Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой папа убил Михоэлса

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гусаров Владимир / Мой папа убил Михоэлса - Чтение (стр. 6)
Автор: Гусаров Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Я не имел права ориентировать Бабанову на западный репертуар, но мне казалось, что она прежде всего Джульетта, Диана... Но, конечно, и Таня Арбузова...
      Занятия перестали увлекать меня - а ведь как горел на первых курсах! теперь я просто дотягивал до диплома и даже не разделял волнений своих товарищей по поводу дальнейшего устройства. В качестве дипломной работы мне дали голубую рольку в примитивной прибалтийской пьесе "Жизнь в цитадели", и то еще, считай, повезло - Коле Никитскому (известному теперь эстрадному певцу) пришлось показываться в "Сибирячке" Е. Загорянского. Сибирячка - это сорт пшеницы, который на протяжении четырех длинных и нудных действий выводит упря-мый селекционер-новатор, которого травят и обижают вейсманисты-морганисты, под влиянием которых даже невеста начинает сомневаться в правоте любимого человека, который в конце четвертого действия все-таки свою "Сибирячку" выводит - в чем зритель не сомневается с самой первой минуты.
      Поначалу, правда, мне предложили отличную роль - солдата Пикалова в "Любови Яровой" (педагог - А. Г. Вовси), но я с ней не справился, меня никогда не тянуло к буффонаде, а наигрывать тогда все боялись, короче говоря, сцену даже не стали показывать. Пожалуй, для Аркадия Григорьевича эта неудача была большим ударом, чем для меня, ему и без того в ту пору жилось не сладко,- С. Г. Бирман вернула ему его письма и публично доказывала, что она не еврейка. Впрочем, она это продолжает делать и сейчас, недавно вышли ее мемуары, которые буквально начинаются фразой: "Я крещена в такой-то церкви".
      Моя личная жизнь складывалась не столь трагично, хотя домашняя война между женой и матерью не затихала ни на час - стоило одной открыть дверь, как другая тут же ее демонстративно захлопывала, если одна включала радио, другая тут же подскакивала выключить, одна садилась смотреть телевизор, другая ложилась спать, а форточка никогда двух минут не оставалась в одном положении. Хозяйством Эда не думала и не собиралась заниматься - все свободное время она проводила у постели мучительно умиравшей матери, но моя мама утверждала, что она только и знает, что сидеть перед зеркалом. Потом Эда родила сына, но это обстоятельство тоже не сблизило невестку со свекровью. "Вышла за Гусарова, только не за того",- повторяла мать, по-прежнему твердо уверенная, что ее бывший супруг занимает мысли всей женской половины страны, начиная от артисток оперы и балета и кончая соседкой. Эда видела отца раз или два, да и то мельком. День ото дня мне все меньше хотелось торопиться после занятий домой, а попадавшиеся по пути забегаловки манили все сильней. Когда я, наконец, переступал порог квартиры, перед глазами у меня плавал туман, и выяснялось, что что-то потеряно - то шарф, то шапка (про перчатки я не говорю, их я постоянно где-нибудь забывал и в трезвом виде). И вот однажды вернувшись домой, я увидел, что Эда с помощью своей няни, Поли, собирает вещи и кутает Славку. Славка ревел. Я ничего не сказал, повернулся и пошел покупать бутылку. Вернулся - в доме тишина.
      Незадолго перед тем Эда отобрала у своей умирающей матери пузырек с кокаином, теперь я вытащил его и съел белый порошок, но вместо того, чтобы спокойно дожидаться незаслуженного покоя, принялся театрально прощаться с мамой, собиравшейся на занятия в школу. Мать побежала за Эдой, приехала машина от Склифасовского, и мне промыли желудок. Всю ночь и весь следую-щий день я лежал неподвижно, вперив взгляд в потолок и сжимая пальцами собственные запястья. Беглянка сжалилась и вернулась. Я снова почувствовал себя счастливым человеком, хотя ссоры в доме отнюдь не прекратились.
      Когда рязанский режиссер А. С. Верховский пригласил меня на роль Ленина в "Семье", я согласился без всякого колебания, но мое сокровище, моя Эда с маленьким Славиком, осталась в Москве, а чаще, чем раз в неделю, я не мог вырваться домой.
