Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой папа убил Михоэлса

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гусаров Владимир / Мой папа убил Михоэлса - Чтение (стр. 4)
Автор: Гусаров Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Советские пропагандисты первого года войны, типа Кирсановой, объяснили бы этот случай так: немецкие трудящиеся - наши братья, они стараются сбрасывать бомбы не на военные объекты.
      Мы были так измучены, что нам и в голову не пришло воспользоваться свежей говядиной - подарком немецких трудящихся. Мы так боялись сами попасть в немецкий суп, что и голода не чувствовали.
      НЕМЕЦКИЕ ЛИСТОВКИ
      Анатолий Кузнецов в "Бабьем Яре" уже описал их. Я тоже помню эти "стихи":
      Бей налево, бей направо,
      Комиссара и жида
      Рожа просит кирпича.
      Специально интересоваться ими мне было ни к чему, хоть я и вертелся возле политотдела, но когда случалось по нужде присесть под кустиком, листовка была кстати, а поскольку в эти минуты возникает особая тяга к чтению, я без задних мыслей знакомился с их содержанием: "руководи-мые безумным идеалистом Сталиным и евреями Мехлисом и Лозовским..." Каганович почему-то не упоминался, наверно, рассчитывали, что о нем сами вспомнят.
      Я написал для нашей газеты очерк в стиле Эренбурга, назывался он "Размышления у трофей-ных автоматов". Размышлял я о дальнейшей судьбе немецких автоматов - "останутся ли они на складах, пойдут в переплавку или из них еще будут стрелять..." Редактировал газету А. А. Поле-таев, бывший редактор "Комсомольской правды", он пропустил эту фразу, но в политотделе на нее обратили внимание - сочли, что я намекаю на будущее наше столкновение с союзниками. Боюсь, что и сейчас я слабо владею столь тонким искусством, как намеки, а уж тогда и подавно не думал намекать - ни устно, ни письменно. Меня, правда, таскать не стали, но Полетаеву, старому газетному волку, пришлось выслушать мораль, а номер было велено уничтожить, так что солдаты ни за что ни про что лишились обычной порции бумаги для самокруток.
      Где-то на оккупированных немцами территориях находился партизанский край, но его командующий, полковник Тужиков пребывал по эту сторону линии фронта - дабы не рисковать чрезмерно своей персоной. В Перми жила его жена, и он придумал выпросить меня у начальства и, снабдив партизанскими документами, отправить к супруге с посылкой - шоколадом, сливочным маслом, мылом и прочими ценными вещами.
      Мы стояли в это время на территории бывшего Демьянского котла, из которого немцы благополучно выбрались, хотя буквально тысячи наших солдат полегли на каждом метре его горлови-ны, которую предусмотрено было перерезать. Немцы оставили после себя много газет, я вырезал из них изображения "фюрера", Муссолини, Геринга, кроме того, я подобрал два немецких ордена и собирался все это ради интереса отвезти домой. Пока я спал, Тужиков швырнул мои сокровища в печь. Сам он посылал отцу "для ознакомления" большую пачку власовских газет, но мне даже полистать не разрешил. Я был так оскорблен недоверием и тем, что он посмел уничтожить мою коллекцию, что ночь перед отъездом почти не спал. Поэтому, очутившись в теплушке, я быстро задремал, а когда проснулся, обнаружил, что у меня вытащили кошелек со всеми документами. Посылка Тужикова осталась цела. Не выпуская ее из рук, я отправился в Бологом в комендатуру. Здесь меня в первый раз в жизни подвергли обыску - даже мыло разрезали. В конце длинного стола сидел представитель "Смерша", теперь он должен был просмотреть мое барахло. Глядя на объемистую пачку власовских газет, я вспомнил, как в прифронтовой полосе расстреливали солдата: вытащили из эшелона - он кричал - завели за сарайчик и два раза пульнули, крик прекратился.
      Смершевец взял пачку в руки, повертел - на первом же листке был помещен портрет Власова, очень похожего на японца, в генеральской форме и в очках - и протянул ее мне.
