Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Золото собирается крупицами

ModernLib.Net / Современная проза / Хамматов Яныбай Хамматович / Золото собирается крупицами - Чтение (стр. 8)
Автор: Хамматов Яныбай Хамматович
Жанр: Современная проза

 

 


— Убей меня, собака! Убей! — Она плевала на бая, и он все дальше отступал от нее, дивясь слепой ярости и злобе, которые охватили эту покорную и слабую душу. — Я все равно старая, и мне не жить, но и тебя я опозорю на всю жизнь, что люди забудут твое имя и станут плевать на твой дом!.. Ты забыл, кто обесчестил меня? Кто сломал всю мою жизнь? Забыл?.. Будь ты трижды проклят!

Хажисултан-бай воровато оглядывался по сторонам, боясь, что слова неразумной женщины услышат другие, хотя бы вон те кумушки, что сошлись на пригорке у амбарчика и настороженно поглядывают в их сторону. Нет, этот огонь нужно было забросать чем угодно, лишь бы он не запылал во всю силу, затоптать, усмирить…

— Не ори, слышишь? — Голос его одновременно был и достаточно суров и достаточно милостив. — Так и быть, оставайся, где жида, и работай, как работала… И Хисмата твоего не трону — пусть только не попадается мне на глаза!..

Оставив притихшую заплаканную старуху на берегу, он повернулся и, тяжело ступая, пошел к дому. Сидевшие на пригорке женщины, завидев его, вскочили и спрятались за амбар. Проходя мимо, он для острастки щелкнул плеткой!

— Чего язык чешете? Дома делать нечего?

Весь сжигаемый злобой, он вошел во двор, ходил из одного конца в другой и все никак не мог успокоиться, прийти в себя.

«Ничего, мой час еще придет, и вы вспомните обо мне! — думал он. — Доберусь я и до этого щенка и этой старой суки!.. Тех, кто слишком много знает, нужно всегда убирать с дороги, иначе самому спокойно не жить.»

Сайдеямал так состарилась после смерти мужа, что мысли о прошлом давно не посещали Хажисултана-бая, и вот, оказывается, обида, как огонь, может тлеть долгие годы и потом вспыхнуть и опалить. Но от этого жара ему стало не душно, а скорее холодно и муторно. И сейчас, когда возвратившийся страх снова сковал его голову и наполнил холодом душу, он вспомнил вдруг те будто освещенные солнцем годы, когда он был молод и впервые познал, что такое любовь…

Однажды утром он зашел на женскую половину и увидел у матери незнакомую девушку, которая пришла к ним обменять ягоды на хлеб. На нежных розовых щеках ее были ямочки; когда девушка улыбалась, ямочки становились глубже, и в одной из них исчезала черная, маленькая, как точка, родинка; глаза, прикрытые тонкими голубоватыми веками, удивленно мерцали сквозь длинные темные ресницы, отбрасывая на щеки стрельчатую тень; выцветшее платье не скрывало стройной и хрупкой фигурки, материя натягивалась на груди и лучами расходилась в стороны. Девушка почти все время смотрела в пол, лишь изредка вскидывая глаза на его мать и неловко пряча в складках платья тонкие смуглые руки. Получив за ягоды хлеб, она сунула его под мышку и, попрощавшись, тихо вышла из комнаты. Хажисултан, которому было тогда двадцать лет, нагнал ее у ворот и загородил дорогу. Девушка пугливо попятилась.

— Ты что, боишься меня? — улыбаясь, спросил Хажисултан. — Не бойся, я сын женщины, что сейчас. дала тебе хлеб…

— Я не боюсь, — прошептала девушка, глядя в землю и продолжая пятиться. Она покраснела от смущения и от этого стала еще красивее.

— Чья ты дочь, девушка?

— Мамина… Пусти меня, агай! Тетя ждет меня, она рассердится, — чуть не плача, проговорила девушка. Она на мгновение вскинула глаза, и у Хажисултана опять сжалось сердце от того, как сверкнули ее удивленные нежные глаза в черных ресницах.

Двое слуг, стоящих во дворе, начали пересмеиваться между собой, но Хажисултан не добился больше от девушки ни единого слова и вынужден был отпустить ее. Дня три-четыре она не появлялась у них в доме, и Хажисултан был сам не свой. Почти все время он просиживал у матери, но узнал только, что девушку зовут Сайдеямал, что она сирота и приехала в Сакмаево к троюродной сестре.