      Свое двадцатишестилетие я отпраздновал в Рязани в обществе хорошенькой актрисы Чар-ской, жены заслуженного артиста Орлова. Муж находился в отъезде, но скоро должен был вернуться, я заранее решил, что подружусь с ним и под этим благородным предлогом вынужден буду прекратить связь с женой. Но однажды утром пришла телеграмма - он попал под поезд в Луганске. Чарская в слезах прошептала:
      - Не бросай меня...- и уехала на похороны.
      Вернувшись, она была безутешна - ничто не развлекало ее, ни театральные дела, ни кино, ни прогулки, так что в конце концов мне пришлось подойти к выключателю и потушить свет. Пиджак и шляпа Орлова оказались мне впору.
      Первой ролью, которую я сыграл в Рязани, была роль десятиклассника гитлерюгендовца Эрнста в пьесе "Правда о его отце", готового защищать родину в уличных боях с советскими танками, но вместо этого оказавшегося в заброшенном особняке какого-то обершарфюрера, где он посреди всеобщего хаоса пьет вино. Затем новые власти открывают школу, Эрнста не очень-то тянет туда, но учитель рассказывает ему о его отце-коммунисте, которого сам Эрнст не помнит. Пьеса держа-лась не столько на честном, сколько на громком слове. Я искал ассоциации, фантазировал, не щадил собственного жизненного опыта для воплощения образа, вспоминал с каким ужасом в России ждали прихода немцев, перед спектаклем шел в библиотеку и читал очерки Эренбурга о войне, словом, возбуждал в себе такие мысли и чувства, каких, очевидно, не испытал даже в самые тяжелые дни войны.
      До меня роль Эрнста играл артист Гюнтер, немец из Поволжья, покинувший театр с обидой, поскольку ему не доверили играть Ульянова. У Гюнтера Эрнст был мечтательный юноша, воспри-нимавший войну как несчастье, у меня - юный хунвейбин (пользуясь сегодняшней терминоло-гией). Даже вставная песня у меня была не лирическая, как у Гюнтера, а солдатская:
      Я шел сквозь ад семь недель и я клянусь
      Там нет ни тьмы, ни жаровен, ни чертей
      Только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог!..
      Отдыха нет на войне солдату...
      А поскольку весь сезон нам приходилось разъезжать на гастроли по отвратительным рязанским дорогам, песня стала необыкновенно популярной в театре.
      Следующие роли я уже не готовил столь усердно. Пьесы ставились серые и бездарные, а спектакли с помощью Верховского выходили и того хуже, актер он был прекрасный, но в режиссуре - совершенный арап.
      Как ни парадоксально, но в Москве, под носом у министерств, управлений и главков, еще можно сделать интересную работу, в провинции же это абсолютно исключено. Даже сейчас положение актера зависит от его биографии (очень понравилось недавно начальству, что Ленина будет играть Ульянов чего уж надежней...), а в те годы и вовсе не было никакой защиты от произвола. Не режиссер решал, кому кого играть, а обком, тем более, если речь шла о роли Ленина. Потому-то в провинции выживали только самые всеядные и настырные актеры и самые бессовестные и конъюнктурные режиссеры.
      РОЛЬ ЛЕНИНА
      Роль Ленина - скучнейшая. Он все знает, все умеет. Не думаю, чтобы даже самый тонкий художник мог что-нибудь противопоставить этому. Гимназист Володя Ульянов всем дерзит и всех поучает. Учителя - ничтожества и карьеристы, брат - беспочвенный мечтатель, матери не достает решимости и веры, одни только рабочие - неизвестно откуда свалившиеся - оставляют некоторую надежду. Рабочие - правильные ребята, правда, они сами этого не знают, но Володя им объяснит. Они его слушают. Этот гимназистик - чистый чудотворец и прорицатель, ему известна истина, а всем прочим остается только заглядывать ему в рот и запоминать каждое сказанное им слово.