      - Ну, газеты тебе еще пригодятся. (Газета называлась "За Родину!", так же, как наша фронтовая, а этот кретин, наверно, полагал, что власовская газета может называться только "За погибель Родины!")
      Однако, очутившись в коридоре, я тотчас сунул всю пачку за высокую спинку дивана - сильно поумнел за время обыска и не желал дальше испытывать судьбу. Прежде тот факт, что немецкие листовки не принято обсуждать, меня как-то не смущал, я принимал мир таким, каким застал...
      Меня направили назад в часть. Ко мне прилепился какой-то сержант, в Бологом несколько дней, пока выясняли наши личности, я кормил и поил его, а он в ответ лебезил и ухаживал за мной и очень проникновенно пел:
      За родину, за Сталина
      Упал на пулемет...
      Любому его поведение показалось бы весьма подозрительным, но я был единственным сыном наместника и так привык ко всякого рода подобострастию, что не видел в этом ничего странного. Кончилось тем, что он обчистил меня до нитки и исчез.
      К счастью, какой-то тип за буханку хлеба взялся обеспечить меня спасительной справкой. В справке говорилось, что я это я и "найден в бессознательном состоянии с приступом астмы сердца". Этот замечательный документ помог мне сравнительно легко восстановить комсомольский билет и избежать многих неприятностей, а главное, получить двухнедельный отпуск домой. Какой бы "липой вековой" не разило от бумажки, ей все равно поверят - только не живому человеку.
      Добравшись в конце концов после всех приключений до отчего дома, я спал по двенадцать часов в сутки, и мое возвращение в действующую армию было отложено на месяц. Отдых явно был мне необходим, правда, он был не менее необходим и другим солдатам, но у их родителей не было тех возможностей, что у моего папы.
      НЕ БУДЬ БЕЛОЙ ВОРОНОЙ
      - наставлял меня отец, провожая на фронт, и действительно, в первые же дни я себя этой вороной почувствовал, главным образом оттого, что не пил и не курил. Меня направили в радиодивизион и прикрепили ко мне сержанта - он учил меня азбуке Морзе. Обучение шло успешно и, желая отблагодарить наставника, я отдавал ему свою "наркомовскую порцию" водки. Однажды старши-на Крячков - с лицом евнуха, бегающими глазками и большой любитель петь жиденьким тенор-ком под гитару - увидел, куда уходит водка и объявил: "Или сам пей, или отдавай мне - нечего тут любимчиков разводить!" Я не хотел отдавать свою водку этому прохвосту и решил "пить сам". После первого стакана я плясал, декламировал, пел во все горло, в общем, рассмешил весь взвод. Радостно-возбужденное состояние повторялось еще несколько раз после выпивок, но скоро я привык и уже не чувствовал ничего, кроме тепла, приятно разливавшегося по жилам. Я гордился тем, что могу перепить кого угодно другие засыпали на снегу, а я держался молодцом.
      Курить я тоже не собирался, и как некурящий получал вместо табака конфеты. Но когда я начал работать радистом, приходилось заступать на смену через каждые четыре часа. Такой режим очень скоро довел меня до бессонницы, однажды я попробовал закурить, и самокрутка подейство-вала как прекрасное снотворное - я спал как убитый. Правда, от бессонницы табак скоро перестал помогать, но зато я уже стал и пьющим, и курящим.
      Однажды мне приказали зашить карманы, я отказался подчиниться: "Я вам не в юнкерском училище!" - и получил пять суток ареста. "Юнкера были бравые ребята, не чета тебе!" В другой раз, проболтавшись вечер возле деревенских девчат, заснул на посту и получил уже десять суток. За что меня заперли в баню на трое суток, даже не помню, помню только, что при свете коптилки пытался читать, вошел старшина, поддал коптилку сапогом и опрокинул на книгу (а может, я "Гамлета" читал...)