«Сайдеямал, Сай-де-яамалл…» — шептал про себя Хажисултан. Это имя казалось юноше песней, и, повторяя его на все лады, он слышал то дыхание ветра, то журчание чистой воды в ручье, то звон весенних капель, что падают с веток в лесу, то стук копыт по дороге… Он думал, что никогда больше не встретит девушки лучше и красивее этой. Видя, что сын мало ест, плохо спит и целыми днями говорит о бедной девушке, мать сама привела ее в дом и, дав с собой полкаравая хлеба, налила в чашку кислого молока и сметаны.

— Садись, — уговаривала она, — расскажи мне, как живешь, или просто чаю попей… А то ко мне ведь такие молоденькие девушки, как ты, даже и не заглядывают, одни старухи ходят…

Сайдеямал так обрадовалась щедрости и доброте этой почти незнакомой ей женщины, что не знала, чем отблагодарить ее. Скромно сидя на краешке нар и поджимая под себя ноги с огромными, не по мерке, лаптями, она пила крепкий чай и все время улыбалась, не в силах сдержать своей приветливости и доброты. Глаза ее засветились, щеки вспыхнули от радости и смущения, косы, переплетенные простыми лентами, вились по плечам с тяжелым, почти синим блеском и оттягивали назад маленькую головку на гордо посаженной шее. «А ведь и в самом деле хороша, а я и не видела, пока сын не рассмотрел», — подумала старуха, наливая девушке вторую чашку. Сайдеямал вскинула глаза и улыбнулась. Черная, маленькая, как точка, родинка тотчас скрылась в ямке на щеке.

— Эней, уже черника поспела, на горе за осенним домом так много — хоть корзинами собирай! Мы завтра хотим пойти. Пироги с черни кой ох какие вкусные! Я их больше всего люблю… Соберу ведро черники, половину обязательно вам принесу, — пообещала Сайдеямал.

Когда девушка ушла, Хажисултан вышел из соседней комнаты, где посадила его мать.

— Эсей, я тоже, пожалуй, пойду за черникой!

Мать улыбнулась, хитро прищурив глаза:

— Разве я тебя держу? Иди, пожалуйста! Было бы у меня время, я и сама пошла бы… — ответила она.

Утром на улице Кызыр шумной стайкой собрались женщины, девушки и старухи. Все были с ведрами и корзинами, все улыбались, и солнце светило вовсю, щедро заливая светом площадь, отдаваясь яркими бликами на боках ведра, что несла Сайдеямал.

Хажисултан издали следил за ней глазами, во, опасаясь мужских насмешек, близко не подходил, а стоял в кругу молодых парней. Но едва женщины отправились в путь, как парни, опередив их, вперегонки побежали к горе.

Не успели они пройти мимо осенней стоянки, заросшей высокой крапивой и полынью, как солнце скрылось за тучами, ветер подул сильнее, и скоро сильный косой дождь, словно сорвавшись с привязи, хлынул на дорогу, ручьями побежал по оврагу. Запыленные, изнывавшие от жары березки у дороги закивали головами в зеленых платках, зашуршали листвой. Внезапно, ослепив глаза и разорвав небо пополам, сверкнула молния, и тут же над головой величественно пророкотал гром. Дождь полил еще сильнее, и ребята, быстро добежав до леса, укрылись под большим деревом. Самые маленькие из них при каждом ударе грома закрывали глаза и, шепча спасительное бисмилла, еще теснее прижимались к старшим.

