Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой папа убил Михоэлса

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гусаров Владимир / Мой папа убил Михоэлса - Чтение (стр. 8)
Автор: Гусаров Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Скажи, ты Сталина любишь?
      "Нигилист", не сводя глаз с Карла Ефремовича, отрицательно качал головой.
      Другой молчальник, Литус, машинист-стахановец из Днепропетровска, последователь Кривоноса, один из первых орденоносцев, хоть и не произносил ни слова, но не отказывался писать, так что нам была известна его история. Вот она: портрет товарища Сталина на его паровозе закоптил-ся и не имел никакого вида. Литус не пожалел собственных денег, купил в магазине новый, написанный масляными красками, в мундире генералиссимуса, и повесил в положенном месте, а старый снял да и бросил в топку. Помощник Литуса, кандидат в члены партии, сообщил о его поступке парторгу, тот решил проконсультироваться в компетентных органах, а уж органы сразу определили террор. Теперь Литусу грозит двадцать пять лет.
      Еще был парень с дегенеративным лицом, он без конца пел дурным голосом одну и ту же песню и правой рукой крутил невидимую шарманку. Иногда он прыскал пальцами на окружающих и кричал: "Я черт!". Однажды я протянул ему открытую книгу, он положил ее вверх тормашками, долго глядел, не переворачивая страниц, а потом изрек:
      - То ли я ее читаю, то ли она меня - не пойму.
      Потом я видел "шарманщика" через дверь, он сидел в изоляторе. Заметив меня в дырку, он заорал злобно:
      - Косишь, падло?! Коси, коси, все равно разоблачат!
      Ему было лучше знать, он провел в институте девять месяцев.
      Когда Мишу Мамедова вызвали на комиссию, он сразу цапнул со стола пачку "казбека", потом подхватил чью-то шляпу и умчался с криком:
      - Это моя шляпа!
      Комиссия хохотала.
      Веня говорил о нем, что он настоящий Камо. Впоследствии его слова подтвердились.
      Я чувствовал, что мне, профессиональному актеру, далеко до этих гениальных самородков, в глаза никогда не видавших ни одной книги по психиатрии. Впрочем, и мне не приходилось в них заглядывать. Я знал, что обмануть врачей мне не удастся. Но... вполне возможно, что кто-то спасает отца. Почему меня так поспешно - через две недели после ареста - отправили на экспертизу? Может, от меня требуется самая малость, только слегка подыграть?.. В училище нас наставляли: "образ - это "я" в предлагаемых обстоятельствах". Я решил идти от себя. Ночи я проводил в "парламенте" (так мы называли уборную), а под утро заползал под свою кровать и принимался выкрикивать (не меняя слов "Кая Юлия Старохамского"):
      - Все на Форум! Да здравствует Учредительное собрание! И ты, Брут, продался большевикам? Продался ответственным работникам!
      Майор, инвалид войны, из Архангельска, изрезавший себе на следствии грудь, наклонялся и с участием спрашивал:
      - Что ты делаешь?
      Я доверительно объяснял ему, что вынужден оставаться под кроватью, так как это единственное место в Советском Союзе, где человек имеет свободу слова, собраний и печати.
      Дело у этого инвалида-архангелогородца было почти такое же, как у меня. Выходя из пивной, он закричал:
      - Отведите меня к этой бляди, я ее убью!
      Ошивавшийся возле дверей осведомитель по-любопытствовал:
      - К какой бляди?
      - Как к какой? К усатой!
      На свою беду майор, в отличие от меня, мыслил военными категориями ("убью"), так что получил двадцать пять лет - без всякой скидки на инвалидность. Двадцать пять отмерили и Володе Давыдову, московскому инженеру, который в ресторане чисто случайно сел за столик, за которым ужинал секретарь американского посольства Гарви.
      Вечерами, глядя сквозь бронированные окна "парламента" на сияющую огнями Москву, я фантазировал:
      - Думаете, это дома? Это макеты. А в прорезях индикаторные лампочки под игрушечными абажурами - чтобы думали, что там люди живут, что еще не всех пересажали...
