Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Мой папа убил Михоэлса

ModernLib.Net / Отечественная проза / Гусаров Владимир / Мой папа убил Михоэлса - Чтение (стр. 5)
Автор: Гусаров Владимир
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Все проблемы, которые перед нами ставятся, далеко не новы. Для того, чтобы театр имел свое лицо, необходима единая вера, единый заряд, проблема, одинаково притягательная для всех, для большинства. Нужно, чтобы идея спектакля была почувствована так остро, как она еще никогда не воспринималась.
      Не нужно бояться однобокости, ибо всякое мнение субъективно, если размазать его на десять "но", приближая к объективной истине, будет неинтересно. Если мы современный театр, то долж-ны откликаться не на любые события, а только на "извечные" - для своего театра. Константин Симонов всегда актуален, но его вещи можно было бы приписать кому угодно, если бы не указа-ние на авторство. Круг тем Эренбурга ограниченней, он не всегда злободневен, зато у него свой творческий профиль, как принято говорить на театре. Вокруг него группируется определенный читатель.
      Лучше быть МХАТом и не браться за Шекспира и Шиллера, чем Театром Юного Зрителя, который "отделает" вам все, что угодно.
      У нас много газет, и все они ужасно походят одна на другую, а главное на одну известную всем газету, тогда как "Вечерка" имеет и свою форму, и свое содержание. Или та же "Литературная газета".
      Хотелось бы видеть театр воинствующего коммунизма, а не театр, приспособившийся к сегодняшнему дню. Вместо того, чтобы рабски выполнять задачи, которые сегодня ставит партия, нужно идти дальше, быть, так сказать, "большими роялистами, чем король". Но это возможно лишь при условии, что коллектив будет состоять из единомышленников, а не счастливчиков, прошедших по конкурсу. Но и тогда остается опасение, что "горячих дюжина голов" ничего не сумеет осуществить - всякий оригинальный театр, тем более романтический, возможен только там, где позволительно допускать творческие и даже политические ошибки, ибо великое рождает-ся в борьбе противоположных начал. Там же, где этого нет, художник обречен на участь Дон Кихота воевать с ветряными мельницами.
      Возникает вопрос: не с потолка ли взята идея романтического театра?
      Этой фразой заканчивается воззвание. Клянусь, я не знал, что это антисоветчина!
      КРИЗИС
      К четвертому курсу я как-то выдохся, снова стал пить, женился, нужны были деньги, летом я не отдыхал, а "халтурил", подкрадывалась ото всего этого усталость, а водка как будто снимала ее.
      Известный педагог В. П. Марков однажды сказал на репетиции в моем присутствии - я подремывал, поднагрузившись: "Жалко. Талантливый человек, но ничего из него не получится". Правда, и репетировал я спившегося Мишу в "Зыковых", "вживался" в образ. Вживаться было не сложно: отец Миши, Антип, не верил в сына, не любил, ревновал к молодой жене, старался всячески унизить. Хотя в нашем случае ревновал, конечно, не отец, а я. Узнав, что я уже не единственный сын, я никому об этом не сказал, но исступленно мечтал о мести: порою мне грезилось, что я убиваю отца или оскорбляю смертельно (папу очень трудно смертельно оскорбить). Я мечтал, что вот стану великим актером, "чтоб громкою молвою все, все вокруг звучало обо мне", и сменю фамилию - Алексеев, чем плохо? - скромно, но кто понимает... Нет, не доставлю ему удовольствия погордиться!..
      К несчастью, мне еще постоянно напоминали об отце. Н. К. Свободин, репетируя "Девушку с кувшином", указал на меня, как на удачный пример:
      - Вот вы все знаете студента Гусарова, а кому из вас известно, что его отец - секретарь ЦК Белоруссии? (В пьесе высокородная донна притворялась служанкой.)
      После этого студенты один за другим подходили ко мне и спрашивали, правда ли? Я бормотал в ответ что-то невнятное.
