Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Танцовщица

ModernLib.Net / Хади Мирза / Танцовщица - Чтение (стр. 7)
Автор: Хади Мирза
Жанр:

 

 


      – Хочешь позабавиться?
      – Чем позабавиться? – удивилась я.
      – Смотри, – сказала она и повернулась к маулви-сахибу.
      Во дворике росло очень старое дерево ним. Так вот, маулви-сахиб получил от нее приказ забраться на это дерево.
      Маулви-сахиб вздрогнул и переменился в лице. Я готова была сквозь землю провалиться. Мир-сахиб смущенно отвернулся. Несчастный маулви то возводил очи к небу, то обращал взор к устам Бисмиллы, но за первым жестоким приказом последовал второй, а вскоре и третий:
      – Полезайте, я вам говорю!
      И вот я увидела, как маулви-сахиб, воскликнув: «Во имя аллаха!» – поднялся на ноги, положил свой плащ на помост и подошел к дереву. Тут он снова взглянул на Бисмиллу. Слегка нахмурив брови, она произнесла:
      – Ну!
      Подвернув шаровары, маулви-сахиб принялся взбираться на дерево. Поднявшись на небольшую высоту, он опять посмотрел на Бисмиллу. Взгляд его как бы спрашивал: «Хватит или еще?»
      – Выше! – приказала Бисмилла.
      Маулви-сахиб вскарабкался повыше и снова остановился, ожидая приказа, но услышал то же самое: «Выше!» И так продолжалось, пока он не долез почти до самой верхушки. Тут ветви были уже такие тонкие, что, поднимись он еще чуть выше, непременно сорвался бы и отдал душу богу. С губ Бисмиллы готово было слететь еще одно «выше», но я бросилась ей в ноги. Мир-сахиб тоже был так добр, что вступился. Наконец старец получил разрешение спуститься на землю. Взобраться-то маулви-сахиб взобрался, но слезть ему было еще труднее. Мне казалось, что он вот-вот упадет.
      Все же ему удалось спуститься благополучно. Бедняга обливался потом, никак не мог отдышаться и едва стоял на ногах. Наконец опомнился, надел туфли и подошел к помосту. Здесь он накинул на плечи плащ, сел и снова стал перебирать четки. Но и усевшись, он не почувствовал облегчения: на дереве к нему в шаровары набрались муравьи и теперь очень его беспокоили.
 
      – Боже мой! Ну и шутница была ваша Бисмилла! – воскликнул я.
      – Какие тут шутки! Она, бессердечная, все время сидела как каменная. Ни легчайшей улыбки на лице. Мы с Миром-сахибом прямо онемели, так это нас изумило.
 
Жестокость этой неверной напасти любой страшней,
Когда ей нужно проверить безмерность любви моей.
 
      – Этому рассказу всю жизнь смеяться можно, – заметил я. – Нужно только обладать воображением. Вы вот рассказывали, а у меня перед глазами вставали Бисмилла, маулви-сахиб с его ликом святого, Мир-сахиб, вы, дворик, дерево ним… Но ведь это такой случай, что не сразу и засмеешься – сначала подумаешь хорошенько, потом станет смешно. Впрочем, нет, не смешно; маулви был до того глуп, что плакать хочется. А Бисмилла, несомненно, была из ряда вон выходящей танцовщицей. Приказать семидесятилетнему старцу: «Полезай на дерево!..» И он полез! Это выше моего понимания. Слишком уж нелепо.
      – Да вам, и правда, не понять таких тонкостей, – проговорила Умрао-джан. – Остается досказать конец.
      – Досказывайте поскорее, – нетерпеливо попросил я. – И скажите, неужели она не перестала издеваться над стариком?
      – Ну, издевалась она над ним еще не раз…
 