      Однажды я подошел к дежурному и стал объяснять стоявшим рядом Салтыкову и Шевченко:
      - Он думает, что это мы - заключенные, а он - свободный человек. Да он просто бесконвойный... Выйдет на улицу, за ним сразу другой - в кармане наган, за тем еще один, и так без конца. Даже за Берией ходит ему неподвластный. У одного Сталина затылок свободный - захочет - сочинения Гитлера издаст, захочет - свастику введет...
      В мою игру стал включаться Сережа Шевченко, потом и Салтыков. Мы опускались на колени, кланялись и просили Бога, чтобы он покарал злодея Сталина. Иногда я обращался не к Богу, а к сыну и наказывал отомстить за меня. (Про отца я не вспоминал, нельзя требовать невозможного.)
      Я пел революционные песни (лагерных еще не знал, но и революционные прекрасно выражали наше настроение):
      ...Из наших костей
      Поднимется мститель суровый.
      И будет он нас посильней!
      Суворов подхватывал и с лицом величественным и суровым кружил по "парламенту" как по камере.
      Привезли молодого парня из Жиздры. Лицо у него было бледное, измученное и красивое. Он рассказывал, что в колхозе совершенно нет хлеба, у бабы от голода пропало молоко, нечем ребе-ночка кормить. Я плакал от этих рассказов, а он совершенно спокойно говорил:
      - Всех вождей надо перевешать на кремлевских зубцах...
      Потом в палату привели худощавого мужчину, он прижимал к груди несколько надкусанных кусков черного хлеба. Спрятав хлеб в тумбочку, новенький зарокотал:
      - Дубровлаг... Воркутлаг... Речлаг...- при этом он объяснял, чем один "лаг" отличается от другого. Страшнее всего "Речлаг" - номера везде, переписка два раза в год, многие спят, прико-ванные к тачкам.
      Он оказался Владимиром Сергеевичем Геништой, инженером-связистом из Новосибирска, потомком композитора Геништы (написавшего романс "Черная шаль"). Через два года после окончания войны Владимир Сергеевич, отец двух девочек, явился в местное МГБ и сказал:
      - Заберите меня, убейте! Я ненавижу вас всех, ненавижу советскую власть, не могу жить...
      Работник МГБ посмотрел на него с интересом и спросил:
      - Вот у нас тут недавно был товарищ Маленков. Если бы у вас было оружие, как бы вы поступили?
      - Всадил бы все пули в него, а последнюю в себя.
      Чекист пожурил Геништу за глупое безответственное поведение, сказал, что нельзя так распус-каться, ведь он хороший инженер и объективно является честным советским тружеником.
      - Вот вы думали, придете сюда, мы вас тут же и заберем. Так пусть ваш собственный опыт докажет вам, что мы арестовываем действительных врагов, а не таких путаников, как вы.- Затем в весьма спокойных и благожелательных выражениях эмгебешник убедил Владимира Сергеевича забыть об этом инциденте, взять себя в руки и жить спокойно.
      И в самом деле, выйдя из здания МГБ, Геништа почувствовал облегчение и решил примириться с советской властью. Через два месяца его забрали и дали двадцать пять лет за намерение убить одного из руководителей партии и правительства. Сначала он попал в Москву, в конструкторское бюро МГБ, но потом был сослан в Воркуту, в шахту. Там его вскоре вызвал оперуполномоченный и предупредил:
      - Геништа! Ты там что-то насчет Катынского леса распространяешься, имей в виду - даже здесь двадцать пять лет прожить трудно, а мы можем создать тебе условия похуже.
      Владимир Сергеевич усомнился, чтобы могло быть хуже, но "кум" его на этот счет успокоил - есть такие места, где намного хуже... Геништа внял предостережению и с тех пор старался помалкивать. Но с нами он, конечно, поделился своими соображениями: в Катынском лесу десять тысяч польских офицеров расстреляли не немцы - нет.
      Я усомнился в его гипотезе - с какой стати мы должны реабилитировать фашизм? А митрополит? А Алексей Толстой?
