Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Танцовщица

ModernLib.Net / Хади Мирза / Танцовщица - Чтение (стр. 2)
Автор: Хади Мирза
Жанр:

 

 


      – Именно! – согласился тот. – Действительно прекрасные стихи!
      – Все вы, господа, слишком снисходительны ко мне, – сказала Умрао-джан. – А ведь: «Кто я такая и что я значу?»
 
Даже в ночной тишине я двери свои не запру:
Может, касаясь цветов, она на свиданье придет.
 
      – Это тоже хорошо, – заметил Хан-сахиб.
      – Как живо звучит! – добавил Пандит-сахиб.
      Умрао-джан поблагодарила их и прочла дальше:
 
Но равнодушна к мольбам жестокая сборщица слез,
Нет, над окном у меня надежды звезда не взойдет…
 
      – Как чудесно сказано! – похвалил ее Хан-сахиб. – От этих стихов веет духом персидской поэзии.
      – Мысль хороша, – поддержал его мунши-сахиб.
      – Благодарю вас, – сказала Умрао-джан.
 
Горестный пленник любви в сетях у тебя, птицелов,
Радужных крыльев своих теперь никогда не найдет.
 
      Все принялись хвалить это двустишие. Умрао-джан снова поблагодарила и продолжала:
 
О, неужели твой взгляд на миг не обнимет меня?
О, неужели любовь пути среди льда не найдет?
 
      – Теперь послушайте заключение:
 
Нет, я поверить не смог в безжалостный твой приговор:
«Сердце за сердцем вслед вовек, о Ада, не пойдет».
 
      – Прекрасная концовка! – в восторге проговорил Хан-сахиб. – Но вы сочинили ее, вдохновившись своим опытом; другие придерживаются противоположного мнения.
      – Дело не в моем опыте, я просто облекла в стихотворную форму распространенные мысли, – возразила Умрао-джан.
      – Прочтите, пожалуйста, еще раз это двустишие, – попросил я.
      Умрао-джан снова прочла концовку.
      – А мне кажется, что эту мысль здесь можно толковать двояко, – сказал я.
      – Ну, что вы, Мирза-сахиб! – удивился Хан-сахиб.
      – Газель с начала и до конца проникнута одним настроением, – подтвердили и остальные.
      – Обратите внимание на строй стихов, – сказал Ага-сахиб.
      – Сколько в них блеска! – добавил Пандит-сахиб.
      Умрао-джан встала и поблагодарила.
      Тут вошел еще один господин. Его сопровождал человек с фонарем в руках.
      – Это кто же пришел? – спросил Хан-сахиб. – Но к чему фонарь в лунную ночь?
      – И правда не к чему, – согласился вошедший (то был Наваб-сахиб ).
      – А, это вы, Наваб-сахиб! – обрадовался Хан-сахиб. – Ну, вы можете позволить себе и не такое.
      Наваб-сахиб вошел в круг собравшихся. Все почтительно поздоровались с ним, потом попросили его прочесть газель.
      – Я ведь пришел в надежде послушать вас, – проговорил он. – А сам я ничего не помню.
      – Нет, джанаб, придется прочитать, – сказал Шейх-сахиб.
      – Хорошо, вот все, что я могу вспомнить:
 
Опасный охотник – пленительный взгляд, спасения нет!
И стрелы любви беспощадно разят, спасения нет!
 
      – Что за стихи! – воскликнули присутствующие.
      – Благодарю вас, – сказал Наваб-сахиб и умолк.
      – Извольте прочесть еще что-нибудь, – попросил я.
      – Клянусь аллахом, сейчас больше ничего в голову не приходит.
      Тем временем явился какой-то человек и подал мунши Ахмаду Хусейну записку. Мунши прочитал ее и сказал:
      – Подумайте! Мирза-сахиб не придет. Но он прислал свою новую газель.
      Я спросил у посланного, чем занят Мирза-сахиб.
      – Господин мой под вечер привез из Сикандарбага много английских растений в горшках, – ответил тот улыбаясь. – Сейчас он расставляет их между камней по краям круглого бассейна, а садовник поливает.
      – Понятно, – сказал я. – Где уж ему оторваться от столь важных дел, чтобы прийти на мушаиру!
      – Боже мой, как жаль, что он не пришел! Ну, так хоть прочитайте его газель, – обратился ко мне мунши-сахиб.
      – А меня вы послушать не желаете?
      – Да, хорошо, что напомнили, – спохватился мунши-сахиб. – Тогда прочтите сначала свое.
      Я прочитал:
 
