасили; что в Лэфеме никогда еще не снижали плату рабочему, какие бы времена не наступали. Конечно, — добавил Уокер, — я не стал бы говорить это каждому, даже никому бы не сказал, кроме вас, мистер Кори.
— Я понимаю, — согласился Кори.
— Что-то у вас сегодня плохой аппетит, — сказал Уокер, глядя на тарелку Кори.
— У меня с утра болит голова.
— Если вы вроде меня, сэр, то она у вас и за весь день не пройдет. Ничего нет хуже головной боли, разве что зубная, или боль в ухе, или еще где. По части болезней я мастак. Вы заметили, какой старик сегодня желтый? Не нравится мне, когда человек такой комплекции — и вдруг желтый, совсем не нравится.
К концу дня появилась серая физиономия Роджерса, знакомая теперь всем служащим Лэфема.
— Что, полковник Лэфем еще не вернулся? — спросил он своим деревянным голосом у рассыльного.
— Да, он у себя, — сказал мальчик; а когда Роджерс направился к кабинету, встал и прибавил: — Сегодня к нему нельзя. Он велел никого не пускать.
— Вот как? — сказал Роджерс. — Меня он, полагаю, примет, — и двинулся вперед.
— Я сперва спрошу, — сказал мальчик; опередив Роджерса, он заглянул в дверь кабинета. — Пожалуйста, посидите, он вас скоро примет, — и Роджерс, несколько удивленный, повиновался. Сухие тускло-каштановые баки и усы, окаймлявшие губы, делали его похожим на пастора, и это сходство почему-то еще усиливала его пергаментная кожа; лысина, доходившая почти до макушки, была словно театральный грим. Лицо его обычно выражало учтивую и благостную осторожность. Вот, сказали бы вы себе, человек правильных и разумных взглядов, ясной цели и гражданских добродетелей, избегающий долгов и всяческого риска.
— Что вам надо? — спросил Лэфем, повернувшись на своем вращающемся кресле, когда Роджерс вошел в комнату; не вставая, он ногой захлопнул дверь.
Роджерс взял стул, который ему не предлагали, и сел, держа шляпу на коленях и повернув ее тульей к Лэфему.
— Я хочу знать, что вы намерены предпринять, — ответил он довольно хладнокровно.
— Сперва я скажу, что я уже предпринял, — сказал Лэфем. — Я съездил в Дюбюк и выяснил все насчет недвижимости, которую вы мне всучили. Вы знали, что Б.О. и П. взяла в аренду линию П.-Игрек-Икс?
— Я не исключал такой возможности.
— Вы знали это, когда продали недвижимость мне? Знали, что Б.О. и П. хотела ее купить?
— Я полагал, что дорога даст за нее хорошую цену, — сказал Роджерс, не моргнув глазом.
— Вы лжете, — сказал Лэфем спокойно, точно исправляя некую незначительную ошибку; и Роджерс принял это с тем же sang-froid[5]. — Вы знали, что дорога не даст за эти предприятия хорошей цены. Вы знали, что она даст столько, сколько пожелает, и что у меня не было иного выхода, как только купить их у вас. Вы мошенник, Милтон К.Роджерс, вы украли деньги, которые я вам ссудил. — Роджерс почтительно слушал, словно обдумывая сказанное. — Вы знали, что я, вернее моя жена, сожалели о том, старом деле; и что я хотел искупить свою вину, коль скоро вы сочли себя обиженным. А вы воспользовались этим. Во-первых, вы получили от меня деньги под залог бумаг, которые не стоили и тридцати пяти центов за доллар; во-вторых, вы стали втягивать меня то в одно, то в другое дело и всякий раз высасывали из меня деньги. А у меня в обеспечение этого осталась только недвижимость на линии железной дороги, которая может в любой момент прижать меня и выжать досуха. И вы хотите знать, что я намерен предпринять? Я прижму вас. Продам этот ваш залог, — он дотронулся до связки бумаг из тех, которыми было завалено его бюро, — а предприятия пущу за сколько придется. Я не стану сражаться с Б.О. и П.
Лэфем повернулся на кресле, показав посетителю свою плотную спину; тот оставался невозмутимым.
— Есть лица, — начал он сухо и спокойно, игнорируя слова Лэфема, точно они были адресованы не ему, а кому-то третьему, очевидно их заслужившему, но настолько ему безразличному, что ему пришлось набраться терпения, чтобы эти обвинения выслушать, — есть англичане, которые наводили справки об этих предприятиях.
— Думаю, что вы лжете, Роджерс, — сказал Лэфем, не оборачиваясь.
— Все, чего я прошу, это чтобы вы не действовали поспешно.
— Вы, видно, надеетесь, что я это не всерьез! — крикнул в ярости Лэфем, обернувшись. — Думаете, дурака валяю? — Он позвонил в колокольчик и велел мальчику, который явился на звонок и ждал, пока он быстро писал записку маклерам и вкладывал ее вместе с пачкой ценных бумаг в большой конверт: — Уильям, отнесешь это сейчас же к «Гэллопу и Пэддоку» на Стейт-стрит. А теперь уходите, — сказал он Роджерсу и снова повернулся к бюро.
Роджерс встал и стоял, держа шляпу в руке. Поза и лицо его выражали не просто спокойствие, они были бесстрастны. У него был вид человека, готового возобновить деловой разговор, как только позволит капризный нрав собеседника.
— Итак, — произнес он, — я понял, что вы не станете ничего предпринимать насчет этой недвижимости, пока я не увижусь с лицами, о которых упомянул.
Лэфем снова повернулся к нему лицом и молча смотрел на него.
— Интересно, что вы замышляете, — сказал он наконец. — Хотелось бы мне знать. — Но так как Роджерс ничем не показал, что готов удовлетворить его любопытство, и принял последние слова Лэфема как столь же не относящиеся к делу, что и остальные, он сказал, нахмурясь: — Приведите кого-нибудь, кто выложит за предприятия столько, чтобы мне хватило расчесться с вами, а уж потом будем говорить. Но не приводите подставных лиц. Даю вам ровно двадцать четыре часа, чтобы вы еще раз показали себя мошенником.
И снова Лэфем повернулся к нему спиной, а Роджерс, поглядев задумчиво на свою шляпу, откашлялся и спокойно ушел, сохраняя до конца вид полного беспристрастия.
Всю вторую половину дня от Лэфема, по выражению Уокера, снова не было никаких вестей, пока ему не принесли последнюю почту; а тогда до общей комнаты дошел звук разрываемых конвертов и вполголоса произносимые проклятья. Несколько раньше обычного часа закрытия он вышел из кабинета в шляпе и застегнутом доверху пальто. Мальчику-посыльному он отрывисто бросил:
— Уильям, сегодня я больше не приду, — подошел к мисс Дьюи, положил ей на стол несколько писем для перепечатки и вышел. Ничего не было сказано, но тех, кто смотрел ему вслед, охватило ощущение надвигающейся беды.
Вечером, сидя вдвоем с женой за чаем, он спросил:
— Что, Пэн и ужинать не выйдет?
— Да, — ответила жена. — Не нравится мне, что она над собой делает. Так и заболеть недолго. Она переживает все куда глубже, чем Айрин.
Лэфем ничего не сказал, но, положив себе по своему обыкновению полную тарелку снеди с обильного стола, он уставился в тарелку с безразличием, не ускользнувшим от внимания жены.
— А с тобой что? — спросила она.
— Ничего. Просто есть неохота.
— Что случилось? — настаивала она.
— Беда случилась, чертовское невезенье, — сказал Лэфем. — Я никогда от тебя ничего не таил, Персис, когда ты спрашивала, и сейчас начинать поздно. Положение хуже некуда. Я расскажу, в чем дело, если только тебе от этого станет легче. Но хватит с тебя и того, что я уже сказал, — хуже некуда.
— Совсем плохо? — спросила она, глядя на него со спокойным мужеством.
— Пока я, пожалуй, точно не скажу, — ответил Лэфем, избегая ее взгляда. — Всю осень не было сбыта, я понадеялся на зиму. Но и сейчас не лучше. Немало людей обанкротилось, среди них и мои должники, у иных моя передаточная на векселях… — Лэфем остановился.
— Что еще?
Он ответил не сразу.
— А еще — Роджерс.
— Тут моя вина, — сказала миссис Лэфем. — Я тебя на это толкнула.
— Нет, я сам того хотел не меньше тебя, — ответил Лэфем. — И никого винить не собираюсь.
Услышав себе оправдание, миссис Лэфем, как всякая женщина, стремящаяся отыскать виновного, не удержалась и сказала:
— Сайлас, а ведь я тебя против него остерегала. Говорила тебе: больше с ним не связывайся.
— Да. Но только мне пришлось ему помочь, чтобы вернуть мои деньги. А это все равно что решетом воду носить. И вот теперь… — Лэфем замолчал.
— Не бойся мне все сказать, Сайлас Лэфем. Если дойдет до самого плохого, я тоже хочу это знать, я должна это знать. Деньги мне, что ли, нужны? Я за тобой прожила счастливо с самой нашей свадьбы и буду счастлива, пока ты жив. А жить мне все равно где, хоть переедем на Бэк-Бэй, а хоть в старый домишко в Лэфеме. Я знаю, кого винить. Я себя виню. Это я навязала тебе Роджерса. — Она снова вернулась к этому, в бессильном стремлении каждой пуританской души возложить на кого-то искупление мирового зла, пусть даже на себя самое.
— До самого плохого еще не дошло, Персис, — сказал муж. — Но с новым домом придется подождать, пока я не разберусь в своих делах.
— По мне, так хоть продавай его, — воскликнула жена в пылу самообвинения. — Я только рада буду, если продашь.
— А я — нет, — сказал Лэфем.
— Знаю, — сказала жена и с грустью вспомнила, сколько сердца вложил он в этот дом.
Он сидел, задумавшись.
— Полагаю, что все еще уладится. А если нет, — он вздохнул, — что поделаешь? Может, и Пэн не стоит так убиваться из-за Кори, — продолжал он с новой для него горькой, неведомой ему прежде иронией. — Нет худа без добра. К тому же остается еще шанс, — закончил он, снова горько усмехнувшись, — что Роджерс все-таки объявится.
— Вот уж чему не верю! — воскликнула миссис Лэфем, но в ее глазах блеснула надежда. — Какой шанс?
— Один на десять миллионов, — сказал Лэфем, и глаза ее опять потухли. — Он говорит, будто какие-то англичане хотят купить эти предприятия.
— И что?
— Ну, я дал ему двадцать четыре часа, чтобы доказать, что он врет.
— Ты не веришь, что есть покупатели?
— Только не на этом свете.
— А если вдруг?
— Вдруг, Персис… Да нет, чепуха!
— Нет, нет! — воскликнула она. — Не может он быть таким уж подлецом. Зачем бы ему тогда говорить? А если он этих покупателей приведет?
— Тогда, — с гордостью сказал Лэфем, — я отдам им все за столько же, за сколько мне их всучил Роджерс. Я на них наживаться не хочу. Но думаю, что сперва придут вести от Б.О. и П.А уж с этих покупателей придется взять, что дадут. Сдается мне, конкурентов у них не будет.
Миссис Лэфем не могла отказаться от надежды.
— А если ты возьмешь свою цену с этих англичан, пока они не прознали, что предприятия хочет скупить дорога, — это избавит тебя от Роджерса?
— Вроде того, — сказал Лэфем.
— Тогда, я уверена, он все сделает, чтобы это устроить. Не можешь ты пострадать за то, что оказал ему услугу. Не может он быть таким неблагодарным! И зачем бы ему заговаривать об этих покупателях, если их нет? Не унывай, Сайлас. Увидишь, он завтра с ними придет.
Лэфем рассмеялся, но она привела ему столько доводов за то, что надо верить Роджерсу, что у него тоже затеплилась надежда. Кончилось тем, что он попросил горячего чаю, и миссис Лэфем, отправив чайник на кухню, велела заварить свежего. Потом, перейдя от отчаяния к надежде, он с аппетитом поужинал. Перед сном они, уже полные надежд, обсудили дела, которые он раскрыл перед ней полностью, как бывало всегда с тех самых пор, как впервые за них взялся. Им вспомнились те давние времена, и он сказал:
— Случись это тогда, я бы не очень тужил. Молод был, ничего не боялся. А после пятидесяти легче пугаешься. Упади я сейчас, мне уж, пожалуй, не подняться.
— Чепуха! Чтобы ты испугался, Сайлас Лэфем? — гордо воскликнула жена. — Хотела бы я посмотреть, что может тебя испугать и какой удар может тебя свалить так, чтобы ты не поднялся.
— Ты и вправду так считаешь, Персис? — спросил он, радуясь ее мужеству.
Среди ночи она окликнула его, и в темноте ее голос звучал особенно тревожно:
— Ты не спишь, Сайлас?
— Нет, не сплю.
— Я все думаю про этих англичан, Сай…
— Я тоже.
— И выходит, что ты будешь ничуть не лучше Роджерса, если продашь им…
— И скрою, как обстоит дело с Б.О. и П.? Я об этом уже подумал. Так что ты не бойся.
Она судорожно зарыдала:
— Ох, Сайлас! Сайлас! — Бог ведает, чего тут было больше: гордости за честность мужа, облегчения от того, что не надо доказывать свою правоту, жалости к нему.
— Тише, тише, Персис! — упрашивал он. — Еще разбудишь Пэн. Не плачь! Не надо.
— Дай мне поплакать, Сайлас! Мне полегчает. Сейчас перестану. Ничего, ничего. — Она потихоньку успокаивалась. — Очень уж обидно, — сказала она, когда снова могла говорить, — упускать такой случай, когда его посылает тебе само провидение.
— Ну, пожалуй, не провидение, — сказал Лэфем. — Так или иначе, хвататься за него не стану. Всего вернее, что Роджерс наврал, и никаких покупателей нет. Но если они есть, они не получат от меня предприятий, пока я не выложу им все начистоту. Не печалься, Персис. Я как-нибудь вывернусь.
— О, я знаю. И потом найдутся же люди, они помогут, если узнают, что у тебя нужда…
— Помогут, если узнают, что нужды нет, — сказал саркастически Лэфем.
— Ты рассказал обо всем Биллу?
— Нет, не смог. Уж очень долго я был самым богатым в родне. Не мог я признаться, что мне грозит беда.
— Понятно.
— И потом, до сегодняшнего дня все обстояло не так уж страшно. Но мы ведь не испугаемся, если станет и впрямь страшно.
— Не испугаемся.
22
С утренней почтой миссис Лэфем получила письмо от Айрин, особенно важное тем, что не упоминало ни об его авторе, ни о состоянии ее духа. Оно содержало лишь новости о дядиной семье, о том, какие все к ней добрые; о том, что кузен Билли возьмет ее и своих сестер кататься на буере, как только встанет лед на реке.
Письмо пришло, когда Лэфем уже ушел в контору, и мать пошла обсудить его с Пенелопой.
— Как тебе кажется? — спросила она и сказала, не дожидаясь ответа: — Мне вообще-то не очень по душе, когда женятся родственники, но если Айрин и Билли поладят… — и она нерешительно взглянула на Пенелопу.
— Для меня это ничего не изменит, — безучастно сказала девушка.
Миссис Лэфем потеряла терпение.
— Тогда вот что, Пенелопа! — воскликнула она. — Может, для тебя что-нибудь изменит, если я скажу, что у отца большие неприятности. Он весь извелся, полночи не спал, только об этом и говорил. Старый негодяй Роджерс взял у него много денег; и все другие, кому он помогал, тоже его подвели. — Миссис Лэфем так излагала обстоятельства дела, что ей некогда было входить в подробности. — И я хочу, чтобы ты вышла наконец из своей комнаты и постаралась бы подбодрить его и утешить, когда он нынче вернется. Будь здесь Айрин, она уж наверняка не стала бы хандрить, — не удержалась она.
Девушка приподнялась на локте.
— Что произошло у отца? — спросила она живо. — У него трудности? Он может разориться? Нам придется остаться в этом доме?
— Глядишь, еще рады будем здесь остаться, — сказала миссис Лэфем, сердясь и на себя за то, что дала дочери повод для догадок, и на избалованную богатством дочь, не представлявшую себе настоящей бедности. — Я хочу, чтобы ты встала и доказала, что можешь думать о ком-нибудь еще, кроме себя.
— О, конечно, встану, — сказала девушка быстро и почти весело.
— Я не говорю, что дела так уж плохи, как были совсем недавно, — честно призналась мать, отступая немного от утверждений, основанных более на чувствах, чем на фактах. — Отец надеется выпутаться, может, так оно и будет. Но я хочу, чтобы ты что-нибудь для него сделала, отвлекла бы, подбодрила, чтобы он не согнулся под тяжким бременем. И перестань хоть на время думать о себе, веди себя разумно.
— Да, да, — сказала девушка. — Можешь обо мне больше не беспокоиться.
Перед тем как уйти из комнаты, она написала записку; вниз она сошла одетая для улицы и сама отнесла ее на почту. Записка была адресована Кори:
«Не приходите, пока я не дам вам знать. На это у меня есть причина, которую сейчас я объяснить не могу; и вы не должны ни о чем спрашивать».
Весь день она пребывала в состоянии какого-то веселого отчаяния, а вечером сошла вниз поужинать с отцом.
— Что ж, Персис, — сказал он с усмешкой, садясь за стол. — Наши благие решения пока придется отложить. Как видно, англичане подвели Роджерса.
— То есть он не пришел?
— По крайней мере, до половины шестого его не было, — сказал Лэфем.
— Ох ты! — только и сказала жена.
— Но я, пожалуй, выпутаюсь и без мистера Роджерса, — продолжал Лэфем. — Есть одна фирма, я ожидал, что она лопнет, а она еще держится, и если я не пойду вместе с ней ко дну, то выплыву. — Вошла Пенелопа. — Привет, Пэн! — вскричал отец. — Не так уж часто тебя теперь увидишь. — Когда она проходила мимо него, он притянул ее к себе и поцеловал.
— Да, — сказала она, — но сегодня я решила повеселить вас немного. Говорить я не буду, одного моего вида вполне достаточно.
Отец засмеялся.
— Это мать тебе наговорила? Вчера я и впрямь приуныл; но, кажется, я не столько ушибся, как испугался. Не хочешь ли сходить сегодня в театр? В Парке дают «Селлерса». Ну, как?
— Сама не знаю. Думаешь, без меня там не обойдутся?
— Никак! — вскричал полковник. — Давайте все пойдем. Разве только, — вопросительно добавил он, — кто-нибудь может прийти?
— Никто не может прийти, — сказала Пенелопа.
— Отлично! Тогда пойдем. Ты только не мешкай, мать.
— Уж я-то вас не задержу, — сказала миссис Лэфем. Поначалу она намеревалась рассказать о бодром письме Айрин; но, поразмыслив, почла за лучшее вовсе не упоминать сейчас об Айрин. Когда они вернулись из театра, где полковник без умолку смеялся на протяжении всей комедии, то и дело толкая в бок Пенелопу, чтобы удостовериться, что и она получает удовольствие, жена сказала, точно все это делалось для развлечения дочери, а не его собственного: — Думается, у девочек все пойдет на лад, — потом сообщила ему о письме и о надеждах, какие оно в ней пробудило.
— Может, ты и права, Персис, — согласился он.
— А Пэн нынче впервые на себя похожа. И подумать, сошла к нам, чтобы повеселить тебя. Впору пожелать, чтобы твои неприятности не сразу уладились.
— Для Пэн их, пожалуй, еще надолго хватит, — сказал полковник, заводя часы.
Однако на время наступило улучшение, которое Уокер назвал потеплением в атмосфере конторы; потом нахлынула новая волна холода, поменьше первой, но явственно ощутимая, а за ней — новое улучшение. Все это походило на зиму в конце года, когда морозы чередуются с днями и даже неделями мягкой погоды, а снег и лед и вовсе исчезают. Но все же это была зима, не менее тяжелая от таких колебаний; подобные же колебания в его делах отражались на внешности и на поведении Лэфема. Он похудел и постарел; дома и в конторе был раздражителен до грубости. В такие дни Пенелопа делила с матерью тяготы домашней непогоды, вместе с нею терпела молчание или вспышки гнева мрачного человека, из-за которого в доме исчезла атмосфера веселого преуспевания. Лэфем больше не говорил о своих затруднениях и резко отвергал вмешательство жены.
— Занимайся своим делом, Персис, — сказал он однажды, — если оно у тебя есть, — после этого она полностью предоставила его Пенелопе, а та ни о чем его не спрашивала.
— Тяжело тебе приходится, Пэн, — сказала мать.
— Нет, мне так легче, — ответила девушка и больше не упоминала о собственных трудностях. Про себя она немного удивлялась послушанию Кори, который после ее записки не давал о себе знать. Ей хотелось спросить отца, не заболел ли Кори; ей хотелось, чтобы он сам спросил, отчего Кори не приходит. А мать продолжала:
— Твой отец, по-моему, сам точно не знает, как обстоят его дела. Приносит домой бумаги и сидит над ними по вечерам, точно и сам не очень в них разбирается. Он и всегда-то был скрытный, вот и сейчас никого ни до чего не допускает.