      – Слушайте дальше, – продолжала Умрао-джан. – Когда маулви-сахиб ушел, я спросила у Бисмиллы-джан:
      – Бисмилла, как это тебя угораздило?
      – А что?
      – Старику семьдесят лет. Упади он с дерева, на твоей совести был бы грех – невинно загубленная жизнь.
      – Наплевать мне на грех! Я рассердилась на этого мерзкого старикашку. Он вчера так швырнул оземь мою Дхану, что у бедняжки ребра затрещали.
      Надо сказать, что Бисмилла-джан держала при себе обезьянку, которую очень любила. Послушайте, как великолепно ее наряжали: атласная шапочка, шитая золотом кофточка, кружевное покрывало, серебряные браслеты, ошейник с бубенчиками, золотые сережки. Кормили ее печеньем и сластями. Когда ее купили, эта поганка была совсем маленькой, но за два-три года очень выросла и разжирела на хороших хлебах. Кто к ней привык, те ее не пугались, а новички прямо-таки лишались дара речи, когда на них внезапно бросалось это создание. Да и сильная она была: как вцепится в руку, так даже мужчине было трудно с ней справиться.
      Так ест. За день до описанного случая маулви-сахиб пожаловал к Бисмилле-джан. Он сидел на помосте; и вдруг Бисмилле взбрело в голову подшутить над старцем. Она дала знак обезьянке, и та, тихонько подкравшись сзади, прыгнула на плечо маулви-сахибу. Тот обернулся, а как увидел ее, всполошился, бедняга, и с силой толкнул. Дхану покатилась под помост – должно быть, решила убраться подальше – и оттуда принялась скалить зубы и огрызаться на маулви-сахиба, а он погрозил ей палкой. Обезьянка испугалась и бросилась на колени к Бисмилле. Та расцеловала ее и укрыла концом свой шали, а маулви-сахиба в сердцах осыпала бранью, но на ртом не успокоилась – на другой же день придумала ему новое наказание.
 
      – Наказание было заслуженное, – заметил я.
      – Как не заслуженное! Загнала маулви-сахиба на дерево, словно перепуганного павиана.
      – Нет, маулви-сахиб действительно заслуживал кары, – возразил я. – Вспомните: Кейс любовно прижал к груди пса Лейлы. А маулви-сахиб швырнул оземь любимую обезьянку Бисмиллы. И потом – какая неучтивость! – еще погрозил бедняжке палкой! Ну, разве так поступают влюбленные?
 
      – Однажды вечером часов в восемь я сидела у Бисмиллы-джан, – продолжала свой рассказ Умрао-джан, – Бисмилла пела, я сопровождала пение игрой на тамбуре, а халифа подыгрывал на барабанах табла. В это время пожаловал почтенный маулви-сахиб.
      – Где вы пропадали всю эту неделю? – накинулась на него Бисмилла, как только он вошел.
      – Что мне сказать в свое оправдание? – ответил он. – Меня трепала столь жестокая лихорадка, что мне бы несдобровать, если бы я так не жаждал увидеть вас! Только страстное желание вновь встретиться с вами помогло мне встать на ноги.
      – Подумайте! Значит, если бы не я, вы бы померли?
      От этих слов Бисмиллы нас с халифой покоробило.
      – Да, к тому дело шло, – ответил маулви.
      – О аллах! Вот было бы хорошо!
      – Какой же вам прок от моей смерти?
      – Мы каждый год ходили бы поминать вас на вашу могилу, пели бы, танцевали, развлекали народ и тем прославляли бы ваше имя.
      Немного поболтав в том же духе, Бисмилла снова запела, должно быть, решив, что самое время теперь для газели, которая начинается так:
 
И в смертный час не смертный страх живет в моей душе,
Твоих ресниц лукавый взмах живет в моей душе.
 