О нет, не спрашивай, зачем кружусь в потоке дней:
Я умираю от тоски, живя в разлуке с ней.
Кто научил ее, смеясь, любовью завладеть
И при сопернике топтать цветы души моей?
Изранит до крови того, кто даже боли рад,
И прямо в раны сыплет соль, – что может быть больней?
К чему скрывать, что поцелуй я получил вчера?
Но отрекается она от тех, кто предан ей.
В разлуке умираю я, а ей и дела нет,
И страх ее перед молвой любви ее прочней.
Судьба казнит не для того, чтобы потом прощать,
И, кудри спутав, не спешит пригладить их скорей:
Расколет зеркало в сердцах, уронит гребешок,
И, вздумав кудри причесать, лишь спутает сильней.
О нет, не в силах я забыть, как радуется мир,
Когда она, накинув шаль, выходит из дверей.
В ней нежность спорит с красотой, – о, ты погиб, Русва,
Ничто не сможет облегчить тоску любви твоей.
 
      Присутствующие воздали подобающую хвалу каждому стиху. Я наклонил голову в знак благодарности. Потом прочитал газель Мирзы-сахиба.
      Следующим выступил один приезжий поэт по имени Мазхарул-хак, который случайно попал в наше общество. Он прочитал такое стихотворение:
 