Иногда он давал Пенелопе для подсчета столбцы цифр, не доверяя это жене, которая в счете была гораздо сильнее. Миссис Лэфем уходила спать, а они сидели до полуночи, путаясь в расчетах, в которых оба были не очень-то сильны. Но мать видела, что девушка служит отцу поддержкой, а его трудности защищают ее от собственных. Иногда, поздно вечером, она слышала, как они уходили из дома, и не спала, дожидаясь их возвращения с этих долгих прогулок. Когда наступила краткая — на час, на день — передышка, первыми ее почувствовали домашние. Лэфем проявил интерес к тому, что пишет Айрин; стараясь загладить недавнюю угрюмость и раздражительность, он принял участие в бодрых предположениях жены. Айрин все еще жила в Дюбюке. От нее пришло письмо о том, что дядина семья хочет оставить ее у себя на всю зиму.
— Пускай ее, — сказал Лэфем. — Это для нее самое лучшее. — Лэфем и сам часто получал письма от брата. Брат держал под наблюдением Б.О. и П., которая пока не предлагала купить предприятия. Однажды, получив такое письмо, он спросил жену, не может ли он, — раз о намерениях дороги ничего не известно, — с чистой совестью и выгодой продать их всякому желающему?
Она грустно посмотрела на него; это случилось как раз в те дни, когда он выходил из состояния тяжелого уныния.
— Нет, Сай, — сказала она, — мне кажется, не можешь ты этого сделать.
Он не согласился и не подчинился, как было вначале; он принялся зло высмеивать женскую непрактичность; потом сложил бумаги, которые просматривал на своем бюро, и вышел из комнаты очень сердитый.
Один из листков выпал через щель в крышке бюро и лежал на полу. Миссис Лэфем сидела за шитьем, но спустя некоторое время подобрала листок, намереваясь положить на бюро. Взглянув в него, она увидела длинный столбец цифр и дат, отмечавших суммы, всегда небольшие, регулярно выплачиваемые некоему «Ум.М.». За год набежало несколько сотен долларов.
Миссис Лэфем положила листок на бюро, потом снова взяла его и спрятала в свою рабочую корзинку, чтобы отдать ему. Вечером, когда он вернулся домой, она увидела, как он рассеянно оглядывает комнату, ища листок, но потом занялся своими бумагами, видимо, обойдясь без него. Она решила подождать, пока он ему понадобится, а уж тогда отдать. Он все еще лежал в ее корзинке, через несколько дней оказался на дне, и она о нем забыла.
23
После Нового года оттепелей больше не было, на улицах лежал снег, который под ногами прохожих и копытами лошадей тут же становился грязным; после снегопадов к нему возвращалась чистота, потом он снова быстро утрачивал ее, делаясь темным и твердым как железо. Установился отличный санный путь; воздух полнился звоном бубенцов; но среди экипажей, ежедневно во множестве выезжавших вечерами на Брайтон-роуд, не было экипажа Лэфема; из конюшни прислали сказать, что у кобылы стали пухнуть ноги.
С Кори он почти не общался. Он не знал, о чем Пенелопа попросила Кори, по словам жены, ей было известно не больше, чем ему, а сам он не хотел ни о чем спрашивать дочь, тем более, что Кори больше у них не показывался. Он видел, что она стала веселее, чем была, и больше помогает ему и матери. Иногда он открывал немного перед ней свою омраченную душу, заговаривая неожиданно о делах. Однажды он сказал:
— Пэн, ты ведь знаешь, что дела у меня плохи.
— У нас у всех они не очень блестящи, — сказала девушка.
— Да, но одно дело, когда по собственной вине, а другое — по чьей-то.
— Я не считаю это его виной, — сказала она.
— А я считаю — своей, — сказал полковник.
Девушка засмеялась. Она думала о своей заботе, отец — о своей. Значит, надо вернуться к его делам.
— В чем же ты виноват?
— Не знаю, считать ли это виной. Все этим запросто занимаются. Но мне лучше бы с акциями не связываться. Это я всегда обещал твоей матери. Ну да что уж тут говорить, слезами горю не поможешь.
— Слезами, я полагаю, ничему не поможешь. Если бы можно было помочь, все уже давно бы уладилось, — сказала девушка, снова думая о своем, и не будь Лэфем так поглощен своими тревогами, он понял бы, как безразлична она ко всему, что могут дать или не дать деньги. Ему было не до того, чтобы наблюдать за ней и увидеть, сколь изменчиво было в те дни ее настроение; как часто она переходила от бурной веселости к мрачной меланхолии, как бывала то без причины дерзкой, то на удивление смиренной и терпеливой. Но ничего из этого не укрылось от глаз матери, которую Лэфем однажды спросил, вернувшись домой:
— Персис, почему Пэн не выходит за Кори?
— Ты это знаешь не хуже меня, Сайлас, — сказала миссис Лэфем, вопросительно взглянув на него, чтобы понять, что кроется за его словами.
— Я считаю, что она дурака валяет. Бессмысленно себя ведет и неразумно. — Он умолк, а жена ждала. — Если бы она дала ему согласие, я бы мог рассчитывать на их помощь. — Он опустил голову, не осмеливаясь смотреть жене в глаза.
— Плохи, видно, твои дела, Сай, — сказала она с жалостью, — а то бы до этого не дошло.
— Я в капкане, — сказал Лэфем, — и не знаю, как из него выбраться. Продать эти мельницы ты ведь не позволяешь…
— Я позволю, — печально сказала жена.
Он издал горестный стон.
— Я все равно уже ничего не могу сделать. Даже если ты позволишь. О господи!
Таким подавленным она его еще никогда не видела. Она не знала, что сказать. В страхе она могла только спросить:
— Неужели дошло до самого худшего?
— С новым домом придется расстаться, — ответил он уклончиво.
Она ничего не ответила. Она знала, что работы в доме приостановлены уже с начала года. Архитектору Лэфем сказал, что решил отложить отделку до весны, потому что все равно не стоит переезжать зимой; и архитектор с ним согласился. Сердце ее болело за мужа, но сказать ему об этом она не смела. Они вдвоем сидели за столом — она спустилась вниз разделить с ним его запоздалый ужин. Она видела, что он ничего не ест, но не уговаривала его и лишь ждала, когда он снова заговорит. Им было не до того.
— Я написал, чтобы закрыли фабрику в Лэфеме.
— Закрыли фабрику! — повторила она в смятении. В это ей было трудно поверить. Печи на фабрике не гасли ни разу еще с тех самых пор, как запылали впервые. Она знала, как он этим гордился, как похвалялся этим всем и каждому и всегда приводил в пример как главное доказательство своего успеха. — О Сайлас!
— А что толку тянуть дальше? — сказал он. — Я уже месяц как понял, что к тому идет. В Западной Виргинии объявилось несколько парней, которые тоже стали выпускать краску и за дело взялись крепко. Многого добиться они не могли, пока продавали ее сырой. А недавно и варить стали; рядом с их фабрикой оказался природный газ, горючее обходится им десять центов, а мне — доллар; и краска у них получается не хуже моей. Ясно, чем это кончится. А еще и рынок завален товаром. Ничего не оставалось, как только закрыть, и я закрыл.
— Что же станется с рабочими сейчас, в середине зимы? — сказала миссис Лэфем, ухватив лишь одну эту мысль из водоворота бедствий, кружившихся перед ней.
— А мне плевать, что с ними станется! — вскричал Лэфем. — Они делили со мной удачу, пусть теперь делят и это. Если уж ты так жалеешь рабочих, прибереги хоть каплю жалости для меня. Или ты не знаешь, что значит закрыть фабрику?
— Знаю, Сайлас, — сказала жена ласково.
— Ну так вот! — Он встал, не притронувшись к ужину, и пошел в гостиную; там она и застала его, склонившегося над ворохом бумаг. Это напомнило ей о листке, лежавшем в ее рабочей корзинке; решив не заставлять измученного человека искать его, она принесла его сама.
Он рассеянно взглянул на него, но потом смутился, покраснел и выхватил листок из ее рук.
— Откуда он у тебя?
— Ты выронил его, а я подняла. Кто такой «Ум.М.»?
— «Ум.М.», — повторил он, растерянно глядя то на нее, то на листок. — Да так — ничего. — Он изорвал листок на мелкие клочки и бросил в камин. Утром миссис Лэфем спустилась в гостиную раньше него; увидев на полу клочок, видимо, не попавший в камин, она подобрала его и разглядела на нем: «М-сс М.». Она подивилась, что за дела могли быть у мужа с какой-то женщиной; вспомнила его смущение при виде листка, которое она объяснила себе своим вмешательством в его рабочие секреты. Она все еще размышляла над этим, когда он вошел к завтраку — с набрякшими веками и глубокими морщинами на лице.
После долгого молчания, которое он, видимо, не склонен был нарушать, она спросила:
— Сайлас, кто такая миссис М.?
Он уставился на нее:
— Не понимаю, о чем ты?
— Не понимаешь? — спросила она насмешливо. — Когда поймешь, скажешь мне. Тебе налить еще кофе?
— Нет.
— Ну, что ж, когда кончишь, позвони Алисе. А мне некогда. — Она резко встала и вышла. Лэфем тупо поглядел ей вслед и продолжал завтракать. Он допивал кофе, когда она снова влетела в комнату и бросила на стол рядом с его тарелкой еще несколько листков. — Вот еще твои бумаги, будь добр, запри их в свое бюро, а не разбрасывай у меня по комнате. — Только теперь он понял, что она сердится, и, кажется, сердится на него. Его взбесило, что в такое трудное время она вот этак накидывается на него. Он ушел из дому, не сказав ей ни слова.
В тот день, уже перед самым закрытием конторы, в дверь его кабинета постучал Кори и попросил разрешения поговорить с ним.
— Конечно, — сказал Лэфем, поворачиваясь на вращающемся кресле и подтолкнув к Кори стул. — Садитесь. Я сам хотел поговорить с вами. Я обязан сказать, что вы попусту теряете время. Я уже как-то говорил, что вы легко найдете место получше, и сейчас еще могу вам в этом помочь. Никакого сбыта краски за границей — против наших ожиданий — не будет, и лучше вам это дело бросить.
— Я не хочу его бросать, — сказал молодой человек, сжав губы. — Я в него по-прежнему верю. А сейчас я хочу предложить то, о чем уже однажды намекал вам. Я хочу вложить в него кое-какие деньги.
— Деньги! — Лэфем нагнулся к нему и нахмурился, сжимая ручки кресла, словно не совсем понимая.
— У меня есть около тридцати тысяч долларов, и я могу вложить их в дело. Если вы не хотите считать меня компаньоном — помнится, вы возражали против компаньона, — пусть это будет просто инвестиция. Как мне представляется, перед нами открываются сейчас некоторые возможности в Мексике, и мне не хотелось бы выступать там только в роли коммивояжера.
Они сидели, глядя в глаза друг другу, потом Лэфем откинулся в кресле и медленно провел рукой по лицу. Когда он отнял руку, черты его еще хранили следы сильного волнения.
— Вашей семье это известно?
— Известно дяде Джеймсу.
— Он считает это для вас выгодным?
— Он считает, что мне пора полагаться на собственные суждения.
— Я мог бы повидаться с вашим дядей в его конторе?
— По-моему, он сейчас там.
— Так вот, я хотел бы на днях с ним поговорить. — Он немного подумал, потом встал и вместе с Кори пошел к двери. — Полагаю, я не изменю своего решения насчет вашего участия в деле, — сказал он холодно. — Уж если я раньше имел на то причины, то теперь и подавно.
— Хорошо, сэр, — сказал молодой человек и стал запирать свою конторку. Общая комната была пуста; Кори принялся складывать свои бумаги, как вдруг в комнату ворвались две женщины; оттолкнув швейцара на лестнице, они направились прямиком к кабинету Лэфема. Одна из них была машинистка мисс Дьюи, на вторую она обещала стать похожей лицом и фигурой лет через двадцать, если тяжелую работу будет перемежать с беспробудным пьянством.
— Это его комната, Зерилла? — спросила женщина, указывая на дверь кабинета рукой, которую она еще не успела высвободить из-под грязной шали. Не дожидаясь ответа, она направилась к двери, но тут дверь распахнулась, и в ней, заполняя ее всю, появился Лэфем.
— Послушайте, полковник Лэфем! — визгливым голосом закричала женщина. — Я хочу знать, почему это вы так обходитесь со мной и с Зериллой?
— Что вам надо? — спросил Лэфем.
— Что мне надо? А то вы не знаете! Денег мне надо, за квартиру платить. В доме есть нечего, значит, и на это нужны деньги.
Лэфем нахмурился так грозно, что женщина отступила.
— Так не просят. Убирайтесь!
— И не подумаю, — захныкала женщина.
— Кори! — сказал Лэфем властным тоном хозяина — он проявил такое безразличие к присутствию Кори, что молодой человек решил, что о нем забыли. — Деннис еще здесь?
— Да, сэр, — ответил с лестничной площадки сам Деннис и появился в комнате.
Лэфем снова обратился к женщине:
— Ну как, послать за извозчиком или послать за полицией?
Женщина заплакала, утираясь шалью.
— Не знаю, что нам и делать.
— Прежде всего — убраться отсюда, — сказал Лэфем. — Кликните извозчика, Деннис. А если еще раз сюда придете, велю вас арестовать. Помните об этом! А вы, Зерилла, понадобитесь мне завтра с утра.
— Да, сэр, — смиренно сказала девушка и вместе с матерью ушла вслед за швейцаром.
Лэфем молча закрыл свою дверь.
На следующий день за завтраком Уокер, видя молчаливость Кори, говорил за двоих. Он говорил о Лэфеме, который, с тех пор как начались его очевидные трудности, приобрел для своего бухгалтера загадочную притягательность, и наконец спросил:
— Видели вчерашний цирк?
— Какой цирк? — спросил в свою очередь Кори.
— Да этих двух женщин и нашего старика. Деннис мне все рассказал. А я ему сказал, что, если он дорожит своим местом, пусть лучше держит язык за зубами.
— Отличный совет, — сказал Кори.
— Ну ладно, не хотите говорить — не надо. На вашем месте и я бы не стал, — ответил Уокер, уже привыкший к тому, что Кори и не думает задирать перед ним нос. — Но вот что я вам скажу: старик не может на всех полагаться. Если и дальше так пойдет, молва поползет обязательно. К вам в контору заявляется женщина и угрожает вам при швейцаре — и вы надеетесь, что швейцар при этом не задумается? А это уж последнее дело, потому что, когда швейцар начинает думать, он начинает думать не то что надо.
— Не понимаю, отчего бы даже и швейцару не подумать обо всем этом правильно, — ответил Кори. — Я не знаю, кто была эта женщина, но она, видимо, мать мисс Дьюи; неудивительно, что полковник Лэфем рассердился, когда к нему так нагло ворвались. Вероятно, она жалкая, опустившаяся женщина; он делал ей добро, а она стала этим злоупотреблять.
— Так, вы считаете, это? А почему тогда фамилии мисс Дьюи нет в платежной ведомости?
— Это опять-таки доказывает, что речь идет о благотворительности. Только так и можно это понять.
— Ну ладно! — Уокер закурил сигару и прищурился. — Значит, не только швейцару, но и бухгалтеру не следует думать не то что надо. Но, сдается мне, мы-то с вами думаем об этом одинаково.
— Да, только в том случае, если вы думаете то же, что и я, — твердо сказал Кори. — И я уверен, вы думали бы именно так, если б видели этот «цирк» своими глазами. Когда человека шантажируют, он ведет себя иначе.
— Смотря по тому, что это за человек, — сказал Уокер, вынимая сигару изо рта. — Я никогда не говорил, что наш старик чего-нибудь боится. Не тот характер.
— Характер, — продолжал Кори, не желая долее обсуждать эту тему иначе как в общих словах, — должен чего-то стоить. Если он становится добычей случайности и видимости, то не стоит ничего.
— Случайности происходят даже в самых благородных семействах, — упорствовал Уокер с вульгарной, веселой тупостью, возмутившей Кори. Ничто, пожалуй, не отделяло так его прозаическую натуру от пошлости, как инстинктивное великодушие, о котором, однако, не решусь сказать, что оно было всегда безошибочным.
Вечером этого дня, когда контора опустела, пришла очередь мисс Дьюи говорить с Лэфемом. На ее стук он открыл дверь и встревоженно посмотрел на нее.
— Что тебе, Зерилла? — спросил он с грубоватой ласковостью.
— Я не знаю, что делать с Хэном. Опять вернулся. Они с матерью помирились и вчера напились, когда я пришла домой, и так безобразничали, что прибежали соседи.
Лэфем провел рукой по красному, воспаленному лицу.
— Не знаю, как быть. Вы доставляете мне вдвое больше хлопот, чем моя собственная семья. А не будь тебя, Зерилла, я бы знал, что делать, как быть, — продолжал он, смягчаясь, — мамашу бы твою я засадил куда надо, а парня на три года отправил бы в дальнее плавание…
— Мне кажется, — сказала со слезами мисс Дьюи, — что он назло мне так часто возвращается. Уезжает он самое большее на год, и ведь его не обвинишь в привычном пьянстве, когда это всего лишь кутежи. Прямо голова идет кругом.
— Ладно, только здесь не надо плакать, — сказал Лэфем, успокаивая ее.
— Я знаю, — сказала мисс Дьюи. — Мне бы только избавиться от Хэна, а с матерью я как-нибудь справлюсь. Если бы мне развестись, мистер Веммел на мне женится. Он сколько раз обещал.
— Не могу сказать, что мне это так уж по душе, — сказал Лэфем, хмурясь. — Нечего опять спешить с замужеством. И кавалер тебе сейчас ни к чему.
— Не бойтесь, это как раз к лучшему. Если бы мне за него выйти, для всех было бы хорошо.
— Ладно, — сказал нетерпеливо Лэфем. — Сейчас мне не до этого. Они, конечно, опять все из дому вынесли?
— Да, — сказала Зерилла, — ни цента не оставили.
— Дорого вы мне обходитесь, — сказал Лэфем. — Вот возьми, — он вынул бумажник и дал ей купюру. — Вечером зайду, погляжу, что можно сделать.
Он снова заперся в кабинете, а Зерилла осушила слезы, сунула купюру в вырез платья и ушла.
Лэфем задержал швейцара еще на час. Было шесть часов, время, когда Лэфем обычно уже сидел дома за чаем; но в последние месяцы распорядок дня был нарушен, и он не поехал домой. Быть может, он хотел, чтоб одна забота прогнала другую, и решил выполнить обещание, которое дал мисс Дьюи; и вот вместо того, чтобы сидеть дома за столом, он взбирался по лестнице старого дома, разделенного на отдельные квартиры. Это был район вокзалов, дешевых гостиниц, общественных уборных, маленьких закусочных и ресторанчиков с барами, какими изобилуют привокзальные кварталы; впереди Лэфема к дверям мисс Дьюи поднимался официант одного из таких ресторанчиков, неся на подносе ужин, накрытый салфеткой. Зерилла впустила их; услышав ее приветствие, сидевший у печки парень в потертом костюме, какие матросы носят на берегу, кое-как надетом поверх матросской тельняшки, поднялся со своего места, выражая тем почтение к посетителю и стараясь тверже держаться на ногах. Женщина, сидевшая по другую сторону печки, не встала и принялась пронзительным голосом оправдываться.
— Вы, может, подумаете, будто мы тут как сыр в масле катаемся. А девочка прямо с работы, стряпать уж, видно, сил не было, а мне прошлой ночью так худо было, вся разбитая, вот и думаю, чем брать у мясника кости и платить за сало, которое он срезает, так что не дешевле станет, вот и я грю, лучше уж из ристрана, и печь топить не надо.
— Что там у тебя под передником? Бутылка? — спросил Лэфем; не сняв шляпы и держа руки в карманах, он не замечал ни попыток приветствия со стороны матроса, ни стула, придвинутого Зериллой.
— Ну да, бутылка, — сказала женщина с завидной откровенностью. — Виски. Надо же чем-то натираться от ревматизма.
— Угу, — проворчал Лэфем. — Ты, как видно, и его от ревматизма натерла.
Он повернул голову к матросу, медленно и ритмично качавшемуся на ногах.
— В этом доме он еще и капли сегодня не выпил! — крикнула женщина.
— Почему ты здесь околачиваешься? — сказал свирепо Лэфем, обернувшись к матросу. — Почему на берегу? Где твой корабль? Думаешь, я позволю тебе заявляться сюда и объедать жену, а потом выложу деньги, и ты опять примешься за свое?
— И я ему то же самое сказала, когда он сегодня сюда сунулся, верно, Зерилла? — сказала женщина, охотно присоединяясь к осуждению недавнего собутыльника. — Нечего тебе тут делать, грю. Нечего, грю, тянуть с меня и с Зериллы. Отправляйся, грю, на корабль. Так ему и сказала.
Матрос, улыбаясь Лэфему приветливой пьяной улыбкой, пробормотал что-то о том, что команда получила расчет.
— Так уж оно всегда с каботажными, — вмешалась женщина. — Тебе бы, грю, в дальнее уйти. Вот и мистер Веммел. Хоть сейчас готов жениться на Зерилле, и были бы мы с ней пристроены. Много ли мне жить остается, так дотянуть бы спокойно, а не подачки получать. А тут Хэн дорогу загородил. Я ему толкую, что для него даже выгоднее, больше, грю, денег получишь. А он все никак не хочет.