      Маулви-сахиб пришел в восторг. Слезы заструились у него по лицу и закапали с седой бороды. В это время дверь напротив меня отворилась, и вошел какой-то человек среднего роста и крепкого сложения, круглолицый, чернобородый, с довольно светлым цветом лица. Он носил узкий кафтан из тонкой ткани, широкие шаровары, дорогие бархатные туфли, а на плечи у него был накинут тюлевый с вышивкой платок. Увидев его, Бисмилла воскликнула:
      – Ах, сахиб! Все мои гости сегодня вернулись без зова. Но вы уйдите прочь. Я не намерена поддерживать знакомство с вами… А где же обещанный красный шелк? Не принесли? То-то вы прятались от меня!
      – Нет, госпожа! – смиренно возразил гость. – Дело не в шелке. Но с того самого дня у меня не было ни минуты досуга. Отец мой чувствовал себя очень плохо, и я должен был ухаживать за ним.
      – Ну, конечно! Вы ведь так добродетельны! – принялась насмехаться над ним Бисмилла. – Ничуть не сомневаюсь в ваших словах. Только вы забыли сказать, что влюблены в дочку Бабан и украшаете своей особой все ее вечера. Мне все известно, так что не к чему вам выдумывать, что вашему отцу было плохо.
      Тут маулви-сахиб вдруг поднял голову и посмотрел на вошедшего. Их взгляды встретились. Маулви-сахиб сразу отвел глаза, а гость задрожал и внезапно покрылся мертвенной бледностью. Поспешно распахнув дверь, он выбежал вон. Как ни звала его Бисмилла, он даже не обернулся.
      Бисмилла призадумалась, видимо, догадавшись кое о чем, и на миг сдвинула брови, словно говоря самой себе: «Ну и пусть!» – потом опять запела.
      С тех пор я никогда больше не встречала этого человека у Бисмиллы. А маулви-сахиб по-преяшему продолжал бывать у нее ежедневно.
 
      – Да, в прежнее время встречались такие верные поклонники, – заметил я, прервав рассказ Умрао-джан.
 
      – Бисмилла еще пела, как вдруг явился Гаухар Мирза, – продолжала Умрао-джан. – Вероятно он узнал, что я нахожусь здесь. Он принялся пересмеиваться с Бисмиллой. От словесной перестрелки дело дошло до объятий. Но я была не настолько ревнива, чтобы обращать на это внимание. Усевшись между мною и Бисмиллой, Гаухар Мирза положил ей руку на шею и произнес:
      – Ты сегодня хорошо поешь. Хотелось бы…
      Смотрю, – морщины на лбу у маулви-сахиба задвигались. Гаухар Мирза бросил на него быстрый взгляд и сна чала сделал строгое лицо, потом с силой дернул себя за ухо и отклонился назад, словно испугавшись чего-то. Глядя на эти ужимки, Бисмилла громко расхохоталась, халифа заулыбался, я прикрыла лицо платком, а маулви-сахиб стал мрачнее тучи и даже поднялся, намереваясь уйти. Но Бисмилла сказала: «Сидите!» – и бедняга сел снова.
      Подумайте, до чего она была коварна; ведь она старалась внушить маулви-сахибу, будто Гаухар Мирза ее любовник, и все это лишь затем, чтобы старик приревновал ее. Потому-то она и начала пересмеиваться с Гаухаром Мирзой. В этом тягостном заблуждении она продержала маулви довольно долго. Тот сидел словно на угольях, претерпевая жестокую пытку, а у меня от смеха живот заболел. Но, в конце концов, мне стало жаль беззащитного старика, и я прервала эту игру, за что Бисмилла на меня рассердилась. Повернувшись к Гаухару Мирзе, я сказала:
      – Ладно, хватит дурачиться. Пойдем!
      Тут маулви-сахиб понял, что Гаухар Мирза водит дружбу со мной, а к Бисмилле никакого отношения не имеет. Он так обрадовался, что даже просиял.
 
      – Ведь маулви-сахиб любил ее чистой любовью, не правда ли? – спросил я Умрао-джан.
      – Да.
      – В таком случае ему не следовало ревновать.
      – Вот как? А разве чистой любви чужда ревность? Нет, вовсе не чужда.
      – Тогда это нельзя назвать чистой любовью.
      – Ну, как оно было на самом деле, я не знаю. Пусть это останется на его совести. Я-то считала, что он ее чистой любовью любил.