Мушаиры обычно у нас проходят так,
Как вам сейчас расскажет в стихах один чудак.
Над праздником газелей смеется он порой,
Над эхом нежных трелей смеется он порой.
Учтивостью опасной не очень тешит он,
Но и в хуле напрасной не очень грешен он.
Там не конец ли света, помилуй нас аллах?
Да нет, парад поэтов, помилуй нас аллах!
Там шествуют порты в венках своих стихов,
И каждый за собою ведет толпу льстецов.
Кто видел, чтоб властитель без подданных гулял?
Его сопровождает орава подпевал.
Газели он, как знамя, несет перед собой,
И войско подхалимов за ним стремится в бой,
Идти на бой со свитой ему прямой расчет, —
Иначе, кто на свете хвалу ему споет?
Один в слепом восторге весь корчится: «Вах-вах!»
Другой до боли в горле вопит: «Велик аллах!»
«Прекрасная манера! – один в толпе поет. —
Ах, рифмы, словно жемчуг, а стиль – не стиль, а мед!»
Иной хвалебно блеет: «Ну что сказать, друзья?
Ведь лучше не сумеет никто сказать, друзья!
Ах, он непревзойденный певец в кругу певцов,
Он всех пленил узором и музыкой стихов!
Ах, он среди поэтов единственный такой,
Ах, он Мирзу и Мира давно затмил собой!
Их жалкие творенья – всего лишь звук пустой,
Возможно ли равнять их с такою красотой!
Их рифмы, их редифы, их стиль – и смех и грех,
Клянусь самим аллахом, он в мире лучше всех!
Он нежный и могучий – тому свидетель бог,
Он лучший среди лучших – тому свидетель бог!
Цветник его газелей – волшебный дар небес,
Ах, это не газели, а чудо из чудес!
За каждым нежным словом найдешь глубокий смысл,
За каждым бейтом новым найдешь глубокий смысл.
Ну кто из вас посмеет стихи читать при нем?
Ну кто из вас посмеет газель слагать при нем?
Ах, стиль его творений – благоуханный сад,
Ковер его сравнений – благоуханный сад.
Вопрос решен бесспорно, вопрос давно решен,
Он, только он великий, великий – только он.
И так, и сяк, и этак – во всем он лучше всех,
Он первый из поэтов – во всем он лучше всех.
Ах, он себе, конечно, цены не знает сам,
А вы у нас спросите, мы все расскажем вам!
Ах, он вдали от мира витает в облаках,
Вся лирика отныне живет в его стихах!
Когда и где средь смертных творил такой поэт?
В веках таких не знали, да и сейчас их нет!»
Так обольют поэта хвалой своей они,
Что даже стих утопят в потоках болтовни.
Восторг их лишь досаду способен пробудить,
Поэта лишь унизит их мелочная прыть.
Ему бы постыдиться, а он безмерно рад
И с жадностью вдыхает хвалы нелепой чад.
Едва он рот откроет, восторг у них готов —
Все шапки вверх швыряют, не слушая стихов.
А если кто их песням в толпе не подпоет,
То ревностная свита пускает палки в ход,
Чему тут удивляться? – бывало так не раз,
И даже перепало и кой-кому из нас.
Поэты церемонно плетут гирлянды строк,
Сгибаются в поклонах и тянут каждый слог.
На вид они спокойны, но только посмотри,
Как чванство незаметно грызет их изнутри,
Как отданы их души гордыне в кабалу
И как они без меры себе поют хвалу,
Сомнения любые зальют потоком слов,
На дерзкие вопросы ответ у них готов:
«Сравненья нам послушны и рифмы служат нам,
Мы славу заслужили и рады похвалам!»
О, как они красивы, – помилуй их аллах!
О, как они спесивы, – помилуй их аллах!
О, как они капризны, о, как они тонки, —
Изящные поэты, газелей знатоки!
Ни искренность, ни правда для лести не нужна,
А если нет в ней правды, какая ей цена?
Никто у них не спросит, к чему им этот вой,
Никто из них не скажет, в чем соль хвалы пустой,
Какая в лести сила? Какой в обмане прок?
Нет, я готов открыто принять любой упрек,
Я к искренним советам прислушаться готов,
Я сам найду дорогу сквозь путаницу слов.
Мне некого бояться, мне правда не страшна,
Я в лести не нуждаюсь, мне истина нужна.
Не по душе мне горы безмерной похвалы,
Я не терплю позора безмерной похвалы,
Не нравятся мне нравы поэтов и певцов,
Не нравятся мне нравы изысканных творцов.
И если для поэта другой дороги нет,
Готов я отказаться от звания «поэт».
 
      Нелицеприятные слушатели очень хвалили это произведение, провожая одобрительными возгласами каждое двустишие. Мунши-сахиб пришел в экстаз, Умрао-джан тряслась от смеха, а о том, что было со мной, и не спрашивайте.
      Затем выступил Ага-сахиб.
      – Послушайте более тонкие мысли, – предложил он.
 
О, талия твоя, как крестик, – она с ума меня сведет.
Тот, чья душа грубей каната, изящной мысли не поймет.
 
      – Благодарю вас, – сказал Хан-сахиб. – У меня как раз такая душа. Но объясните, ради бога, при чем тут крестик?
      – Хорошо, слушайте. Счетоводы, когда они заполняют колонки, ставят крестик – знак «нет» – там, где отсутствует цифра. Отсюда мы делаем такой вывод: талия красавицы до того тонка, что ее можно назвать невидимой. С другой стороны, в крестике обе черточки, так сказать, рассекают друг друга в середине. Применяя это сравнение, поэт кочет показать, что возлюбленная его как бы рассечена в талии, но тем не менее верхняя и нижняя половины ее тела неразделимы.
      – Не понимаю! – удивился Хан-сахиб.
      – Пока этих тонкостей не касайтесь. Далее, почтенным господам известно, что в математике крестик служит только знаком сложения, а взятый сам по себе никакого значения не имеет. Следовательно, поэт хотел сказать, что талия хоть сама она как бы и невещественна, соединяет обе половины тела его возлюбленной.
      – Хватит, хватит! – взмолились слушатели. – Тут уж тонкость мысли дошла до крайности. Ваши стихи поймет только тот, кто постиг все науки.
      – Потому я и не читаю их кому попало. Как жаль, что наш покойный учитель не дожил до этого дня, а то мои стихи заслужили бы хоть капельку похвалы. Но в наши дни истинных знатоков поэзии почти не осталось…
      Когда чтение стихов закончилось, подали фруктовое мороженое. Гости отдали ему должное и разошлись. Тогда разостлали дастархан, и мы с мунши-сахибом и Умрао-джан сели за еду.
      – Пожалуйста, повторите то двустишие, которое вы прочитали в самом начале, – обратился мунши-сахиб к Умрао-джан.
      Умрао-джан прочла:
 