— Ну вот что, — сказал Лэфем. — Я ничего об этом не желаю знать. Это дело не мое, а ваше, и я мешаться не стану. А вот кто живет на мой счет — это мое дело. И я говорю всем вам троим: я готов заботиться о Зерилле, я готов заботиться о ее матери…
— Сдается мне, если бы не отец моей девочки, — вставила мать, — вас бы и в живых не было, полковник Лэфем.
— Знаю, — сказал Лэфем. — Но вас, мистер Дьюи, я содержать не намерен.
— А что уж Хэн такого делает? — сказала старуха беспристрастно.
— Ничего он не делает, и я этому положу конец. Пусть устраивается на корабль и убирается отсюда. Зерилла может не ходить на работу, пока он не уберется! Я сыт вами всеми по горло.
— Нет, вы только послушайте! — сказала мать. — Разве отец девочки не положил за вас жизнь? Вы сами это сто раз говорили. И разве девочка не зарабатывает эти деньги, не работает день и ночь? Можно подумать, мы вам каждым куском обязаны! А если бы не Джим, вы бы сейчас здесь не стояли и не командовали над нами.
— Ну так запомните, что я сказал. На этот раз мое слово твердо, — закончил Лэфем, направляясь к двери.
Женщина поднялась со стула и пошла за ним с бутылкой в руке.
— Эй, полковник! А что вы посоветуете Зерилле насчет мистера Веммела? А, полковник? Я ей грю, к чему развод, пока она его покрепче не зацепит. Может, стребовать с него бумагу, что, мол, в случае развода он уже точно женится? Не нравится мне, что некрепко все у них как-то. Не дело это. Неправильно.
Лэфем ничего не ответил матери, озабоченной будущим своей дочери и связанными с этим нравственными проблемами. Он вышел, спустился по лестнице и на улице чуть не столкнулся с Роджерсом, который с саквояжем в руке, видимо, спешил к одному из вокзалов. Он приостановился, словно желая что-то сказать Лэфему, но Лэфем резко повернулся к нему спиной и пошел в другую сторону.
Дни проходили, одинаково сумрачные для него, даже дома. Раз или два он попытался заговорить о своих трудностях с женой, но она резко отталкивала его, словно презирала и ненавидела; он все же решил во всем ей признаться и обратился к ней однажды вечером, когда она вошла в комнату, где он сидел, и хотела тут же уйти.
— Перси, мне надо тебе кое-что сказать.
Она остановилась, точно против воли, и приготовилась слушать.
— Кое-что ты, наверно, уже знаешь, и это тебя настроило против меня.
— Нет, полковник Лэфем. Вы идите своей дорогой, а я — своей. Вот и все.
Она ждала, что он скажет, и улыбалась холодной и злой улыбкой.
— Это я не затем говорю, чтобы тебя задобрить, потому что я вовсе не жду от тебя пощады, но все вышло из-за Милтона К.Роджерса.
— Вот как! — сказала презрительно миссис Лэфем.
— Я всегда считал, что это все равно как азартные игры, и теперь считаю. Все равно что надеяться на хорошую карту. Честное слово, Персис, я никогда не встревал в эти дела, пока этот негодяй не надавал мне своих липовых акций в залог. Тут мне подумалось, что можно бы попробовать возместить себе хоть что-то. Оно, конечно, не оправдание. Но когда видишь, как чертовы бумаги растут в цене, как они скачут то вверх, то вниз, я и не удержался. Словом, стал играть на бирже — то самое, что всегда тебе обещал не делать. И ведь выигрывал. И остановился бы, если б набрал сумму, какую себе поставил. Но никак это у меня не получалось. Стал проигрывать, а чтобы отыграться, еще просадил кучу денег. Так уж всегда и во всем бывало, до чего Роджерс хоть пальцем коснется. Да что теперь говорить! Я туда ухлопал деньги, которые сейчас меня выручили бы. Не пришлось бы и фабрику закрывать, и дом продавать, и…
Лэфем умолк. Жена, вначале слушавшая с недоумением, потом с недоверием, потом с облегчением, почти с торжеством, снова стала строгой.
— Сайлас Лэфем, если бы тебе сейчас умирать, сказал бы ты: вот все, в чем я хотел сознаться?
— Конечно. А в чем мне, по-твоему, еще сознаваться?
— Посмотри-ка мне в глаза! Больше ничего у тебя на душе нет?
— Нет! Видит Бог, на душе у меня довольно скверно, но сказать мне больше нечего. Тебе, верно, Пэн уже что-то успела наговорить. Я ей иной раз намекал. Меня это мучило, Персис, а рассказать все никак не решался. Я не жду, чтоб тебе это понравилось. Признаюсь, я свалял дурака, и того хуже, если хочешь знать. Но это все. Я никому не сделал зла, кроме как себе — да тебе и детям.
Миссис Лэфем встала и, не глядя на него, пошла к двери.
— Ладно, Сайлас, этим я тебя никогда не попрекну.
Она поспешно вышла и весь вечер была с ним очень ласкова, всячески стараясь загладить свою прежнюю суровость.
Она расспросила его о делах, и он рассказал ей о предложении Кори и о своем ответе. Это не вызвало у нее большого интереса, что несколько разочаровало Лэфема, ожидавшего ее похвалы.
— Он это сделал ради Пэн.
— Но он не стал настаивать, — сказал Лэфем, который, видимо, смутно надеялся, что Кори признает его великодушие и повторит свое предложение. Бывает, что за самоотверженным поступком следует сомнение, не был ли он ненужной глупостью. Когда к этому, как было с Лэфемом, примешивается смутное подозрение, что можно было, проявив чуть меньше альтруизма, соблюсти свою выгоду и почти наверняка никому не повредить, сожаления становятся невыносимыми.
С тех пор как с ним говорил Кори, произошли события, вновь вселившие в Лэфема надежду.
— Пойду расскажу об этом Пэн, — сказала его жена, торопясь наверстать упущенное время. — Почему ты мне до сих пор ничего не рассказывал, Сайлас?
— Ты ведь со мной не разговаривала, — сказал печально Лэфем.
— Да, правда, — призналась она, краснея. Лишь бы он не подумал, будто Пэн и раньше про это знала.
24
В тот вечер после обеда в комнату к Кори вошел Джеймс Беллингем.
— Я к тебе по просьбе полковника Лэфема, — сказал ему дядя. — Он был сегодня у меня в конторе, и мы долго говорили. Ты знал, что он в трудном положении?
— Я предполагал, что есть какие-то сложности. Да и бухгалтер тоже о чем-то догадывается, хотя ему мало что известно.
— Лэфем считает, что тебе обязательно следует знать, как идут его дела и почему он отклонил твое предложение. Должен сказать, что ведет он себя отлично — как джентльмен.
— Это меня не удивляет.
— А меня удивляет. Трудно вести себя как джентльмен, когда затронуты твои жизненные интересы. А Лэфем не производит впечатления человека, всегда действующего из лучших побуждений.
— А кто из нас всегда так действует? — спросил Кори.
— Не все, конечно, — согласился Беллингем. — Ему, наверное, нелегко было сказать тебе «нет»; человеку в таком положении кажется, что его может спасти любой, самый ничтожный шанс.
Кори помолчал.
— Неужели его дела так плохи?
— Точно сказать трудно. Подозреваю, что из оптимизма и любви к круглым числам он всегда несколько преувеличивал свои возможности. Я не хочу сказать, что он был при этом нечестен; он весьма приблизительно оценивал свой актив и исчислял свое богатство на основе своего капитала, а ведь часть его капитала — заемная. Он много потерял из-за некоторых недавних банкротств, и все, что он имеет, резко упало в цене. Я имею в виду не только непроданные запасы краски, но и конкуренцию, а она стала весьма грозной. Ты что-нибудь знаешь о западновиргинской краске?
Кори кивнул утвердительно.
— Ну так вот: он сказал мне, что там обнаружили природный газ, и это позволит производить такую же хорошую краску, как у него, а себестоимость ее так снизится, что они и продавать ее станут дешевле, чем он. Если это произойдет, то новая краска не только вытеснит его краску с рынка, но и сведет к нулю ценность всей его фабрики в Лэфеме.
— Понимаю, — подавленно сказал Кори. — Я знаю, что он вложил в фабрику огромные деньги.
— Да, и достаточно высоко оценил свои залежи. А они почти ничего не будут стоить, если его краску вытеснит западновиргинская. К тому же Лэфем брался и за некоторые другие дела помимо основного; как многие в таких случаях, сам вел отчетность и окончательно в ней запутался. Он попросил меня вместе с ним разобраться в его делах. Я обещал. Удастся ли ему преодолеть трудности, будет видно. Боюсь, что и на это потребуется немало денег — много больше, чем он предполагает. Он считает, что можно обойтись сравнительно малой суммой. Я другого мнения. Только очень большая сумма может его спасти; меньшая будет зряшной тратой. Если бы его выручила какая-то конкретная сумма — даже значительная, — это можно бы устроить; но все гораздо сложнее. Повторяю, отказаться от твоего предложения было для него нелегким искусом.
Беллингем, видимо, не собирался на этом кончить. Однако он больше ничего не сказал, а Кори ничего не ответил.
Он принялся обдумывать сказанное, то с надеждой, то с сомнением, все время при этом спрашивая себя, знала ли Пенелопа что-нибудь о том, о чем ей как раз в эти минуты собиралась сообщить мать.
— Конечно, он это сделал ради тебя, — не удержалась миссис Лэфем.
— Тогда он поступил очень глупо. Неужели он думает, что я позволю ему дать отцу деньги? Если эти деньги за отцом пропадут, неужели он думает, что мне будет легче? По-моему, гораздо правильнее поступил отец. А предложение было очень глупое.
Повторяя это суровым тоном, она выглядела вовсе не так сурово и даже слегка улыбалась. Мать доложила отцу, что она была больше похожа на себя, чем за все время со дня предложения Кори.
— Мне кажется, если бы он еще раз сделал ей предложение, она бы согласилась, — сказала миссис Лэфем.
— Я дам ей знать, когда он соберется, — сказал полковник.
— Не к тебе же он придет с этим, — воскликнула она.
— А к кому же еще? — спросил он.
Тут только они поняли, что говорили о разных предложениях.
Утром после ухода Лэфема в контору почтальон доставил еще одно письмо от Айрин, в котором было много приятных сообщений о ее жизни в гостях; часть из них относилась к кузену Билли, как она его называла. В конце письма она приписала: «Передай Пэн, чтобы не глупила».
— Ну вот, — сказала миссис Лэфем, — все, кажется, улаживается, — им даже показалось, будто улаживаются также и неприятности полковника. — Пэн, когда у отца поправятся дела, — не удержалась она, — как ты думаешь поступить?
— А что ты писала обо мне Айрин?
— Ничего особенного. Ну так что же, как ты поступишь?
— Гораздо легче сказать, как я поступлю, если его дела не поправятся, — ответила девушка.
— Я знаю, ты считаешь, что он повел себя очень благородно со своим предложением, — настаивала мать.
— Благородно, но глупо, — сказала девушка. — Видимо, благородные поступки большей частью глупы, — добавила она.
Она пошла в свою комнату и написала письмо. Письмо было очень длинное и написано очень старательно; но когда она перечла его, то разорвала на мелкие кусочки. Она написала новое письмо, короткое и торопливое, но разорвала и его. Потом она пошла к матери в гостиную, попросила показать ей письмо Айрин и прочла его про себя.
— Да, кажется, ей там весело, — вздохнула она. — Мама, как ты думаешь, надо мне сообщить мистеру Кори, что я знаю о его предложении отцу?
— Думаю, ему это будет приятно, — сказала рассудительно миссис Лэфем.
— Я в этом не уверена — то есть не уверена, как ему об этом сказать. Сперва ведь надо его пожурить. Конечно, намерения у него были хорошие, но не очень для меня это лестно. Он что, надеялся этим изменить мое решение?
— Он и не помышлял об этом.
— Правда? Почему?
— Потому что сразу видно — не такой он человек. Может, он и хотел тебе угодить, но не затем, чтобы ты передумала.
— Да, наверно, он должен знать, что ничто меня не заставит изменить свое решение — во всяком случае, никакой его поступок. Я уже об этом думала. Но пусть ему не кажется, будто я этот поступок не ценю, хоть и считаю глупым. Может, ты ему напишешь?
— Почему бы и не написать?
— Нет, это будет слишком подчеркнуто. Не надо. Пусть все идет как идет. А лучше бы он этого не делал.
— Но ведь уже сделал.
— Я попыталась написать ему — два письма. Одно получилось такое смиренное и благородное, что просто противно, а второе — ужасно дерзкое и развязное. Жаль, что ты не видела этих двух писем, мама! Жаль, что я их не оставила, чтобы перечитывать, если когда-нибудь воображу, что сохранила хоть каплю разума. Лучшее лекарство от самомнения.
— Почему он перестал ходить сюда?
— Разве он не ходит? — спросила в свою очередь Пенелопа, словно о чем-то, чего она и не заметила.
— Тебе лучше знать.
— Да. — Она помолчала. — А не ходит он к нам потому, что обиделся на меня.
— Что же ты натворила?
— Ничего. Написала ему — недавно. Наверное, очень резко, но я не ожидала, что он рассердится. Ведь ясно, что он все-таки рассердился, а не просто воспользовался первым случаем отделаться от меня.
— Так что же ты натворила, Пэн? — спросила строго мать.
— О, и сама не знаю. Натворила бог знает что. Сейчас расскажу. Когда ты сказала мне, что у отца деловые затруднения, я написала ему, чтобы он не приходил, пока я не дам знать. Написала, что ничего не могу объяснить, и вот с тех пор он не приходит. И я не знаю, что это значит.
Мать посмотрела на нее сердито.
— Ну, Пенелопа Лэфем, для разумной девушки ты самая большая дура, каких я видела. Неужели ты надеешься, что он придет спросить, не позволишь ли ты ему приходить?
— Он мог хотя бы написать, — настаивала девушка.
Мать в отчаянии щелкнула языком и откинулась в кресле.
— Если бы он написал, я бы его стала презирать. Он поступает правильно, а ты… ты… Бог знает, как поступаешь ты… Мне стыдно за тебя. Чтобы девушка, такая разумная, когда дело касается сестры, оказалась такой бестолковой, как дошло до нее самой.
— Я решила, если отец разорится, сразу порвать с ним и не оставлять ни ему, ни себе никакой надежды. Во всей этой ситуации это был мой единственный шанс совершить что-то героическое, и я его не упустила. Сейчас-то мне смешно, но тогда — не думай, будто это было не всерьез. Еще как всерьез! Но полковник до того медленно разоряется, что все испортил. Я ждала банкротства на следующий же день, и тогда он понял бы меня. А когда все это растянулось на две недели, какой уж тут героизм — весь выдохся! — Она смотрела на мать, улыбаясь сквозь слезы, и губы ее дрожали. — За других легко быть разумной. А за себя — вон оно что получается! Особенно когда до того хочется поступить как не следует, что кажется, будто это и есть то самое, что сделать надо. Но одно мне все-таки удалось. Я нашла в себе силы ничего не показать полковнику. Если бы не то, что мистер Кори перестал приходить к нам и не мой гнев на него за то, что я так дурно с ним обошлась, я бы и вовсе ничего не стоила.
По щекам у нее потекли слезы, но мать сказала:
— Ну, хватит. Ступай и напиши ему. Не важно, что ты напишешь, очень-то не раздумывай.
Третья попытка удовлетворила ее едва ли больше двух прежних, но она отослала письмо, хотя оно казалось ей неловким и резким. Она написала:
«Дорогой друг, посылая вам ту записку, я полагала, что вы уже на следующий день поймете, почему я не могу больше видеться с вами. Сейчас вы все знаете и, пожалуйста, не думайте, что, если что-либо случится с моим отцом, я захочу от вас помощи! Но это не причина, чтобы не поблагодарить вас. И я благодарю вас за предложенную помощь. В этом — весь вы. Искренне
ваша Пенелопа Лэфем».
Она отправила письмо, а вечером он прислал ответ с посыльным:
«Дорогая, мой поступок — ничто, пока вы не одобрили его. Все, что я имею и что я есть, — ваше. Не пришлете ли вы несколько слов с подателем этого письма, не разрешите ли повидать вас? Я понимаю ваши чувства, но уверен, что сумею убедить вас думать по-другому. Знайте, что я полюбил вас, не помышляя о состоянии вашего отца, и так будет всегда. Т.К.».
Великодушные слова сливались перед ее глазами из-за набегавших слез. Но в ответ она написала:
«Прошу вас, не приходите. Мое решение твердо. Пока над нами висит угроза, я не могу вас видеть. И если отца постигнет беда, между нами все будет кончено».
Она показала его письмо матери и сообщила ей свой ответ. Мать задумалась, потом заметила со вздохом:
— Ну что ж, надеюсь, твое решение будет тебе по силам, Пэн.
— Я тоже. Потому что ничего тут не поделаешь, да ничего и не надо делать. Это мое единственное утешение.
Она ушла к себе; а когда миссис Лэфем рассказала все это мужу, он, как и она, сперва помолчал, потом сказал:
— Пожалуй, я не хотел бы, чтобы она поступила по-другому, пожалуй, она и не смогла бы. Если мои дела поправятся, ей не придется унижаться. А если нет, я не хочу, чтобы она была кому-то обязана. Сдается мне, и она того же мнения.
Семья Кори, в свою очередь, вершила суд над новостью, которую сын счел себя обязанным сообщить.
— Она поступила очень достойно, — сказала миссис Кори, выслушав сына.
— Дорогая, — сказал ее муж со своим обычным смешком, — она поступила чересчур достойно. Если бы она поставила себе целью наилучшим образом использовать создавшуюся ситуацию, то не могла бы поступить умнее.
Финансовый крах Лэфема походил на хроническую болезнь, которая внедрилась в организм, но развивается медленно, с улучшениями, а порой совсем не прогрессирует, вселяя надежду на выздоровление не только в больного, но и в самих ученых медиков. Были дни, когда Джеймс Беллингем, видя, как Лэфем одолевал ту или иную трудность, начинал думать, что он выпутается и из прочих; в такие дни, когда его советчик мог противопоставить очевидному факту только вероятность и данные своего опыта, Лэфем был полон радостной надежды, и это сообщалось его домашним. В теории, заимствованной нами у поэтов и романистов, скорбь и страдание длятся непрерывно. Но все события нашей жизни и жизни других людей, насколько они нам известны, показывают, что это не так. Дом скорби, для внешнего мира пристойно затемненный, внутри бывает и домом веселья. Всплески его, столь же искреннего, как и скорбь, освещают мрак; осиротевшие люди обмениваются шутками, в которые вплетаются добрые воспоминания об умершем; и иллюзия — не более безумная, чем многие другие, — будто и он в них участвует, оправдывает эти минуты просветления перед новой волной скорби и отчаяния, приводя все в соответствие с привычным порядком вещей. Напасти, постигшие Лэфема, имели что-то общее с утратами близких. Не всегда эти напасти походили на те, что мы представляем себе иносказательно. Бывало, они не отличались от преуспеяния и если все же не оставляли его, то и не длились бесконечно. Порой выпадала целая неделя непрерывных неудач, когда ему приходилось стискивать зубы, чтобы не потерять последней надежды; а затем наступали дни, когда не происходило вообще ничего или выдавались даже небольшие удачи; тогда он снова принимался шутить за столом, предлагал пойти в театр, старался так или иначе развлечь Пенелопу. Он ждал, что вот-вот произойдет чудо, придет нежданная удача, которая затмит все блестящие удачи его прошлого, и он разом покончит не только со своими, но и с ее трудностями.
— Увидишь, — говорил он жене, — все у нас еще образуется. Айрин поладит с сыном Билла, и тогда Пэн не о чем будет тужить. А если все у меня и дальше пойдет как в эти два дня, я сам кому хочешь одолжу денег; пусть тогда Пэн считает, что это она приносит жертву, и уж тут она наверное на нее решится. И если все получится, как я сейчас надеюсь, и вообще все пойдет на поправку, я уж как-нибудь сумею показать Кори, что ценю его предложение. Сам предложу ему стать моим компаньоном.
Даже когда бодрое настроение покидало его, когда снова все шло плохо и не видно было выхода, Лэфем и его жена находили себе утешение. Они радовались, что хотя бы Айрин избавлена от их тревог, и находили гордое удовлетворение в том, что Пенелопа не помолвлена с Кори и что именно она сама не захотела этого. Снова душевно сблизившись перед лицом беды, они говорили друг другу, что обидней всего им было бы, если бы Лэфем не смог сделать для дочери все, чего, быть может, ожидала семья Кори.
Теперь, что бы ни случилось, семья Кори не может сказать, что Лэфемы старались устроить этот брак.