10

      Все воспитанницы Ханум, кроме меня, были очень красивы, но Хуршид не имела себе равных. Личико пери, на котором играл нежный румянец; стан такой, словно творец вылепил его собственными руками; лучезарные очи, сияющие, как жемчуг; точеные ручки и ножки; полные плечи. Любая одежда была ей к лицу, и что бы она ни надела, все казалось придуманным только для нее. Держалась она так просто, с таким очаровательным изяществом, что всякий, кто видел ее хоть раз, тут же готов был без ума влюбиться в нее. Она сияла яркой свечой, в каком бы обществе ни появилась: пусть ее окружали десятки танцовщиц, все взоры были обращены только к ней. Однако судьба ей была дарована несчастливая. Впрочем, судьбу винить нечего – Хуршид всегда сама себе портила жизнь. Да и к своему ремеслу у нее призвания не было.
      Она была дочерью помещика из Байсвары, и родовитость сказывалась даже в самой ее внешности. Красота ее была божьим даром, но при такой красоте ею неотвязно владело желание, чтобы кто-нибудь ее глубоко полюбил. Да она и стоила настоящей любви. Кто бы смог устоять перед ней? Первым из первых жертвой страсти к ней пал Пьярэ-сахиб. Он бросал тысячи рупий, стараясь ей угодить, и действительно души в ней не чаял, а Хуршид его немало мучила. Но когда все убедились, что он влюбился по-настоящему, она сама принялась по нему сохнуть: целыми днями не пила и не ела, а если ему иногда случалось запоздать, принималась лить слезы без удержу. Мы вразумляли ее: «Смотри, Хуршид! Берегись! Мужчины – народ бессовестный. У тебя с ним всего лишь любовная связь, а связь – что? Пустяки! Вы ведь не обручились, не поженились. Да и не дай бог тебе пожелать этого – только зла себе пожелаешь. После раскаешься».
      В конце концов все вышло так, как мы говорили. Едва Пьярэ-сахиб увидел, что танцовщица от него без ума, как сам принялся ее мучить. Раньше он просиживал у нее круглые сутки, а теперь не приходил и по два дня кряду. Хуршид убивалась, плакала, била себя в грудь, ничего в рот не брала, – прямо удивительно, что с ней творилось. Ханум, той даже смотреть на нее было противно. Дошло до того, что она перестала выпускать ее из дому, кормить и поить, платить ее слугам.
      Я не могла понять, как это при такой красоте в сердце Хуршид таилось столько любви. Поистине, быть бы ей женой какого-нибудь честного человека, и жила бы она вполне счастливо. Весь свой век она боготворила бы мужа, можно сказать: «ноги бы его мыла да ту воду пила», – лишь бы он дорожил ею. Бисмилла и в подметки ей не годилась. Зато Бисмилла была так величава, так горделива, а уж дерзости, задора – хоть отбавляй! Вы уже знаете, как она измывалась над маулви-сахибом. Да и с другими своими поклонниками обращалась ничуть не лучше. А все потому, что очень кичилась своим богатством. Действительно богатством Ханум владела неисчислимым, а, кроме Бисмиллы, никаких наследников у нее не было.
      На Хуршид Ханум возлагала большие надежды. И правда, будь она танцовщицей по призванию, на ней можно было бы нажить огромные деньги. Но как она ни была красива, голоса у нее никакого не было, да и танцевать по-настоящему она почти не умела. Одна только красота у нее и была. Вначале ее часто приглашали выступать, но потом, когда распознали, что ни пением, ни танцами она не блещет, звать перестали. Оставались у нее лишь поклонники, плененные ее красотой. В нее влюблялись самые незаурядные люди; но когда они к ней приходили, то видели удрученное лицо, – ведь ее томила любовь, – встречали полное безразличие и невнимание. В конце концов ее стали избегать.
      Теперь у нее остался один Пьярэ-сахиб. А тут произошло такое событие: отец Пьярэ-сахиба как-то навлек на себя шахскую немилость; у него отобрали дом и поместье, и несчастный оказался в нужде. Но, несмотря на все это, любовь Хуршид не ослабевала. Теперь она упрашивала Пьярэ-сахиба взять ее к себе. Но тот не согласился, отговариваясь тем, что этому якобы противится его семья, а попросту говоря – из страха перед отцом. Надежды Хуршид рухнули.
      Хуршид была очень недалекая женщина. Разные люди всякими хитростями и соблазнами выманили у нее сотни рупий. Нищим и странникам она верила слепо. Однажды забрел к ней какой-то факир, уверявший, что может из одной вещи сделать две. Хуршид вынесла ему свои браслеты и кольца. Факир попросил пустой горшок и велел наполнить его черным сезамом. Положив в горшок браслеты и кольца, он покрыл его крышкой, обернул горловину шалью и обвязал тесьмой. Потом собрался уходить, наказав не трогать горшка в этот день, а открыть его наутро – тогда, мол, по веленью всевышнего, все вещи удвоятся. Наутро горшок открыли, но ничего, кроме сезама, в нем не нашли.
      В другой раз какой-то йог, высунув изо рта голову кобры с раздутой шеей, показал ее Хуршид и пригрозил, что послезавтра эта змея придет и укусит ее. Простушка поверила, вынула из ушей серьги и отдала ему.
      Хуршид никогда не сердилась. Такие добрые, кроткие души редко встречаются даже среди порядочных женщин, а уж о танцовщицах и говорить нечего. Впрочем, однажды и она рассердилась. Это было в тот день, когда Пьярэ-сахиб явился к ней в наряде жениха. Сначала она сидела молча, потом щеки ее покраснели, и под конец все лицо вспыхнуло пламенем. Она вскочила и порвала в клочья жениховское платье. Затем принялась плакать и проплакала целых два дня. Все вокруг уговаривали ее, но она ничего не желала слушать. Кончилось тем, что у нее началась лихорадка. Она проболела два месяца и даже была при смерти. Врачи сомневались в ее выздоровлении, но, по милости божьей, спустя два месяца здоровье ее само собой пошло на поправку. Теперь она, кажется, излечилась и от своей любви к Пьярэ-сахибу; даже стала встречаться с другими, но сердце ее уже ни к кому не тянулось, да и ею никто не увлекался, потому что она ко всем относилась совершенно равнодушно и безучастно. Она довольно любезно обходилась с людьми, но сердце ее было где-то далеко.