      - Ха! Алексей Толстой! Автор романа "Хлеб"! А митрополит? Что ж... За ним миллионы беззащитных православных, как покинуть их ради нескольких тысяч поляков, католиков? Да и как вы себе представляете их подписи? Не знаете, как это делается? Это совершенно не гитлеровский почерк! Гитлер в это время наступал.
      - Что ж, по-вашему, немцы не расстреливали?
      - Немцы расстреливали, и фашизм преступен. Но вспомните немецкую практику: Майданек, Дахау, Освенцим, Бухенвальд: волосы туда, золотые коронки сюда, жир на мыло, зола на удобре-ния - методичность и аккуратность! И имея такие прекрасные правила, вдруг ни с того ни с сего расстреливать и зарывать поляков? Гитлер уничтожал евреев и цыган, а остальных использовал "целесообразно" - из русских он создал целую армию. Сталин, это верно, из немцев Поволжья ничего не создал... И потом, зачем гитлеровской пропаганде было браться за столь сомнительное дело - строить костел у могилы, нейтральных журналистов приглашать, пусть зависимых, но все же свидетелей, шведов, например? Небось, в Освенцим шведов не приглашали! Нет, это работа Сталина - нет, это работа Сталина - нет сил доставить товар на Колыму, значит, уничтожить! Так и в Риге было, и в Минводах, и в Брянске, везде, где политических не успели эвакуировать...
      Геништа много и интересно рассказывал о Власове и его армии.
      - Их идеологи рассчитывали, что Россия не вечно будет гитлеровским протекторатом.- Сам Геништа решительно осуждал власовцев: - Нет, нужно разделить судьбу народа, а не полагаться на иностранные штыки. Я уж не говорю о том, что бы принес России фашизм, но и американцы, которым теперь многие обязаны своим процветанием, России могли бы подарить только уничто-жение большевизма, а этого мало. Нельзя! Нельзя формировать систему за спиной оккупантов, даже самых бескорыстных. Вспомните большевистскую мораль семнадцатого года: разлагать армию - она-де защищает капиталистов и помещиков. Ну, армию разложили, а войска Вильге-льма и поперли!.. Нам нужна теперь не революция, а эволюция, и она неизбежна. Иосиф I что-то заметно дряхлеет - такую жалкую речь произнес на съезде. Говорят, два удара с ним уже было, подождем третьего.
      Как всякий лагерник, Геништа знал множество баек и легенд. Героем одной такой легенды был шеф тифлисских жандармов полковник Полозов:
      - Жандармский корпус, как теперь ясно, был создан с единственной целью - погубить Россию. Но все его усилия были бы тщетны, если бы не полковник Полозов. 28 ноября 1894 года привели к нему группу налетчиков, схваченных на месте преступления - при попытке ограбить казначейство, причем экспроприаторы воспользовались огнестрельным оружием, и с обеих сторон были убитые. Полковник Полозов не был бюрократом и, дабы избежать суда и следствия, решил списать всю группу "в расход" - как позднее выражались защитники трудового народа.
      - Махарадзе. 25 лет. Православный.
      - Очень хорошо. Расстрелять. Следующий!
      - Кандалия. 28 лет. Мусульманин.
      - Мусульманин? Отправить к Магомету.
      - Петросян. Грегорианец. 20 лет.
      - Что-то морда знакомая... Туда же!
      Наконец, вводят последнего. Нескладный, рыжий подросток, рябой и рахитичный, с испуганными бегающими глазками и пальцами, тянущимися к носу. Полковник обратил внимание на форму Тифлисской духовной семинарии.
      - Ты что же, семинарист? Фамилия!
      - Джугашвили...
      - Джугашвили? Не Виссариона ли Ивановича сынок? Да! Хорош, нечего сказать, сынок у церковного старосты - с бандитами связался! Этому вас в семинарии учат?
      - Больше не буду...
      - Это ясное дело, что не будешь... Разве только на Иуду в аду нападете да тридцать сребрени-ков у него отымете...
      - Как прикажете с семинаристом, ваше превосходительство?
      - Надавайте сопляку по шее и гоните к е.... матери!