Беллингем подсказал Лэфему, что наилучший выход для него — передача имущества. Было ясно, что сейчас у него недостаточно наличных денег, чтобы выплатить долги, а занять их нельзя иначе как на разорительных условиях, которые опять-таки могут привести к краху. Акт передачи имущества, уверял Беллингем, поможет выиграть время и добиться более выгодных условий; общее положение улучшится, ибо хуже уж быть не может; рынок, перенасыщенный его краской, оправится от затоваривания. И тогда он все начнет сначала. Лэфем с ним не согласился. Когда пошли его неудачи, ему казалось, что самое легкое — отдать все, что имеешь, и полностью рассчитаться с кредиторами, лишь бы выйти чистым; об этом он с чувством говорил жене, когда речь у них заходила о мельницах на линии Б.О. и П. Но с тех пор дела пошли еще хуже, и он не хотел согласиться на это даже в форме предлагаемой передачи имущества. Далеко не все проявили к нему великодушие и верность; многие словно сговорились прижать его к стенке; озлобившись против всех своих кредиторов, он спрашивал себя, отчего бы и им не понести какой-то убыток. Но более всего он боялся огласки, которую принесла бы передача. Это значило бы открыто признать себя дураком; он не мог вынести мысли, что родные, в особенности его брат-судья, которому он всегда казался воплощением деловой мудрости, сочтут его опрометчивым или бестолковым. Чтобы не довести до этого, он был готов на любые жертвы. Уходя от Беллингема, он решил принести ту жертву, которая всего чаще приходила ему на ум, потому что была всего тяжелее, — продать новый дом. Это вызовет меньше всего толков. Многие просто подумают, что ему предложили огромную цену и он, как обычно удачливый, извлек немалую выгоду; другие, знавшие о нем несколько больше, скажут, что он решил экономить, но не осудят; в столь трудные времена очень многие поступали так же, и как раз самые солидные и осмотрительные; так что это может даже произвести хорошее впечатление. Прямо из конторы Беллингема он направился к маклеру по продаже недвижимости, которому намеревался поручить продажу дома, ибо, однажды приняв решение, не любил медлить. Но он с большим трудом заговорил о том, что хочет продать свой новый дом на набережной Бикона. Маклер бодро сказал: да, но, конечно же, полковнику Лэфему известно, что спрос на недвижимость сейчас упал; а Лэфем сказал, да, это ему известно, но за бесценок продавать он не будет и хорошо бы не сообщать его имя и подробности о доме, пока не явится серьезный покупатель. Маклер опять сказал — да; и в качестве шутки, которую Лэфем должен был оценить, добавил, что ему поручено продать на тех же условиях полдюжины домов на набережной Бикона, и, разумеется, никто не желает, чтобы сообщали имя владельца или подробности о доме.
Лэфем несколько утешился, оказавшись в одном положении со многими; он угрюмо усмехнулся и ответил, что, должно быть, так обстоят дела не у него одного. Но жене он не решился сказать о том, что сделал, и весь вечер просидел молча, даже не проглядел счета, рано лег в постель и проворочался полночи без сна. Заснуть ему удалось только после того, как он пообещал себе взять дом из рук маклера; однако утром он устало поплелся в контору, не сделав этого. Не к спеху, подумал он с горечью; успеется и через месяц.
Он даже испугался, когда от маклера явился мальчик с запиской, сообщавшей, что приходил покупатель, который осматривал дом еще осенью, и, справившись, не продается ли дом, изъявил готовность уплатить его стоимость, какой она была на день осмотра. Оттягивая время, Лэфем стал гадать, кто бы это мог быть, и решил, что не иначе кто-то, кто побывал в доме вместе с архитектором, и это ему не понравилось; но, понимая, что маклеру надо так или иначе ответить, он написал, что ответ даст завтра.
Теперь, когда дошло до дела, ему казалось, что он не в силах расстаться с домом. Столько он вложил в него надежд — для себя и для детей, — что при мысли о продаже он чувствовал себя больным. Он не мог работать, измученный бессонной ночью и необходимостью что-то решить, рано ушел из конторы и отправился взглянуть на дом, чтобы там прийти к какому-то решению.
Фонари, длинной цепью тянувшиеся вдоль красивейшей в городе улицы к закату, горели в его свете; чувствуя в горле комок, Лэфем остановился перед своим домом и смотрел на них. Они были не просто частью пейзажа; они были частью его славы, его успеха, его жизненной удачи, которая теперь уходила из его беспомощных рук. Он стиснул зубы, на глаза навернулись слезы, и свет фонарей расплывался на красном фоне заката. Он посмотрел, как часто это делал, на окна дома, аккуратно затянутые на зиму белым холстом, и вспомнил вечер, когда он стоял перед домом вместе с Айрин, и она сказала, что никогда не будет в нем жить, а он старался ее подбодрить. Он был убежден, что такого красивого фасада нет на всей улице. После стольких долгих бесед с архитектором он стал, почти так же как тот, глубоко и нежно ощущать законченную простоту всего дома, изящество деталей. Он был для него тем же, чем дивная гармония для неискушенного уха; он видел отличие его чудесной простоты от крикливой претенциозности многих изукрашенных фасадов, которые показал ему для сравнения Сеймур на улицах Бэк-Бэй. Сейчас, погруженный в мрачное уныние, он пытался вспомнить, в каком итальянском городе Сеймуру впервые пришла мысль именно так использовать кирпич.
Он отпер временно навешенную дверь ключом, который всегда носил при себе, чтобы приходить и уходить, когда вздумается, и вошел в дом, темный и холодный, точно он вобрал в свои стены стужу всей зимы: казалось, будто работы в нем остановлены тысячу лет назад. Запах некрашеного дерева и чистой, твердой штукатурки там, где ее не тронула отделка, мешался с запахом краски и металла, которыми Сеймур неудачно попробовал осуществить свои весьма смелые идеи по части отделки. Но прежде всего Лэфем различил запах своей собственной краски, которая очень заинтересовала архитектора, когда он однажды показал ему ее у себя в конторе. Он попросил тогда Лэфема разрешения попробовать сорт «Персис» для какой-то особенной отделки комнаты миссис Лэфем. Если она окажется удачной, они скажут ей в виде сюрприза, что это за краска.
Лэфем взглянул на эркер в гостиной, где он сидел с дочерьми на козлах, когда впервые появился Кори; потом обошел дом от чердака до подвала при слабом свете, пробивавшемся сквозь холщовые шторы. Полы были усеяны стружкой и щепками, оставшимися после столяров; в музыкальном салоне из них намело длинные холмики, потому что через прореху в холсте задувал ветер. Лэфем попытался заколоть прореху булавкой, но не сумел и стал глядеть из окна на воду. Льда на реке уже не было, вода стояла низко, отражая алый закат. В низине Кеймбриджа печально желтели сырые луга, обнажившиеся после долгого сна под снегом; холмы, безлистые деревья, шпили и крыши высились черными силуэтами, точно на картине французских художников.
Лэфему непременно захотелось опробовать камин в музыкальном салоне; внизу, в столовой, и наверху, в комнатах дочерей, уже пробовали топить, но здесь камин оставался девственно чист. Он набрал стружек и щепок, поджег их, и, когда пламя запрыгало над ними, придвинул к камину оказавшийся в комнате ящик из-под гвоздей и уселся перед огнем. Все шло как нельзя лучше — камин был отличный; взглянув через прореху в холсте на улицу, Лэфем мысленно послал к черту покупателя, кто бы он ни был; и поклялся, что не продаст дом, пока у него есть хоть один доллар. Он сказал себе, что еще выпутается; ему вдруг пришло в голову, что, если бы удалось достать денег и откупить фабрику красок в Западной Виргинии, все было бы в порядке и все — в его руках. Он хлопнул себя по бедрам, удивляясь, как не подумал об этом раньше; потом закурил сигару и уселся обдумывать свой новый план.
Он не услышал, как по лестнице кто-то подымается, тяжело топая; он курил у камина, сидя спиной к двери, и вошедшему полисмену пришлось его окликнуть:
— Эй! Что вы тут делаете?
— А вам-то что? — ответил Лэфем, оборачиваясь.
— Сейчас я покажу, что, — сказал полисмен, приближаясь, но остановился, узнав его. — Да это вы, полковник Лэфем! А я думал, сюда забрался бродяга.
— Не хотите ли сигару? — гостеприимно сказал Лэфем. — Жаль, нет другого ящика.
Полисмен сигару взял.
— Выкурю на улице. Я только что вышел на дежурство, задерживаться не могу. Решили опробовать камин?
— Да, хотел проверить тягу. Тяга отличная.
Полисмен осмотрел гостиную опытным взглядом.
— Эту холщовую штору надо бы починить.
— Да, я скажу строителям. А пока сойдет.
Полисмен подошел к окну, но, так же как перед тем и Лэфем, не сумел зашпилить холст. — Нет, не получается. — Он еще раз оглядел комнату и, пожелав «доброй ночи», вышел и спустился по лестнице.
Лэфем сидел у огня, пока не докурил сигару; потом встал, затоптал своими тяжелыми башмаками еще тлевшие угли и отправился домой. За ужином он был очень весел. Жене он сказал, что придумал одну верную штуку, еще день, и он расскажет о ней подробнее. Пенелопу заставил пойти с ним в театр, а когда они вышли после спектакля, ночь была такая погожая, что он предложил пройтись до нового дома и взглянуть на него при свете звезд. Он сказал, что уже побывал в нем перед тем, как прийти домой, опробовал камин, поставленный Сеймуром в музыкальном салоне, и камин — просто чудо.
Подходя к Бикон-стрит, они заметили на улице какую-то необычную суматоху; в тихом воздухе разносился смутный шум, на фоне которого отчетливо выделялся непрерывный, мощный стук. Небо над ними покраснело; свернув за угол у Городского Сада, они увидели толпу, темневшую поперек заснеженной улицы; несколько пожарных машин, чей мощный стук и шум они заслышали еще издали, выбрасывали из своих труб пар и дым, в свете пожара казавшиеся розовыми. К фасаду одного из зданий были приставлены лестницы, над крышей стоял столб огня и дыма, лишь иногда и как бы пренебрежительно отступавший перед сильными струями воды, которыми поливали его пожарные, сидевшие на лестницах, как большие жуки.
Лэфему не понадобилось пробираться сквозь толпу зевак, которые болтали, кричали и возбужденно смеялись, чтобы убедиться, что горел его дом.
— Моих рук дело, Пэн, — только и сказал он.
Среди собравшихся были люди, видимо, прибежавшие на пожар прямо со званого обеда в одном из соседних домов, — дамы второпях закутались во что попало.
— Какое великолепие, не правда ли? — кричала хорошенькая девушка. — Ни за что бы такое не пропустила. Ах, спасибо вам, мистер Саймингтон, что привели нас сюда!
— Я так и знал, что вам понравится, — сказал мистер Саймингтон, очевидно, хозяин дома. — Любуйтесь этим зрелищем без малейших укоров совести, мисс Делано, мне известно, что дом принадлежит человеку, который вполне может себе позволить сжигать для вас по одному такому дому ежегодно.
— О, вы считаете, он сделает это к моему следующему приезду?
— Ничуть не сомневаюсь. У нас в Бостоне все поставлено на широкую ногу.
— Ему следовало бы окрасить дом своей невоспламеняющейся краской, — сказал другой джентльмен из той же компании.
Пенелопа увлекла отца к первому из нескольких подъехавших экипажей.
— Папа, садись сюда!
— Нет, нет. Я лучше пешком, — ответил он мрачно, и они молча пошли домой. Первыми его словами были: — Сгорел наш дом, Персис! А поджег его, как видно, я сам. — Пока он, не сняв пальто и шляпы, рылся в бумагах на своем бюро, жена его выслушала объяснения Пенелопы.
Она не упрекнула его. То был случай, когда он сам упрекал себя так жестоко, что ей добавлять было нечего. А кроме того ей пришла в голову ужасная мысль.
— О Сайлас, — еле выговорила она. — Ведь подумают, что ты поджег его, чтобы получить страховку!
Лэфем смотрел на какую-то бумагу, которую держал в руке.
— Страховка у меня была, но срок ее истек на прошлой неделе. Здесь чистый убыток.
— О, благодарю милосердие господне! — воскликнула его жена.
— Милосердие? — сказал Лэфем. — Странно оно себя являет.
Он лег и заснул тем глубоким сном, какой иногда следует за сильным душевным потрясением. Это было скорее оцепенение, чем сон.
25
Проснулся он со смутным чувством, будто вчерашняя беда была где-то далеко, но, прежде чем он поднял с подушки голову, она так отяжелела, что понадобилась вся его воля, чтобы встать и жить дальше. В тот момент он пожалел, зачем проснулся, лучше бы не просыпаться совсем, однако поднялся и встретил день со всеми его заботами.
В утренних газетах писали о пожаре и о предполагаемых убытках. Репортеры каким-то образом прознали, что все они целиком ложатся на Лэфема: свои избитые газетные отчеты они оживили подробностями о любопытном совпадении: срок страховки истек всего неделю назад — одному небу известно, как они дознались об этом. Писали, что от дома уцелели только стены; по пути в контору Лэфем прошел мимо его почерневшего остова. Окна, точно глазницы черепа, смотрели на грязный истоптанный снег, мостовая покрылась сплошной коркой льда, вода из пожарных шлангов замерзла на фасаде, словно потоки слез, и свисала сосульками с подоконников и карнизов.
Он постарался взять себя в руки и пошел в контору. Мысль о возможном выходе из положения, явившаяся ему накануне вечером, когда он курил у разрушенного теперь очага, осталась его единственной надеждой; он убеждал себя, что раз он решил не продавать дом, значит, потерял не больше, чем если бы стоимость дома оставалась лежать мертвым капиталом; а ту сумму, которую он собирался выручить, заложив его, удастся наскрести как-нибудь иначе; и если владельцы западновиргинской компании согласятся, он еще сможет выкупить у них все дело — залежи, фабрику, наличный товар, все права — и объединить с собственным делом. В тот же день он пошел к Беллингему и оборвал соболезнования по поводу пожара со всей вежливостью, какая была возможна при его нетерпении, Беллингема сперва поразила великолепная смелость его плана; план был отличный; но он тут же выразил некоторые сомнения:
— Мне известно, что капитал у них совсем небольшой, — настаивал Лэфем. — Они наверняка ухватятся за мое предложение.
Беллингем покачал головой.
— Если они сумеют получить прибыль на старой фабрике и докажут, что и впредь смогут производить краску еще дешевле и лучше, денег у них будет столько, сколько они захотят. А вам при такой конкуренции будет очень трудно добыть деньги. Вы понимаете, как при этом снизится ценность вашей фабрики в Лэфеме и цена на ваш товар. Лучше вы сами все им продайте, — заключил он. — Если они захотят купить.
— Чтобы купить мою краску, в стране не хватит денег, — запальчиво сказал Лэфем, застегивая пальто. — Мое почтение, сэр. — Мужчины в конце концов всего лишь взрослые мальчишки. Беллингем проводил глазами гордого и упрямого ребенка, уходившего в гневе и обиде, с сочувствием столь же искренним, сколь беспомощным.
А Лэфему стало казаться, будто он разгадал Беллингема. Беллингем тоже участвовал в заговоре кредиторов Лэфема, чтобы припереть его к стене. Больше чем когда-либо он радовался, что отказывался иметь дело со всем этим холодным, высокомерным племенем и что до сей поры благодеяния исходили не от них, а от него. Больше чем когда-либо он был полон решимости показать им всем, от мала до велика, что он и его дети могут обойтись без них, и преуспевать, и торжествовать. Он сказал себе, что, если бы Пенелопа была помолвлена с Кори, он заставил бы ее порвать помолвку.
Теперь он знал, что ему делать, и он сделает это не откладывая. Он поедет в Нью-Йорк свидеться с западновиргинцами — там их главная контора; он выяснит их намерения, а затем предложит свои условия. Он осуществил свой план лучше, чем можно было ожидать от человека в таком волнении. Когда доходило до дела, недремлющее практическое чутье всегда помогало Лэфему сдерживать страсти, которые могли быть ему помехой, если и не овладевали им всецело. Западные виргинцы оказались полными усердия и надежд, но в первые же десять минут он убедился, что они еще не испробовали своих сил на денежном рынке и не знают, каким капиталом могут располагать. Сам Лэфем не колеблясь вложил бы в их предприятие миллион долларов, если бы имел столько. Он увидел то, чего не видели они: что все козыри в их руках и если они добудут деньги на расширение производства, то смогут разорить его. Это был только вопрос времени, и он первый это понял. Он откровенно предложил им объединить интересы. Он признал, что дело у них хорошее и что ему предстояла бы тяжелая борьба с ними; но он намерен бороться не на жизнь, а на смерть, если они не придут к какому-нибудь соглашению. Надо ли им конкурировать и на этом много терять с обеих сторон, или лучше стать компаньонами по обеим краскам и целиком подчинить себе весь рынок? Лэфем предложил им три варианта, справедливых и честных: продать им все свое дело; купить все их дело; объединить силы в нерасторжимом союзе. Пусть назовут сумму, за которую они согласны купить; сумму, за которую согласны продать; и сумму, которую он должен вложить в объединенное предприятие, иными словами, капитал, который им нужен.
Они проговорили весь день, вместе позавтракали в Астор-хаусе, упираясь коленями в стойку и не снимая шляп; отвели четверть часа на размышления и на еду, потом вернулись в полуподвальное помещение, откуда уходили. Название Западновиргинской Компании было написано золотом на широком и низком окне, а на подоконнике был выставлен образец краски в виде обожженной руды. Лэфем внимательно осмотрел его и похвалил; по временам они вместе его рассматривали; послали за образцом лэфемовской краски и сравнили их, причем виргинцы признали, что прежде она была самой лучшей. Это были молодые люди, родом из деревни, как и Лэфем; такими же насмешливыми и бесстрашными глазами провинциалов они смотрели на мириады столичных ног, шагавших по тротуару выше уровня их окна. Он неплохо поладил с ними. Наконец они сообщили ему свои намерения. Говорить о покупке дела у Лэфема бессмысленно, ибо у них нет таких денег; самим продавать свое дело они не хотят, потому что оно обещает много. Но для его расширения они готовы употребить капитал Лэфема, и, если он вложит в него определенную сумму, они готовы с ним объединиться. У него будет фабрика в Лэфеме и контора в Бостоне, у них — фабрика в Канауа-Фоллз и контора в Нью-Йорке. Оба брата, с которыми вел переговоры Лэфем, назвали свою сумму, но требовалось согласие третьего, они ему напишут в Канауа-Фоллз, а ответ придет телеграфом, так что Лэфем узнает его не позже чем через три дня. Впрочем, они были совершенно уверены, что он их одобрит, и Лэфем уехал домой одиннадцатичасовым поездом в приподнятом настроении, которое улетучилось, едва он подъехал к Бостону, где ему предстояли все трудности добывания денег. Ему казалось, что братья запросили слишком много, но он признал про себя, что у них на руках — верное дело и они недаром рассчитывают получить такую сумму и в другом месте; он понимал, что именно столько денег, не меньше, потребуется, чтобы их краска приносила доход, какой они вправе ожидать. В их возрасте он действовал бы так же; но когда он вышел из спального вагона на перрон бостонского вокзала Олбени — старый, усталый и невыспавшийся, — он с чувством острой жалости к себе пожелал, чтобы они поняли, каково все это для человека его лет. Год и даже полгода назад он посмеялся бы одной только мысли, что достать деньги будет трудно. Но теперь он с унынием вспомнил об огромных запасах краски, мертвым грузом скопившихся на складах, об убытках, понесенных из-за Роджерса и банкротства других дельцов, о пожаре, за немногие часы слизнувшем столько тысяч; подумал с горечью о десятках тысяч, потерянных им в биржевых спекуляциях; о комиссионных, которые шли в карманы маклеров, выигрывал он или терял; и не мог представить себе, под какое обеспечение мог он занять деньги, кроме дома на Нанкин-сквер и фабрики в Лэфеме. Стиснув зубы в бессильной ярости, он подумал о недвижимости на железнодорожной линии Б.О. и П., которая могла бы стоить так много и будет стоить так мало, если Дорога того пожелает.
Он не пошел домой и провел большую часть дня, околачиваясь, по его выражению, в городе и пытаясь достать денег. Но оказалось, что люди, у которых он надеялся их достать, были в явном заговоре, имевшем целью припереть его к стенке. Каким-то образом слухи о его трудностях просочились в город. Никто не хотел ссудить деньги под залог фабрики в Лэфеме, не проверив сперва состояние тамошних дел, но Лэфем не мог дать им на это время, да и дела на фабрике — он это знал — не выдержали бы проверку. Он мог занять пятнадцать тысяч под залог дома на Нанкин-сквер и еще пятнадцать под участок на Бикон-стрит, и это все при его-то миллионном капитале! Он утверждал, что миллионный, споря в свое время с Беллингемом; тот подверг тогда его цифры проверке, которая оскорбила Лэфема куда больше, чем он в то время решился показать, ибо доказывала, что он не столь богат и не столь предусмотрителен, каким слыл. Сейчас уязвленное тщеславие мешало ему обратиться к Беллингему за помощью или советом; просить денег у братьев, даже если бы он вынудил себя к этому, было бесполезно — они были просто зажиточными людьми с Запада, но не капиталистами того масштаба, какой был ему нужен.