11

      Был месяц саван. День клонился к вечеру. Дождь перестал. Лучи заходящего солнца еще озаряли кое-где верхние окна и высокие стены домов на Чауке. По небу плыли клочья облаков. На западе уже пылала вечерняя заря. По Чауку двигались огромные толпы людей в белых одеждах; чуть не весь город высыпал на улицы – ведь была пятница и все спешили на гулянье в Айшбаг. Мы, подружки – Хуршид, Амир-джан, Бисмилла и я, – тоже готовились ехать на гулянье: разглаживали складки на бледно-зеленых покрывалах, только что полученных от красильщика, причесывались и заплетали косы, доставали свои лучшие украшения. Ханум сидела тут же на возвышении, облокотившись на валик. Бува Хусейни только что наладила хукку и отошла. Напротив Ханум сидел Мир-сахиб и уговаривал ее пойти на гулянье. «Сегодня мне что-то неможется. Лучше посижу дома», – отвечала она, а мы тем временем молились в душе: «Дай бог, чтобы не пошла! То-то мы повеселимся без нее!»
      В тот день Хуршид была потрясающе хороша. Оттененное бледно-зеленым кисейным покрывалом, ее белое лицо казалось только что распустившимся цветком. Она надела широкие шаровары из пурпурной ткани, обворожительную плотно облегающую кофточку, изящные драгоценные украшения: на руках красивые браслеты, в носу натхуни с бриллиантом, в ушах золотые серьги в виде колец, на шее жемчужное ожерелье. В передней комнате у нас висело зеркало в человеческий рост, и Хуршид смотрелась в него. Нет слов, до чего она была прекрасна! Будь у меня такое лицо, я бы сама преклонилась перед своим отражением. Но Хуршид и сейчас была недовольна: ее огорчало, что некому – увы! – любоваться ее красотой. С Пьярэ-сахибом она тогда уже окончательно порвала. Лицо у нее было очень грустное. Но ах! Даже ее грусть могла привести человека в смятение! Ведь красивое лицо всегда красиво. Глядя на эту пери, я в тот миг чувствовала, как у меня сжимается сердце. Мне не подобрать другого слова, чтобы выразить свое душевное состояние. Так, когда слушаешь, как хороший поэт читает прекрасные, скорбные стихи, сердце твое проникается их скорбью.
      Бисмилла тоже была недурна собой: кожа смуглая, приятного оттенка; продолговатое лицо; тонкий нос; большие черные глаза; тело худощавое, стройное, ладное. Она надела дорогое шитое золотом платье, зеленое креповое покрывало, отороченное парчовой каймой, желтые шаровары. Драгоценные украшения осыпали ее с головы до ног. Но красивей всего был ее цветочный убор. Словом, она была точь-в-точь, как новобрачная, когда та на четвертый день после свадьбы идет с мужем в гости к родителям. И вдобавок в каждом ее движении сквозили задор и дерзость. На гулянье она одному корчила рожицу, другому строила глазки, а когда на нее обращали внимание, отворачивалась как ни в чем не бывало. Да, я забыла сказать, что, кончив наряжаться, мы сели в паланкины и вскоре прибыли в Айшбаг.
      Там собралось столько народу, что яблоку некуда было упасть. Повсюду были разбросаны лавчонки, где продавались игрушки и сласти; сновали разносчики, предлагая разные закуски, плоды, цветочные гирлянды, бетель, а то и покурить хукку. Словом, к услугам желающих здесь было все, что обычно бывает на таких гуляньях.
      Мне-то самой нужно было только одно – наблюдать за людьми, к чему я всегда имела пристрастие, особенно когда бывала на гуляньях и разных зрелищах. Ведь по лицу человека можно прочесть, счастлив он или несчастлив, беден или богат, глуп или умен, образован или невежествен, благороден или низок, щедр или скуп.