      Последние два года я служил в семидесяти километрах от Москвы: Кубинка-Полушкино-Васильевское в штабе 1-й радиоразведбригады "Ос-Наз". Там я окончательно спился и большую часть времени проводил на гауптвахте. Пил не закусывая, всё, что присылали из дому,- печенье, шоколад, масло выменивал у офицеров на водку.
      Однажды у меня нашли простыню - казенную, спрятал я ее между книг.
      - Кто украл?
      - Я.
      - У кого?
      - Не помню... Может, у Липшица... Или у Мерзлова...
      Не поверили, решили, что покрываю кого-то.
      Короче говоря, дело шло к трибуналу, но не меня ли отправляли то за тем, то за сем в Пермь, и вообще, стоило ли из-за пустяков ссориться с Гусаровым?
      Отец приехал за мной, чтобы везти в Москву на банкет в честь победы, меня, разумеется, отпустили. Победа была ознаменована столь грандиозной пьянкой, что, сидя в машине, я процедил: "Я первый скажу немцам, что ты коммунист... И веревку помогу намылить..." (Как видно, я не слишком отчетливо сознавал, кто победил.) Отец велел остановить машину, выволок меня и хотел набить морду, но я оборонялся, так что в кювет мы летели по очереди - то он, то я.
      Начальство решило избавить себя от неприятностей и направило меня "в распоряжение местного военкомата", то есть домой. Мы еще успели с сержантом Витей Мерзловым побить старшину и пропить немецкие часы, которые я выиграл у сержанта Лурье (он приехал из оккупированной зоны, а там можно было поживиться не только часами). Позднее, как я слышал, Мерзлова разжаловали, я же до сих пор "младший сержант запаса".
      МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ
      Хотя образование у меня было всего девять классов, меня, как демобилизованного, приняли в университет. Не помешала, конечно, и "просьба" первого секретаря обкома. Я поступил на филологический факультет, но преподаватели, кажется, не верили, что мне действительно нужны знания. Серьезно к своим обязанностям относилась только "немка" и лингвист и латинист Н. П. Обнорский (старший брат академика). Им я обязан тем, что до сих пор немного разбираюсь в немецком и латыни.
      Занимаясь в университете, я должен был там же сдать экстерном на аттестат зрелости. На экзамене по физике мне попался бином Ньютона. Не будучи знаком ни с биномом, ни с Ньютоном, я дождался, пока экзаменатор выйдет, и направился в кабинет ректора Мерцлина - у ректора была пышная, ученая борода. Показав свой билет, я попросил "осветить" вопрос. Мерцлин осветил, но, к сожалению, на латыни. Пришлось вернуться в экзаменационную, разыскать учебник, переписать текст и прочесть экзаменатору. Тот терпеливо выслушал, не задал ни единого вопроса и поставил четыре (не подумайте, что я был печальным исключением, в нашей группе экстернов никто не мог похвалиться знаниями, но аттестат все благополучно получили).
      На следующий год я перебрался в Москву на исторический факультет (еще в Перми меня по просьбе отца перевели из филологов в историки). В одной группе со мной учился сын прокурора Жора Бидеенишвили, и если в моем аттестате четверки пересыпались троечками, то у Жоры были одни сплошные пятерки. На первой же сессии он не сдал ни одного предмета, а я целый год, пока не перешел в Театральную школу, получал стипендию (хотя, безусловно, были люди, которые нуждались в ней больше, чем я. Мах, круглый отличник, только в конце второго курса получил официальный статут студента и стипендию). Опечаленный Жора пришел к моей маме, которую он почему-то величал панной Алексеевной, сказал, что она ему вторая мать, занял полтыщи на билет на самолет и, как "Мой спутник" Горького, был таков.
      Как-то в одной из больших аудиторий, то ли Ленинской, то ли Коммунистической, у нас была сводная, обзорная лекция. Сосед подтолкнул меня и шепнул: "За нами сидит дочь Сталина". Обернувшись, я увидел рыженькую простолицую девушку со знакомыми холодными, испуган-ными глазами...