      Текст я учил с отвращением, на репетициях безропотно повторял мизансцены и интонации режиссера, но пытаясь, хотя бы для себя самого, разобраться в образе, прочел любимый роман Ленина "Что делать?" Чернышевского. Он считается скучным и слабым (что не помешало мне прочесть его еще раз в тюрьме), но я, кажется, понимаю, что ценил в нем Ленин роман дает советы и рецепты, а вся остальная русская литература ставила нравственные проблемы, не смея предлагать решений. Чернышевский замахнулся на семью в ее традиционном виде - счастливая четверка его героев - Вера Павловна, Кирсанов, Бьюмонт-Лопухов и Катерина Васильевна живут так, как у нас в двадцатые годы жили Маяковский - Лиля - Осип и как теперь это стало принято в Швеции и в Дании. Но расшифровывать эту часть романа, при всем почитании Чернышевского, тем не менее не полагается.
      От Чернышевского я перешел к другим доступным мне источникам, и меня поразило, насколько сильным было влияние старшего брата Александра на младшего Владимира.
      - Ты выпьешь молока?
      - Как Саша.
      Казнь брата была тяжелейшим потрясением в жизни Владимира Ульянова. Жажда мести, а не "бурное развитие рабочего класса" толкает его на путь борьбы. Читая теперь мемуары народовольцев, я вижу, насколько они, а значит, и эсеры, были романтичнее и даже щепетильнее большевиков.
      Меня гримировали, я выходил на сцену и как заводная кукла повторял чужие слова, чужие жесты, чужие интонации, правда от спектакля к спектаклю старался смягчить тон - ну не мог же, в самом деле, сын Ильи Николаевича так нагло дерзить учителям!
      В газетах меня хвалили, помещали фотографии, после спектаклей вручали цветы, девочки дежурили у подъезда, дожидаясь моего появления. Правда, однажды рецензент газеты "Сталинс-кое знамя" счел нужным напомнить мне, что я не Ленин, и отметил "излишнюю нервозность, которая не была свойственна вождю". Уж на эту-то роль я нервной энергии не расходовал. Букеты я забирал только когда приезжала Эда, а в остальные дни раздавал их актрисам. Однажды был день рождения костюмерши, влюбленный в нее актер Райцев попросил, чтобы я преподнес цветы ей, но другой актер, Спасенников, высчитал, что сегодня очередь его жены, разразился скандал, Спасенников обозвал меня мальчишкой, а Райцева "кашеедом". Что касается меня, то я вообще люблю цветы в поле или, в крайнем случае, на клумбе, а дома предпочитаю хороший винегрет с лучком.
      Как-то я ждал за кулисами своего выхода, рядом сидела реквизиторша, сорокалетняя одинокая женщина, она долго смотрела на меня, а потом, впав в прострацию, проговорила:
      - Эх, Владимир Ильич, знали бы вы...
      В другой раз я запел при ней:
      Скоро раздуем пожар мировой,
      Церкви и тюрьмы сравняем с землей!
      - Церкви-то уже сравняли...- печально отозвалась реквизиторша.
      В ее владениях я нашел книгу Ярославского "В. И. Ленин", двадцать пятого года издания. Слова были как будто те же самые, к которым мы привыкли, но звучали они как-то по-другому - наивнее и ярче. Знаменитая "клятва Сталина" упоминается мимоходом, в одном абзаце, зато полностью напечатаны речи Зиновьева и Крупской. Встречается даже выражение "дело Ленина и Зиновьева" (правда, имеется в виду частный случай - создание Коминтерна). Оказалось, что и в шалаше Ленин жил не один, а с Зиновьевым.
      "Партия поручила мне сохранить жизнь вождей революции Ленина и Зиновьева",- говорит Емельян. Там же в реквизиторской мне попалось среди прочих объявлений такое: "На складе магазина № 6 (далее следовал адрес) имеются портреты художественной работы: Ленина и Зиновьева по 1 р. 50 к., Троцкого и Луначарского - по 2 р.". Что ж такое? Понятно, чем художественнее, тем дороже, но почему на этом складе не оказалось портретов Сталина, хоть бы и по рублю?