      В другой раз нас повели в Театр Советской армии на "Южный узел" Первенцева. Сталина играл Державин, точнейшая копия вождя с теми же холодными, мертвыми глазами. Сталин-Державин разговаривал по телефону со Свердловском (с Андриановым) и медленно и четко произнес: "Патоличев обещал танки, а Гусаров заверил, что и артиллеристы не подведут". Сосед толкнул меня в бок: "Не о твоем отце речь?" Я покраснел и, запинаясь, признался, что о моем.
      Готовцев побывал у отца на Староконюшенном с визитом в надежде предотвратить слияние училища с ГИТИСом, мне пришлось устроить эту встречу. Бабка подала какие-то неказистые яблочки, Владимир Васильевич чинно очищал яблоко ножичком (у нас никто так не делал) и степенно излагал суть дела.
      В пятидесятом году над папой разразилась гроза. Он потерянно бродил по квартире, пил валерианку и жаловался на несправедливость:
      - Один министр сказал, будто я критику зажимал, а сам как есть первый подхалим, вечно телеграммы слал. Я у него корову конфисковал, он на рынке молоком торговал, вот и весь зажим...
      Много позднее Шепилов рассказал мне, что им объяснили, будто отец "потерял инициативу".
      Его снова назначили инспектором, но это было уже падение, а не взлет. Теперь ему приходилось много ездить по стране. Милейший Владимир Васильевич однажды остановил меня в коридоре училища и спросил:
      - Где теперь папа?
      - В Сибири.
      - Что?! - старый актер, игравший когда-то Алешу Карамазова в МХАТе, отскочил от меня на три метра.
      Перед самым выпуском нас все-таки слили с ГИТИСом. Я был обременен семьей, предоставлен сам себе, навыков "пробиваться" не имел ни малейших, и потому принял первое же предложение - ехать в Рязань в Театр юного зрителя. Жена с маленьким сыном остались в Москве. Другие ребята "показывались" в столичные театры, да что там ребята, крупнейшие актеры провинции не считали для себя зазорным "просматриваться" в Москве, я же был слишком горд для такого "унижения" - как-никак, мой портрет украшал апрельский номер "Огонька", меня не раз вызывали на кинопробы (это было время "Сказания о земле Сибирской" и "Кубанских казаков", по всем студиям страны в год снимали 5-6 фильмов, тот фильм, в котором я должен был сниматься, зарезали, а устраиваться на телевиденье никто не догадывался - по всей Москве телевизионные антенны украшали всего несколько домов).
      С нашего курса актерской карьеры не сделал никто, кроме Бориса Рунге (пан Профессор).
      НОЯБРЬСКИЕ ПРАЗДНИКИ
      Чтобы не углубляться, я не стану рассказывать о первой женщине, но там было все нормально: мне было шестнадцать, ей двадцать восемь. Со второй произошла осечка - свидание состоялось в казарме, мы пугались каждого шороха, и все дальнейшие встречи тоже были лишены поэзии, я думал только о том, как обрести форму. Неудача наложила отпечаток на всю жизнь. Женщины не обижались и соглашались на новые попытки - мужчин не было, мужчины погибли в войну...
      Эдда Таракьян (до чего же я не люблю это двойное "д"!), в отличие от моей пермской подружки Жени, выглядела явно не способной "урвать свое", зато сама она была лакомым кусочком: стройная, смуглая, с правильными чертами лица, красивым телом и великолепными ногами (на последнюю деталь мое внимание обратил Володя Замков, специалист по живописи и графике). Характер и манеры Эды тоже были самые милые, но в моих глазах она обладала одним весьма существенным недостатком - мы были ровесниками, как мама с папой, а нам всегда кажется, что мы не повторим ошибок родителей.
      Год мы привыкали друг к другу, но когда Эда переходила на третий курс медицинского института, она могла готовиться к экзамену по анатомии не только по учебнику. "Максимус глютеус", - шептала она, проводя рукой уже не помню по чему... Я записал в тетрадке на полях (тетрадь содержала стихи Баркова) цифру 8 - она спала, а я в костюме Адама сидел за столом. И все-таки каждой новой встречи я ждал со страхом - а вдруг сегодня я не смогу? Если Эда опаздывала, а это случалось часто, я нервничал невероятно, поминутно смотрел на часы - ведь надо было "успеть", пока мать повышала свою квалификацию на каких-нибудь очередных курсах. И осечки, действительно, случались, хотя более красивой женщины я себе не мог представить.