Хажисултан тоже встал под деревом, но удары грома не пугали его, одна мысль не оставляла юношу, преследовала и даже бежала иногда впереди него. Он оглядывался по сторонам, пытаясь рассмотреть, где укрылись девушки, но за блестящей косой полосой дождя ничего нельзя было разглядеть…

Наконец дождь стал утихать, и вдруг солнце выглянуло сквозь тучу, осветив умытый сияющей зеленью лес. Влажно и пьяняще горько запахла земля, листья, отряхиваясь, сбрасывали вниз гроздья блестящих капель, и после всего того шума, который принес с собой ливень, вдруг пришла необычная торжественная тишина. Было слышно только, как внизу, под обрывом, ударяясь о камни, бурлит Юргашты, которой дождь прибавил силы и смелости. Ребята снимали мокрые, прилипшие к телу рубахи, выжимали их, смеясь и брызгая друг на друга водой, и опять надевали на себя. Медленно передвигаясь по лесу, они скоро пришли к горе Куртмале и разбрелись кто куда в густой липовой роще. Свежевымытые крупные ягоды черники отливали в траве голубовато-черным и сине-черным блеском, они были щедро рассыпаны то там, то тут, и даже не надо было ходить, чтобы набрать побольше ягод, — просто сесть и брать, сколько желает душа.

Наевшись черники, Хажисултан шутя рассыпал несколько корзин у ребят помладше, когда заметил между деревьями Сайдеямал. Девушка сидела на корточках возле кустов, окруживших высокую липу, и старательно собирала ягоды. Хажисултан подошел к ней и высыпал в ведро горсть черники.

— Помочь тебе?

Девушка вскочила, но Хажисултан, как и в первый раз, заступил ей дорогу. Сайдеямал потупила глаза и тут же вспыхнула вся, до корней волос.

— Не надо, агай, пусти меня… — прошептала она.

Хажисултан весело подмигнул ей, взял ведро за ручку и понес. Сайдеямал еле поспевала за ним в своих огромных лаптях, говоря на ходу и не осмеливаясь схватить парня за рукав:

— Агай, агай, отдай ведро! Я сама понесу!

— Ничего, — отвечал Хажисултан, не обращая внимания на слова девушки, и шагал все быстрее.

Сайдеямал замолчала, но вдруг, оглядевшись, заметила, что они идут к оврагу, заросшему высокой, до колена, травой.

— Агай! — робко сказала она. — Куда ты идешь? Девушки ведь пошли наверх…

Хажисултан остановился, поставил ведро на землю и подошел к девушке. Не зная, что сказать, он отломил ветку растущего рядом смородинового куста и подал ее Сайдеямал:

— На, ешь…

Сайдеямал взяла ветку, но есть не стала и продолжала стоять неподвижно, опустив глаза. Хажисултан взял девушку за локти и на мгновенье привлек к себе, почувствовав упругость маленьких грудей и мягкость живота. Сайдеямал испуганно забилась в его руках, заплакала:

— Отпусти, агай! Оставь меня, отпусти!

— Не бойся, не бойся, — непослушными, дрожащими губами шептал ей Хажисултан. — Я тебя в жены возьму, ты моя, слышишь? — Он силой посадил девушку на поваленное дерево и все крепче прижимал ее к себе.

— Ради аллаха, пусти, пусти! — кричала Сайдеямал.

Но Хажисултан уже не слышал ее, жадными руками он рванул платье девушки и прижался губами к ее губам…

На следующий день троюродная сестра Сайдеямал пришла к матери Хажисултана. Она плакала и грозила опозорить парня перед всем селением. Мать Хажисултана испугалась, что об этом узнают родители Хуппинисы, уже просватанной за парня, и пожелала уладить дело миром — вскоре Сайдеямал выдали за Хуснутдина. Оба, и муж и жена, продолжали работать на Хажисултана и его родителей, — старухе, не хотелось отпускать работящих людей из большого хозяйства…

Но не это беспокоило сейчас постаревшего, обрюзгшего бая. «В молодости каких грехов небывает, — думал он. — Да и Сайдеямал уже старуха, никто и не вспомнит о ее девичьей чести, а если и вспомнит, сказать не посмеет!»

Он шагал по комнате из угла в угол и пытался припомнить, что говорила ему на берегу Сайдеямал. «Знает или нет?» — одна эта мысль, как червь в коре гнилого старого дерева, сидела в нем и точила, точила его…

Когда умерла мать и Хажисултан стал один справляться с хозяйством, он скоро понял, что небольшое наследство, оставленное отцом, мешает ему развернуться во всю силу.

«Разве это богатство — десять лошадей и четыре коровы? — размышлял он. — Будешь всегда сытый, и только! Нужно завести табун лошадей, стадо коров и овец, стать богаче всех баев в округе, богаче самого Галиахмета! Вот тогда будет жизнь, тогда все, что захочешь, станет твоим и ничьим больше… И жены, сколько хочешь жен будут ласкать тебя и исполнять любую твою прихоть!»