      Армия, институт были еще не настоящей жизнью, чем-то исключительным и временным, "высокие" сферы, где обитал отец, хоть и давали интересный материал для наблюдений, но жизнь общества в целом отражали слабо. И вот наконец я работал, окунулся в трудовые будни, но до чего же несчастные, бесправные и запуганные люди окружали меня.
      ВЕРХОВСКИЙ
      Александр Семенович Верховский в театре был главным, поэтому он мог орать на всех остальных, но перед любым начальством - местным или заезжим лебезил и угодничал без всякого стыда. Он, конечно, знал слово "принципы", но таковых не имел. Типичный Актер Актерович, выбившийся в люди: сплетник, откровенный лгун, трус, но при всем том человек забавный и очень талантливый. Я бы и сейчас с удовольствием повстречался и посидел с ним, но, к сожалению, это уже невыполнимое желание - он помер как-то для всех неожиданно от пустячного нарыва в носу. Скончался так же анекдотично, как и жил. Его фотография много лет висела в Бахрушинском музее - он одним из первых сыграл Ленина (правда, в провинции).
      Однажды мы с ним провожали представителя ВТО И. С. Дееву. Когда поезд тронулся, Александр Семенович потащил меня в буфет. В кармане у него оказался соленый огурец, который он вытащил, показал мне и спрятал обратно. Выпив по рюмочке, мы двинулись в театр, но от вокзала до театра путь не близкий и где-то в районе гостиницы (забыл, как она называется, в ней недавно отбывал "ссылку" П. И. Якир)* мы пропили всю мою наличность, тогда Александр Семенович уговорил меня заложить часы - чтобы посидеть еще часок, потом он сказал: "Пора на репетицию. Надо. Ты как хочешь - если сможешь, приходи попозже". Огурец он так и унес в кармане. Идти домой мне показалось слишком тоскливо и я поплелся за ним вслед в театр. Немного опоздал, хотел войти незаметно, но зычный голос Верховского остановил меня:
      - Владимир Николаевич! В чем дело? Почему вы опоздали? Я очень разбаловал вас, вы много стали себе позволять!
      * Вставка 75-го года.
      Тогда я еще не знал слова "подонок", но что-то в этом роде я ему высказал, хлопнул дверью и ушел. Неделю мы не здоровались, я рассказал всем, как было дело, все смеялись. Видимо, все-таки устыдившись, он выкупил часы и передал мне. Вообще меня он несколько побаивался и не решал-ся орать как на других, особенно после того, как мной поинтересовался Ларионов. Верховский полагал, что я чувствую за собой сильную защиту и оттого держусь независимо (не могу сказать, что я особенно рассчитывал на какую бы то ни было защиту). Перед Ларионовым все трепетали, даже после его самоубийства Верховский говорил о нем, как об античном герое, и напомнил, что он оставил после себя политический термин: "болванизм".
      Однажды Александр Семенович - седовласый и представительный - протянул мне горсть земляных орехов и сказал:
      - Нате, Владимир Николаевич, от них хорошо стоит.
      Сам он женщинами не интересовался, даже с женой своей давно не жил (в театре все известно), слабость питал только к спиртному - коньяку и водке. В последние годы, правда, был вынужден перейти на портвейн с нарзаном.
      Выступая с приветственной речью в городе Тума, он обратился к слушателям:
      - Дорогие тумаки! (Актеры после этого долго упражнялись в остроумии, склоняя "витеблян" и "пензюков").
      В другой раз, тоже на гастролях, он сказал:
      - А для самых маленьких мы привезли пьесу лауреата Сталинской премии "Зайка-Зазнайка".
      Вообще оговорки и накладки теперь случаются на сцене гораздо реже, чем до революции, когда спектакли готовили днями, сейчас ни одну пьесу меньше месяца не репетируют, но полнос-тью застраховаться от них невозможно. В первый же сезон мне пришлось играть Досужева в "Доходном месте". Предстояло произнести фразу, которая, я думаю, и во времена Островского уже звучала анахронизмом: "Будучи обременен в многочисленном семействе количеством членов..." Роль "не шла", я пыжился, понижал голос, старался говорить солидно, играл мелодраму, хотя чувствовал, что Досужев просто-напросто опустившийся человек, сдавшийся перед обсто-ятельствами. Перед премьерой я выпил, чего в других случаях никогда не делал перед спектаклем, но тут я надеялся под хмельком найти верное ощущение. Я начал так:
      - Будучи обременен многочисленным членом...