Кому я сердца стон поведаю, Ада?
В своих скитаниях весь мир я обошла.
 
      – А жизнь у вас, наверное, была прелюбопытная, – сказал мунши-сахиб. – Так я подумал после того, как впервые услышал ваши стихи. Расскажите нам обо всем, что вам пришлось пережить; наверное, получится очень занимательно.
      Я поддержал мунши-сахиба, но Умрао-джан стала отнекиваться. Наш любезный мунши-сахиб с юных лет страстно увлекался литературой. Кроме «Тысячи и одной ночи» и «Истории Амира Хамзы», он проглотил все тема «Цветника воображения». Не было такого романа, которого он не прочел бы. Но когда, после нескольких дней, прожитых в Лакхнау, перед ним открылась истинная прелесть речи, заметная лишь в устах тех, кто по-настоящему ею владеет, его перестали привлекать нелепые повествования большинства романистов, их вычурный язык и ханжеские, проникнутые ложным пафосом рассуждения. Ему очень нравилось, как говорят жители Лакхнау – люди со вкусом. Стихи, которые прочла Умрао-джан, внушили ему надежду, что и рассказ ее будет занимательным. Так или иначе, страстное любопытство мунши-сахиба и мои настояния вынудили Умрао-джан покориться и рассказать нам, хоть и против желания, свою жизнь.
      Надо признать, Умрао-джан оказалась весьма умелой Рассказчицей. И в этом нет ничего удивительного: во-первых, она получила образование, а во-вторых, воспитывалась в кругу танцовщиц высшего разряда. Кроме того, ей не раз случалось беседовать со знатными людьми и даже с членами шахского дома; она имела доступ в шахский дворец, и чего только не довелось ей увидеть и услышать.
      По мере того как она рассказывала, я тайком от нее записывал все, что слышал. Когда же рассказ окончился, я показал ей черновик своих записей. Умрао-джан очень рассердилась на меня, но было уже поздно. В конце концов она поняла это и смирилась, – даже сама прочла рукопись и кое-где внесла небольшие поправки.
      Я знаю Умрао-джан еще с той поры, когда она была совсем молодой женщиной. В те дни я и сам нередко сиживал у нее и ничуть не сомневаюсь, что все рассказанное ею – все до последнего слова – чистая правда. Однако это мое личное мнение, а читатели вольны думать, как им заблагорассудится.
       Мирза Русва

1

       В какой истории для вас есть больше прелести, мой друг?
       Что вас займет, моя судьба или судьба людей вокруг?