      Один важно шествует в кафтане из тонкой дорогой ткани, кисейной рубашке пурпурного цвета, высокой шапке, узких штанах по колено и закрытых бархатных туфлях. Другой повязал голову шалью цвета сандала и увивается вокруг танцовщиц. Третий хоть и пришел поглазеть на гулянье, но очень расстроен – печать задумчивости лежит у него на челе; он что-то бормочет себе под нос, – похоже, что перед уходом он поругался с женой, и теперь ему приходят на ум такие доводы, каких он не мог придумать вовремя. Какой-то господин ведет за ручку сынишку. Они разговаривают и через каждое слово поминают мать ребенка: «Наверное, мама готовит ужин… Мама нездорова… Мама, должно быть, спит… Мама, вероятно, проснулась… Не балуйся так, а то мама уедет к доктору…» Еще один привел с собой дочку, девчурку лет семи-восьми, в красном платьице. Вот он поднял ее на плечо. В носу у нее крохотное натхуни, волосы заплетены в длинную косу, перевязанную красной шелковой лентой. Серебряные браслеты так туги, что прямо врезались в ручки бедняжке; ясно, что ей больно, но никто с нее этих браслетов не снимет. Скажите, зачем же их носить в таком случае?
      А вот какой-то господин и с ним его друг и прихлебатель идут, поддразнивая окружающих: «Эй, пожуй-ка бетеля!» – и пайса со звоном падает на лоток продавца. Господин этот, видимо, человек состоятельный – одна-две пайсы для него не деньги. Вскоре он подзывает разносчика с хуккой:
      – Сюда, братец! Хукка готова?
      К нему подходит другой его приятель. После задорных дружеских шуток посыпались приветствия, расспросы о здоровье.
      – Слушай, угости-ка бетелем! – просит господин приятеля.
      Но сам он мусульманин, а приятель его индуист. И вот, когда разносчик подает им бетель, господин быстро забирает свою долю и говорит приятелю:
      – А ты чего ж не берешь?
      Тот смущен. Наконец достает из-за пазухи пайсу.
      – Вот, братец. Дай и мне, – говорит он разносчику. – В бетель положи кардамона, а извести много не надо. – Потом обращается к другу: – Дайте хоть затянуться.
      Но только он взялся за хукку, как разносчик сердито уставился на него. Пришлось сразу выпустить мундштук и опять лезть за пайсой.
      Гаухар Мирза велел разостлать для нас ковер на берегу пруда. Там мы и расположились. Изредка вставали и прогуливались неподалеку, под деревьями.
      На гулянье мы пробыли почти до полуночи. Потом решили, что пора уезжать. Расселись по своим паланкинам и вдруг видим – паланкин Хуршид стоит пустой. Бросились на поиски, но ее и след простыл. В конце концов, отчаявшись ее разыскать, мы вернулись домой. Услышав новость, Ханум принялась рвать на себе волосы. Весь дом всполошился. Я сама проплакала всю ночь напролет. Послали человека за Пьярэ-сахибом. Он, бедняга, сразу же прибежал и принялся клятвенно заверять нас:
      – Мне ровно ничего не известно! Я и на гулянье-то не ходил. У меня жена нездорова – как я пойду?
      Впрочем, подозревать Пьярэ-сахиба было нелепо. Никто и не усомнился в том, что он говорит правду. Ведь, женившись, он всецело подпал под власть супруги и совершенно перестал появляться на Чауке. Даже поздно вечером он не смел выходить из дому. Но, услыхав об исчезновении Хуршид, он, то ли памятуя о прежней любви, то ли из сочувствия к Ханум, все же как-то отважился выбраться к нам.
 