      Семинариста вывели, за домом послышались свистящие и хлюпающие звуки, топот ног, и все стихло... 30 ноября ректор Тифлисской духовной семинарии распорядился исключить Джугашви-ли Иосифа Виссарионовича за неблагонадежность.
      - Ну и Полозов! Вот болван!..- вздыхает Сережа Шевченко.- Что же ты наделал, идиот!.. Бедная Россия - все-то у тебя казнят не того, кого надо...
      - Вот и мы с напарником,- говорит Геништа,- на воркутинской шахте таскаем-таскаем носилки, а как совсем выбьемся из сил, стонем: "Эх, Полозов, Полозов!.." Стонет Колыма, голод-ная и обмороженная, стонут серолицые обитатели Бутырок и Централки, истерзанные жертвы Лубянки, дистрофики Норильска и Экибастуза, командармы и профессора, крестьяне и рабочие... Полозов! Как ты мог, как ты смел не расстрелять этого плюгавого семинариста, этого рыжего рахита в самом начале его пути?! Понимаешь ли ты, что от этого удара Россия уже не оправится!..
      - Англия! Посмотрите - она пережила распад величайшей мировой империи и без единого выстрела! - говорит Геништа в следующий раз.
      Без единого выстрела? - я задумываюсь. В сущности, да. Страна-победительница, она видоизменила систему и обошлась без войн. Французы зашились во Вьетнаме и Алжире, голландцы в Индонезии, а в Лондоне по-прежнему, как пятьсот лет назад, у Букингемского дворца идет развод королевского караула...
      - Вопреки непреклонным законам истории,- читал Геништа.
      Нет, я не мог согласиться. Капитализм обречен. Союзники нашей кровью победили Гитлера. Сталин не вечен, а дело Ленина бессмертно.
      - Вы меня не поколеблете! - кричал я.- По своим убеждениям я коммунист!
      - А я и не надеюсь тотчас убедить вас,- миролюбиво отвечал Владимир Сергеевич.- Но что-то отложится. Бессмертных дел не бывает, даже английские традиции не вечны.
      Общение с ним сделалось для меня необходимостью и счастьем, хотя подчас мы оба нервничали, один раз он накричал на меня - я будто бы подтвердил, что он еврей, а он никак не мог с этим согласиться - что за жизнь у еврея, тем более в лагере. Он уже хотел жить и, насколько я мог заметить, боялся и начальства, и лагерников, хотя человек, который "тискает романы", в лагере всегда уважаем и оберегаем. Блатные любят послушать "айвенгу". Он и нам без конца рассказывал что-то, читал стихи, многое я слышал впервые. Он помнил все съезды, все выступ-ления, некоторые цитировал на память, и часто повторял слова своего дяди-"военспеца":
      - Вы не представляете себе, какой террор развернут большевики со временем.- Дядя гово-рил это еще во время гражданской войны.
      - Почему же не развернули в двадцатых?
      - Руки еще были коротки...
      Надо сказать, что по отношению к Ленину Геништа все-таки испытывал некоторые сентимен-ты - основатель первого в мире социалистического государства однажды спас его от порки. Мать взялась уже было за ремень, но тут кто-то крикнул: "Ленин приехал!" - и все побежали на станцию. У вождя сломалась машина и он ждал пригородного поезда, используя вынужденную задержку для беседы с местными жителями.
      КОМИССИЯ
      На комиссию меня вызвали, продержав в институте больше трех месяцев. Председательствовал директор института Бунеев. За столом сидели Введенский в сереньком колпачке, доцент Лунц, "королева Марго" и мой следователь в форме майора, теперь я узнал, что он майор.
      Я стал говорить, что не знаю, почему меня хотят посадить в тюрьму. Просто я - как мог - выражал тревогу за судьбу революции. И вообще, я скромный человек, хоть и играл Ленина, а жил в общежитии, не требовал, чтобы меня на руках носили.
      Майор лениво заметил, что актер я средний, и никто никогда не собирался носить меня на руках. Тут Бунеев вдруг заорал:
      - Пьянчуга! Что ты в дневнике писал? Какая-то ахинея - гробы, черепа, а гадостей, гадостей всяких сколько!