Он думал об этом дни и ночи, но ничего не смог придумать, пока счастливый случай не позволил ему встать над всеми, кроме Галиахмета-бая. И как это ему удалось, не знал никто, кроме покойного мужа Сайдеямал — честного и тихого Хуснутдина…

Этого человека Хажисултан уважал и одновременно немного побаивался. Сдержанный, молчаливый Хуснутдин всегда делал все, что ему велели, а когда разговаривал с баем, то обычно смотрел куда-то в сторону. Эта привычка подчиненного ему человека раздражала и злила Хажисултана, но он мирился с ней и ни разу не выказал ему свое недовольство. Он даже старался задобрить его, расположить, словно чувствовал какую-то вину перед ним, хотя по совести говоря, никогда не жалел, что надругался над Сайдеямал, теперешней женой Хуснутдина. Как правило, он во все поездки брал его с собой, потому что Хуснутдин казался ему самым надежным человеком, несмотря на эту постоянную скрытую неприязнь, разделявшую их.

Так, однажды он взял его и на Верхнеуральский базар… (И было это в тот день, который потом круто изменил всю его жизнь.)

Стоял август, жаркий и душный день, казалось, так накалил землю, что и вечером она еще дымилась, и дробился в густом пряном воздухе далекий горизонт, и опускающееся солнце было похоже на красный уголь в чувале. Они остановились у реки, чтобы напоить лошадь, и решили заночевать тут же, на траве. Хажисултан достал из мешка бутыль с бузой и, выпив, налил и протянул чашку Хуснутдину, разжигавшему костер. Хуснутдин глотнул раза два и, поставив чашку на землю, стал прилаживать над разгоравшимся огнем толстый раздвоенный сук, чтобы повесить на нем чайник. Скоро вода вскипела, и они до ночи пили крепкий чай, мешая его с самогоном и закусывая холодной колбасой из конины. Хуснутдин подбросил веток в костер, огонь, шипя, медленно пополз по сложенному крест-накрест хворосту и вдруг вспыхнул, ярко осветив сидящих, раздвинув темные стены деревьев, вздымая красные языки, похожие на ковыли, вслед за кольцами дыма к темному, усыпанному звездами небу.

Хуснутдин лег на спину и подложил руки под голову. Звезды подмигивали ему, особенно одна, больше и ярче других, и Хуснутдин улыбался. В траве, как бы сожалея о уходящем лете, неугомонно верещали кузнечики. Выше, у реки, тревожно кричала ночная птица: Сак! Сак, сак!

— Эх, жизнь, — вздохнул Хуснутдин. — Кабы узнать, что там, впереди…

Налетевший ветер качнул пламя, повернул и придавил поднимающийся вверх дым, зашуршал листьями ольхи на берегу и так же внезапно стих.

— Тебе что, не нравится мой хлеб? — обижен но возразил Хажисултан. — Или жена твоя умерла? Так вздыхаешь, будто тяжелей и горше, чем у тебя, и беды не бывает…

— Я доволен тем, что аллах послал, я не об этом, — опять вздохнул Хуснутдин. — Это все птица… Все кричит свое сак-сак, я и разволновался, мать покойную вспомнил… Она мне часто эту сказку рассказывала, знаешь?

— Ну, говори!

— Жила одна вдова с двумя сыновьями, а они все рассорились и дрались друг с другом, тогда она прокляла их и сказала: будьте птица ми сак и сук, летите из родного гнезда и ищите друг друга по всему белому свету — и кричите напрасно, зовите один другого… Вот с тех пор и летают эти птицы, старший, Сак, сказывают, умер, а младший все зовет его. — Хуснутдин приподнял голову и прислушался к голосу птицы, неутомимо взывавшей в чаще. — Слышишь? Сак-сак-сак. Мать ругала нас с братом за то, что деремся, а теперь ушел Халфетдин на службу и не вернулся, а я, как птица, все жду и жду его…

— Не дури себе голову, — Хажисултан хмыкнул. — Кто-то придумал, а ты всему веришь…

— А как же не верить, если так было и если я сам так чувствую…

Хажисултан больше не отвечал, притворился спящим, бредни Хуснутдина не занимали его, он думал о своем — о тех людях, которых он приметил еще на просеке и которые расположились на отдых где-то поблизости…

Хуснутдин подбросил еще веток в костер и, подложив под голову круглое полено, улегся под арбой и вскоре, устав, видимо, от долгой дороги и жаркого дня, тоже захрапел.