      Через полтора месяца после того, как исчезла Хуршид, ко мне явился какой-то господин, с виду очень похожий на городских щеголей, смуглый и худощавый. Одной шалью он был подпоясан, другую носил на голове, повязанную в виде чалмы. Он решительными шагами вошел в мою комнату и сразу же сел против меня на краю ковра. Из этого я заключила, что он либо человек невоспитанный, либо попросту еще не опытен и мало общался с танцовщицами. Я тогда сидела одна и потому кликнула буву Хусейни. Как только она вошла, гость поднялся, без всякого стеснения взял ее за руку и, отведя в угол, стал говорить ей что-то. Мне удалось уловить лишь часть разговора. Затем бува Хусейни отправилась к Ханум и, вернувшись, снова начала переговоры с гостем. Она настаивала на том, чтобы он заплатил за месяц впереди Гость вытащил из-за пазухи пригоршню рупий. Бува Хусейни подобрала край своего покрывала, и я услышала звон упавших туда монет.
      – Сколько здесь? – спросила она.
      – Не знаю. Сосчитайте, – ответил тот.
      – Я, глупая, и считать-то не умею.
      – Должно быть, семьдесят пять рупий. Может быть, на одну-две больше или меньше.
      – Господин, что значит семьдесят пять?
      – Три раза по двадцать и еще пятнадцать. Сто без двадцати пяти.
      – Сто без двадцати пяти! Так это выходит за сколько же дней?
      – За пятнадцать. Завтра отдам за остальные пятнадцать. Вот и получатся все полтораста.
      Услышав, что за меня дают столь скромное вознаграждение, я почувствовала сильную досаду. Теперь я окончательно уверилась, что этот гость – не из важных господ. Но такова уж подневольная доля танцовщицы. Она в чужой власти и должна покоряться.
      Бува Хусейни ушла передать деньги Ханум. Не понимаю, что за благодушное настроение было в тот день у нашей хозяйки, – она без лишних слов согласилась подождать до следующего дня. Это было тем более удивительно, что в денежных делах она даже самым знатным вельможам не давала отсрочки ни на минуту. А тут вдруг соблаговолила ждать целые сутки.
      После того как сделка состоялась, посетитель остался у меня на ночь. Под утро мне почудилось, будто кто-то постучал внизу под моей комнатой. Гость быстро поднялся и сказал:
      – Теперь мне пора. Завтра вечером приду опять.
      Перед уходом он дал мне пять золотых и три кольца – одно золотое, с яхонтом, другое с бирюзой, третье с бриллиантом – и при этом добавил:
      – Это тебе! Смотри, Ханум не показывай!
      Я с радостью надела кольца и стала любоваться своей рукой – она показалась мне очень красивой. Потом открыла сундучок и спрятала кольца и золото в потайной ящичек.
      На другой день вечером гость снова явился. В это время у меня был урок музыки. Гость сел в сторонке, но все же пение пришлось прекратить. Он дал музыкантам пять рупий, а они – и учитель тоже – стали подобострастно благодарить его. Потом учитель вздумал выпросить у гостя шаль, которой тот был подпоясан. Осмелев, он высказал свое желание вслух, но потерпел неудачу – гость отказал ему.
      – Учитель, – сказал он, – просите денег или любую другую вещь – вы все получите. Но эту шаль я отдать не могу. Это память о друге.
      Учитель разочарованно замолчал. На том наш урок и кончился. Гость отсчитал буве Хусейни оставшиеся семьдесят пять рупий, добавил еще пять, ей в подарок, и она удалилась. Когда мы остались одни, я спросила:
      – Где это вы меня видели, что так отличили?
      – На гулянье в Айшбаге два месяца тому назад, – ответил он.
      – А пришли только через два месяца?
      – Я уезжал. Да и теперь мне опять надо уехать.
      – Значит, ты бросишь меня и уедешь? – затянула я вечную песню всех танцовщиц.
      – Нет, не брошу, вернусь очень скоро.