      Послушайте, Мирза Русва-сахиб! Почему вы так настойчиво расспрашиваете меня? Что так привлекает вас в жизни обездоленной женщины? Никогда не поверю, чтобы вам могла понравиться моя исповедь – исповедь такой несчастной и горемычной, как я, такой бездомной и неприкаянной, рожденной на позор отчему дому и на всесветное поношение.
      Ну что ж, слушайте, и слушайте внимательно.
      Какой смысл мне хвалиться благородным происхождением, называть имена своего отца и деда? Да сказать по правде, я их и не помню. Знаю только, что мой отчий дом был в Файзабаде и стоял он на окраине города. Дом у нас был каменный, а вокруг теснились саманные домишки, жалкие хижины и лачуги. И народ в них жил самый простой: водоносы, цирюльники, прачки, носильщики. Если не считать нашего дома, во всем околотке было только одно высокое здание. Его владельца звали Дилавар-хан.
      Мой отец служил в усыпальнице Баху-бегам; не знаю, на какой должности, не знаю, какое он получал жалованье, помню лишь, что все его звали «джамадаром».
      Я целыми днями возилась со своим братишкой, и он был так привязан ко мне, что без меня не ступал ни шагу.
      Незачем спрашивать, как мы с ним радовались, когда вечером отец возвращался со службы. Я бросалась к нему на шею; брат, лепеча «папа, папа», подбегал и цеплялся за полу его кафтана. Отец радостно улыбался, целовал меня, нежно поглаживал по спине, потом подхватывал на руки братишку, ласкал нас обоих. Я хорошо помню, что он никогда не возвращался домой с пустыми руками: то принесет два куска сахарного тростника, то какие-нибудь сласти в кулечке из листьев. Разделит их на части, а сам уйдет, и тут у нас с братом разгораются жаркие битвы: он тянет к себе кусок тростника, я прибираю к рукам кулечек со сладостями. А мама в это время готовит ужин, сидя на корточках под навесом. Отец, войдя, еще не успеет сесть, как я начинаю приставать к нему:
      – Папочка, милый, ты не принес мне куклу?… Посмотри на мои ноги – туфли совсем разорвались, а ты об ртом и не подумал… Послушай, мое ожерелье еще не получили от ювелира! Дочку младшей тети скоро будут отнимать от груди, а в чем я к ним пойду?… А на праздник Ид я обязательно надену новое платье. Да, надену новое платье! Надену, надену!
      Покончив со стряпней, мама звала меня. Я приносила корзинку с лепешками и горшочек с приправой, расстилала дастархан. Мама подавала кушанья, и мы всей семьей принимались за ужин. Потом возносили хвалу аллаху, отец читал вечернюю молитву, и все укладывались спать. Утром, на заре, отец, поднявшись, совершал намаз. В это время я просыпалась от шума шагов и вновь принималась осаждать отца просьбами:
      – Мой папочка! Уж сегодня-то не забудь! Обязательно принеси куклу… Папочка! Вечером принеси побольше гуавы и апельсинов.
      Совершив утренний намаз, отец с молитвой шел на крышу, выпускал голубей, давал им зерна и заставлял раза два подняться в воздух. Мама, едва закончив уборку, принималась готовить завтрак, потому что отец уходил на службу очень рано. Потом она усаживалась за шитье или штопку, а я, забрав братишку, отправлялась бродить по улицам или располагалась под тамариндовым деревом, которое росло против наших дверей. Здесь собирались мои сверстники и сверстницы. Усадив где-нибудь братца, я самозабвенно отдавалась игре.
      Ах! Что это были за дни! Никакие заботы не отягощали меня. Пища моя казалась мне лучшей из лучших, одежда – красивейшей из красивых, – ведь на мой взгляд никто из соседских детей, моих ровесников, ни в чем не мог соперничать со мной. Моя душа была не искушена, глаза еще не прозрели.
      Там, где я жила, не было дома более высокого, чем наш. Все соседи ютились в тесных глинобитных хижинах или крохотных каморках. А в нашем доме было две больших смежных комнаты. Одна из них служила гостиной, и перед нею тянулась крытая черепицей веранда, на которой были отгорожены две комнатки поменьше. С одной стороны находилась кухня, с другой – лестница вела на плоскую крышу с надстройкой, состоявшей из двух комнатушек и крытого балкона. Кухонной посуды у нас было с избытком. Было и несколько простых ковров с белыми покрышками для них; соседи нередко приходили попросить их на время. Нам воду доставлял водонос, а другие женщины сами ходили за ней к колодцу. Когда отец, облачившись в свое форменное платье, появлялся на улице, люди приветствовали его почтительными поклонами. Мама отправлялась в гости в паланкине, а соседки ее всюду ходили пешком.