      Лучше бы я продолжал, как есть! Но мне вздумалось исправиться, слово "семейство" выскочило из головы и я пять раз просклонял "член" едва ли не по всем падежам. Миша Брылкин, серьезный и опытный актер (ныне заслуженный артист) не выдержал, упал головой на стол и затрясся. Я уж не говорю про то, что творилось за кулисами - там катались от смеха. Единствен-но, кто оставался невозмутим, так это зритель. Он все воспринимает как должное. Еще будучи студентом, я участвовал в массовке у Охлопкова. Актер Кашкин, ворвавшись на сцену в драматической батальной сцене, крикнул:
      - На нашу резиденцию наведены пышки!
      Многочисленная массовка и актеры (среди них Штраух) прыснули от смеха, но зал не шелохнулся. На том стоим...
      На сцене даже малейшее изменение привычной интонации в реплике партнера заставляет напрягаться и пугает, случается, что актер с умыслом акцентирует какую-нибудь фразу,- вводит подтекст, или развлечения ради просто несет явную отсебятину. В спектакле "Дорога свободы" по Говарду Фасту я играл белого фермера Абнера Лейта, который с большим трудом осознает свои общие интересы с черными бедняками. Н. Н. Райцев, немолодой уже актер (тот самый, что ухаживал за костюмершей), играл вожака черных Гидеона Джексона. Нам предстоял длинный и скучный диалог. Райцев не изменил ни единого слова в тексте, он лишь указал выразительным жестом на уже немолодую, но еще весьма эффектную даму, сидевшую за кулисами за роялем, и произнес:
      - Большой кусок запахали...
      Я смутился.
      - А чья это земля, вот эта, на которой вы пашете?
      Я хотел возразить ему, что муж Зои Владимировны далеко, в Минске, да и вообще она мне говорила, что они разошлись окончательно... Нервы мои были напряжены, я чувствовал, как зал затих. Актеры, дожидавшиеся своего выхода за кулисами, тоже уловили нечто необычное и потянулись послушать. К счастью, я не вышел за рамки положенного мне текста, но когда сцена закончилась, нас наградили бурными аплодисментами - зритель оценил мое неподдельное волнение. Увы, лишь гениальные актеры могут в девяносто седьмом спектакле играть так же прочувствованно, как в премьере...
      Уже не в Рязани, а в московском областном ТЮЗе я играл Вадима в пьесе Розова "В добрый час". На одном из выездных спектаклей актеры "расшалились" - начальства с нами не было, а поезда все равно предстояло ждать больше часа; каждый старался переплюнуть партнеров по части отсебятины, так что под конец меня это даже возмутило - я решил играть корректно и серьезно. Когда картина закончилась, за кулисами ко мне кинулся помреж с поздравлениями, ока-залось, что вместо: "мы с тобой идём", я сказал: "мы с тобой ибём" и оказался вне конкуренции.
      Опытнейший актер Мартини в роли Ивана Грозного (случилось это в Махачкале) в сцене самобичевания с большим темпераментом воскликнул:
      - Я смерд пердящий! (вместо "я пес смердящий"),- тут же схватился за голову и простонал: - Боже, что я говорю!..
      В колхозной пьесе актер вместо "тебя председателем не изберут" сказал:
      - Тебя избирателем не председут!
      Партнер не растерялся и ответил:
      - А может, и председут! ("Скорей коняйте мне седла!" - "И мне коняйте тоже!")
      Некоторые оговорки настолько анекдотичны, что трудно поверить, будто они в самом деле имели место ("Эпиходов кий сломал", "К вам гонец из Пизы", "Нельзя сразу стать богатым"), но известно, что фразы "обедов не доедал" всякий актер боится как огня. "Маши каслом не испор-тишь" - "Это смотря какое касло"...