      ПОЛОЖЕНИЕ
      Вернувшись из армии, где меня научили отдавать честь старшим по званию и вообще знать свое место, я гораздо острее почувствовал свое особое положение в Перми. У меня появилась девушка, с которой я упражнялся в поцелуях и прочих навыках, и я с облегчением заметил, что она знакома со средой, что приоткрывать завесу "коммунистического" образа жизни не придется - она была дочкой заведующего облторготделом и сама хорошо все знала. Были у меня и приятели-студенты - шахматист Юра Филатов и влюбленная в меня Ира Гринблат, но их присутствием я часто тяготился и норовил удрать.
      Ира ревновала меня к номенклатурной Жене, кроме того, я начал флиртовать с балериной Чудинской, посылал ей букетики и шоколад, а ее возлюбленный, солист балета, вместо того, чтобы надавать мне по шее и отвадить от театральных кулис, совершенно растерялся, сник и запаниковал. Ира услужливо приносила мне фотографии Чудинской, я делал на них любезные надписи и отсылал вместе с цветами, и балерина уже, кажется, готова была променять своего Аполлона на бледного неуклюжего юнца. Мне не приходилось отстаивать свои права кулаками, за мной стояло что-то, чего я старался небрежно не замечать, но день ото дня, не отдавая себе в том отчета, наглел.
      Однажды в трамвае меня толкнула кондукторша, я не задумываясь ответил ей тем же, трамвай остановили, подошел милиционер, я спокойно отдал ему паспорт и удалился.
      - Остановись, хуже будет! - кричал он мне вслед, но я, разумеется, даже не оглянулся.
      Назавтра я зашел в областное управление милиции к Скрипнику, поиграл с ним в биллиард и, между прочим, забрал свой паспорт. Никто и словом не обмолвился о злополучном трамвае.
      Мне все было дозволено: я ругался с высшими чинами милиции, обзывал их сыщиками, и всегда безнаказанно.
      За годы войны у нас появился особняк - с баней, котельной, службами и милицейской будкой. Однажды я проснулся в отделении милиции и, будучи уверен, что мамиными происками меня заперли в нашей же бане, так наорал на милиционера, что тот тут же безропотно отдал документы, кучу денег, которые я выручил за подаренный МВД аккордеон, и пожелал счастливого пути. Оказавшись в одном ботинке на улице, я осознал, что это не "моя" милиция меня берегла, и, пожалуй, напрасно я так раскричался.
      Юра Филатов, задержанный вместе со мной, провел в отделении целые сутки, мать его обезумела от горя, а я даже не вспомнил о друге и о том, что нужно бы и его выручить. То есть, просто полагал, что он тоже давно дома - разве наша власть может кого-то обидеть?..
      Как-то ночью меня начали душить кошмары. Оказалось, что меня действительно душат, и не кто-нибудь, а родной отец.
      - Советская власть тебе не нравится, сволочь! - орал он страшным голосом, а мама пыталась оттащить его.
      Оказалось, что отец случайно наткнулся на наш фронтовой альманах - у нас с Володей Замковым и Мишей Серовым возникла идея записывать стихи, прозу и некоторые размышления о живописи, театре и литературе. Замков переплел альбом и на обложке нарисовал роскошную лошадиную морду. "Храм пернатой клячи" назывался альманах. Правда, один из разделов был озаглавлен "Ансамбль антисоветской песни и пляски", но это для красного словца, мы просто записали несколько безобидных острот и анекдотов: "Слушали, Постанашвили и Обобрали". Как-то я глянул на бюст Ленина и сострил: "Ленин - это голова". Над бюстом висел портрет маршала Сталина (исполненный ныне заслуженным деятелем искусств профессором Замковым), что дало повод Мише Серову продолжить в духе Ильфа-Петрова: "Сталин - это больше, чем голова, это шляпа". Острота была немедленно записана.
      Открывался альбом гимном, написанным Мишей Серовым:
      Мы верные рыцари клячи пернатой,
      Мы служим искусству, мы любим его:
      Для нас лишь искусство великое свято,
      И больше не свято для нас ничего!
      Сгинь же навеки, банальность проклятая!