      – Где ты живешь?
      – Мой дом в Фаррухабаде, но там я бываю очень редко. Больше живу здесь. Выезжаю на несколько дней, потом возвращаюсь.
      – А эта шаль чей подарок? – спросила я.
      – Ничей.
      – Как? А я думала, – твоей подружки.
      – Нет. Клянусь тебе, у меня нет подружки. Одна ты!
      – Так отдай шаль мне.
      – Не могу.
      Это мне очень не понравилось. Но тут он положил передо мной большое жемчужное ожерелье, украшенное изумрудом, пару браслетов с бриллиантами и два золотых кольца. Я радостно приняла все эти вещи, отперла сундучок и стала убирать их туда. Но в душе я терзалась недоумением, не понимая, почему он так легко дарит мне драгоценности, стоящие тысячи рупий, а в простой шали, красная цена которой пять сотен, отказывает. Впрочем, шаль эта мне даже не нравилась, и я выпрашивала ее просто так, из упрямства.
      Звали этого человека Файз Али. Он всегда приходил уже в сумерках, а уходил иногда в полночь, иногда перед рассветом. Несколько раз в течение месяца или полутора месяцев я слышала стук или свист, и тогда Файз Али сразу же поднимался и уходил. Всего за полтора месяца моего с ним Знакомства мой сундучок наполнился украшениями, и простыми и с самоцветами, а золотым и серебряным монетам и счету не было. Теперь у меня набралось на десять – двенадцать тысяч всякого добра, о котором не знали ни Ханум, ни бува Хусейни.
      Хоть я и не любила Файза Али, но и отвращения к нему не чувствовала. Да и с чего бы взяться отвращению? Во-первых, он был очень недурен собой, во-вторых, когда принимаешь подарки, это влияет на твое отношение к тому, кто их дарит. Признаюсь вам, ожидая его, я частенько поглядывала на дверь.
      Гаухар Мирза тогда стал посещать меня только днем. Мои вечерние завсегдатаи в большинстве тоже поняли, что У меня теперь с кем-то прочная связь, а потому ускользали пораньше. Тех же, кто засиживался подолгу, я сама выставляла под каким-нибудь благовидным предлогом.
      Поиски Хуршид все еще продолжались, но о ней не было ни слуху ни духу.
      Между тем Файз Али страстно влюбился в меня. Это сказывалось во всем. А я?… Если бы Гаухар Мирза не был моей первой любовью, я непременно полюбила бы Файза Али и отдала бы ему свое сердце. Тем не менее я всегда была к нему очень внимательна и старалась обращаться с ним как можно более ласково. Я обманывала Файза Али, говоря, что влюблена в него, и он, бедняга, верил. О его подарках я никому не говорила ни слова. Иногда мне приходилось передавать ему просьбы Ханум и бувы Хусейни, и он считал своим долгом выполнять и их желания. Денег он ничуть не жалел. Такого щедрого человека я не встречала ни в среде знатных людей, ни среди особ царской крови.
 
      – Еще бы! Чего ему было жалеть деньги? – проговорил я. – По даровому добру душа не болит. С такими, как он, никто равняться не мог.
      – Почему вы сказали «по даровому добру»? – спросила Умрао-джан.
      – А если не так, значит он таскал вам драгоценности своей почтенной матушки.
      – Почем я знала, где он их доставал?

12

      Среди моих завсегдатаев был некто Паннамал Чоудхри. Бывало, придет вечером, посидит час-другой и уйдет. Ему нравилось, когда у меня сидело несколько человек. Присутствие третьих лиц ему не мешало – лишь бы ему самому я уделяла достаточно внимания. Он платил двести рупий в месяц, не говоря уж о подарках. После того, как я сошлась с Файзом Али, Паннамал Чоудхри стал навещать меня реже. Раньше он бывал у меня ежедневно, а теперь стал приходить через день-два. Потом вдруг исчез на целых две недели. Появился он грустный-прегрустный. Ответит коротко на вопрос, потом сидит молча. Наконец не выдержал и спросил:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14