      Я очень привязался к Эде, а все-таки продолжал думать: южные женщины рано увядают, чем это все кончится? Три аборта не шутка, в сорок лет она будет старухой. Отец в подпитии качал головой: сынок, не женись рано... Но и не слишком поздно... (Из чего я заключал, что и во втором браке он не очень счастлив.) Впрочем, я не особенно беспокоился о будущем: Эда кончит инсти-тут, в Москве она, по ее собственным словам, работы не найдет, придется куда-то ехать, вот все и развяжется само собой.
      Когда она кончила институт, выяснилось, что у ее матери рак груди и метастаз в позвоночник. Дочь не могла уехать, когда дни матери были сочтены. Это явилось первой поправкой к моим соображениям, а вторая заключалась в том, что у Эды появился другой любовник, староста их курса Ю. Пушкарь, настоящий мужчина - взгляд пронзительный, руки железные, а анатомия такова, что Эда сознание теряет. Мне оставалось только радоваться, но я загрустил - хорошо, если он женится (он уже представлялся родителям, я же их избегал, как кошка, полакомившаяся чужим мясом, боялся в женихи попасть), но простит ли он ей прошлое, будет ли всегда любить - она стала такая бледненькая, морщинки появились, а ведь это - моя вина... Моя вина, а расплачи-ваться ей... В Егорьевске на практике делала аборт - выкинули первого сыночка на помойку - кричала от боли, но мне ничего, ни слова, только "мамочка, мамочка, помоги!.." Потом долго перебинтовывала груди, чтобы провести мамочку. И особенно льнула ко мне - вместе быть нельзя, но все-таки умудрялись.
      В праздники моя мать всегда с раннего утра и до позднего вечера на демонстрации - возвращается без ног. А мы, пользуясь ее отсутствием, целый день барахтаемся на полу, застеленном одеялом, под жизнеутверждающую музыку сводных духовых оркестров. И 7 ноября сорок девятого года я ждал Эду, но теперь я не готовился к встрече, как чемпион к старту, не постарался выспаться, не думал о гарантиях, я просто ждал, и пил, не закусывая, поскольку сердце ныло, и ревел в одиночестве. Я знал, что никто не может мне помочь, как никто не сведет чужих поцелуев с ее близкого, родного тела...
      И вот она пришла - в последний раз! - и ничего мне больше не нужно, слепыми от слез глазами я не вижу, как она раздевается, ничего не прикидываю, не смотрю на часы, она уходит навсегда, так пусть она по крайней мере знает, что я тоже любил, тоже мучался... Совсем недавно родилась живая девочка (Эда вечно затягивала аборты), но врач, понимая ситуацию, слишком долго мыл руки... И я не пришел к ней, не упал на колени!..
      Когда мужчина любит женщину, он даст ей все, кроме отдыха, и я в тот день не был исключением. И вот она опять спит, но некому подсчитывать и записывать успехи, я смотрю на нее - морщинки, даже конопушки какие-то появились, мордочка распухла от слез, нос удлинился некрасиво... Не до Барковской порнографии, я напеваю тихо: "Долго пил солдат..."
      Потом начались признания, оба злорадно и отчаянно признавались в изменах.
      - Дубровин? Как ты могла!
      - А ты как мог? Платочком Марусе лицо закрывал?
      Мы хлестали горе чайными стаканами, я горько упивался звучанием бездонных слов - навсегда, никогда... Но многоопытная тетя Зина предсказывала, что это вовсе не конец, а только начало. И действительно, Эда уже снова поглядывала на меня: "Бедненький, отобрали игрушку".