      - Но это же отроческий дневник...- залепетал я.
      - Отроческий? Как будто ты сейчас лучше! Ты и сейчас не лучше! Отравиться пытался! Все это одно кривлянье! На сцене надо играть, а не в жизни! На сцене-то не очень получается...- И неожиданно спросил: - Ты любишь советскую власть?
      Я совершенно растерялся, забыл все свои монологи и только хлопал глазами, на которые уже наворачивались слезы. Меня отпустили.
      Немного придя в себя, я подошел к врачу - литовке с печальным взглядом - и сказал:
      - Какой же этот ваш Бунеев профессор? Настоящий держиморда. Наорал на меня из-за дневника, который я вел в седьмом классе. Сам-то он в этом возрасте - неужто "Анти-Дюринг" сочинял?
      - Вы еще вспомните Бунеева добрым словом...- ответила врач.
      Я понял, что моему пребыванию в "Сербском" так или иначе пришел конец. А я так привык к его палатам, к "парламенту", в котором постоянно выступал и который мыл за пяток папиросок-гвоздиков (иногда нянька совала добровольцам лишнюю котлетку). Работа была несложной - выгнать всех из уборной, спустить воду в унитазах, выплеснуть ведро воды на пол, а потом собрать тряпкой и не пускать никого, пока не просохнет. Если кто рвался, я норовил окатить водой, и игра эта нас забавляла. За три месяца, проведенные в институте, я значительно пополнил свой репертуар - в основном за счет Геништы, и теперь мне предрекали легкую жизнь в лагере (если я туда попаду). В это время к нам поступил замкнутый, серьезный парень, сибиряк с еврей-ской фамилией и красивым лицом. Послушав, как я "выступаю", он без обиняков объявил мне:
      - Я тебя насквозь вижу - ты, чтобы спастись, на колени брякнешься, сапоги лизать будешь, вопить: помилуйте!
      О себе и своем деле он не рассказывал. Я чувствовал, что мое беспрерывное "пение" его здорово раздражает, но остановиться не мог - хотя меня и поили исправно и "краснушкой" и хлоралгидратом, но ужас при воспоминании об одиночке в подвале пересиливал все лекарства и я "трекал" почти без сна.
      - В лагере не захотят держать сына бывшего секретаря ЦК,- сказал К. Е. Шнейдерман,- лагерь - беспроволочный телеграф, да и ты шумный. В больнице и тебе будет спокойней, и этой банде - сиди без зачетов...
      Когда медсестра Алла вела меня "с вещами", я взгрустнул и сказал, что в институте мне было хорошо.
      - В больнице еще лучше будет,- шепнула она.- Там кино и волейбол.
      ЭТАЖОМ ВЫШЕ
      На улице стояла настоящая зима, и я здорово продрог в "воронке" в своем ресторанном костюмчике, распоротом по всем швам. Привезли туда же, откуда взяли, на Малую Лубянку, но на этот раз поместили в общую камеру №17 с окном под потолком - в окне можно было видеть сапоги караульных. По сравнению с моим прежним положением, это было явное "повышение". А самым приятным было то, что меня встретила приветливая физиономия Шевченко. Отношение к заключенным здесь тоже было совершенно иное. Моясь в душе, я исполнил почти весь свой репертуар, начиная от
      Я карахтер свой не нашел...
      Мама, зачем ты меня ражж-жала,
      Лучше б я на свет не взайшел!..
      (Из "Интервенции" Славина)
      и до
      За обойденного, за угнетенного,
      Встань в их ряды!
      Иди к обиженным, иди к униженным,
      Там нужен ты!
      Вертухай прослушал все беззлобно и, по-моему, даже с удовольствием. Правда, когда я пропел:
      И кончая песню
      На всю орем мы Пресню:
      Керзону-лорду - в морду,
      А Рыкову - привет!
      - дверь приотворилась, и он спросил с некоторым опасением:
      - Ты что поешь?
      - А я других песен не знаю и знать не хочу! - ответил я нагло.