      Пошлость и лень мы с дороги сметем.
      Многострадальная кляча пернатая
      Вновь назовется крылатым конем!
      Мы никого не посвящали в свою тайну, а к тому времени, когда я был изгнан из части, и Зам-ков, и Серов давно уже демобилизовались - Замков работал художником на фильме "Клятва".
      Порывистый папа, увидев, что задушить меня не удается (он еще не знал, какие сюрпризы я ему преподнесу в дальнейшем!), сорвал злость на безответном альманахе - хотя я и теперь не знаю, что в нем было антисоветского.
      В армии, возмущаясь дикостью и грубостью нравов, я все-таки утешался, что война хоть и большое несчастье, но не вечное - когда-нибудь да кончится, а тогда те, кому нравится, пусть служат, а я уж пойду по гражданской части - обрету человеческое достоинство, буду задавать любые вопросы и высказывать свою точку зрения. Правда, я и в армии надумал было отправить в Англию поздравительную телеграмму - по поводу победы на выборах лейбористской партии и Эттли,- и удержало меня только одно: такие темные люди сидели у нас в Васильевском на почте, что международная телеграмма была им просто не по уму.
      И вот, оказавшись наконец дома, я мог с удовлетворением констатировать, что, действительно, все со мной считаются, внимательны и предупредительны. Отец был кандидатом в депутаты и приехал в университет, где я учился, выступить на предвыборном собрании. Говорил он горячо и уверенно, оратор он был пылкий, до выступления и после зал аплодировал стоя, я тоже аплодиро-вал вместе со всеми, однако был смущен: ни профессор Захаров, ни ректор Марцлин, ни даже академик Тарле, в сорок втором году выступавший в обкоме, таких оваций не удостаивались, хотя вроде бы не глупее они были моего отца, излагавшего сплошь одни передовицы и ничего кроме.
      В день выборов я поднялся до рассвета. Нужно было проголосовать как можно раньше, чтобы успеть на свой участок,- я был агитатором. Множество людей, невыспавшихся, с серыми лицами, спешили проголосовать, хотя было еще совсем темно, и я не мог понять, куда это они так торопят-ся: все, что ли, агитаторы? Профессор Боголюбов рассказал, что в одном округе какой-то ненормальный самостийно выдвинул кандидатуру и пришлось долго уламывать его, чтобы снял. Боголюбов возмущался столь диким и нахальным поведением. А в общей массе люди были дисциплинированны, подтянуты, даже кротки, но я как-то не хотел задумываться, отчего это и какой ценой достигается. Мне было двадцать лет, у меня была первая в жизни подружка, мы целовались с ней на любых перекрестках, и одет я был потрясающе: у меня было кожаное американское пальто, входившее в комплект амуниции шоферов "студебекеров". Бедность других студентов меня не трогала, а если случалось ловить на себе косые взгляды, так я относил это за счет собственной экстравагантности и вызывающих манер моей бесшабашной возлюбленной.
      ПРОХОД ВСЮДУ
      Летом 46-го года мы все вернулись в Москву. Папа еще с весны был назначен инспектором ЦК (Новый пост. Когда я спрашивал, что это значит, отец гордо пояснял: "Личный представитель Сталина"), ему отдали квартиру в Староконюшенном, которую прежде занимал Н. С. Патоличев. Лето мы провели на даче в Пушкино - низ занимали Жаворонков и Задионченко, а наверху, кроме нас, должен был отдыхать академик Г. Александров, но он почему-то ни разу за все лето не приехал, так что там обитали только мы с отцом вдвоем - мама осталась в Москве.
      На одной из дач жил тихий неприметный старичок, ни с кем он не разговаривал - поест и молча уходит к себе. Я предложил ему сыграть в шахматы, он согласился, я выиграл. Я решил поинтересоваться, кто же был моим противником, и спросил у отца:
      - Что это за старик?
      - Это заслуженный старик,- объяснил папа в присутствии Суслова и еще не расстрелянных ленинградцев Попкова и Штыкова.- Он Ленина охранял.