Тогда Хажисултан осторожно, боясь хрустнуть веткой, поднялся с земли, распутал фыркающую в кустах лошадь. Тише, тише, — шептал он, поглаживая шею лошади. Он вывел ее к тропе, вскочил верхом и стал спускаться по пологому склону к реке. Перейдя вброд реку, он слез, привязал лошадь в тени раскидистого тополя и, раздвигая заросли чигиля, двинулся в ту сторону, откуда, просачиваясь сквозь гущу тьмы, робко мигал огонек костра. Он скоро увидел арбу с поднятыми вверх оглоблями и в свете костра три скорчившиеся фигуры. По-видимому, двое спали, а третий сидел, склонив голову, и дремал, полуобняв ружье. Хажисултан вынул из-за пояса топорик и, сжав зубами нож, пополз к начинающему слабеть костру. Колени его дрожали, а сердце стучало так, что стук его, казалось, должен был слышать сидящий у костра часовой. Преодолев десяток-другой шагов, Хажисултан замер, чтобы немного отдышаться, потом снова пополз, оглушаемый ударами крови в висках и тяжело, как в силке, толкавшимся сердцем. В последнюю минуту он подумал, что можно еще вернуться, но темная, не подчиняющая рассудку сила бросила его вперед, и он со всего размаха ударил обухом топорика караульщика. Тот свалился замертво. В два прыжка Хажисултан очутился около второго, лежавшего к костру спиной, и опустил топорик на него, и второй не вскрикнул, а лишь захрипел и вытянулся, разогнул колени. Третий проснулся, видимо разбуженный шумом, спросонок схватился за пистолет на боку, но не успел даже вцепиться в рукоятку, как Хажисултан занес над ним нож и воткнул его в горло. Человек слабо охнул, точно всхлипнул, и опрокинулся навзничь…

Хрипло дыша, Хажисултан оглядел поляну, мирно хрустевшую сеном лошадь около арбы, не торопясь обшарил карманы убитых, собрал и запихал в мешок все вещи и хотел было идти обратно, но тут послышались шаги, и он отскочил в сторону, готовый убить любого, кто появится у костра. Когда на поляне показался Хуснутдин, он спрятал топор и тоже вышел на свет.

— Зачем ты пришел сюда, кто тебя звал? — сердито крикнул он.

— Я спал, проснулся, а тебя нет, — ответил Хуснутдин. — Вот и пошел поглядеть, не случи лось ли с тобой беды. — Но тут же, заметив валяющихся на траве убитых, вскрикнул и в страхе попятился.

— Стой! Куда? Ни с места! — приказал Хажисултан и, видя, что Хуснутдин не двигается, добавил: — Не отходи от меня, а то и сам умрешь! Видно, воры, что этих убили, здесь неподалеку…

Хуснутдин узнал среди убитых кассира, который часто хаживал в гости к Хажисултану и еще позавчера останавливался проездом в байском доме.

— Вишь, как получилось, — сказал он, стараясь не глядеть на убитого. — И смеялся, и водку пил еще совсем недавно, а сегодня уже сырая земля ему постелью стала… Надо скорее сказать людям… Идем, хозяин, а то и вправду, может, близко они ходят!

— Не твое это дело! — грубо оборвал его Хажисултан. — В тюрьму захотел? В городе разбираться не станут, кто убил да когда, возьмут и посадят за решетку! Что тогда будет делать твоя жена, чем прокормятся дети? Об этом лучше подумай да живее поворачивайся, надо еще эти мешки к нашей арбе отнести!..

Они наскоро запрягли лошадь и, не дожидаясь рассвета, поехали прочь от реки. Хажисултан сам правил лошадью. Он долго петлял по лесу, заметая следы, и наконец выбрался к старым приискам. Там, в заброшенном шурфе, закопали они мешки и одежду Хажисултана, забрызганную кровью.