      Кроме меня и Сережи, в камере находились пожилой татарин и молодой мордвин. Между собой они разговаривали по-татарски. Татарин был настоящий дедушка, но похвалялся, что и теперь, на тюремных харчах, без кумыса и конины, мог бы обслужить трех девочек, на худой конец - одну три раза. Мордвин был так изможден, что о женщинах не вспоминал. Срок у обоих двадцать пять лет - за то, что побывали в немецком плену.
      Геништа рассказывал, как в западные лагеря для перемещенных лиц приезжали кагебешники для душевных разговоров, даже водку выставляли. Случалось, бывший военнопленный сомневал-ся, стоит ли ему возвращаться на родину - "могут посчитать меня изменником, я у немцев был в команде по разминированию. А что делать? Единственное спасение от голодной смерти, а подорвусь на мине, так хоть без мучений..." Но добрый чекист-патриот откупоривал бутылку и успокаивал:
      - Вася! Какой ты изменник! Это судьба миллионов, это стихия, водоворот, родина никогда тебе не напомнит об этом!
      Привозили с собой плакаты: стоит старик в море ржи, рука с косой бессильно опустилась, другой он, как козырьком, прикрывается от солнца и вглядывается вдаль. Под плакатом подпись: "Вернись, родимый, мы ждем тебя из фашистской неволи!"
      Был номер "Правды" - беседа Сталина с иностранным корреспондентом: "Ни один волос не упадет с головы вернувшегося пленного, об этом советское правительство заявляет со всей ответ-ственностью". Долго потом вернувшиеся искали этот номер в лагерных подшивках, да что-то не нашли. Нет его и в Ленинской библиотеке. Не там, видно, он хранится...
      И татарин, и мордвин были теперь привезены из лагеря для "свидетельствования" и наслаждались отдыхом.
      Жизнь в камере была вполне сносной. Мы с Сережей играли в шахматы доска нам была положена, а фигуры мы лепили из хлеба. Правда, после прогулки мы их уже не находили и прихо-дилось делать новые. Из всех наших соседей один, В. Черепанов, был явно сумасшедший, он все время кричал, что повесится, не выдержав голода, хотя получал хороший паек. Вертухаи смея-лись, глядя на его жирные щеки, трясущиеся от возмущения. Обычно кто-нибудь из обитателей камеры не выдерживал его крика и, стукнув по затылку, заставлял замолчать, но вскоре он снова принимался скандалить.
      Как-то под утро в камеру ввели белобрысого шахтера из Сталиногорска. Рассказал: вечером взяли со смены, ночью везли на легковушке с двумя приятными собеседниками по обе стороны.
      - За что?
      - Не знаю... Может, в деревне кто концы отдал... Наварил я как-то самогону для праздника
      - себе и гостям, гуляли только родственники, из мужиков - тесть и кум, они на меня и стукнули. Отсидел я год, вернулся, опять наварил самогону и их позвал - мол, невдомек мне, кто на меня показал. Врезал обоим трехлитровкой по башке - для памяти, а сам в Сталиногорск на шахту подался...
      - Нет, друг, не то говоришь. Поищи контрреволюцию.
      - Какую-такую контрреволюцию!
      - Самогоном Лубянка не интересуется. Может, в шахте что случилось?
      - Недавно врубовая машина два дня стояла...
      - Вот это вернее - диверсия, экономическая контрреволюция...
      - Так не по моей же вине она сломалась...
      - Это там разберутся. Техническая экспертиза будет.
      До завтрака "рабочий-крестьянин - диверсант-самогонщик" продолжал поминать кума, в десять был вызван "без вещей", а вернулся только в три бледный, осунувшийся, убитый.
      - Что предъявили?
      Он с трудом стал перечислять статьи, среди них была 58, 1-6.
      - Друг! - радостно воскликнули татарин и мордвин.- А в плену ты не был?
      - Был. Так разве я когда скрывал...
      Товарищи по несчастью усадили свежего "изменника" в уголок и стали поучать:
      - Правды не доказывай, что следователь скажет - соглашайся. Правды тут еще ни один не доказал, а будешь сердить следователя, в гиблое место угодишь. Смотри только, чтобы никого не прихватить, на удочки не попадайся.