      Зимой я шёл после лекций вместе со своими однокурсниками-историками и повстречал на Моховой "заслуженного старика". Я поздоровался, и мы даже перекинулись несколькими фразами насчет погоды и здоровья.
      - Ты знаешь, с кем ты разговаривал? - спросил меня один из приятелей.Это же член Государственной думы от большевистской фракции - Матвей Константинович Муранов! Его шинель висит в музее Революции.
      "Вот это да!" - подумал я тогда, а размышляя на эту тему позднее понял, что явилось поколение новых вождей, для которых вся история большевистского переворота заключается, главным образом, в охране Ленина и Сталина.
      Однажды - я возвращаюсь к нашей жизни на цековских дачах - отец предложил мне пройтись до завтрака по лесу - вместо зарядки - и вдруг сказал: "Сядь, сынок, поговорим. Мама требует, чтобы я прописал ее на Соколе, не хочет жить с бабушкой, а я мать не брошу. Решай, где ты будешь жить". Я сказал, что с ним.
      В конце лета мама все-таки приехала к нам на дачу, пробыла недолго, тут же собралась обратно, но вдруг заплакала в голос и бросила мне в лицо: "Променял мать на машину и водку!" Я был убит, подавлен, утешал ее, как мог, и заверил, что буду жить там, где она. Так вышло, что мы вернулись в свою старую квартиру на Соколе, несмотря на то, что отец уже прописал меня в Староконюшенном. Что касается машины, то я, хоть и покинул отца, тем не менее частенько ею пользовался. В ту пору в Москве было не больше тридцати-сорока ЗИСов-110, разъезжало на них, в основном, Политбюро, но отец не забывал присылать нам на Сокол продуктов с одним из шоферов - сам он не появлялся...
      Будучи вторым по весу инспектором, папа ущемил своим докладом Хрущева. Они сцепились на совещании, Никита спросил отца, для чего у него голова, но отец недаром занимал свой высокий пост, он не растерялся и тут же парировал: "Не для шляпы!" Хрущев обозвал папу тыловой крысой, но после совещания цекисты потихоньку подходили к отцу, жали руку и говорили, что лет пятнадцать такого не было. (Год после этого вместо Хрущева был Каганович.)
      Ободренный успехом, папа надумал сразиться и с Багировым, но тут он сам обжегся. Когда отец начал пенять Багирову на "непартийное" поведение и прочие недостатки, тот просто подо-шел к вертушке, снял трубку и сказал Сталину: "Слушай, Иосиф, убери ты от меня этого дурака!" Убрать папу не убрали, но поставили на место - он и вообразить себе не мог, что существует кто-то, кто смеет называть Сталина на "ты". После такого потрясения отец напился на даче, швырял пустые бутылки на клумбу под окном и в отчаянии повторял одно и то же слово на букву "г".
      Тем же летом отец возил меня на физкультурный праздник на стадионе "Динамо". Я узнал Готвальда - он был румян и довольно попыхивал трубкой, а Массарика я поначалу принял за постаревшего Берию, было видно, что этого человека совершенно не радует грандиозное массовое действо, на его лице не отражалось ничего, кроме страдания, так что я даже подумал: "Уж не последует ли Лаврентий Павлович за Щербаковым?" Когда я прочел потом в газете, что Массарик выбросился из окна, я нисколько не удивился - чего еще можно было ждать от человека с таким выражением лица.
      По трибуне вдруг быстро-быстро задвигались молодые серые в штатском, потом они отступили и появился Сталин - седой, в мундире, один, медленно подошел к барьеру и остановился - ни улыбки, ни жеста. Стадион взревел. Я тоже ревел и чувствовал непередаваемый, ни с чем не сравнимый восторг, но в то же время успел как будто увидеть себя со стороны и усомниться: неужели это я так кричу? И еще заметил: у Сталина все время бегали глаза...
      Во втором тайме "Динамо" с минимальным счетом выиграло у югославской команды "Партизан".