— Надо спрятать от воров, — объяснял Хажисултан, когда они возвращались кружным путем обратно в селение. — К себе в дом я не могу везти деньги, запятнанные кровью… Вдруг это при несет несчастье?

Хуснутдин молчал и не глядел на хозяина, сидя в арбе прямо, покачивался в такт лошадиной рыси, дергал изредка поводья. Смуглое лицо его было непроницаемо, как маска, а Хажисултан с тревогой вглядывался в него. Утром они остановились, чтобы выпить чаю. Хажисултан опять достал из мешка бутыль с водкой и, выпив, вновь наполнил чашку для Хуснутдина. Наливая ему, он незаметно открыл перстень на среднем пальце правой руки и высыпал порошок из него в чашку.

— На выпей!

— Мне не хочется… — пробормотал Хуснутдин.

— Пей, тебе говорят! Или захотел лишиться работы в моем доме? — сдвинул брови Хажисултан.

Хуснутдин опрокинул чашку в рот. Самогон обжег ему горло, на минуту ему показалось, что питье горше, чем обычно. От бессонной ночи, — подумал он и, отерев губы рукавом, поставил чашку на землю.

Выпив чаю, запрягли и выехали на дорогу. Хажисултан внимательно присматривался к работнику. «Неужели не подействовало? — думал он. — Там же на троих хватило бы!» Но лицо Хуснутдина было все так же непроницаемо. Только перед въездом в деревню он внезапно побледнел, выпустил из рук поводья и схватился за живот. Когда они подъезжали к воротам Хажисултана, Хуснутдин уже совсем обессилел. Во дворе к арбе подбежала Сайдеямал. Хажисултан бросил ей поводья.

— Пришлось вернуться. Видишь, муж твой заболел в дороге? И зачем я взял его с собой?

Несколько дней он почти не выходил со двора, прислушиваясь к тому, что, говорят люди, и когда наконец услышал о смерти Хуснутдина, облегченно вздохнул. Однако совершенно спокойным оставаться он не мог, ни на минуту страх не оставлял его. «Сказал Хуснутдин жене или не сказал?» —эта мысль не давала ему покоя. Казалось, не сегодня — так завтра, не завтра — так послезавтра из города приедут люди в форме и увезут его в тюрьму. Он стал разговаривать во сне и, боясь проговориться, выгнал жен в другую комнату, даже во сне мерещились ему всякие ужасы — то вставал, хрипя, с земли убитый им кассир, то топор сам собой начинал летать за ним по комнате, ударяясь о стены… Не выдержав напряжения, Хажисултан свалился в лихорадке, провалялся в жару около месяца…

Болезнь излечила его от навязчивого, липкого страха, но после нынешнего разговора с Сайдеямал бая снова охватили сомнения. Устав от томительных мыслей и бесполезной ходьбы из угла в угол, Хажисултан прилег па подушки, закрыл глаза…

Внезапно в сенях послышался стук кованых сапог и громкий разговор. Увидев в дверях незнакомого полицейского офицера, Хажисултан чуть не лишился чувств. Рот его свело судорогой, холодный пот выступил на лбу и спине, левую руку задергало. Стараясь успокоиться и принять нормальный вид, он поднес к губам чашку с бузой, однако не мог выпить и капли. Зубы стучали о край чашки, а руки не слушались и дрожали, расплескивая водку на штаны и одеяло.

Заикаясь, он предложил офицеру пройти в комнаты, но так и не смог подать ему руки. По лицейский удивленно посмотрел на бледное лицо хозяина.

— Ты, видать, заболел, папаша, —сказал он. — А я к тебе по важному делу.

«Пропал, — мелькнуло в голове Хажисултана. — О, ч-черт, и зачем я сделал все это, хватило бы и десяти лошадей! Дурак, продал свое спокойствие! Любую цену дал бы за него сейчас…» Он приготовился рассказать обо всем, что так тщательно скрывал все эти годы, опустил голову и выговорил с трудом:

— Я виноват…

— Что ты, папаша, никто не виноват, — пере бил его офицер и подмигнул. — С женами только так и надо обращаться, иначе бояться не будут… А не будут бояться, того и гляди, совсем распустятся… В этом деле я уже разобрался и с муллой поговорил, так что все законно, по шариату вашему. Старик-то скончался? Вот шайтан! Впрочем, и так уже пожил долго на свете, покоптил небо… — Офицер мигнул шедшему с ним уряднику, урядник вышел, а офицер покрутил усы, топорщившиеся над верхней губой, и подсел к хозяину. — Я к тебе, папаша, совсем по другому делу… Деньги, видишь ли, нужны, не одолжишь мне рублей триста пятьдесят?