      Конечно, любые оговорки на сцене были сущей безделицей в сравнении с той критикой, какой я подвергал советский строй и режим в нетрезвом состоянии. Думаю, что мне это сходило с рук по двум причинам: во-первых, на меня смотрели как на гастролера и чудака, а во-вторых, я играл Владимира Ильича. Актер Баулин сказал: "Если бы Фрейдин играл Ленина, он бы машину к подъезду требовал". Хотя я постоянно возмущался государственным антисемитизмом, даже такой юдофоб, как наш директор Гражданцев, ни разу на меня не донес и, напротив, заявил, что ни за что меня из театра не отпустит, если потребуется, задержит через обком. Я ответил ему на это, что мне что обком, что парикмахерская (ассоциация возникла оттого, что в Перми я действительно ходил в обком постричься). Возможно, Гражданцев пропускал мои высказывания мимо ушей потому, что первоочередной своей задачей считал травлю евреев и не хотел отвлекаться. Главной его жертвой был актер Фрейдин (Фрейдинзон). Гражданцев среди сезона снизил ему жалование - Фрейдин прежде был опереточным простаком, а там ставки выше. Все прекрасно знали, что театр не может обойтись без жены Фрейдина Симочки Хониной, очень хорошей актрисы, но никто за них не вступился, и сами они тоже не пошли никуда объясняться. Не стесняясь моим присутстви-ем, Гражданцев, разговаривая с Фрейдиным, процедил: "Поц..." Я выразил свое сочувствие бедняге тем, что пригласил его выпить...
      На собраниях всё клеймили американских убийц, разбрасывающих чумные бактерии в Корее, и однажды, когда все дружно поднялись при упоминании имени Сталина, я остался сидеть.
      - Что с вами, Владимир Николаевич? - испугалась наша профорг Романычева.
      - Ничего... Надоела эта комедия...
      Романычева отшатнулась, а остальные отвернулись, будто не слышали. Правда, Спасенников счел своим долгом предупредить меня:
      - Ты плохо кончишь, поверь мне...
      Но я чихал на все предупреждения. Тюрьма и ссылка рисовались мне уютной избушкой - как в фильме "Поколение победителей", где можно будет спокойно посидеть над шахматной доской. Летом, во время гастролей по области, я написал на раскрашенной агитационной открытке "Все на выборы": "Эда, я ненавижу сталинский режим. Готова ли ты последовать за мной в дальние края?" Как ни странно, открытка дошла. Почтальонша, отдавая ее Эде в руки, сказала:
      - Я вам ничего не приносила.
      Эда схватила такси и примчалась ко мне в Скопин. Она рыдала у меня на груди и умоляла утихомириться. Но и ее слезы меня не образумили. В том же Скопине я произнес в городском сквере речь (разумеется, никто не остановился послушать) и закончил словами:
      - Я ничего подобного не создавал и не санкционировал!
      В другой раз, в Ухолове, я допился до того, что благословлял и крестил прохожих, меня силой тащили на спектакль, но я рухнул на колени и вопрошал:
      - Неужели вы меня не узнаете?
      "Может быть, Иисус Христос нюхает
      Души моей незабудки..."
      В конце концов даже Гражданцев решил меня более не задерживать - ни через обком, ни через иные инстанции - и в первых числах августа пятьдесят второго года я получил расчет в театре, обменял пуховую перину и подушки на литр водки, устроил прощальную попойку, по окончании которой на такси рванул в Москву - не мог же я ждать до утра!
      В два часа ночи я обнимал самую красивую на свете женщину...
      ИНТЕРНАЦИОНАЛ
      В Москве я вел себя ничуть не лучше.
      - Покажите мне, где здесь партия эсеров! - требовал я у домашних.Такие, как я, должны бросать бомбы!
      Меня старались уложить спать. Наутро я виновато и кротко улыбался и терпеливо выслушивал нотации.
      Мы с Эдой поехали на несколько дней на дачу маршала авиации К. А. Вершинина, тестя моего армейского товарища Володи Замкова - основателя "Храма пернатой клячи". Обратно Констан-тин Андреевич предложил подвезти нас на своей машине. Всю дорогу нас почему-то без конца останавливали и требовали пропуск, хотя, я думаю, часовые и так прекрасно знали, чья машина и видели, что маршал сидит впереди. Я бестактно комментировал эти проверки:
      - Раб у раба документы спрашивает...