Лэфем оказался в одиночестве, столь часто идущем вслед за неудачами. Когда проверке, на практике или в теории, подверглись те, кто, казалось, был ему другом, ее не выдержал ни один; и он, с горьким презрением к себе, вспоминал тех, кому сам помог в трудную для них минуту. Он уверял себя, что был дураком; он презирал себя за щепетильность, из-за которой случалось ему в прошлом нести убытки. Видя, что нравственные законы обернулись против него, Лэфем мечтал когда-нибудь расквитаться за свои унижения, ему казалось, что теперь-то он сумел бы за себя постоять. Но он посчитал, что в его распоряжении есть еще несколько дней, решив не унывать из-за одной неудачи. На следующее утро после возвращения ему и в самом деле блеснул луч надежды, который его чрезвычайно ободрил. Какой-то человек явился справиться насчет одного из сомнительных, по мнению Лэфема, патентов Роджерса и приобрел его. Приобрел, разумеется, за меньшую сумму, чем та, в которую он обошелся Лэфему; но Лэфем, полагавший, что он не стоит вообще ничего, был рад получить за него хоть что-то; когда покупка состоялась, он поинтересовался у покупателя, не знает ли он, где находится Роджерс, ибо решил, что это Роджерс и подослал к нему человека, обнаружив в патенте выгоду. Но это оказалось ошибкой, покупатель пришел сам по себе и о патенте узнал из другого источника; а в конце дня Лэфем с удивлением услышал от своего рассыльного, что сам Роджерс ждет в общей комнате и желает поговорить с ним.
— Зови! — сказал Лэфем, но не сразу сумел принять тот суровый вид, с каким намеревался говорить с Роджерсом. Он настолько помягчал к нему под впечатлением утренней удачи, что даже предложил сесть, правда, отрывисто, не очень любезно, но вполне отчетливо; когда Роджерс обычным своим безжизненным голосом, словно бы и не пропадал целый месяц, сказал: — Те англичане приехали и желают встретиться с вами насчет недвижимости, — Лэфем не выставил его за дверь.
Он смотрел на него, стараясь угадать, что у него на уме; ибо не верил, что англичане, если они вообще существуют, намерены купить у него лесопилку и мельницу.
— А что, если они не продаются? — спросил он. — Я ведь ожидаю предложения от Б.О. и П.
— За этим я слежу. Предложения не было, — спокойно ответил Роджерс.
— И вы полагаете, — спросил Лэфем, вскипая, — что я всучу их кому-нибудь, как вы всучили мне, когда через полгода они, может быть, не будут стоить и десяти центов на доллар?
— Я не знаю ваших намерений, — сказал уклончиво Роджерс. — Я пришел сказать вам, что эти люди готовы купить у вас лесопилку и мельницу за хорошую цену — за ту, какую я получил с вас!
— Не верю! — грубо сказал Лэфем, но от вспыхнувшей вдруг надежды его сердце так заколотилось, что, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди. — Во-первых, я не верю, что такие люди вообще существуют, а во-вторых, не верю, что они купят их за такую цену — если только вы не наврали им, как наврали мне. Вы им сказали про Б.О. и П.?
Роджерс взглянул на него с сочувствием, но ответил все так же сухо:
— Я не счел это необходимым.
Лэфем ожидал подобного ответа и намеревался, получив его, гневно разоблачить Роджерса; но вместо этого растерянно спросил:
— Интересно, что вы задумали?
Роджерс не дал прямого ответа; с обычным своим бесстрастным спокойствием и так, словно Лэфем ровно ничем не выразил своего несогласия на предложенную продажу недвижимости, он объяснил:
— Если нам удастся ее продать, я сумею вернуть вам долг и мне еще останется на одно задуманное дельце.
— Выходит, я, по-вашему, украду у этих людей деньги, чтобы пособить вам обобрать еще кого-то? — сказал Лэфем. Насмешка в его словах прозвучала в защиту добродетели, но все же это была насмешка.
— Думаю, что сейчас эти деньги и вам очень пригодятся.
— Почему?
— Я ведь знаю, что вы пытаетесь занять денег.
Это доказательство дьявольского всеведения Роджерса навело Лэфема на мысль, что предложение его не иначе как перст судьбы и противиться ему бесполезно; однако он сказал:
— Пусть я буду нуждаться в деньгах больше, чем когда-нибудь в жизни, но в ваших мошенничествах я не участник. Это ведь все равно, что сбить этих людей с ног и вывернуть им карманы.
— Они приехали из Портленда, — сказал Роджерс, — чтобы встретиться с вами. Я ждал их несколько недель назад, но тогда у них не вышло. Вчера они прибыли на «Черкесе», думали добраться быстрее, пять дней назад, но уж очень штормило.
— Где они? — спросил некстати Лэфем, чувствуя, что мореходные сведения Роджерса почему-то ослабили его собственные швартовы.
— Остановились у Юнга. Я им сказал, что мы придем сегодня после обеда. Они обедают поздно.
— Вот как? — сказал Лэфем, пытаясь снова бросить якорь и хоть как-то закрепиться на своих принципиальных позициях. — А теперь ступайте и скажите им, что я не приду.
— Они приехали ненадолго, — заметил Роджерс. — Я просил о встрече сегодня, я не уверен, останутся ли они до завтра. Но если завтра вам удобнее…
— Скажите, что я вообще не приду! — взревел Лэфем не только с вызовом, но и со страхом, ибо чувствовал, что его якорь вот-вот сорвется с места. — Что я вообще не приду! Понятно?
— Странно, почему вы так не хотите идти к ним, — сказал Роджерс, — но если вы считаете, что лучше им прийти, я могу привести их сюда.
— Нет! Не позволю! Я не хочу с ними встречаться! Не хочу иметь с ними дела! Вам, наконец, ясно?
— В нашу последнюю встречу, — настаивал Роджерс, оставаясь совершенно безучастным к этой бурной вспышке, — я понял, что вы желаете повидаться с этими лицами. Вы сказали, что даете мне время, чтобы договориться с ними, я сообщил им, что вы с ними встретитесь. Я связал себя обещанием.
То была правда — Лэфем сам подбил тогда на это Роджерса и выразил готовность к переговорам. Еще до того, как он все обсудил с женой и понял всю меру своей моральной ответственности; ведь даже она поняла ее не сразу. Но он не мог пускаться с Роджерсом в объяснения и сказал только:
— Я дал вам двадцать четыре часа, чтобы доказать, что вы лжец; вы это и доказали. Я не говорил: двадцать четыре дня.
— Не вижу разницы, — отпарировал Роджерс. — Эти люди сейчас здесь, и это доказывает, что я и тогда говорил правду. Никаких изменений не произошло. Вы все еще не знаете, как не знали и тогда, понадобится ли ваша недвижимость дороге. Если и будут какие изменения, так скорее всего в том, что дорога раздумает.
Тут была доля правды, и Лэфем это почувствовал — почувствовал слишком охотно — и тотчас признался себе в этом.
А Роджерс спокойно продолжал:
— Вы не обязаны непременно продавать при первой же встрече, но вы дали свое согласие встретиться и поговорить с ними, и я им тоже это обещал.
— Никакого согласия не было, — сказал Лэфем.
— Все равно что согласие; они приехали из Англии, полагаясь на мое слово, надеясь, что смогут поместить именно так свой капитал; а что я скажу им теперь? Это ставит меня в нелепое положение. — Роджерс излагал свое недовольство спокойно, почти безлично, обращаясь к чувству справедливости Лэфема. — Я не могу к ним вернуться и сказать, что вы не хотите с ними встретиться. Это не ответ. Они вправе знать, почему вы не хотите повидаться с ними.
— Хорошо! — вскричал Лэфем. — Я приду и объясню им, почему. Кого там спросить? Когда прийти?
— Я просил бы в восемь, — сказал Роджерс, вставая и не проявляя ни малейшей тревоги при этой угрозе, если то была угроза. — Спросите там меня. Я остановился в той же гостинице.
— Не задержу вас и пяти минут, — сказал Лэфем; но ушел он оттуда только в десять.
Ему казалось, тут вмешался сам черт. Его решительный отказ англичане поняли лишь как желание набить цену и продолжали обсуждение, словно это было лишь вступлением к переговорам. Когда Лэфем в сердцах выложил им, почему отказывается от сделки, они, видимо, были готовы и к этому деловому ухищрению.
— Может, этот тип, — спросил он, кивнув в сторону Роджерса, но не желая замечать его, — уже сказал вам, что я на этом стану играть? Так я, со своей стороны, скажу вам, что в Америке нет второго такого жулика, по которому плачет веревка, как Милтон К.Роджерс.
Англичане восприняли его слова как образчик истинно американского юмора и с неослабной энергией возобновили штурм. Они признались, что вместе с ними еще одно заинтересованное лицо побывало на месте, осмотрело недвижимость и осталось довольно увиденным. Более того, они сказали, что выступают не только, и даже не преимущественно, от своего лица, но являются агентами неких лиц в Англии, намеренных основать там общину по примеру других английских мечтателей; тщательно обследовав местность, они сочли, что тамошние условия отлично подходят для успешной деятельности предполагаемой общины. Они готовы, в разумных пределах, на любую сумму, какую назовет мистер Лэфем — простите, полковник Лэфем, поправились они по указанию Роджерса, — и охотно пойдут на риск, о котором он их предупреждает. Но что-то в глазах этих людей, что-то затаившееся на огромной глубине и тотчас исчезнувшее, когда Лэфем взглянул на них снова, заставило его заподозрить недоброе. Сначала он подумал, что они сами обмануты Роджерсом, но в этот краткий миг озарения распознал в них — или подумал, что распознал, — сообщников Роджерса, готовых предать интересы, которые они якобы представляли и о которых продолжали толковать спокойно и шутливо, с каким-то недоверчивым пренебрежением к щепетильности Лэфема. Тут была более сложная игра, чем та, к каким привык Лэфем, и он с некоторым восхищением переводил взгляд с одного англичанина на другого, а затем на Роджерса, который держался скромно и нейтрально, как бы говоря: «Я свел вас, джентльмены, в качестве друга обеих сторон, а теперь уж вы решайте дело между собой. Я ничего не прошу и ни на что не рассчитываю, кроме скромной суммы, которая мне останется, когда я разочтусь с полковником Лэфемом».
Именно это выражал весь вид Роджерса; а один из англичан в это время говорил:
— Если вас смущает, что мы идем на риск, полковник Лэфем, то могу вас успокоить: убытки, если таковые будут, понесут люди, которым легко их снести — ассоциация богатых филантропов. Но мы уверены, что убытков не будет, — добавил он. — От вас требуется только одно — назвать цену, а мы сделаем все, чтобы вас удовлетворить.
В софизмах англичанина не было ничего, что так уж претило бы Лэфему. Они обращены были к тем, таившимся также и в Лэфеме, беспечным и словно бы невинным зачаткам беспринципности, считающей общественную собственность общей добычей, наградившей нас самой развращенной в мире местной властью, которая превращает самого жалкого избирателя, ухитрившегося занять должность, в негодяя, обходящегося с чужими деньгами с бесцеремонностью наследственного монарха. Лэфем встретил взгляд англичанина и едва удержался, чтобы не подмигнуть ему. Потом отвел глаза и постарался уяснить себе свое положение и свои желания. Но не смог. Он пришел сюда, чтобы разоблачить Роджерса и тем кончить дело. Он разоблачил Роджерса, но это не произвело никакого видимого впечатления, и пьеса еще только начиналась. Он насмешливо подумал, что она весьма отличается от пьес театральных. Он не мог молча встать и с презрением уйти, не мог сказать англичанам, что считает их парой негодяев и не желает иметь с ними никакого дела; не мог больше считать их невинными жертвами обмана. Он был в растерянности, и тут в разговор вступил тот из них, кто до тех пор молчал:
— Мы, конечно, торговаться не станем, несколькими фунтами больше или меньше. Если сумма полковника Лэфема окажется немного больше нашей, не сомневаюсь, он нас потом не обидит.
Лэфем понял этот тонкий намек так же ясно, как будто ему прямо сказали: если они заплатят ему больше, какая-то часть полученных им денег должна снова попасть в их руки. Он все еще был не в силах двинуться с места, ему даже казалось, что он не в силах вымолвить ни слова.
— Позвоните, мистер Роджерс, — сказал тот, кто говорил последним, взглянув на кнопки нумератора на стене над головой Роджерса, — и велите, пожалуй, принести чего-нибудь горячего. Охота пропустить стаканчик, как тут у вас говорится, да и полковнику Лэфему не вредно промочить горло.
Лэфем вскочил и стал застегивать пальто. Он с ужасом вспомнил обед у Кори, где он так опозорился, и если уж делать это дело, то трезвым…
— Я не могу дольше оставаться, — сказал он. — Мне пора.
— Но вы не дали нам никакого ответа, мистер Лэфем, — сказал первый англичанин, удачно имитируя исполненное достоинства удивление.
— Сейчас моим единственным ответом может быть только нет, — сказал Лэфем. — Если хотите другого, дайте мне время подумать.
— Но сколько? — спросил второй англичанин. — Нас самих поджимает. Мы надеялись получить ответ сразу. Так мы уговорились с мистером Роджерсом.
— Во всяком случае, до завтрашнего утра я ничего не могу вам сказать, — ответил Лэфем и вышел, по своему обыкновению не прощаясь. Он думал, что Роджерс попытается удержать его, но, когда остальные встали, Роджерс остался сидеть и не обратил внимания на его уход.
Он вышел на вечернюю улицу, весь дрожа от сильного искушения. Он отлично знал, что они подождут, охотно подождут и до утра и что все зависит от него. От этой мысли он застонал. Если прежде он надеялся, что какой-нибудь случай избавит его от необходимости принять решение, то теперь он уже не мог надеяться на такой случай ни сейчас, ни позже. Только он сам должен решиться или не решиться на это мошенничество — если это было мошенничество.
Всю дорогу он шел пешком, пропуская один омнибус за другим; на улице почти не осталось прохожих, и, когда он добрался до дому, было почти одиннадцать. Перед домом стоял экипаж, и, открыв дверь своим ключом, он услышал в гостиной голоса. Он подумал, что нежданно вернулась Айрин и что при ней ему почему-то будет труднее что-нибудь решить, потом — что это пришел Кори, чтобы под любым предлогом повидать Пенелопу; но, открыв дверь, увидел Роджерса и не очень удивился. Тот стоял спиной к камину, разговаривал с миссис Лэфем, и было видно, что он перед тем плакал; должно быть, плакал какими-то сухими слезами, ибо они оставили на его щеках блестящие следы. Он, как видно, не стеснялся их; во всяком случае, он встретил Лэфема с выражением человека, выступающего с последним отчаянным словом в свою защиту и вместе с тем в защиту человечности, если не справедливости.
— Я ожидал, — начал Роджерс, — застать вас уже дома…
— Нет, — прервал его Лэфем, — вы хотели оказаться здесь раньше меня и поплакаться перед миссис Лэфем.
— Я знал, что миссис Лэфем известно об этом деле, — сказал Роджерс более искренне, но не более добродетельно, ибо это было для него невозможно, — я хотел разъяснить ей одну подробность, которую не сообщил вам в гостинице и которую вам следует учесть. Я хочу, чтобы вы в этом деле немного посчитались и со мной; оно касается не вас одного. Я уже говорил миссис Лэфем и говорю вам, что это мой единственный шанс, что, если вы не пойдете мне навстречу, моя жена и дети окажутся в нищете.
— Мои тоже, — сказал Лэфем, — или очень близко к ней.
— Я хочу, чтобы вы дали мне этот шанс снова встать на ноги. Вы не имеете права лишать меня его, это не по-христиански. Я говорил миссис Лэфем перед вашим приходом, что в наших деловых отношениях мы должны поступать по Золотому Правилу. Я сказал ей, что, насколько себя знаю, на вашем месте я вошел бы в положение человека, который честно старался рассчитаться с вами и терпеливо сносил незаслуженные подозрения. Я сказал миссис Лэфем, что на вашем месте я подумал бы и о его семье.
— А вы сказали ей, что если я стакнусь с вами и с теми типами, то ограблю людей, которые им доверились?
— Не знаю, что вам до людей, которые их сюда послали. Это богачи, и они вынесут все, даже если дойдет до худшего. Но до худшего не дойдет, вы сами видите, что Дорога раздумала покупать вашу недвижимость. А у меня нет ни цента, и у меня больная жена. Ей нужны удобства, нужно и побаловать ее немного, а у нее нет даже самого необходимого, и вы приносите ее в жертву пустой фантазии. Во-первых, вы не знаете, намерена ли вообще Дорога что-нибудь у вас купить, а если намерена, то с колонией, которая появится на ее линии, она заключит сделку на совершенно иных условиях, чем с вами или со мной. Эти агенты ничего не боятся, их патроны — люди богатые, если и будут убытки, они разложатся на всех, ни один их даже и не почувствует.
Лэфем с тоской взглянул на жену, но увидел, что от нее помощи не будет. Трудно сказать, мучилась ли она сожалениями, видя, какую беду навлекла на мужа настойчивыми требованиями, чтобы он искупил свою вину перед Роджерсом, или ее смутили доводы Роджерса. Вероятно, сыграли роль обе эти причины, и муж тотчас почувствовал их действие на миссис Лэфем. Собравшись с силами, он повернулся к Роджерсу.
— Я не стану поминать прошлое, — продолжал Роджерс тоном все большего превосходства. — Вы правильно поняли, что вам следовало сделать, чтобы с ним покончить.
— Еще бы! — сказал Лэфем. — У меня на это ушло около ста пятидесяти тысяч долларов.
— Некоторые мои предприятия, — признал Роджерс, — оказались, по-видимому, неудачными, но я еще надеюсь, что со временем они принесут выгоду. Я не понимаю, почему вы сейчас так заботитесь о чужих интересах, а так мало подумали обо мне. Я выручил вас, когда это было вам нужно, а вы встали на ноги и вышвырнули меня из дела. Я не жалуюсь, но так было; и я был вынужден начать все сначала и устраиваться заново, когда вроде бы уже нашел свое место в жизни.
Лэфем снова взглянул на жену, голова ее была низко опущена; он понял, что она полна прежними угрызениями за его поступок, который он с тех пор более чем искупил, и беспомощна в этот решающий момент, когда ему так нужна была ее интуиция. Значит, он надеялся на ее помощь, хотя думал, что решать предстоит ему самому, на ее чувство справедливости, которое поможет ему в его душевной борьбе. Он не забыл, как она еще недавно спорила с ним, когда он спросил, имеет ли он право продать эти мельницы, если представится случай; сейчас его ужаснуло не то, что она словом или хотя бы взглядом выразила сочувствие Роджерсу, но что она молчала, не сочувствуя ему. Он проглотил стоявший в горле комок, жалость к себе, жалость к ней, свое отчаяние и сказал ласково:
— Шла бы ты спать, Персис. Время позднее.
Она направилась к двери, но тут Роджерс заметил, явно желая удержать ее, возбудив ее любопытство:
— Не будем больше об этом. Я ведь не прошу вас продать этим людям.
Миссис Лэфем остановилась в нерешительности.
— Тогда к чему вы все это затеяли? Чего вы хотите?
— Того, о чем уже говорил вашей жене. Чтобы вы продали все мне. Я не скажу, что собираюсь с этим делать, но вы уже ни за что не будете в ответе.
Лэфем был поражен, на лице жены он увидел оживление и любопытство.
— Мне нужна недвижимость, — продолжал Роджерс, — и деньги у меня найдутся. Сколько вы хотите? Если дело в цене…
— Персис, — сказал Лэфем, — иди спать, — и бросил на нее взгляд, требовавший повиновения. Она ушла, оставив его наедине с искусителем.
— Если вы надеетесь, что я пособлю вам в ваших плутнях, Милтон Роджерс, то вы не туда обратились, — сказал Лэфем, закуривая сигару. — Стоит мне только продать вам мою собственность, вы сей же час перепродадите ее другой паре негодяев. Я их сразу раскусил.
— Это христиане и джентльмены, — сказал Роджерс. — Но я не намерен их защищать и не намерен сообщать вам, что сделаю или не сделаю с предприятиями, когда они снова будут в моих руках. Я спрашиваю: продаете ли вы их мне, и если да, то за сколько? А после продажи это ни в коей мере уже не будет вас касаться.
То была истинная правда. Это подтвердит любой законник. Лэфем невольно восхитился изобретательностью Роджерса; все себялюбивые чувства его натуры объединились, подкрепленные сознанием необходимости, и требовали от него согласия. Действительно, почему бы отказываться? Причин для этого теперь не было. Каждый скажет, что он сражается с призраком. Он продолжал курить, точно Роджерс уже ушел, а Роджерс по-прежнему стоял у камина, терпеливый как часы, тикавшие над ним на каминной доске и мелькавшие маятником то по одну, то по другую сторону его лица. Наконец он сказал:
— Ну как?
— Вот как, — ответил Лэфем. — Не ждите ответа сегодня, это я уже говорил. Вы ведь знаете: то, что вы сказали, ничего не меняет. А жаль. Видит Бог, я очень хотел бы избавиться от этой собственности.
— Так отчего не продать ее мне? Разве вы не понимаете, что после этого вы уже ни за что не отвечаете?
— Нет, не понимаю; если к утру пойму, то продам.
— Но почему вы думаете, что утром будете понимать лучше? Вы только зря тратите время! — вскричал Роджерс, обманутый в своих надеждах. — Откуда такая щепетильность? Когда вы отделывались от меня, такой щепетильностью и не пахло.
Лэфем поморщился. Конечно, нелепо человеку, который однажды уже проявил такое себялюбие, заботиться о правах других.
— Думаю, что за ночь ничего не случится, — ответил он угрюмо. — Во всяком случае, до утра я ничего не скажу.
— В котором часу прийти утром?
— В половине десятого.
Роджерс застегнул пальто и вышел, не сказав больше ни слова. Лэфем направился следом, чтобы запереть за ним входную дверь.
Жена окликнула его сверху, когда он возвращался.
— Ну как?
— Я сказал, что отвечу завтра.
— Хочешь, я спущусь, и мы поговорим?