      Все лето на дачах играли в биллиард, моим партнером был Попков. До этого я видел его в кинохронике, там он выглядел сухощавым и высоким, а в жизни оказался брюнетом ниже средне-го роста и лучше всех забивал "свой" шар. Рассказывали, что ленинградцы с мастерами трениру-ются - играют на шампанское. Действительно, москвичам до них было далеко. Однажды мы играли двое на двое - Суслов с сыном и папа со мной. Не помню, кто выиграл, но помню, как все оживились, когда нам принесли пива с воблой (в столовой не хватало только птичьего молока). Кто скажет, что у наших руководителей отсутствует живая связь с народом!
      Отец нервничал, когда кто-нибудь спрашивал: "Почему жену не привез?" Особенно приставал некто Крюков (АХЧ). Наверно, папа для того и держал меня при себе, чтобы выглядеть семьянином.
      Он был членом Президиума Верховного совета СССР и у него имелся пропуск, на котором большими буквами, наискосок, было написано: "Проход всюду", однако не помню, чтобы он когда-нибудь забирался на мавзолей. Видно, имелся еще неписаный закон.
      Как-то мы с папой смотрели футбольный матч на стадионе "Динамо". В правительственной ложе сидел один Каганович. Я принялся подначивать отца, что ему "слабо" будет сесть рядом. Он молча поднялся, направился в ложу и оттуда бросил на меня победный взгляд: "Ну что, видал?" Я заметил, что с Кагановичем он не поздоровался, наверно, не решился, очевидно, привилегией старшего по званию было заметить или не заметить соратника, а Каганович, я думаю, деликат-ностью не страдал.
      ОШИБКИ
      Весной 47-го года отец поехал принимать Белоруссию. П. К. Пономаренко оставался некоторое время председателем Совмина, потом его взяли в Москву и его же прислали в пятидесятом ревизором - изобличать совместные промахи - и папу сняли.
      Первую ошибку отец допустил, еще не успев выехать из Москвы: пригласил министром КГБ одного из заместителей Берии генерала Н. С. Сазыкина, которого не утвердили,- на этом посту находился племянник Берии Цанава.
      Папа вообще был несколько наивен, например, он выписал из Перми своего бывшего помощ-ника - чтобы тот готовил ему доклады. Возможно, он даже полагал, что остальные пишут свои доклады сами, и только он один так ловко устроился.
      В то же самое время, когда отец направлялся в Минск, в Киев выехал Каганович с Патоличе-вым и Хрущевым (дорого обошлась отцу впоследствии "принципиальность"). Отец хвалился своей скромностью: "Я вагоном еду, а Каганович спецпоездом". Белоруссию называли "третьей среди равных". (Хорошо звучит "последняя среди равных".)
      В один из приездов отца в Москву я пошел к нему, увидел на вешалке в передней женскую шубку, повернулся и ушел, не поздоровавшись и не попрощавшись, хотя дверь открыл он сам. Несколько лет мы не виделись. У отца в это время родился внебрачный сын Саша, порядочный обалдуй, как мне кажется.
      ОПЯТЬ ТЕАТР
      Отец о театральном образовании и слышать не хотел: "Кончай университет, тогда делай, что хочешь", или еще категоричней: "Кончишь университет - устрою в высшую дипломатическую школу". Двоюродный брат Славка, в то время уже студент Института международных отношений, тоже поучал: "Слушайся отца. Что такое актер? Актер - это лакей, кто прикажет, перед тем и выламывается. Кончишь дипшколу - для тебя актеры будут играть!" Увы, актеры, действительно давно превратились в лакеев, но не одни актеры...
      Разрыв родителей ослабил опеку отца, я более не находил для себя обязательным считаться с его мнением и бросил университет - в надежде поступить в театральную школу, но для начала уехал на два месяца в Сочи. Чекист Лосев, начальник пермской спецроты, удивился, почему меня устроили в институте имени Сталина (бальнеологический курорт), а не в санатории "Белорусь". Он потащил меня туда, мне, разумеется, устроили горячий прием и уговаривали перебраться совсем, но отец неожиданно этому воспротивился.