      Напрасно Эда пыталась зажать мне рот рукой.
      Не могу сказать, что я не понимал, чем это все кончится. Последние несколько дней до ареста предчувствие непоправимой беды не оставляло меня ни на минуту - ни трезвого, ни пьяного. Однажды утром я катал Славочку в коляске и, растравляя себе душу, напевал:
      Даст тебе силу, дорогу укажет
      Сталин своею рукой...
      Дальше я петь не смог - спазмы перехватили горло и я едва не разрыдался.
      Четырнадцатого августа мы вчетвером - я с Эдой и Володя Замков с женой - отправились в ресторан "Савой". Я поцеловал мальчика и передал няне, и сердце у меня сжалось...
      Мы выпили, съели по шашлыку, я танцевал с обеими женщинами, декламировал "Облако в штанах", вечер кончился, в ресторане притушили свет - знак, что пора расходиться по домам, и тут мне захотелось спеть "Интернационал" по-немецки. Какая-то дама за соседним столиком заметила:
      - Хорошо поет, но произношение ужасное...
      Мне не понравилось, что меня перебивают, но я продолжал. Дама снова принялась обсуждать мое произношение и опять заявила, что оно никуда не годится. Я кончил петь, твердым шагом подошел к ее столику и громко и отчетливо сказал:
      - Не вам, сталинским выблядкам, учить меня, как петь "Интернационал"!
      Все ахнули и повскакали с мест. А я повернулся и ушел, оставив жену и друзей в зале. Пересек улицу и спрятался в подъезде дома напротив. Взбежав на второй этаж, я прильнул к окошку. Погони за мной не было, из ресторанных дверей никто не показывался. Бежать? Но куда? Разве кто-нибудь согласится меня прятать?
      На улицу выскочила Эда, оглянулась, неуверенно перешла на другую сторону и я услышал ее голос внизу, в подъезде. Я откликнулся. Она поднялась, обняла меня... Оставалось вернуться...
      Я вошел в вестибюль. Там уже была милиция. Я услышал возбужденные голоса и гневные возгласы: "Вот он! Он!" Тогда я стал бить эти морды, эти рожи - в том числе и милицейские.
      Меня скрутили, связали, поволокли в машину. Володя оказался рядом и прошептал:
      - Ты молчи, ты только молчи, я тебя выкуплю!..
      В отделении меня бросили на пол, обшарили, я вырывался, катался, бился головой об пол. Начался допрос свидетелей:
      - Что он сказал?
      Тут все замялись.
      - Он сказал... Он сказал... Н-н-не помню...
      Может быть, если бы я послушался совета друга и молчал, все бы еще обошлось - вряд ли кто-нибудь решился бы повторить такую ужасную вещь. Но я не молчал.
      - Забыли, как я вас назвал? Могу и еще раз! Сталинскими выблядками! Как еще вас называть, если вы даже повторить боитесь мои слова!
      - Вот-вот...- подтвердил кто-то сдавленным голосом.- Так он и сказал...
      - Рабы! "Русские - нация рабов - сверху до низу - все рабы!" процитировал я, не указывая источника.- Почему вы так запуганы? Кого вы боитесь все время?
      Я чувствовал, что все, что от меня зависело, я уже сделал - одинокая избушка, шахматы и чистая совесть мне обеспечены...
      Навалился страх. Я все видел, понимал, слышал слова. На глаза мне попался портрет давниш-него моего "приятеля" - Ворошилова, и я продолжал говорить, уже обращаясь к нему:
      - Стыдно бояться, Климент Ефремович! Или ты не видишь, что все держится на страхе и рабстве? А в черный час что будет? На раба надежда?
      На стенках были развешаны портреты и других руководителей, я поговорил и с ними:
      - Боитесь двух грузин?
      - Замолчи! Замолчи!!! - истошно завопил Замков (вообще-то человек спокойный и сдержанный).- Ты в тюрьму попадешь! Понимаешь? В тюрьму!