      Теперь все трое часами сидели и шептались "по-семейному", объединенные своим преступлением - не сделали, как самураи, харакири, не застрелились, как финские снайперы-"кукушки". В панике, без командования, без патронов, покинутые и деморализованные, оказывались в плену ротами, батальонами, полками. В плену жили не как французы, бельгийцы, англичане и американ-цы, кормившиеся посылками Красного креста, и даже не как рабы - к рабам, как правило, отно-сились лучше. Зато теперь могут сравнивать гитлеровские лагеря с советскими, радуясь порой, что в своем дольше протянешь и команды понятнее... Не были они ни полицаями, ни старостами, таскали носилки в каменоломнях, но и этим "объективно" помогали врагу. Сменив брюквенный суп на баланду, самые выносливые (оставшиеся в живых) в качестве тех же рабов трудятся - но уже не на Гитлера, а на Сталина. "Предателям" не помогало ни участие в лагерном восстании, ни пребывание в партизанском отряде, главная улика всегда была налицо - остался жив. Они слагали стихи:
      Если я погибну,
      Родина, в бою,
      Партия согреет
      Старость, мать твою!
      Или:
      В годы опасности Родина-мать
      Шлет сыновей за себя умирать.
      Много б она благородней была,
      Если б сама за детей умерла.
      ТАГАНКА - ВСЕ НОЧИ ПОЛНЫЕ ОГНЯ
      Вызвали "с вещами" и опять повезли куда-то на "воронке" - все в том же костюмчике, замерз ужасно. Привезли в какой-то Дворец культуры, сунули в бокс - ни есть, ни пить не дают... Пропел все песни, прочитал все стихи... Выдохся и замолчал... Откуда-то будто слышится низкий звук баса-геликона... Может, мерещится... Вывели, опять просматривали задний проход, мяли и прожаривали одежду, изучали ботинки, сфотографировали на вертящемся стуле в профиль и фас - по всем правилам тюремного ведомства - и снова заперли в боксе. Принялся стучать в дверь - сначала открыли, потом уже не открывали. Глазка нет. Стал равномерно биться головой в дверь в надежде хотя бы потерять сознание... В конце концов открыли, выдали ложку, миску, одеяло и отвели в камеру с двумя длинными железными нарами - если каждые для двоих, то коротковаты, а для одного лишек остается.
      Чернявый парень проснулся и стал расспрашивать: кто, откуда, какая статья. Я отвечал осторожно и сбивчиво.
      - Ну и напугал вас Герасимов! - презрительно бросил новый сосед.
      Утром выяснилось, что сам он вырос в лагерях и тюрьмах, чувствует себя здесь как дома, на воле у матери-дворничихи его не прописывают, как рецидивиста, но в глаза советским людям он может смотреть честно и прямо, поскольку он уголовник, а не какой-нибудь "фашист", вроде меня. Звали его Николай Казаков, по прозвищу "Черный". Был он в это время свидетелем по "политическому" делу. Дело заключалось в том, что блатные во главе с неким Шахматовым терроризировали всю камеру, отбирая пайки и посылки у "мужиков" ("мужики" - растратчики или имевшие "левые" доходы). Доведенные до отчаяния "мужики" стукнули "куму", будто Шахматов за картами обронил:
      - Придут американцы, Ёську повесим, чекистов перебьем...
      Действительно, ни Ёська, ни чекисты в этой среде большим авторитетом не пользовались. Завели дело. "Свидетель" Казаков упирался:
      - Ничего такого не видел, не слышал, играл в карты...
      Когда я изложил Николаю свое дело, он долго размышлял, а потом вынес мне оправдательный приговор:
      - Мало что ты кричал - он этого не слышал, значит, вреда ему никакого...
      Черный с утра до ночи был занят делами блатняцкой общины - мастерил "уду", "пулял" ее, распускал носки для веревок, отдирал дранку от урн, сочинял "ксиву", стучал в стены и, сложив ладони рупором, трубно кричал. Соседи отзывались. Через уборную Колька общался с "законниками", умудрялся получать курево и даже белый хлеб, маргарин, сахар.