— Нет, — ответил Лэфем, гордо и горько сознавая свое одиночество. — Ты мне ничем не поможешь. — Он закрыл дверь, и скоро жена услышала, как он шагает взад и вперед; всю ночь она слушала, не смыкая глаз, как он ходит по комнате. Но когда рассвет забелил окна, она вспомнила слова Писания: «И боролся Некто с ним до появления зари… И сказал: отпусти меня, ибо взошла заря. Иаков сказал: не отпущу тебя, пока ты не благословишь меня».
Наутро она ни о чем не решилась спросить его, а он поднял на нее усталые глаза и, помолчав, сказал:
— Не знаю, что ответить Роджерсу.
Она не смогла произнести ни слова; она не знала, что сказать, и, стоя у окна, проводила его взглядом, когда он, тяжело ступая, шел к углу улицы, чтобы сесть в омнибус.
В конторе он появился несколько позднее обычного; почта уже лежала у него на столе. Среди конвертов был один длинный, официального вида с фирменным заголовком, и Лэфем, еще не вскрыв его, понял, что Большая Озерная и Полярная дорога предлагает купить у него лесопилку и мельницу. Он машинально удостоверился в правильности своего страшного предчувствия и, вместе с тем, единственной надежды и долго сидел, бессмысленно уставясь на конверт.
Роджерс явился точно в назначенное время, и Лэфем протянул ему письмо. Он сразу все понял и увидел невозможность дальнейших переговоров даже с такими податливыми и сговорчивыми жертвами, как эти англичане.
— Вы меня разорили! — крикнул Роджерс. — У меня не осталось ни цента. Господи, смилуйся над моей бедной женой!
Он ушел, а Лэфем долго смотрел на дверь, которая за ним закрылась. Вот она — награда за то, что он твердо, ценой собственной гибели стоял за правду и справедливость.
26
В тот же день, еще до полудня, пришла из Нью-Йорка телеграмма от виргинцев, сообщавшая, что их брат согласен на сделку; Лэфему оставалось завершить ее. А он этого не мог; и, если они не дадут ему отсрочки, будет вынужден упустить этот шанс, единственный шанс поправить свои дела. Он провел день в отчаянных попытках достать денег, но не достал и половины к тому часу, когда закрылись банки. Мучаясь стыдом, он пошел к Беллингему, с которым так надменно расстался, и изложил ему свой план. Он не мог заставить себя попросить у него помощи и просто рассказал, что намерен предпринять. Беллингем сказал, что все это — рискованный опыт, что сумма, которую ему предлагают внести, огромна, разве что есть полная уверенность в успехе. Он посоветовал отсрочку, посоветовал осторожность; он настаивал, чтобы Лэфем хотя бы побывал в Канауа-Фоллз и осмотрел залежи и фабрику, прежде чем вкладывать такие деньги в расширение дела.
— Все это хорошо, — сказал Лэфем, — но, если я не завершу сделку в течение двадцати четырех часов, они откажутся от нее и выбросят свой товар на рынок. А как мне быть тогда?
— Повидайтесь с ними еще раз, — сказал Беллингем. — Не могут они быть так бесцеремонны. Они должны дать вам время взглянуть на то, что они хотят продать. Если это то, на что вы надеетесь, я посмотрю, что можно предпринять. Но проверьте все как следует.
— Хорошо! — сказал Лэфем, беспомощно повинуясь. Вынув часы, он увидел, что до четырехчасового поезда осталось сорок минут. Он поспешил вернуться в контору, собрал нужные бумаги и послал к миссис Лэфем мальчишку с запиской, что едет в Нью-Йорк и точно не знает, когда вернется.
Был сырой, холодный день ранней весны. Проходя через общую комнату, он увидел, что клерки работали в пальто и шляпах: мисс Дьюи накинула жакет и с особенно несчастным видом стучала покрасневшими пальцами на машинке.
— Что случилось? — спросил Лэфем, на минуту останавливаясь.
— Что-то с паровым отоплением, — ответила она с выражением незаслуженной обиды, обычным у хорошеньких женщин, вынужденных зарабатывать свой хлеб.
— Пересядьте с машинкой ко мне в кабинет. Там топится печь, — бросил Лэфем, уходя.
Спустя полчаса в общей комнате появилась его жена. День прошел для нее в страстных самообвинениях, сменивших оцепенение, в котором он ее оставил; теперь ей необходимо немедленно сказать ему: она поняла, что покинула его в час испытания и ему пришлось все вынести одному. Она со стыдом и смятением спрашивала себя, как могла так сбиться с толку, как сумел старый негодяй Роджерс настолько запутать ее, хотя бы на минуту, чтобы такое могло с ней случиться. Ибо если и была добродетель, которой гордилась эта достойная женщина и в чем она видела свое превосходство над мужем, это ее способность немедленно и ясно отличить добро от зла и выбрать добро во вред самой себе. Теперь ей пришлось признаться самой себе, как приходилось в подобном случае каждому из нас, что ее подвела та самая добродетель, которой она гордилась; что она так долго держала на сердце обиду, какую, по ее мнению, нанес этому человеку ее муж, что не сумела от нее отвлечься, и ухватилась за возможность искупления вместо того, чтобы понять, что в качестве искупления этот человек предлагал мошенничество. Зло, какое причинит Роджерсу Лэфем, пойдя наперекор ему, страшило ее куда больше, чем те беды, какие наделает Лэфем, если решит в его пользу. Но теперь она смиренно признала свою ограниченность и более всего на свете желала, чтобы человек, которого ее совесть толкнула туда, куда не смог последовать за ним ее разум, поступил правильно, так, как сам считал правильным, и только так. Она восхищалась им, она чтила его за то, что он поднялся выше ее; она хотела сказать ему, что, не зная еще, как он решил поступить с Роджерсом, знает, что он решил правильно, и с радостью разделит с ним все последствия, каковы бы они ни были.
В конторе она не была почти год и теперь, с бьющимся сердцем оглядываясь вокруг, подумала о прежних днях, когда знала о краске не меньше его; ей захотелось, чтобы те дни возвратились. За конторкой она увидела Кори, но говорить с ним ей было бы трудно, и, чтобы избежать этого, она опустила на лицо вуаль и, пройдя прямо к кабинету Лэфема, открыла без стука дверь и прикрыла ее за собой.
И с огромным разочарованием увидела, что мужа в комнате нет. Вместо него за его бюро сидела очень хорошенькая девушка, печатавшая на машинке. Девушка явно чувствовала себя тут как дома и обратила на миссис Лэфем не больше внимания, чем подобные молодые особы уделяют тем, кто не интересует их лично. Жену раздосадовало, что кто-то другой помогает ее мужу в деле, некогда столь хорошо ей знакомом, и уж конечно, не понравилось безразличие девушки к ее присутствию. Шляпка и сак девушки висели в углу на гвозде, рабочий пиджак Лэфема, на взгляд жены, удивительно напоминавший его самого, висел в другом углу, и то, с какими удобствами расположилась девушка в кабинете, понравилось миссис Лэфем еще меньше, чем ее красота. Она взволнованно спрашивала себя, отчего мужа нет в конторе, когда она пришла, не в состоянии дать этому сколько-нибудь разумное объяснение.
— Не знаете ли, когда вернется полковник Лэфем? — резко спросила она у девушки.
— Точно не скажу, — ответила девушка, не оглядываясь.
— А он давно ушел?
— Я не заметила, — сказала девушка, взглянув на стенные часы, но не на миссис Лэфем, и продолжая печатать.
— Ну что ж, дольше я ждать не могу, — сказала отрывисто жена. — Когда вернется полковник Лэфем, передайте, что с ним хочет повидаться миссис Лэфем.
Девушка вскочила и повернула к миссис Лэфем красное и испуганное лицо, которое до тех пор не подымала от машинки.
— Да, да, конечно, — пролепетала она.
Жена вернулась домой, разочарованная своей неудачей, чувствуя раздражение против девушки, которого не могла ни унять, ни объяснить. Дома ее ждала записка мужа, и мысль, что он уехал в Нью-Йорк, не повидавшись с нею, показалась невыносимой. Что за таинственные дела потребовали этой внезапной поездки? Она сказала себе, что он стал явно пренебрегать ею, что слишком много от нее утаивает; возмущенно спрашивая себя, отчего он ни разу не упомянул о девушке в конторе, она забывала, насколько сама отдалилась от него. Вот еще одно проклятие, какое принесло им богатство. Что ж, она рада, что богатство уплывает, счастья оно им не дало. Теперь она, как бывало когда-то, вновь вникнет во все его дела.
Она попыталась отогнать эти мысли до возвращения Лафема и наверняка преуспела бы в этом, если бы ей было чем заняться в их несчастном доме, как она мысленно его называла. Но проклятие и тут преследовало ее: заняться было нечем, и в этой ее праздности мысль о девушке неотступно возвращалась вновь и вновь. Она постаралась все же найти себе занятие и стала тщательно осматривать летнюю одежду — Айрин заботливо убирала ее на зиму, — но мысли о красавице, которая ей так не понравилась, не оставляли ее. Кто она такая? Не странно ли, что она там, и почему так испуганно вскочила, стоило миссис Лэфем назвать себя?
Когда стемнело и эти вопросы стали терять свою остроту, хотя бы от многократного повторения, посыльный доставил миссис Лэфем записку, сказав, что ответа не требуется.
— Записка — мне? — спросила она, глядя на незнакомый и какой-то искусственный почерк на конверте. Она вскрыла его и прочла: «Спросите мужа, кто такая его машинистка. Друг и Доброжелатель». Другой подписи не было.
Миссис Лэфем бессильно опустилась на стул, держа письмо в руке. Мысли мешались, она старалась отогнать их и побороть безумие; но наутро, к возвращению Лэфема, безумие уже целиком овладело ею. Ночь она провела без сна, без отдыха, во власти самой жестокой из страстей, которая позорит бедную жертву и свирепо жаждет ее несчастья. Если бы она знала, как найти мужа в Нью-Йорке, она бы поехала туда; она ждала его возвращения в исступленном нетерпении. Он приехал усталый и осунувшийся. Она увидела, как он подъехал к дому, и побежала сама открыть дверь.
— Что это за девушка у тебя в конторе, Сайлас Лэфем? — требовательно спросила она, когда муж вошел.
— Девушка в конторе?
— Да! Кто она такая? Что она там делает?
— Откуда ты узнала про нее?
— Не важно, откуда. Кто она? Уж не та ли это миссис М., которой ты давал деньги? Я хочу знать, кто она такая! Хочу знать, зачем понадобилось почтенному человеку, отцу взрослых дочерей, эдакая штучка в конторе! Хочу знать, давно ли она там! Хочу знать, для чего она вообще там!
Он машинально толкнул ее вперед в полутемный холл и закрыл за собой дверь, чтобы ее возбужденный голос не разносился по дому. Сперва он был настолько ошеломлен, что не смог бы ответить, даже если бы и захотел; но потом он не захотел. Он только спросил:
— Я когда-нибудь обвинял тебя в чем-нибудь дурном, Персис?
— Не в чем было! — крикнула она с яростью, прислонившись спиной к закрытой двери.
— Ты хоть когда-то знала за мной что-нибудь дурное?
— Я не про то.
— Ну, а о девушке узнавай сама. И отойди от двери.
— Не отойду. — Она почувствовала, что ее слегка отодвинули в сторону — ее муж открыл дверь и вышел. — Что ж, и узнаю! — крикнула она ему вслед. — Узнаю и осрамлю тебя! Я покажу тебе, как обращаться со мной…
В глазах у нее потемнело. Шатаясь, она дошла до кушетки и через какое-то время очнулась от обморока. Сколько она пролежала, она не знала, да ей это было и безразлично; безумие снова охватило ее. Она кинулась наверх в его комнату — комната была пуста, двери шкафа были открыты, ящики выдвинуты; видимо, он торопливо уложил саквояж и бежал. Она кинулась на улицу и как безумная металась, пока не нашла извозчика. Она дала вознице адрес конторы, велела ехать как можно быстрей и трижды опускала окно экипажа, высовываясь и требуя поторопиться. Тысячи мыслей теснились в ее голове, подогревая ее злой замысел. Она вспомнила, как горд и счастлив он был, когда на ней женился, и как все вокруг говорили, что он ей неровня. Вспомнила, как всегда была добра к нему, как была всей душой ему предана, как трудилась с утра до вечера, помогая ему выбиться в люди, как во всем блюла его интересы, не щадя себя. Не будь ее, он, может, до сих пор правил бы почтовой каретой; а когда пошли у него неудачи — и пошли ведь из-за собственной его неосторожности и легкомыслия, — она вела себя как верная и преданная жена. Ему ли теперь изменять ей безнаказанно? Она стиснула зубы и застонала, вспомнив, как легко дала себя одурачить с этим перечнем расходов на миссис М.; а все потому, что любила его и жалела, когда начались у него заботы и тревоги. Она припомнила его смущение, его виноватый вид.
Подъехав к конторе, она так поспешно выскочила из экипажа, что забыла уплатить вознице, и он окликнул ее, когда она уже подымалась по лестнице. Она направилась прямиком в кабинет Лэфема, неся в сердце смертельную обиду. Там опять никого не было, кроме машинистки, которая испуганно вскочила, когда миссис Лэфем захлопнула за собой дверь и откинула с лица вуаль.
Обе женщины стояли друг против друга.
— Вот так так! — воскликнула миссис Лэфем. — Ведь ты — Зерилла Миллон!
— Я теперь замужем, — пролепетала девушка. — Моя фамилия Дьюи.
— Но ты дочь Джима Миллона. И давно ты здесь?
— Я тут не постоянно, но вообще-то с мая месяца.
— А где твоя мать?
— Здесь, в Бостоне.
Миссис Лэфем не сводила глаз с девушки; она опустилась, дрожа, в кресло мужа, и в голосе ее вместо готовой вырасти ярости было изумление и любопытство.
— Полковник, — продолжала Зерилла, — помогал нам, а мне купил машинку, чтобы я и сама немного зарабатывала. Мать сейчас не пьет, и, когда нет Хэна, мы ничего, управляемся.
— Это твой муж?
— Я за него не хотела идти; но он обещал найти работу на берегу, да и мать понукала; у него тогда было кое-какое имущество, я и подумала, что, может, будет лучше. А вышло наоборот; если он сейчас не пробудет в отлучке столько, чтоб подать на развод — он уже не раз на него соглашался, — не знаю, что будем делать, — сказала Зерилла упавшим голосом, и печаль, которая обычно исчезала с ее лица, когда она не мерзла, была сыта и хорошо одета, вновь набежала на нее в присутствии полного сочувствия слушателя. — Я вас узнала в тот раз, — продолжала она, — а вы меня вроде нет. Я думала, полковник вам говорил, что один джентльмен, зовут его Веммел, не прочь на мне жениться, если мне получить развод, только иной раз руки опускаются; когда я его еще получу?
Миссис Лэфем не хотелось признаваться, что она не знала того, что, по мнению Зериллы, должна была знать. Слушая Зериллу, она объяснила себе ее присутствие в конторе некоторыми событиями прошлого и чертами характера мужа. Одной из причин ее постоянных споров с ним было его убеждение, будто он обязан заботиться о дочери Джима Миллона и о его недостойной жене, потому что Миллону досталась пуля, предназначавшаяся ему, Лэфему. Это было настоящее суеверие, с которым она ничего не могла поделать; но последний раз, когда он помог этой женщине, она взяла с него обещание, что это и впрямь будет последний раз. Тогда он купил ей домик в одном из рыболовных портов, чтобы она могла сдавать матросам комнаты, стирать на них и честно зарабатывать, если только не будет пить. Это было лет пять-шесть назад, и с тех пор миссис Лэфем ничего не знала о миссис Миллон, зато слишком много знала о ней до того, с тех самых пор, когда та была худшей из учениц ламбервильской школы, ленивой и распущенной; знала о ее позоре в девичьи годы и о замужестве, которое испортило жизнь бедняге, давшем ей свое честное имя и возможность пристойно вести себя. Миссис Лэфем была сурова к Молли Миллон и нередко ссорилась с мужем из-за той помощи, которую он ей оказывал. Конечно, ребенок — дело другое, при условии, что мать отдаст Зериллу в какую-нибудь порядочную семью; но поскольку она держит Зериллу при себе, миссис Лэфем возражала против любой помощи им обеим. Он и так уже сделал для них в десять раз больше, чем требовалось, и она взяла с него торжественное обещание, что больше он не будет. Теперь она поняла, что напрасно заставила его дать это обещание, которое он, видимо, не раз нарушал; однажды, когда она упрекала его за трату денег на эту беспутную женщину, он сказал:
— Когда я думаю о Джиме Миллоне, я понимаю, что должен это делать, и хватит об этом.
Она вспомнила, что, когда заговаривала о миссис Миллон и ее дочери, он отделывался двумя словами, да, кажется, все благополучно. Она удивлялась теперь, отчего сразу не подумала о миссис Миллон, когда нашла запись о «м-сс М.»; но эта женщина настолько ушла из ее жизни, что и не пришла ей в голову. Да, муж обманывал ее, но в сердце ее уже не было гнева, а напротив, нежная к нему благодарность, что обман был именно такого рода, а не другого. Исчезли все злые и позорные подозрения. Она смотрела на красивую девушку, расцветшую с тех пор, как она ее видела последний раз, понимая, что это лишь цветущий сорняк с тем же порочным корнем, что и у матери; и если она избежит той же позорной участи, то только благодаря тому хорошему, что было в ней от отца; миссис Лэфем знала, что в отношении к этой девушке и ее матери мужа можно было винить лишь в упрямой и чрезмерной доброте, которую она своими требованиями превратила в обман. Она побыла еще немного с девушкой, мирно расспрашивая ее о матери и о ней самой; потом встала и ушла, расположенная к Зерилле лучше, чем когда-либо прежде. Вероятно, изнеможение, наступившее вслед за возбуждением, было заметно на ее лице, ибо не успела она выйти на лестницу, как ее догнал Кори.
— Не могу ли я быть чем-нибудь вам полезен, миссис Лэфем? Полковник заходил сюда как раз перед вашим приходом, по дороге на вокзал.
— Да-да. Я не знала — надеялась еще застать его. Но ничего. Попросите кого-нибудь проводить меня до извозчика, — попросила она слабым голосом.
— Я сам провожу вас, — сказал молодой человек, стараясь не замечать ее странного поведения. На полутемной лестнице он предложил ей руку, и она охотно оперлась на нее своей дрожащей рукой; так они шли, пока он не нашел экипаж и не-усадил ее. Он дал вознице ее адрес и смотрел на нее с некоторой тревогой.
— Спасибо, теперь все в порядке, — сказала она, и он велел вознице трогать.
Добравшись до дому, она легла в постель, измученная бурным волнением, больная от стыда и угрызений совести. Она поняла теперь, так ясно, словно он сам объяснил, что если он и помогал этим беспутным шлюхам — так миссис Лэфем, даже в своем раскаянии, называла Миллонов — тайком и наперекор ей, лишь потому, что боялся резкого осуждения поступков, которые не мог не делать. Ее утешало, что он не повиновался ей и обманывал ее; когда он вернется, она ему это скажет; но тут у нее мелькнула мысль, что она ведь не знает, куда он поехал и вернется ли. Если не вернется, так ей и надо; и все же послала за Пенелопой и все это время не переставала надеяться, что избежит этой заслуженной кары.
Лэфем и дочери не сказал, куда едет; она слышала, как он укладывал саквояж, и предложила помочь; но он сказал, что справится сам, и ушел, как всегда ни с кем не попрощавшись.
— О чем вы так громко говорили внизу, в холле, перед тем как он сюда поднялся? — спросила она мать. — Новые неприятности?
— Нет, ничего особенного.
— Я бы этого не сказала. Мне даже послышалось, будто ты смеялась. — Она подошла к окну, задернула шторы. Стараясь облегчить головную боль у матери, она делала это, не в пример Айрин, неловко и неумело.
День подошел к вечеру, и тут миссис Лэфем заявила, что она должна знать. Пенелопа сказала, что спросить не у кого — все клерки разошлись по домам; но мать настаивала: нет, мистер Кори все еще в конторе, можно послать к нему и спросить; он знает.
Девушка колебалась.
— Хорошо, — сказала она тихо, почти шепотом, и вдруг громко засмеялась. — Ну что ж, видимо, мистеру Кори суждено к нам прийти. Должно быть, такова воля Провидения.
Она послала записку, спрашивая, не знает ли он, где ее отец собирался остановиться на ночь; Кори немедленно ответил, что не знает, но тотчас разыщет бухгалтера и справится у него. Эти сведения он спустя час доставил сам, сообщив Пенелопе, что полковник в Лэфеме, где проведет и весь следующий день.
— Он вернулся из Нью-Йорка, второпях сложил чемодан и тотчас уехал, — объяснила Пенелопа, — мы даже не успели спросить, где он остановится на ночь. А маме нездоровится и…
— Она и мне показалась больной, когда была сегодня в конторе. Вот я и решил прийти сам, а не посылать записку, — объяснил в свою очередь Кори.
— О, благодарю вас!
— Не могу ли я еще чем-нибудь вам помочь — телеграфировать полковнику Лэфему или…
— Нет, спасибо. Маме уже лучше. Она только хотела знать, где он.