— И только? Больше ничего?

— А чего ж еще? — офицер покрутил ус.

Хажисултан вздохнул, как будто гора с плеч свалилась. Сразу перестали дрожать руки, на щеках появился румянец. Он хлопнул офицера по плечу:

— Триста пятьдесят, говоришь, а? Двадцать! И ни копейки больше. И то только ради того, что ты человек хороший… Эй, чаю!

Хажисултан оставил офицера у себя и пьянствовал с ним два дня подряд, каждый день радуясь и благодаря аллаха за счастливое спасение. На третий день он посадил еле стоящего на ногах полицейского в тарантас и, проводив его до Кэжэнского завода, вернулся обратно.

14

Между горами Карматау, Кэзум и Бишитэк, там, где сливаются реки Кэжэн и Юргашты, лежит сельцо Сакмаево. Слева, по краю крутого яра, извиваясь, журча и капризничая, как молодая красавица, которую силой выдают замуж, течет чистая, прозрачная Кэжэн. А справа, с высоких гор, размывая на пути глинистые глыбы, проходя через сотни старательских вашгердов [10] и желобов, устало катит воды мутная, желтая Юргашты, она идет на поклон к Кэжэн, пытается схватить ее за серебристые рукава, за голубые косы. Вот догнала Юргашты капризную невесту, прижала к себе, и они уже вместе текут на запад, неторопливо, спокойно и ясно, как добрые супруги, но это уже дальше, а здесь, у подножия Кэзум, вьется улица Арьяк, а правее — улица Кызыр, которую потихоньку зовут в деревне «печеный зад». И виной этому странному прозвищу стал Хажисултан-бай.

Давно, когда был он еще не так стар, рассердился Хажисултан на своих жен и, желая испугать их, сел в чувал, прямо на горящие угли. Но жены вместо того, чтобы взять его за руки и стащить с углей, как обычно, закрыли дверь и ушли! Целую неделю лежал Хажисултан в постели и криком кричал от боли, а когда встал, задал своим женам такую трепку, что и сейчас еще, наверное, помнят! А улицу так и зовут с тех пор — «печеный зад»…

Став настоящим богачом, Хажисултан не уехал в город, как делали это другие, а остался там, где жили его отец и дед, на земле предков, но, чтобы показать свою власть и могущество, выстроил новый дом, по тем временам — целые хоромы, в три комнаты, прорубил в доме окна: одно окно в сторону Мекки, чтобы видна была мечеть, а два других — во двор, по левую сторону от ворот поставил каменную лавку с железными дверями и ставнями, чуть подальше — большую клеть, а напротив — сарай для скота. Позаботился и о двух взрослых своих сыновьях, каждому подарил по дому. Только самого любимого, младшего сына оставил при себе, отдал ему в своем доме комнату, а еще одну — трем своим женам.

— Однако, показав всей деревне, как он богат, Хажисултан не был вполне доволен своим положением. «У всех по пять, шесть детей, а у меня, богача, всего три сына! — думал он. — Разве будут меня уважать и почитать так, как это подобает, если у меня меньше сыновей, чем у последнего бедняка в деревне?»

Старшая жена, которую сватали Хажисултану еще его родители, подарила ему двух сыновей, средняя — одного, а третья, Гульмадина, и одного не сумела родить. Ей было всего двадцать пять лет, но Хажисултан даже и за жену ее не считал.

— Что ты за жена? — говорил он. — Жена должна родить мужу десять сыновей, если хочет, чтобы ее уважали! А ты, бесплодная, мне не нужна. Ты как пустой кошелек, в котором никогда не будет даже мелкой монеты, — зачем мне такой? Нет, теперь я женюсь на дочери бедняка, уж она-то постарается родить мне по крайней мере четырех сыновей!