      И бесподобно пел. Вообще все голоса были поставлены либо под Утесова, либо под Бернеса, но с цыганским надрывом. Песни были душещипательные. Обожая красочные словеса, Колька и от меня перенял одну:
      Бананы ел,
      Пил кофе на Мартинике,
      Курил в Стамбуле
      Злые табаки,
      В Каире я
      Жевал, братишки, финики...
      Его песни тоже звучали красиво:
      Ах, дайте мне комнату отдельно,
      Я ширмой ее отгорожу...
      Ах, дайте мне стакан отравы,
      Я выпью ее и умру...
      Я включился в "самодеятельность", исполнив по батарее отопления "Пускай проходят века, но власть любви велика", и был награжден шумной овацией "пацанов" и воров.
      С подъема до отбоя неслась перекличка:
      - Да здравствует дедушка Калинин! - вопил простуженным голоском Коля "Кутузов", и весь корпус подхватывал:
      - Урра-а-а!
      - Да здравствует товарищ Шверник!
      - Кара-ууул!
      Благодарные сердца пацанов и блатных помнили дедушку Калинина и славили восьмой год подряд за амнистию сорок пятого года. А при Швернике амнистии не было, хотя сорок седьмой год был, вроде бы, достаточным поводом для нее. Задолго до указания партии блатные чествовали Ленина именно в день рождения, а не смерти, как прочие советские граждане. 22 апреля под сводами Таганки неслось:
      - Да здравствует дедушка Ленин!
      - Ура-а-а! - подхватывали детские голоса.
      Впрочем, у них был предшественник, пожелавший Ленину не туманного "здравия", а самого что ни на есть здоровья через тринадцать лет после смерти, и с бокалом в руке провозгласивший:
      - За здоровье Ленина и ленинизма!
      Тюремная администрация заботилась об идейной закалке и морально-политическом уровне блатных подростков. Специальные воспитатели носили им журналы с картинками. В лагерях им давали возможность учиться, и они отъедали вполне приличные "будки", издеваясь над "фашиста-ми", "анархистами" ("анархисты" те, кто не признает воровских законов), да и над охраной тоже - ведь они "психованные", отчаянные, им все прощалось, даже политическая незрелость. В Таганке я не раз слышал звонкий голосок:
      - Да здравствует дедушка Трумен!
      И приветствие достаточно стройно подхватывали. Правда, вместо Трумена уже был избран Эйзенхауэр, но традиции ломать нелегко, да Эйзенхауэра еще попробуй выговори.
      Колька Казаков сразу же облюбовал мои брюки и долго уговаривал "махнуться":
      - Зачем тебе такие брюки? Ты же в карты не играешь! Да все равно у тебя их на первой пересылке снимут!
      - Так тогда у меня и твои снимут.
      - А... а ты скажешь, что это уже снятые!
      - Так я так и буду говорить: это уже снятые брюки!
      Он настаивал, сулил дележ "воровским куском" - пока родные не переведут денег на мой счет, я не мог пользоваться ларьком, но я никак не уступал. Убедившись в моей крайней тупости, а главное, неподатливости, Колька стал угрожать, обзывал Лидером Моисеевичем и Укропом Помидоровичем. Несколько раз он схватывался со мной, надеясь добыть вожделенные брюки в бою, но я отбивал его атаки. Дней через пять привели из больнички крупного сутулого пожилого мужчину, Вольфа Израилевича Гольдина, и нас, "фашистов", стало двое. Колька, правда, еще пытался наскакивать на меня, но Вольф Израилевич начинал стучать в дверь, и стычки прекрати-лись. Пользуясь своим численным превосходством, мы могли спать спокойно, под радостные возгласы организованного жулья:
      - Спокойной ночи, пацаны и воры! Анархисты и фашисты х... сосите!
      БАЛАШИХИНСКОЕ ДЕЛО
      Для того, чтобы работяги и соседи не ломали себе язык, Вольф Израилевич еще смолоду стал зваться Владимиром Ильичом, но в сорок девятом году его заставили восстановить в паспорте национальное по форме и непривычное по произношению имя-отчество.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18