      П. П. Улитин, переживший тридцать седьмой год не в пионерском лагере, назвал подобную ситуацию коньячной. Он считал, что в жизни артиста такие встряски необходимы не два-три раза (как у меня), а по крайней мере раз в два-три года. Он прав, тогда я научился передавать на сцене такие душевные движения, о которых раньше и не догадывался, откуда-то появился темперамент, широта. На занятиях по вокалу я выбрал "Сомнение" Глинки и у меня в глазах темнело от сто раз слышанных прежде слов:
      "Мне снится соперник счастливый..." Еще я полюбил входивший в моду стараниями Козловского старинный романс на слова Тютчева:
      Как поздней осенью, порою
      Бывает день, бывает час,
      Когда повеет вдруг весною...
      Я не только отличал Эдин звонок от всех прочих, но и на улице не мог столкнуться с ней случайно - непременно сначала нахлынет предчувствие...
      18 ноября для меня повеяло весною - я повел Эду в загс (прямо из чужой постели). Нам дали неделю на размышления. Может быть, следовало дать год? А впрочем, стоит ли сокрушаться, кто знает, не было ли бы что-то иное во сто раз хуже... По крайней мере, есть сын.
      За несколько дней до Нового года мы перетаскивали Эдины вещи ко мне, провозились допоздна, раскладывали, убирали, так что я свалился без задних ног и не вспомнил, что это наша первая брачная ночь - ночь, а не день и не вечер, как прежде, потому что хоть наша связь давно ни для кого не была секретом, но под одной крышей мы спали впервые. Потом я почувствовал сквозь сон, как что-то нежное и теплое прикоснулось ко мне - раньше я никогда не видел женского ночного платья - и я прижался к ней, даже не просыпаясь, и словно провалился куда-то, и так всю ночь - не спал, а терял сознание...
      Утром я вышел на улицу и от свежего воздуха действительно хлопнулся в обморок, правда, скоро пришел в себя.
      МОПР
      - Майзель! Понимаете, Майзель,- сказал Юрка Багинян.- Сама фамилия за себя говорит!
      Я дал ему публичную отповедь (хотя и не назвал по фамилии) и ребята согласились со мной, подходили и спрашивали:
      - Кто это сказал?
      А Егор Эджубов даже воскликнул:
      - Юрка? Вот гад!
      Галя Майзель, первая жена пана Профессора (кстати, по паспорту русская), не отличалась ни отзывчивостью, ни сердечностью (в чем я имел возможность позднее убедиться), но я всегда был уверен, что фамилия не может "за себя говорить", и горжусь, что по мере сил отстаивал свои взгляды.
      - Ты никогда не слышал слова МОПР? - укорял я на первом курсе Толю Судзана и заставил всех своих сокурсников вступить в эту организацию, но очень скоро понял, что зря старался,- МОПР оказался богадельней, филиалом Красного креста и к эмблеме - решетка с протянутой рукой - никакого отношения не имел.
      Активистка показала мне альбом, который запечатлевал раненных советских солдат в тот момент, когда им преподносили конфеты, читали и даже что-то вышивали для них. И я, как ни силился, не мог понять, какое отношение имеют раненые, защищавшие свое государство (даже такое прекрасное и справедливое, как наше), к узникам (которые в моем представлении страдали за свою мужественную борьбу с приспешниками капитала). Допустим, мы не можем послать что-нибудь самим заключенным, тогда следует помогать их семьям, чтобы хотя бы дети не голодали. Раздираемый недоумением, я написал Сталину (в письме я коснулся и других, мучавших меня проблем, как то: почему глушат иностранное радио? Разве не должны мы знать лицо классового врага? Почему советским солдатам запрещены контакты с населением оккупированных стран? Разве могут комсомольцы и коммунисты спокойно отдыхать в казармах, когда вокруг идет идеологический бой? Сам я неоднократно переписывал по-немецки "Интернационал" и в эти листки заворачивал хлеб, который подавал пленным. Немцам, очевидно, так нравился "Интерна-ционал", что они стали при любой возможности приходить и стучать в нашу дверь на улице Саврасова). Ответа на письмо не последовало. Кто-то берег отца. Я не успокоился и написал Суслову. Но с тем же результатом. Через несколько месяцев МОПР упразднили.