Теперь Хажисултан не заговаривал больше о плодовитости бедняков, но всю злобу, закипавшую в нем при мысли о неудачной женитьбе, срывал на других женах. Проводив офицера, он, не раздеваясь, плюхнулся на подушки и тут же уснул, захрапев на весь дом. Проснулся он только к обеду, раздраженный и разбитый, с ломотой в пояснице, неприятным вкусом во рту и тяжелой от ночной попойки головой. Он облизнул сухие, горячие губы кончиком языка, потянулся за чашкой и, не найдя ее, крикнул:

— Жены! Эй! Да что вы, провалились, что ли?

В тот же миг все три женщины испуганно встали на пороге. Старшая, Хуппиниса, подошла ближе:

— Что, отец?

— Дура! Не видишь, что ли? — Хажисултан приподнял ногу.

Женщины, спеша, стали снимать с него обувь, но, видно, слишком поторопились, потянули впопыхах за обе ноги, и грузное, обмякшее тело Хажисултана наполовину съехало с подушек. Хажисултан забултыхал ногами, побагровел и, схватив за волосы Гульмадину, пнул ее ногой в живот.

— Разжирели, кобылы бесплодные! На убой, что ли, я вас держу? Даже снять обувь не можете, дармоедки! Не радуйтесь, все равно возьму четвертую жену, и пятую, и шестую! Пошли вон!

Но лишь только жены скрылись за дверью, он опять закричал:

— Эй, куда пошли, тупоголовые? Не видите разве, что я голоден? Есть мне!

Хуппиниса принесла кипящий, дышащий паром самовар, который с утра стоял у нее наготове, в женской половине. Хуппиниса лучше других изучила характер мужа и всегда угадывала, что ему понадобится. Она была старшей женой Хажисултана, и первые годы они жили хорошо и дружно. Хуппиниса ухаживала за свекром и свекровью, хлопотала по дому, всегда была приветлива и добра. Но это продолжалось недолго. Родители Хажисултана умерли, и в доме все изменилось. С каждым днем Хажисултан становился все более мрачным, все чаще грубил ей, напивался, в одиночестве сидя на подушках, и однажды, несмотря на крики и мольбы жены, взял с подстилки двух пушистых, мягких, дрожащих, слепых еще котят и бросил в горящий чувал. С тех пор Хуппиниса покорно делала все, что он велел, не покладая рук работала по хозяйству, ухаживала за ним — снимала обувь, когда он, пьяный и тяжелый, без сил валился на постель, приходя неизвестно откуда в позднее ночное время, мыла ему ноги теплой водой, вытирала мягким полотенцем, без ропота приняла его женитьбу на второй, а потом и на третьей жене, но делала все это как бы во сне, одними руками, а не сердцем, и точно так же все оскорбительные его слова и побои проходили мимо нее, оставляя синяки на теле, но не в душе. Когда Хажисултана не было дома, в редкие свободные минуты она старалась уединиться и часто сидела за сараем, между забором и сложенными в поленницу дровами, в тоскливом недоумении спрашивала себя, на что уходит ее жизнь. Где-то легкое, понятное, простое и милое сердцу ощущение, которое раньше переполняло ее до краев, морщило в улыбке губы, радостно отзывалось в сердце и шуршаньем листвы над головой, и криком птиц, и спокойным, вечным движением плывущей вдаль Кэжэн, и сухими, желтыми ладонями старенькой матери, — всей ее жизнью, всем молодым, упругим дыханием, каждой жилкой в теле! За сараем остро пахло смолой и сырым деревом, тень старой березы лежала у ног, покорно и умиротворенно, как верная собака, небо над головой было пронзительно сине и ярко до боли в глазах, и Хуппиниса плакала, не отирая слез, иногда даже не замечая их, и томило душу от горького сожаления об ушедшей молодости и радости, легкого дыхания счастья. Она прижимала руки к груди и вздыхала глубоко, так, что воздух, казалось, заполнял ее всю и она вдруг становилась легче, но тут кто-нибудь снова кричал: «Хуппиниса-инэй! Эй, хозяйка!» — и она вставала, поднималась медленно с травы, как бы опять засыпая, замораживаясь, и шла во двор, в дом, и начиналась жизнь без воли сердца, от веретена к побоям, от самовара к тканью, от изнуряющей работы к нарам, в подушку головой, в подушку, на которой никогда не снились ей сны — ни плохие, ни хорошие.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26