      И внешность у меня была более привлекательная, чем у моих подружек. Меня вряд ли могли бы назвать красавицей, но, конечно, я была не такой, как сейчас. Кожа моя имела приятный золотистый оттенок; черты лица тоже были неплохие: довольно высокий лоб; большие глаза; румяные, по-детски пухлые щеки; нос, хоть и не очень прямой, все же не казался ни приплюснутым, ни слишком широким. Стан у меня тогда был стройный – не то, что теперь, – хотя даже тогда я не казалась худощавой. Я носила неширокие шаровары из красного шелка с узорчатой отделкой на поясе, кофточку из пестрой хлопчатобумажной ткани и кисейное покрывало. На руках у меня было по три серебряных браслета, на шее – ожерелье, натхуни в носу золотое, а у всех других девочек натхуни были серебряные. Дырочки в ушах мне проткнули довольно поздно, и в то время, о котором я говорю, в них были продеты лишь синие ниточки, а золотые сережки еще только заказали.
      Я была сговорена с сыном тети – сестры моего отца. Помолвка состоялась, когда мне минуло девять лет. Теперь наши родственники торопили со свадьбой. Моя тетя вышла замуж в Навабгандж, за местного заминдара, и их дом был гораздо богаче нашего. Еще до помолвки я несколько раз ездила к ним с мамой. Все там было не так, как у нас: дом, хоть и саманный, но очень просторный; на дверях – соломенные занавески; во дворе – коровы, буйволы, быки; молоко и топленое масло всегда в изобилии; зерна – огромные запасы. Когда созревала кукуруза, ее таскали с поля корзинами; сахарный тростник лежал в связках или просто в кучах – ешь, сколько душа пожелает.
      Видела я и своего жениха, вернее, того, с кем меня собирались обручить; даже играла с ним.
      Отец уже приготовил мне приданое, оставалось только скопить еще немного денег. Свадьба была назначена на месяц раджаб.
      Когда по вечерам родители заводили речь о моем замужестве, я незаметно для них прислушивалась и радовалась в душе. «Ах! – думала я. – Мой жених красивей жениха Кариман (так звали мою сверстницу, дочку чесальщика хлопка). Ведь у нее он черный-пречерный, а у меня белый-белый. Какая у него длинная борода, у жениха Кариман, а у моего даже усы еще как следует не пробились. Жених Кариман носит грязнющее дхоти, рубашка на нем вся в бурых пятнах, ходит он босиком, голову повязывает какой-то тряпкой. А мой-то жених – в каком великолепном наряде появляется он в день праздника Ид: курточка из зеленого ситца, шелковые шаровары, шапочка с галуном, туфли бархатные!»
      Словом, я была довольна своей жизнью. Да и как не быть довольной? Ведь мне казалось, что ничего лучшего и быть не может; казалось, что все мои желания исполнятся очень скоро.
      Я не помню, чтобы за все то время, пока я жила в родительском доме, со мною произошло хоть что-нибудь неприятное. Вот разве только припоминаю такой случай: однажды во время игры в сбор налогов я потеряла колечко. Оно было простенькое, серебряное, наверное, стоило не больше аны – это я теперь так думаю, а тогда откуда мне было знать цену вещам? Из-за этой потери я плакала так долго, что даже глаза опухли. Целый день я пряталась от матери, но вечером она наконец заметила, что кольца на моем пальце нет, и спросила, куда оно делось. Пришлось повиниться. Мама закатила мне пощечину, я закричала, залилась слезами; меня душили рыдания. Тем временем пришел отец. Он рассердился на маму, а меня приласкал, и я утешилась.
      Я убеждена, что отец любил меня больше, чем мать. Он ни разу меня пальцем не тронул, а мама шлепала за каждый пустяк. Она обожала своего сынишку. Немало шлепков довелось мне отведать из-за младшего братца, и все-таки я его крепко любила. Под строгим маминым взором я иногда часами не смела прикоснуться к нему, но стоило ей отвернуться, как я хватала его на руки, прижимала к груди, ласкала. А как услышу, бывало, что мама возвращается, сразу же выпущу его из рук. Тут он разревется, мама догадается, что это я виновата, и ну меня бранить…
      Однако достаточно было у меня заболеть хоть мизинцу, как мама лишалась покоя. Она не пила и не ела, ночью не смыкала глаз, бросалась туда-сюда, то за лекарствами, то за амулетами. Когда мне стали готовить приданое, она сняла с себя украшения и передала их отцу.
      – Добавь немного серебра и отдай переделать все это, – сказала она. – А те украшения, что поновее, надо отполировать заново.
      Из всей медной посуды, какая имелась в доме, она оставила себе лишь две-три кастрюли, а остальное отложила, чтобы отдать полудить. Отец сказал ей тогда:
      – Подумай, сама-то как жить будешь?
      – Э! Как-нибудь обойдемся! – отвечала мама. – Твоя сестра – жена заминдара; так пусть увидит, что брат кое-что дал за дочкой. Хоть она тебе и сестра, но дочке нашей будет свекровью, а от свекрови добра не жди. Если дочь твоя войдет в ее дом голой, люди над нами смеяться будут.
      Вот, Мирза Русва-сахиб, я и нарисовала вам картину своего детства – той поры, когда жила в родительском доме. Теперь сами посудите, была ли я счастлива в те годы. Мой слабый рассудок говорит, что тогда мне было хорошо.
 