      КРИЗИС РАЗВИВАЕТСЯ
      Вспоминать свою глупость скорее досадно, нежели смешно, но если такой гигант как Солженицын не распознал природу строк и попался на мякине письма другу пописывал, то что уж обо мне говорить. Я никогда не слышал критики в адрес режима, никто даже из самых дальних моих родственников не подвергся репрессиям, личный мой опыт был ничтожен, к тому же по природе своей я не критикан. Я не был рабом режима, напротив, я был его сторонником и защитником, я был им воспитан и беспокоился за его судьбы, а если время от времени и откалывал какие-нибудь номера, то исключительно по причине своей крайней наивности и неосведомленности - как с неба свалился... Конечно, кое-что достигало и моих ушей, в университете нудному профессору Юдовскому постоянно слали анонимные записки о генеральшах в собольих шубах, и он в осто-рожных выражениях разъяснял тезис: по способностям и по труду (по "труду"!). Но у моей мамы тоже была каракулевая шубка, и я не видел в этом ничего страшного, я знал, что дача у отца казенная, и мебель тоже казенная - значит, до тех пор, пока не слетит, а с высокой горы падать больней... Еще я знал, что трудящимся является и банщик, и его клиент, только в разное время, и вообще моя совесть в этот период находилась в гораздо более спокойном состоянии, чем в детстве, когда я был богаче Карлуши на стакан молока и двадцать граммов масла.
      Я знал, что Борьке Рунге и его брату Сакко приходится голодать, но ведь студенчество - последний рубеж перед благополучием (кстати, в данном случае так оно и вышло - Боря сейчас заслуженный артист, а Сакко (Сокол) преуспевающий литератор и большой щеголь), мама сочув-ствовала братьям они еще в детстве остались без родителей, и иногда старалась подкормить. Другим жилось не так тяжело. Однажды я, неловко повернувшись, толкнул Тамару Щетинину, ее будущий муж Дима Бородин покачал головой и протяжно изрек:
      - Чем хвастаешься? Тем, что лучше ее позавтракал?
      Но Тамара и тогда была весьма упитанна. А мой лучший друг в училище, с которым я встречаюсь и по сей день, хоть и ходил оборванный, но свой единственный бутерброд всегда готов был выменять на рюмку водки.
      На первом курсе арестовали поэта Фидельгольца. Вызывали его закадычных друзей Цисляка и Иванова, по их словам, они старались своими показаниями не повредить подследственному. Открыто происшествие не обсуждалось, правда наш директор Борисов при случае намекнул, что мы плохо знаем тех, кто живет с нами рядом. Ходил слух, что Фидельгольц сотрудничал в руко-писном журнале, критиковавшем Жданова и литературную политику партии. Мы утешались тем, что ничего не знаем, вот разберутся, тогда выяснится, что к чему. Время шло, и про Фидельголь-ца все дружно забыли, никто никогда не поинтересовался, как там "разобрались", увидели мы его много лет спустя, он рассказывал, что спасся тем, что выдал себя за "лепилу" (то есть, фельдшера).
      По Би-Би-Си выступил сбежавший за границу полковник авиации, бывший парторг академии Жуковского (после его речей и начали глушить), я ходил подавленный, но не умел ни с кем поделиться, да и с кем я мог делиться, когда сам был штатным политинформатором?
      Я слышал, что в институте международных отношений один еврей, да и тот зять Сталина, но этому факту опять-таки находилось объяснение: фактически у нас нет еврейской республики, поэтому евреям некого представлять "среди равных".
      Еще в военные годы я заметил, что антифашистская пропаганда превратилась в антинемецкую, но после статьи "Товарищ Эренбург упрощает" успокоился.