Завершив порученное ему дело, он не выказал намерения уйти, лишь выразил надежду, что не отвлекает ее от больной матери. Она поблагодарила его еще раз и снова подтвердила, что маме после чашки чаю стало гораздо лучше; а потом они взглянули друг на друга, и, не вдаваясь более в какие-либо объяснения, он остался и в одиннадцать часов все еще был там. Он не лукавил, сказав, что не знал, что уже так поздно, но и не притворялся, что сожалеет об этом, и она взяла вину на себя.
— Я не должна была вас задерживать, — сказала она, — но отец уехал, а тут еще наши беды…
Она пошла его проводить до двери и не отняла руки, когда он дотронулся до нее.
— Я так счастлив, что вы позволили! — воскликнул он. — И хочу спросить у вас, когда могу прийти снова. А если я вдруг понадоблюсь вам, вы…
Резкий звонок снаружи заставил их отпрянуть друг от друга; по знаку Пенелопы, которая знала, что служанки уже спят, он отпер дверь.
— Ой, Айрин! — воскликнула девушка.
Айрин вошла, возница, неслышно подвезший ее к дому, нес за ней ее чемоданы. Она поцеловала сестру решительно и спокойно.
— Это все, — сказала она вознице. — Багажные квитанции я отдала рассыльному, — объяснила она Пенелопе.
Кори стоял в растерянности. Она повернулась к нему и подала руку.
— Здравствуйте, мистер Кори, — сказала она мужественно, и он почувствовал благодарность и восхищение. — Где мама, Пэн? А папа, верно, уже лег?
Пенелопа пролепетала в ответ какие-то объяснения, и Айрин бегом кинулась в комнату матери. При ее появлении миссис Лэфем приподнялась в постели.
— Айрин Лэфем!
— Дядя Уильям посчитал своим долгом рассказать мне о папиных трудностях. Неужели вы подумали, что я останусь там и буду развлекаться, пока вам тут приходится так трудно? Да и Пэн тоже хороша! Не стыдно вам было бросить меня так надолго? Я выехала, как только уложила вещи. Вы получили мою депешу? Я ее послала из Спрингфилда. Ну ладно, теперь это уже не важно. Я здесь. Сдается мне, из-за Пэн-то можно было и не спешить, — добавила она тоном старой девы, каковой она станет, если не выйдет замуж.
— Ты видела его? — спросила мать. — Он здесь нынче в первый раз с тех пор, как она не велела ему приходить.
— И похоже, что не в последний, — сказала Айрин и, не сняв еще шляпки, стала переделывать на свой лад то, что до нее сделала Пенелопа.
Наутро, встретившись за завтраком с матерью. Кори, прежде чем к ним вышли отец и сестры, попросил ее, со смущением, которое говорило о многом, нанести визит Лэфемам.
Миссис Кори слегка побледнела, но сжала губы и молча простилась с надеждами, которые позволила себе питать в последнее время. Потом ответила с истинно римским стоицизмом:
— Разумеется, если что-то решилось у тебя с мисс Лэфем, твоя семья должна это признать.
— Да, — сказал Кори.
— Ты ведь поначалу не хотел, чтобы я нанесла им визит, но если дело подвинулось…
— Да! Я надеюсь, что да!
— Тогда мне и твоим сестрам надо сделать ей визит; а она должна прийти сюда — и мы все должны с ней увидеться и огласить помолвку. С этим надо поспешить. Иначе покажется, будто мы их стыдимся.
— Ты права, мама, — сказал благодарно молодой человек. — Ты очень добра. Я старался считаться с вами, хотя могло показаться, что это не так; я знаю ваши права и всей душой желал бы угодить также и вашим вкусам. Но я уверен, что она понравится вам, когда вы ее лучше узнаете. Все это далось ей очень тяжко — я имею в виду ее сестру, — и она приносит ради меня большую жертву. Она вела себя благородно.
Миссис Кори, чьи мысли не всегда стоит оглашать, сказала, что уверена в этом и желает только одного — счастья своего сына.
— Из-за этого она очень не хотела считать это помолвкой, а также из-за неприятностей полковника Лэфема. Но именно поэтому я хотел бы, чтобы ты их навестила. Я не знаю точно, насколько беда серьезна, но в такое время мы не должны показаться равнодушными.
Подобная логика была, вероятно, менее очевидна пятидесятилетним очкам, чем двадцатишестилетним глазам; но миссис Кори, как бы она ни смотрела на все это, не могла позволить себе уклониться от просьбы сына, ибо сама учила его, что джентльмену всегда следует быть великодушным. Она ответила со всем возможным спокойствием:
— Я поеду к ним с твоими сестрами, — а затем, разумеется, справилась о делах Лэфема.
— О, я надеюсь, что все еще уладится, — сказал Кори с блуждающей улыбкой влюбленного и с этим ушел.
Когда к завтраку вышел, потирая свои изящные руки, отец, отрешенный от всех забот низменной действительности и мысленно вернувшись из своего прекрасного далека к накрытому столу, оглядел его, прежде чем сесть, миссис Кори передала ему свой разговор с сыном.
Он засмеялся и, как бы со стороны, тонко обрисовал положение.
— Ну что ж, Анна, как бы там ни было, коль скоро ты не раз тщилась воображать себя дорогой фарфоровой безделушкой, то вот тебе справедливая кара за высокомерие. Теперь именно то самое высокое качество, которым ты гордилась, обязывает тебя поклониться глиняному сосуду, который к тому же, кажется, вот-вот потеряет позолоту, которая хоть немного примиряла с ним.
— Деньги нас никогда не заботили, — сказала миссис Корп. — Ты это знаешь.
— Верно. А теперь не надо показывать, что нас заботит их утрата. Это было бы еще хуже. Для нас плохо и то, и это. Остается утешаться тем, чем мы утешались с самого начала: мы ничего не можем поделать, а если будем пытаться, выйдет еще хуже. Если только не искать помощи у самой возлюбленной Тома.
Миссис Кори покачала головой так скорбно, что муж снова рассмеялся. Однако, глядя на ее мрачное лицо, он сказал сочувственно:
— Дорогая, я сознаю, как все это неприятно; мы оба это всегда понимали. Я выражал свои чувства по-своему, ты — по-своему, но думали мы одинаково. Мы оба предпочли бы, чтобы Том женился на девушке нашего круга; меньше всего нам хотелось бы, чтобы она была из круга Лэфемов. Они действительно некультурные люди, и, судя по тому, что я видел, не верится, что в бедности станут иными. А впрочем, как знать? Будем надеяться на лучшее и держаться как можно достойнее. За тебя я могу быть спокойным, но и я постараюсь. Я вместе с тобой нанесу визит мисс Лэфем. Такие вещи не делают наполовину!
Он очистил апельсин по-неаполитански и съел — одну дольку за другой.
27
Айрин не оставила матери ни малейших иллюзий насчет себя и кузена Билли. Она сказала, что все отнеслись к ней как нельзя лучше, но когда миссис Лэфем намекнула на то, что имела в мыслях — вернее, на свои надежды, — Айрин сурово ее остановила. Она объяснила, что он почти помолвлен с одной тамошней девушкой, а о ней и думать не думает. Мать удивилась ее суровости; за несколько месяцев девушка стала жесткой, утратила всю свою детскую мягкость и зависимость от старших; стала словно железом с острыми, кое-где зазубренными краями. Она вынесла смертельную борьбу, победила, но многое и потеряла. Быть может, то, что она потеряла, и не стоило хранить, но во всяком случае — потеряла.
Она потребовала от матери точного отчета о состоянии дел отца, насколько они были известны миссис Лэфем; и обнаружила деловую сметку, на какую Пенелопа никогда и не претендовала. С сестрой она старалась избегать всяких разговоров о прошлом и в своих отношениях с Кори и Пенелопой проявляла справедливость, каковую они и заслуживали, не будучи ни в чем виновны. Это была трудная роль; и она насколько возможно избегала их. Сказавшись усталой с дороги, она не вышла к мистеру и миссис Кори, когда те на следующий день явились к ним с визитом; и поскольку миссис Лэфем все еще была нездорова, принимала их одна Пенелопа.
Девушка интуитивно почувствовала, что будет лучше, если гости, — пока она собирается с духом, чтобы выйти к ним, — сразу увидят гостиную во всей красе. Позже — много месяцев спустя — она рассказала Кори, что, когда она вошла, его отец сидел, держа шляпу на коленях и отодвинувшись подальше от Скульптурной группы «Освобождение», точно боялся, как бы Линкольн не ударил его поднятой для благословения рукой; а миссис Кори застыла, словно в страхе, что Орел вот-вот клюнет ее. Но Пенелопа так терзалась сложностью своего положения и, принимая гостей, выглядела такой жалкой и растерянной, что это не могло не тронуть участливого Бромфилда Кори. Сперва он был с нею весьма учтив и внимателен, а к концу визита позволил себе даже пошутить, на что Пенелопа не преминула ответить. Он выразил надежду, что они расстаются друзьями, если уж не знакомыми; а она выразила надежду, что они узнают друг друга, если им доведется когда-нибудь встретиться.
— Вот это и есть то, что я подразумевала под ее развязностью, — заметила миссис Кори по пути домой.
— Да разве это развязность? — спросил он. — Просто девочке надо же было что-то ответить.
— При данных обстоятельствах я предпочла бы, чтобы она ничего не отвечала, — сказала миссис Кори.
— Сразу видно, она всего лишь — веселое маленькое создание и дурного в ней ничего нет. Я, пожалуй, понимаю, что такой чопорный малый, как наш Том, мог ею увлечься. Она ни к кому и ни к чему не испытывает почтения и, наверное, с молодым человеком тоже сразу стала шутить. Вспомни, Анна, что и тебе когда-то нравились мои шутки.
— То было совсем другое!
— Но уж эта гостиная! — продолжал Кори. — Не понимаю, как только Том ее выносит. Анна, мне пришла в голову страшная мысль! Представляешь, Том женится, и свадебная церемония совершается перед этой скульптурой, а но обе стороны свешивается подкова из тубероз!
— Бромфилд! — воскликнула жена. — Ты беспощаден!
— Нисколько, дорогая, — возразил он. — Просто у меня живое воображение. И я даже могу представить себе, что этому маленькому созданию Том порой кажется немножко тугодумом, если бы не его доброта. Том так добр, что иной раз, я уверен, понимает шутку сердцем, а умом до нее доходит не всегда. Ну, не будем унывать, дорогая!
— Вашему отцу она прямо-таки понравилась, — сообщила дочерям потрясенная этим фактом миссис Кори. — Если бы девушка не пренебрегала светскими правилами, всегда оставалась надежда, что она не будет пренебрегать ими столь явно. Интересно, какой она покажется вам? — закончила она, переводя взгляд с одной дочери на другую, словно решала, которой из них Пенелопа понравится меньше.
Возвращение Айрин и визит супругов Кори несколько отвлекли Лэфемов от нависшей над ними угрозы; но это была лишь одна из тех передышек, какими отмечен поступательный ход бедствий, и передышка не из веселых. Во всякое другое время любое из этих событий доставило бы миссис Лэфем немало тревог и забот, весьма для нее тяжелых; но теперь она была даже рада им. Лэфем вернулся через три дня, и жена встретила его так, словно при его отъезде не произошло ничего необычного; свое искупление она отложила до более подходящего времени, а теперь станет вести себя с ним так, что он поймет: в ее отношении к нему ничего не изменилось. Он обратил очень мало внимания на ее поведение и встретился со своим семейством, проявив строгое спокойствие, немало удивившее ее, и какое-то задумчивое достоинство, облагородившее его грубоватую натуру; с подобными людьми это бывает после долгой болезни, подточившей их физические силы. Когда дочери оставили их наедине, он продолжал молча сидеть за столом, и, поняв, что он не намерен говорить, она стала объяснять, почему вернулась Айрин, и расхваливать ее.
— Да, она правильно сделала, — сказал Лэфем. — Пора уж ей было вернуться, — добавил он ласково.
И он снова умолк, а жена рассказала ему, что Кори опять побывал у них, а его родители приходили с визитом.
— Как видно, Пэн решила с ним поладить, — заключила она.
— Посмотрим, — сказал Лэфем; и тут она не утерпела и спросила его о делах.
— Я, наверное, не имею права про них узнать, — сказала она смиренно, намекая на то, как вела себя с ним. — Но как мне не хотеть знать! Так как же идут дела, Сай?
— Плохо, — сказал он, отставив свою тарелку и откинувшись на спинку стула. — А вернее — никак. Остановились.
— Как это остановились, Сай? — ласково настаивала она.
— Я сделал все, что мог. Завтра я встречусь с кредиторами и отдам себя в их руки. Если у меня осталось довольно, чтобы их удовлетворить, то и я буду доволен. — Голос его прервался, он судорожно сглотнул раз или два и умолк.
— Значит, все кончено? — спросила она со страхом.
Он опустил свою большую, поседевшую голову и немного спустя сказал:
— В это трудно поверить, но, сдается мне, так оно и есть. — Он глубоко вздохнул и рассказал ей о виргинцах, о том, как они продлили ему срок; и как он поехал вместе с одним человеком в Лэфем взглянуть на фабрику. Человек этот подвернулся ему в Нью-Йорке и хотел вложить деньги в его дело. Этих денег Лэфему хватило бы для сделки с виргинцами. — Но тут, видно, сам черт вмешался, — сказал Лэфем. — Мне бы промолчать про тех, других. А я все выложил — и про Роджерса, и про лесопилку. Ему ведь все понравилось, он хотел войти в дело, и денег у него было вдоволь — вполне мне хватило бы расплатиться с виргинцами. А я ему возьми все и расскажи: и про то, что есть, и про то, как будет. Ну тут он сразу на попятный. Я уже на другое утро понял, что с ним ничего не выйдет. Он уехал в Нью-Йорк. Так я и потерял последний свой шанс. Теперь остается только собирать осколки.
— И ничего, ничего не останется? — спросила она.
— Еще не знаю. Но я выплачу все, до последнего доллара, до последнего цента. Мне очень тебя жалко, Персис, — и девочек.
— Да не говори ты про нас! — Она пыталась убедить себя, что этот грубоватый и простодушный человек, которого она полюбила в молодости, но подвергла столь жестоким испытаниям своей беспощадной совестью и беспощадным языком, выдержал все жизненные успехи и невзгоды и вышел из них невредимым и незапятнанным. Говоря о них, он даже не придавал им значения, словно не вполне понимая, что ему пришлось вынести; видимо, нисколько ими не гордясь и уж, конечно, не испытывая особого удовлетворения; если то были победы, он сносил их с терпеливостью, достойной поражения. Жена хотела воздать ему хвалу, но не знала, как это сделать, и потому лишь мягко упрекнула единственным напоминанием о причине своего поведения перед его отъездом. — Сайлас, — спросила она, посмотрев на него, — почему ты не сказал мне, что взял в контору дочь Джима Миллона?
— Я боялся, тебе это не понравится, Персис, — ответил он. — Сперва хотел сказать, но все откладывал да откладывал. Думал, ты как-нибудь придешь и сама увидишь.
— Я наказана, — сказала жена, — за то, что мало входила в твои дела, даже в конторе не бывала. Если когда-нибудь придет время начинать все сначала, это мне урок, Сайлас.
— Какой там урок! — сказал он устало.
Вечером она показала ему анонимное письмо, которое так распалило тогда ее гнев. Он равнодушно повертел его в руках.
— Пожалуй, я знаю, от кого оно, — ответил он, возвращая его ей, — да и ты наверняка знаешь, Персис.
— Но как — как он мог?..
— А что, если он в это верил, — сказал Лэфем с кротостью, ранившей ее больнее всякого упрека. — Ты-то ведь поверила.
Потому ли, что его разорение шло так постепенно, потому ли, что предшествующие события истощили их душевные силы и они уже не способны были страдать, но конечное банкротство принесло Лэфему и его семье скорее облегчение и успокоение, чем ощущение беды. Под знаком этого несчастья они словно вернулись к прежней дружной жизни, по крайней мере, снова были все вместе. Те, кому довелось испытать много превратностей в жизни, поймут, почему, вернувшись в тот вечер домой после выплаты всех долгов кредиторам, Лэфем был за ужином так весел, что Пенелопа снова принялась шутить с ним, заметив, что, судя по его виду, кредиторы не иначе как решили выплатить ему по сто центов на каждый доллар его долгов.
Так как Джеймс Беллингем проявил к нему столько внимания с самого начала его несчастий, Лэфем счел за» должное, перед тем как предпринять последние шаги, сообщить ему, как обстоят дела и как он намерен поступать дальше. Беллингем задал несколько бесполезных вопросов о переговорах с виргинцами, и Лэфем рассказал, что они кончились ничем. Он упомянул о человеке из Нью-Йорка и о том, что перед ним открывался шанс продать этому человеку половину своего дела.
— Но я, конечно, обязан был сказать ему и о виргинцах.
— Ну, конечно, — ответил Беллингем, лишь позже поняв все значение этого поступка Лэфема.
О Роджерсе и англичанах Лэфем не сообщил ему ничего. Он считал, что поступил тогда правильно, и был собой вполне доволен, но не хотел выглядеть дураком в глазах Беллингема или кого-либо другого.
Все те, кто имел отношение к его делам, отметили, что он вел себя достойно, а уж в последний, самый трудный момент и даже более того. Мудрая осмотрительность, здравый смысл, которые он выказал в первые годы своих успехов и которые, видимо, утратил, когда пришло богатство, теперь вернулись, и эти качества, примененные им для своей пользы, пришлись по душе его кредиторам не меньше, чем те старания, какие он приложил, чтобы никто не понес из-за него ущерба; иных это даже заставило усомниться в его искренности. Они дали ему отсрочку, и он сумел бы снова встать на ноги, не выбей у него почву из-под ног конкуренты из Западновиргинской Компании. Он и сам понял, что пытаться вести дело по-старому бессмысленно, и предпочел начать все заново там, где начинал впервые — на холмах Лэфема. Дом на Нанкин-сквер, как и все остальное имущество, он отдал в уплату долгов; а для миссис Лэфем оказалось легче вернуться оттуда на старую ферму в Вермонте, чем перебираться из этого годами обжитого дома в новый дом на набережной Бикона. Судьба отравляет нам то одно, то другое, чтобы нам легче давалось расставание с ними; для многих из нас отравлена бывает и самая жизнь, так что мы с радостью кончаем с нею счеты; а этот дом таил для каждого из членов семьи столько всяких воспоминаний, что покидать его было скорее радостью, чем печалью. Стоило миссис Лэфем заглянуть в комнату Айрин, и она снова видела, как дочь достает из тайников туалетного столика бедные памятки своей злополучной любви и в страстном порыве отречения бросает их сестре; она входила в гостиную, где выросли ее дети, и тут же вспоминала, как измученный муж просиживал там ночи напролет за бюро, силясь удержаться на скользком краю, над пропастью разорения. При мысли о вечере, когда к ней пришел Роджерс, она начинала ненавидеть этот дом. Айрин вырвалась из него с радостью и первая уехала в Лэфем, чтобы все приготовить к приезду семьи. Пенелопа всегда стыдилась своей помолвки в этом доме; быть может, в другом месте ей будет легче, и она тоже радовалась отъезду. Пожалуй, только Лэфем переживал боль расставания. Для остальных сожаления были смягчены еще и тем, что этот отъезд напоминал многие отъезды на лето поздней весной; на этот раз они ехали прямо в деревню, а не сперва к морю, как раньше; но Лэфем, обычно еще долго остававшийся в городе после их отъезда, понимал разницу. Он душой чувствовал несбыточность возврата; для него это было прощание с его гордым преуспеянием, окончательное, как смерть. Он ехал начинать жизнь заново, но знал, что на родных холмах не найдет ни ушедшей молодости, ни прежнего блестящего успеха. Это было невозможно не только потому, что у него осталось меньше сил, но и по самой природе вещей. Он возвращался в свои края по милости одного из кредиторов, которого когда-то ссудил деньгами, который давал ему возможность использовать последний шанс, какой оставили ему счастливые соперники.
Был момент, когда его краска выдержала плохие времена и разорительную конкуренцию, и теперь он принялся за дело, надеясь только на сорт «Персис». Виргинцы признали, что такие высококачественные сорта им производить не под силу, и охотно предоставили это ему. Между Лэфемом и тремя братьями установилась своеобразная дружба; они поступили с ним честно — победу им доставили благоприятные условия, но не их злая воля; и он без враждебного чувства признал в них ту необходимость, которой приходится уступать. Если он я преуспеет в выпуске высших сортов краски, все равно ему еще долго не достигнуть прежних масштабов его дела, которое он мог вести только с ослабевшей энергией пожилого человека. Он даже сам не сознавал, насколько неудача сломила его; она не убила его, как бывает нередко, но ослабила в нем пружину, прежде столь сильную и упругую. Он все больше и больше смирялся с изменившимися обстоятельствами, и все реже звучали в его голосе хвастливые нотки. Работал он вполне прилежно, но иной раз упускал случаи, из которых в молодости чеканил бы золото. Жена замечала в нем какую-то робость, и сердце ее болело за него.
Одним из результатов дружеских отношений с виргинцами было то, что в их дело вошел Кори; и тот факт, что произошло это по совету Лэфема и по его рекомендации, было для полковника, быть может, наибольшей гордостью и утешением. Кори изучил дело досконально; проведя полгода в Канауа-Фоллз и в нью-йоркской конторе, он уехал в Мексику и Центральную Америку выяснять тамошние возможности, как было задумано у него с Лэфемом.