      - Вся Дания - тюрьма... тюрьма народов...
      - Ты книг начитался! Все это фантазии!..
      Я понимал, что попался, что все кончено. И кричал и бился, пока сознание не померкло.
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      КПЗ
      Утром я очнулся и попросил развязать веревки - стянутые руки и ноги затекли. Развязали и велели идти в камеру. Я обернулся к сидевшему за барьером офицеру и бросил:
      - Думаете, скажу: был пьян, ничего не помню? Ошибаетесь...
      КПЗ - комната с решеткой на окошке. Возвышение на полметра от пола для лежания. Общество - двое мужчин. Молодой матерился и читал Есенина, пожилой, оборванный дядька, тут же рассказал мне, что Ленин велел Каплан не расстреливать, чтобы жила и видела свою неправоту. Теперь она библиотекарь в Бутырках.
      У меня болела голова, ужасно хотелось пить. Стал стучать, пробить воды, не дали. Позже принесли какой-то суп, пахнущий рыбой. Похлебал, сделалось легче. Повели к штатскому, постарался объяснить ему все толково должен же кто-то помочь мне (не в данном случае, а вообще, разрешить мои недоумения). Моя исповедь была прервана появлением молодого человека, тоже в штатском:
      - Паспорт ему на руки отдать?
      - Да нет, погоди, тут не этим пахнет...
      Снова вызвали свидетелей, они глядели на меня укоризненно, может, даже жалели. Черт возьми, послушался бы Замкова и помалкивал, и сегодня поменьше бы "растекался мыслью по древу" перед этим штатским, так, наверно, сейчас бы получил паспорт и пошел спокойно домой... (В тюрьме меня утешили, что больше, чем на два месяца меня все равно не выпустили бы, собрали бы за это время "материал" и взяли бы снова, скорей всего, уже не одного, а с "сообщниками" вместе. Но я за один день дал такой материал, что выпускать стало уже невозможно. А ведь продержись я до смерти вождя, материалы XX и XXII съездов прекрасно ответили бы на мои вопросы - чего еще требовать! - и жизнь моя пошла бы совсем по-иному...)
      Мне принесли бумагу, ручку с чернилами и попросили изложить все мои идеи в письменном виде. Я добросовестно писал несколько часов - когда еще представится возможность высказать то, что накопилось в душе?
      ...Почему так жестоко расправились с оппозицией?
      ...Почему нельзя было смягчить участь "военспецов"? Пригодились бы они нам во время войны... и т. д., и т. д...
      Однажды в фойе Большого театра я встретил Николая Степановича Сазыкина, заместителя Берии. Я знал его еще по Перми, моложавого, всегда улыбающегося. У него была хорошенькая приветливая жена, даже шрам на лице ее не портил. Во время войны Сазыкин спас меня от комен-датуры - я обозвал патруль жандармами и меня сунули в какой-то темный чулан, но папа и Нико-лай Степанович вызволили. Так, может, и теперь все обойдется? Я спросил Сазыкина, почему Кересу не разрешают выступать в турнирах. Из-за того, что при Гитлере в шахматы играл?
      - Если бы только в шахматы...- многозначительно вздохнул Сазыкин.
      А через два года Керес стал играть - значит, простили... Так неужели они не смогут понять человека, который любит "Интернационал" и "Варшавянку"?..
      ПЯТНИЦА
      Мне принесли передачу: копченую колбасу, хлеб, помидоры, но всё пришлось оставить, потому что тут же повезли в баню куда-то за город. "Воронок" был битком набит людьми. Я успел раздеться, а шайки еще не нашел - велели быстро одеваться, посадили в "Победу" - я в середи-нке, двое сухощавых молодых людей по бокам. Я сказал, что прошу не везти меня к отцу, он к этому делу никакого отношения не имеет, и вообще давно с нами не живет; они спросили, где я храню документы, медали, наградные удостоверения, дневники. Я сказал. Уже стемнело, когда мы въехали в большие решетчатые ворота. Двор-колодец. Часовой посмотрел в бумаги и с укором воскликнул:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18