Судьба заставила меня скитаться по краям чужим,
Но как мне оправдать себя перед наставником своим?
 
      Многие считают, да я и сама это часто слышала, – что нечего винить тех публичных женщин и танцовщиц, которые унаследовали свое ремесло. Что бы они себе ни позволили, – все им надо простить. Ведь они с детства воспитываются в таких домах и в такой среде, где царит порок; их матери и сестры сами служат ему. Но когда дочери честных родителей бегут из дому и предаются распутству, их надо прямо убивать на месте.
      На этом я оборву повесть о своем детстве: больше рассказывать не о чем, ибо вскоре я покинула отчий дом. Обо мне могут подумать: вот, мол, негодница, делать ей было нечего; вышла задержка со свадьбой, так она завела с кем-то шашни и убежала. Любовник бросил ее, она сошлась с другим, но и тут ей не улыбнулось счастье – вот постепенно и докатилась до своего ремесла.
      Действительно, часто так оно и бывает. Я не раз видела и слышала, как по разным причинам сбивались с пути женщины из хороших семейств. Случается, что девушка уже на выданье, а родители медлят со свадьбой. Или, наоборот, выдают замуж дочку насильно – лишь бы спихнуть за первого, кто подвернется; где уж там подумать о возрасте жениха, всмотреться в его лицо, разузнать, какого он нрава. Не уживется женщина с мужем – вот и пойдет на улицу. А бывает, вдруг свалится на нее беда, словно скала на голову обрушится, – овдовеет в расцвете юности. Если не сумеет совладать с собой – сойдется с кем попало, а не повезет с ним – ударится в распутство. Но со мной, несчастной, стряслась иная беда: судьба и случай забросили меня в такие дремучие джунгли, откуда не было выхода, кроме как на путь разврата.
      Дилавар-хан – владелец того большого дома, который стоял неподалеку от нашего, – якшался с разбойниками. Он много лет просидел в тюрьме в Лакхнау. Как раз в то время, о котором я рассказываю, его по чьему-то ходатайству освободили. Отца моего он жестоко ненавидел, и вот почему: когда его арестовали в Файзабаде, на следствие вызвали для показаний несколько человек с нашей улицы. В их число попал и отец. Ах, бедняга, он был такой правдивый, чистосердечный! И вот, когда королевский чиновник дал ему в руки коран и приказал: «Ну, джамадар! Говори правду, что это за человек», – отец выложил начистоту все, что знал. По его показаниям Дилавар-хан и был посажен в тюрьму. Обо всем этом я слышала от своей матери. Теперь, выйдя из тюрьмы с жаждой мести в душе, Дилавар-хан стал разводить голубей, чтобы досадить моему отцу. Однажды ему удалось поймать нашего голубя. Его попросили вернуть птицу, но он не отдал. Отец предлагал Дилавару-хану четыре аны, а тот требовал восемь. Вскоре после того, как отец ушел на службу, я, не помню зачем, выскочила на улицу. Смотрю, Дилавар-хан стоит под тамариндом.
      – Эй, дочка! – позвал он меня. – Твой отец отдал мне деньги. Пойди, забери голубя.
      Тут я и попалась на его удочку – побежала за ним. Но когда мы вошли к нему в дом, гляжу: никакого голубя нигде нет. Не успели мы войти, как он запер дверь изнутри на засов. Я было закричала, но он заткнул мне рот тряпкой и связал руки платком. В комнате была другая дверь. Бросив меня на пол, Дилавар-хан подошел к ней и позвал:
      – Пир Бахш!
      Вошел Пир Бахш. Вдвоем они положили меня на повозку, запряженную быками, и двинулись в путь. Я оцепенела и даже дышала с трудом, чувствуя себя совершенно беспомощной в когтях у этого злодея. Дилавар-хан сидел на дне повозки, зажав меня между коленями, глаза у негодяя налились кровью, в руке он держал нож. Пир Бахш погонял быков, и они шли очень быстро.
      Вскоре наступил вечер. Сгустилась тьма. Дело было зимой, дул порывистый ветер, и я всем телом дрожала от холода; силы покидали меня, слезы катились градом. «Ах! – думала я. – В какую беду я попала! Отец, наверное, уже пришел со службы, ищет меня; мама бьет себя в грудь, а братишка играет – ему и невдомек, что случилось с сестрой!» Мать, отец, брат, большая комната в доме, внутренний дворик, кухня – все так и стояло у меня перед глазами. Но всего сильнее был страх. Дилавар-хан то и дело грозил мне ножом, и я ждала, что вот-вот этот нож вонзится мне в сердце. Тряпки во рту у меня уже не было, но от ужаса я все равно не могла произнести ни звука. И в то время, как я была в таком состоянии, Дилавар-хан и Пир Бахш со смехом болтали друг с другом, перемежая каждое слово бранью и осыпая ругательствами моих родителей и меня.
      – Видал, брат Пир Бахш! Как говорится: «Солдатский сын хоть двенадцать лет прождет, а уж за себя отплатит». То-то этот мерзавец сейчас бегает-крутится.
      – Верно, брат. Как по пословице говорится, так ты и сделал. Пожалуй, двенадцать лет будет, как тебя посадили?
      – Ровно двенадцать… Чего только, брат, я не натерпелся в Лакхнау!.. Ладно! Придет день, вспомнит он меня!
      Нынче я только нанес ему первый удар. Потом самого укокошу.
      – Что ты! Неужто пойдешь на такое?
      – А как же? Не убью его, значит нет во мне богатырского семени.
      – Да, брат, ты хозяин своему слову! Как скажешь, так и сделаешь.
      – Вот увидишь!
      – А с ней что делать будем? – спросил Пир Бахш.
      – Да что с ней делать? Где-нибудь прикончим и закопаем в канаве. К полночи домой поспеем.
      Как услышала я эти слова, так сразу уверилась в своей неминуемой гибели. Слезы застыли у меня на глазах, сердце затрепетало, голова бессильно поникла; рук и ног своих я уже не чувствовала. Злодей видел, что со мною творится, но и тут не пожалел меня – пихнул в бок, так что я чуть не лишилась сознания и снова расплакалась.
      – Ну, хорошо, ее мы убьем, а мои деньги?… – спросил вдруг Пир Бахш.
      – Этого добра везде хватит.
      – Откуда же ты их возьмешь? Нет, я думаю, по-другому надо…
      – Знай свое дело! Не достану денег, продам голубей и отдам тебе долг.
      – Дурак ты! Зачем голубей продавать? Послушай-ка, что я скажу.
      – Говори!
      – Свезем девчонку в Лакхнау и возьмем за нее, сколько дадут.
      С тех пор как я окончательно перестала сомневаться в том, что меня убьют, разговор негодяев скользил мимо моих ушей, доносясь до меня словно сквозь сон. Но слова Пира Бахша возродили во мне слабую надежду. В глубине души я уже благодарила его. Теперь меня мучило нетерпенье узнать, что же решит второй негодяй.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14