Перед отъездом он приехал в Вермонт уговаривать Пенелопу поехать с ним. Ему предстояло ехать сперва в Мехико и в случае удачи прожить там и в Южной Америке несколько лет, знакомясь с железнодорожным строительством, развитием сельскохозяйственного машиностроения и всеми теми отраслями, которые обещали спрос на краску. Во главе их дела стояли молодые, поверившие в его успех, и Кори, вложивший в него деньги, был лично в нем заинтересован.
— У меня не стало ни больше, ни меньше доводов, — размышляла Пенелопа, советуясь с матерью, — сказать ли «да» или сказать «нет». Все остальное меняется, а мои обстоятельства те же, что и год назад.
— Но ведь сейчас совсем не то, что было, — заметила мать. — Ты же сама видишь, что у Айрин все прошло.
— Но это не моя заслуга, — сказала Пенелопа. — Мне стыдно ничуть не меньше, чем прежде.
— Тебе и прежде нечего было стыдиться.
— Тоже верно, — сказала девушка. — И я могу с чистой совестью улизнуть в Мексику, если только решусь на это. — Она засмеялась. — Хорошо бы, чтобы меня приговорили выйти замуж, а потом нашелся бы кто-нибудь, кто бы объявил, что есть причины, запрещающие мне это. Сама не знаю, что делать.
Мать ушла, предоставив Пенелопе объясниться с Кори, и Пенелопа сказала ему, что лучше им все обсудить еще раз.
— И, что бы я ни решила, надеюсь, это будет сделано не ради меня самой, а ради других.
Кори уверил ее, что он в этом не сомневается, и смотрел на нее с терпеливой нежностью.
— Я не говорю, что поступаю дурно, — продолжала она неуверенно, — но и хорошего тут тоже не вижу. Наверно, я не умею вам объяснить, но быть счастливой, когда все кругом страдают, — это выше моих сил. Это для меня невыносимо.
— Может, это и есть ваша доля в общих страданиях, — сказал Кори, улыбаясь.
— О, вы же знаете, что это не так! Совсем не так. И об одной из причин я уже вам говорила: пока отец в беде, я не хочу, чтобы вы думали обо мне. А теперь, когда он потерял все… — Она вопросительно взглянула на него, словно проверяя, как действует на него этот довод.
— Для меня это вовсе не причина, — ответил он серьезно, но все еще улыбаясь. — Вы верите мне, когда я говорю, что люблю вас?
— Приходится верить, — сказала она, опуская глаза.
— Тогда почему бы мне не любить вас еще сильнее после разорения вашего отца? Неужели вы думали, что я полюбил вас ради богатства вашего отца? — В этих сказанных с улыбкой словах был оттенок упрека, хоть и очень мягкого, и она его почувствовала.
— Нет, такого я не могла о вас подумать. Я… я не знаю, что хотела сказать, почему я… Я хотела сказать… — Она не могла объяснить, что с отцовскими деньгами чувствовала себя более достойной его; это было бы неправдой, но иного объяснения у нее не было. Она умолкла и бросила на него беспомощный взгляд.
Он пришел ей на выручку.
— Я понимаю, вы просто не хотели, чтобы несчастья вашего отца ударили и по мне.
— Да, именно так; и очень уж много всяких различий. Надо ведь и о них подумать. Не притворяйтесь, будто вы этого не знаете. Ваша мать никогда не примет меня, а может быть — и я ее.
— Что ж, — сказал Кори, слегка опешив. — Вы ведь выходите не за моих родных.
— Ох, не в том дело!
— Я знаю, — признал он. — И не стану притворяться, будто не понимаю, о чем вы, но я уверен, что все различия сгладятся, когда вы лучше узнаете моих родных. И не сомневаюсь, что вы с моей матерью понравитесь друг другу, потому что — как вы можете не понравиться! — воскликнул он уже не столь убежденно, чем прежде, и стал приводить множество других, тоже не менее шатких доводов. — У нас свои обычаи, у вас свои; и конечно, поначалу моя мать и сестры покажутся вам немного чужими, но это скоро пройдет — для обеих сторон. Не может быть между вами таких уж неодолимых различий, а если бы и были, мне это безразлично.
— Думаете, мне будет приятно, когда вы станете принимать мою сторону против матери?
— Никаких сторон не будет. Лучше скажите мне, чего вы так боитесь.
— Боюсь?
— Ну тогда о чем думаете.
— Сама не знаю. Дело не в том, что они говорят или делают, — объяснила она, глядя ему прямо в глаза, — а в том, какие они есть. Я не могу быть с ними сама собой, а когда я не могу быть с кем-то сама собой, я становлюсь неприятной.
— А со мной вы можете быть сама собой?
— О, вас я не боюсь. И никогда не боялась. Вот в чем была беда, с самого начала.
— Ну что ж, раз так, это все, что требуется. Я тоже вас не боялся с самого начала.
— Вот я и предала Айрин.
— Перестаньте! Никогда вы ее не предавали.
— Она вас первая полюбила.
— Но я-то вообще никогда ее не любил, — взмолился он.
— Она думала иначе.
— Тут нет виноватых, и я не позволю вам винить в чем-то себя. Моя дорогая…
— Подождите. Давайте постараемся понять друг друга, — сказала Пенелопа, вставая со стула, чтобы помешать ему приблизиться. — Я хочу, чтобы вам все было ясно. Нужна ли вам девушка, у которой нет ни цента, которая чувствует себя чужой в обществе вашей матери и которая обманула и предала собственную сестру?
— Мне нужны вы!
— Так вот: этому не бывать. Я бы вечно презирала себя. По всем этим причинам я должна от вас отказаться. Да, да, должна.
Она смотрела на него, и в ее убеждении была явная неуверенность.
— Таков ваш ответ? — спросил он. — Ну что ж, я вынужден повиноваться. Простите, если я требовал от вас слишком многого. И — прощайте.
Он протянул руку, и она пожала ее.
— Наверно, я кажусь вам капризной и непостоянной, — сказала она. — Но я ничего не могу с собой поделать — я и сама себя не понимаю. Меняю свои решения по два раза на дню. Но нам ничего не остается, как расстаться, да, другого пути нет. Другого пути нет, — повторила она. — И я постараюсь запомнить это. Прощайте! Я все сделаю, чтобы запомнить это, вы тоже — и очень скоро вы и думать обо всем этом забудете. Нет, нет, не об этом. Я ведь знаю, какой вы верный; и все же вы скоро посмотрите на меня другими глазами и поймете, что, даже не случись всего с Айрин, я вам не подхожу. Ведь правда? — говорила она срывающимся голосом, все еще не выпуская его руки. — Я совсем не та, какую желали бы видеть ваши родные; я это почувствовала. Я маленького роста, и смуглая, и некрасивая, и они не понимают мою манеру разговаривать, а теперь мы еще и разорены. Нет, я им не гожусь. Прощайте. Вы и так были слишком терпеливы. Я достаточно вас испытывала. Мне бы решиться и выйти за вас замуж наперекор их желаниям, раз вы этого хотите, но на такую жертву я не способна — для этого я слишком эгоистична… — И вдруг она бросилась ему на грудь. — Я даже отказаться от вас не могу! Как я взгляну кому-нибудь в глаза? Уезжайте! Уезжайте, но возьмите меня с собой! Я так старалась от вас отказаться. Я все испробовала — и все напрасно. Бедная Айрин! Каково-то ей было от вас отказаться!
Кори немедленно вернулся в Бостон, предоставив Пенелопе сообщить сестре о предстоящей свадьбе. Случай или недоразумение избавили ее от этого. Едва Кори вышел, как в комнате появилась Айрин и спросила:
— Пенелопа Лэфем, неужели ты так глупа, что отослала этого человека из-за меня? — Пенелопа растерялась от проявления такого удивительного мужества; она не ответила прямо, и Айрин продолжала: — Если это так, то будь любезна, верни его. Я не допущу, чтобы он думал, будто я сохну о человеке, который меня никогда не любил. Это оскорбительно, и я этого не допущу. Немедленно верни его!
— Хорошо, хорошо, Рин, — пролепетала Пенелопа. И добавила, устыдясь своих увиливаний перед гордым великодушием Айрин: — Я уже… то есть… он вернется.
Айрин на мгновение застыла, глядя на нее; что было у нее в мыслях, неизвестно, но вслух произнесла она только:
— Ну-ну! — и оставила сестру, испытавшую смятение, — смятение и вместе с тем облегчение, ибо обе они знали, что говорят об этом в последний раз.
Свадьба состоялась после стольких бед и несчастий и породила столько сожалений о прошлом и опасений за будущее, что не принесла Лэфему того торжества, которое прежде вызывала у него мысль о родстве с семейством Кори. Неудачи преследовали его так долго, что лишили всякой надежды на преуспеяние, ради которого люди пресмыкаются и раболепствуют, и, проведя через сомнения и душевные муки, вернули мужественность, которую едва у него не отняло процветание. Ни он, ни его жена и думать не думали теперь о том, что их дочь выходит за представителя семьи Кори; они думали только о том, что их дочь идет за того, кто ее любит; присутствие Айрин еще более их отрезвляло. Сердцем они были с нею.
Миссис Лэфем не уставала повторять, что не представляет себе, как выдержит это.
— Все мне кажется, будто тут что-то неправильно.
— Нет, правильно, — твердо отвечал полковник.
— Я знаю. А все кажется, что нет.
Мне не составит большого труда указать те черты в характере Пенелопы, за которые семейство ее мужа в конце концов примирилось с ней и полюбило ее. Такое постоянно происходит в романах; и семейство Кори, как и намеревалось, постаралось увидеть в женитьбе Тома лучшее, а не худшее.
Они оказались людьми, способными оценить поведение Лэфема, о котором рассказал им Том. Они гордились им, и Бромфилд Кори, которому доставлял тонкое эстетическое наслаждение героизм, с каким Лэфем противился Роджерсу и его искушениям, — героизм неосознанный, но истинно драматический, — написал ему письмо, которое прежде безмерно польстило бы этой простой душе, хотя теперь он как бы его и не заметил.
— Ну и что ж, может, Пэн станет там полегче, — сказал он жене.
И все же различия между семьей Кори и женой Тома не стерлись, да и не могли стереться.
— Вот бы Том женился на полковнике, — тонко заметила Нэнни Кори.
Перед отъездом в Мексику, когда Том привез жену к себе домой, стороны временно проявили учтивость и терпимость: свекор по своей доброте сделал вид, будто ему нравится ее манера говорить, хотя сомнительно, что даже он находил в ней такое же удовольствие, что и ее муж. Лили Кори сделала с нее неудачный набросок, который отложила вместе с другими, чтобы когда-нибудь закончить, и нашла в ее внешности что-то живописное. Нэнни поладила с ней лучше остальных и считала, что страна, куда она едет, пойдет ей на пользу.
— У нее еще совершенно отсутствуют какие-либо светские манеры, — пояснила Нэнни матери, — а если она проживет там достаточно долго, то наверняка приобретет их — на испанский лад — и вернется, полная экзотического очарования, пусть даже благоприобретенного. Я рада, что она уезжает в Мексику. На таком расстоянии можно ладить.
Мать вздохнула и в ответ мужественно признала, что они и так отлично поладили, и если Том доволен, то и она тоже.
В ее словах о том, что они поладили с Пенелопой, было немало правды. Решив с самого начала видеть хорошее в плохом, они за свои добрые намерения были вознаграждены высшими силами. Брак этот, по милости провидения, не обрушил на них череды чаепитий у Лэфемов, чего так опасался Бромфилд Кори; Лэфемы были далеко, в своих родных местах; Лили и Нэнни Кори не пришлось приносить себя в жертву ради разговоров с Айрин; не надо было даже устраивать приемов в честь Пенелопы, хотя это не составило бы особого труда, поскольку многие еще не вернулись с курортов, — и она, и Том очень просили не устраивать ничего подобного; и, хотя никто из семейства Кори не успел хорошо узнать ее за ту неделю, что она провела с ними, ладить с ней оказалось нетрудно. Случалось даже, что Нэнни Кори улавливала — что не раз удавалось и ее отцу — суть того, что Том называл ее юмором, но юмор этот, видимо, совсем не походил на их собственный, и распознать его было не так-то просто.
Было ли Пенелопе труднее достигать гармонии, я сказать не могу. На ее долю усилий досталось куда как больше, ибо соотношение было четыре к одному; ей на долю выпали до этого испытания куда более серьезные. Когда захлопнулись дверцы экипажа, увозившего на вокзал ее и мужа, она глубоко вздохнула.
— Что такое? — спросил Кори, хотя и сам обо всем догадывался.
— О, ничего. Просто мне кажется, что теперь уже я не буду чувствовать себя чужой среди мексиканцев.
Он взглянул на нее с недоумевающей улыбкой, потом стал серьезнее и привлек ее к себе. Она расплакалась у него на плече.
— Я только хотела сказать, что там ты будешь целиком мой. — Хотела ли она сказать что-то большее, доказать трудно, но одно несомненно: наши нравы и обычаи ценятся в жизни дороже наших качеств. Та цена, которую мы платим за цивилизацию, это — разграничение обычаев, создавшее между людьми неодолимые преграды. Быть может, мы платим чересчур дорого, но невозможно убедить в этом тех, кто от этого выиграл. Быть может, они и правы; во всяком случае, семья Кори после отъезда молодоженов ощутила тоску и непреходящее чувство разочарования. Для них это была потеря сына и брата; они это чувствовали; а ведь они были люди отнюдь не плохие и не злобные.
Он отсутствовал три года. За это время произошли некоторые перемены. Одной из них было приобретение Компанией Канауа-Фоллз залежей и фабрики в Лэфеме. Эта сделка избавила Лэфема от долгов, которые он еще продолжал выплачивать, и оставила ему определенную долю в более крупном деле молодых людей, которое он когда-то тщетно надеялся забрать целиком в свои руки. Это показалось ему весьма примечательным; взявшись более энергично за сбыт специальных сортов, которые они ему оставили, он совсем по-прежнему стал хвастаться его размахом. Мой зять, говорил он, сбывает их в Мексике и Центральной Америке, а это было в свое время задумано нами вместе. Молодая кровь — вот то, что движет такими делами. Вот и парни из Западной Виргинии: молодая и дружная команда!
Что до него самого, он признавал, что наделал много ошибок, и точно знал, каких именно. Но одно он мог сказать: он вредил только самому себе и никому другому; каждый доллар, каждый цент пошел у него на уплату долгов; а он остался чист. Обо всем этом и о многом другом рассказывал он мистеру Сьюэллу в то лето, когда продал дело; пастор и его жена остановились в Лэфеме по пути с Белых Гор к озеру Чэмплейн — Лэфем повстречался с ними в вагоне и уговорил погостить у них.
Порой и миссис Лэфем не меньше его самого гордилась тем, что он вышел из игры с чистыми руками, однако ее удовлетворение не было столь постоянным. Бывало, что, вспоминая искушения, которые он преодолел, она считала его благороднейшим из людей; но ни одна женщина не может долго жить под одной крышей с идеальным героем; так что случались и другие минуты, когда она напоминала ему, что, если бы он сдержал данное ей обещание и не стал спекулировать акциями; если бы позаботился о страховании имущества так же, как заботился о двух недостойных женщинах, которым ничем не был обязан, — они не оказались бы в своем нынешнем положении. Он смиренно признавал все это и ждал, когда она вспомнит также и о Роджерсе. Она, конечно, вспоминала, и это неизменно пробуждало в ней прежнюю ее нежность.
Не знаю, как удается пасторам и докторам удержаться и не поделиться с женами тайнами, которые им вверяют; может быть, они полагаются на то, что жены сами до всего дознаются, когда захотят. Сьюэлл рассказал своей жене про беды Лэфемов, когда те пришли советоваться с ним насчет предложения, которое Кори сделал Пенелопе; он хотел убедиться, что дал им правильный совет, правда, он не назвал их имен, а имени Кори он и сам тогда не знал. Теперь он мог, не стесняясь, обсуждать с ней это дело, и она уже не притворялась незнающей, заявив, что все поняла, едва только услышала о помолвке Кори и Пенелопы.
— Да и в тот день на обеде я могла бы сказать девочке, что он влюблен не в нее, а в ее сестру. Я ведь слышала, как он о ней говорил, и не будь малышка так слепо влюблена, она бы и сама догадалась. Признаюсь, до сих пор не могу отделаться от чувства презрения к ее сестре.
— Но ты совсем не права! — воскликнул Сьюэлл. — Это несправедливо и жестоко. Все это у тебя от чтения романов, а не от сердца. Не надо. Меня огорчает, что ты так говоришь.
— Надеюсь, что эта хорошенькая девочка излечилась от своей любви. А какую твердость духа она проявила! Не сомневаюсь, она еще кого-нибудь встретит на своем пути.
Сьюэллу пришлось удовлетвориться этой частичной уступкой. Однако, не считая одного из молодых виргинцев, приезжавшего в Лэфем по случаю покупки фабрики, Айрин еще никого не встретила; а было ли между ними что-нибудь, это пришлось бы выяснять особо. Известно только, что спустя пять лет после разочарования, которое она перенесла так мужественно, она все еще была не замужем. Но даже и тогда она была еще очень молода, и ее жизнь в Лэфеме разнообразили поездки на Запад. Разнообразие внесло также приглашение погостить в Бостоне, на которое из учтивости решилась миссис Кори и которое девушка с такой же учтивостью не приняла.
Сьюэлла весьма интересовали те нравственные перемены, какие он ожидал увидеть в Лэфеме. Они с миссис Сьюэлл прогостили у полковника, который чувствовал себя здесь, среди этих холмов, куда больше полковником, чем когда-либо на Бэк-Бэй, целые сутки; Лэфем показал пастору фабрику и повез на ферму. Для этой поездки он запряг резвого жеребенка, еще не достигшего совершенных лет, в открытую двухместную коляску более чем зрелого возраста, гордясь своим выездом ничуть не меньше, чем некогда роскошным экипажем, в котором разъезжал на Мельничной Плотине. Одежда его была теперь поношенной и небрежной, он отпустил на деревенский манер волосы и бороду и носил грубые сапоги. Простой деревенский дом его был обставлен самой простой мебелью, какая была в доме на Нанкин-сквер. Все необходимое, конечно, в нем имелось, но никакой роскоши, если не считать статуэток Молитвы и Веры. Освещался дом, конечно же, керосиновыми лампами и не имел парового отопления; то были единственные неудобства, на какие жаловался полковник, но он уверял, что как только компания начнет снова выплачивать дивиденды — а он явно гордился расходами, из-за которых это пока было невозможно, — он проведет в дом и паровое отопление и газ. О своем разорении он говорил открыто и доверительно, видимо, памятуя прежнее сочувствие к нему Сьюэлла, и вел себя с ним как с близким другом, а не со знакомым, которого и видел-то всего два-три раза. Рассказал он ему и о начале своих отношений с Роджерсом и вынес на суд Сьюэлла свои заключения о них.
— Иной раз, — сказал он, — раздумаешься, и выходит, что я с ним с самого начала поступил плохо, а с этого все и пошло. Вроде как толкнул штабель кирпичей. Ты их хватаешь, удерживаешь, а они все равно валятся. И никакой силой их не остановить, пока весь штабель не развалится. С женой я теперь про это не говорю, а вот вам как оно кажется?
— В материальном мире мы видим, как зло влечет за собою зло, — ответил пастор, — но в нравственном этот вопрос для меня становится все более и более загадочным. Зло идет там очень неясными путями, и часто, насколько нам дано видеть, его не постигает кара. А в вашем случае, как я понимаю, вы ведь не признаете, вы не уверены, что причинили этому человеку зло…
— Нет, не признаю. То есть…
Он недоговорил; а Сьюэлл, помолчав, сказал со свойственной ему деликатной добротой:
— Я склонен думать, что ничто не исчезает бесследно; и не может быть, чтобы грехи наши только отнимали у нас душевные силы. Ваши опасения, что вы поступили с этим человеком как себялюбец, заставили вас быть настороже и укрепили вас перед лицом более серьезного, — он хотел сказать «искушения», но пощадил гордость Лэфема и сказал, — «случая».
— Вы правда так считаете?
— Да, считаю, что в моих соображениях есть доля истины.
— Не знаю, что это было, — сказал Лэфем, — но только знаю, что, как дошло до главного, не мог я войти в сделку с англичанами, хоть и знал, что без этого пойду ко дну; и не смог я позволить тому человеку вложить в мою фабрику деньги, пока не скажу ему, как все обстоит на самом деле.
Сьюэлл позднее рассказал жене, что понял: разорение оказалось для Лэфема таким тяжким испытанием именно потому, что его благополучие казалось таким вещественным и осязаемым; и тогда ему очень захотелось узнать истинное, глубинное отношение Лэфема ко всему случившемуся.
— И вы никогда ни о чем не жалеете? — деликатно спросил он.
— О том, как я поступил? Иной раз мне кажется, будто я и никак не поступал, — ответил Лэфем. — Будто открылся для меня выход из ямы, я из нее и выбрался. Не знаю, — добавил он задумчиво, покусывая кончик жесткого уса, — не знаю, всегда ли я буду держаться того, что это окупилось; но если мне когда-нибудь снова доведется пережить такое, сдается мне, я поступлю в точности так же.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21
|
|