      - Чем тебе не нравится институт Сталина?
      Я засмеялся.
      - Ко...кормят плохо... (Дежурная у телефона ахнула.)
      - Хорошо, я скажу, чтобы о тебе позаботились, но в наш санаторий не переходи, ты мне руки свяжешь - скоро туда нагрянет ревизия, а спишут на тебя.
      Наверно, ему не хотелось, чтобы до меня дошли слухи о его личной жизни. Мое желание пере-браться в санаторий объяснялось, конечно, тоже не стремлением питаться еще лучше - просто ко мне приехала моя московская возлюбленная Эдда Таракьян. Мы жили на Соколе по соседству и даже учились когда-то в одном классе. Хотя я занимал в институте Сталина отдельную комнату в гинекологическом (?!) отделении, но с какими-то правилами должен был считаться. Отец погово-рил с директором института В. К. Модестовым, и тот отвел нам с Эддой комнату с видом на море в собственной резиденции, правда при этом добавил не совсем любезно:
      - Ну вот, теперь можете...
      Здесь меня не беспокоили, даже если залюбовавшись морским пейзажем я забывал выйти к обеду. (Женщина-шофер однажды сделала мне комплимент: "Замучил девчонку - идет и пошатывается, я уж подвезла ее до Новой Ривьеры".) Поправлялся и выглядел я намного лучше, чем в первый месяц, когда моей черненькой подружки не было.
      В Москву я возвращался на служебном самолете маршала авиации Вершинина,- мой армей-ский дружок, Володя Замков, метил ему в зятья.
      В середине октября по просьбе постпреда Белоруссии Абрасимова меня прослушали Н. К. Свободин и В. В. Готовцев, и я был принят в театральную школу. Одновременно со мной читал абитуриент с ценным социальным оттенком, но всего лишь девятью классами образования - его не приняли. Руководство училища мечтало о вузовском статусе, и принять человека с незаконченным средним образованием было для них все равно что расписаться в собственной неполноценности. Я же небрежно бросил: "Два курса университета".
      Впервые в жизни я учился с охотой, даже с восторгом, старательно и успешно - был отличником по всем спецпредметам, кроме танца - с пластикой дело обстояло неважно, при ходьбе я ставил носки внутрь и никогда не знал, куда девать руки.
      Если бы не чрезмерная моложавость, я, наверное, мог бы с успехом играть и фатов, и героев, но внутренне всегда чувствовал тяготение к ролям неврастеников, к сожалению, в советском театре этого амплуа не водилось, особенно в те годы. На втором курсе я сыграл Чичикова, а затем Обломова (на экзаменах строжайше запрещено было аплодировать, но нам с Сашей Гавриловым, он играл Захара, аплодировали долго-долго). В стенах школы мы проводили по двенадцать часов, но это никого не тяготило. Меня прочили в знаменитости.
      Наш педагог по марксизму А. Ф. Коробов страдал тремя недостатками: когда-то был сотруд-ником Бубнова, до пожилых лет увлекался женщинами и всю жизнь мечтал организовать "Театр революционной романтики", чем ввергал в постоянный страх директора и художественного руководителя В. В. Готовцева. Из студентов Коробов намеревался создать коллектив, который понесет в народ веру и пламень. Конечно же, я тут же откликнулся на эту идею.
      Каким-то чудом, после всех обысков, в книге застрял листок, я воспроизвожу его текст полно-стью, но прошу быть снисходительными написано в сорок восьмом году. Умные люди, может быть, и говорили что-нибудь такое за бутылкой, но, разумеется, не зачитывали публично, как сделал, по своей крайней наивности, я. К счастью, остальные тоже не поняли, на что я подымаю руку.
      Мысли о новом театре. У отдельных лиц и целых коллективов возникает идея нового театра, романтического. Для существования такого театра нужны не столько приподнятость, яркость - то есть, средства,- сколько особенный градус восприятия, свой угол зрения. Но коллективы не имеют своего кредо, а если имеют, то спущенное сверху, с резолюцией: к исполнению.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18