      Для экзамена по речи я выбрал стихотворение К. Симонова "Немец" и читал его, дополнив куплетом из Эрнста Буша по-немецки, чтобы создать образ интернационального певца и трибуна. Получил пятерку, а главное, товарищи подходили и жали руку, почувствовав, что это мое, наболевшее. На вечере, посвященном памяти Зои Космодемьянской, я возражал героине, якобы записавшей в свой дневник слова Кутузова: "За одного русского я десять французов не возьму".
      - Дорогая Зоя,- воскликнул я пылко,- в данном случае ты пила не из лучшего источника!
      (Из каких источников и кто пил, вообще сказать трудно - дневники Зои до сих пор не изданы и существовали ли они в природе, теперь не дознаешься. Я разговаривал с одноклассницей Космодемьянской, по ее словам, Зоя была замкнутой, затравленной девушкой, нелюбимой в семье и в свою очередь ненавидевшей мать. Что касается отца, то тут полное отсутствие сведений (уж не еврей ли?). В страстной речи я напомнил собравшимся, что люди делятся не на нации, а на классы. Ярослава Домбровского сочли предателем только потому, что он не был французом. Закончил я свое выступление фразой:
      - У коммунистов отечество там, где идет бой за справедливость!
      Мне, конечно, дружно аплодировали, но старшие - А. Ф. Коробов и Миша Маршак (один из руководителей университетского студенческого клуба) пожурили меня. Позднее, в разгар борьбы с космополитизмом, Коробов вспомнил мое выступление.
      - Член комитета Гусаров допустил космополитическое высказывание,заявил он с трибуны,- а член комитета Бородин его не поправил!
      Нужно знать Диму Бородина - это человек явно не способный кого бы то ни было "поправлять". Случалось, что мы, готовясь к экзаменам, неделями жили с Димой под одной крышей, но о политике он никогда не заикался. Его отец был председателем юридической комиссии Временного правительства (в которую, кстати, входил и Вышинский) и собирался предать Ленина суду (но не успел). Когда власть переменилась, Бородин не стал вступать с ней в конфликт и ему посчастли-вилось умереть своей смертью (как и некоторым другим, например, последнему шефу жандармов Джунковскому).
      Дима всегда упорно трудился и сейчас трудится, любит театр, политики избегает, вступил в партию, чтобы уравновесить пятый пункт своей второй жены и чтобы роли, наконец, давали.
      НЕ ТОВАРИЩ СТАЛИН, А ЁСИФ ВИССАРИОНОВИЧ!
      - ревностно поправляла каждого наша преподавательница по политэкономии, пожилая еврейка. Она любила образные выражения, вроде:
      - Капиталист высосал прибавочную стоимость из пролетария!
      Можно себе представить, какую радость доставляли эти перлы студентам театральной школы и с каким восторгом ее пародировали и передразнивали. Однажды она с гордостью рассказала, что и во время войны никогда не ходила на рынок - чтобы не поощрять частный сектор. Помнится, я подумал тогда, что в нашем поколении таких идиотов уже нет.
      На одном из семинаров разбитная Анька Потапова (в будущем одна из жен Коробова) как-то особенно ловко скопировала акцент нашей преподавательницы и ее манеру выражаться. Почувст-вовав, что аудитория тихо плывет от хохота,- педагог обиделась:
      - Аня, я з Украины, у меня акцент, но вы почему так говорите?
      С этого дня ее "украинский" акцент стал притчей во языцах, и невозможно было не заметить, что именно он сделался предметом всеобщей потехи, а не сами нелепые и верноподданнические высказывания. Над ней издевались, понимая, что это можно и своевременно. Однажды, оставшись с ней наедине, я спросил:
      - Неужели Гомулку арестуют? Он ведь признал свои ошибки...
      Она горько ответила:
      - Я тридцать лет в партии и уже ничему не удивляюсь...- и вышла из аудитории, постарев-шая и одинокая, как моя мама.
      Когда с подобным вопросом я обратился к лектору Олешковичу: - "Неужели Беблер шпион? Он же в Испании сражался!" - бравый пропагандист ответил иначе:
      - Там его и завербовали!
      Между тем приближалось великое торжество - семидесятилетие "не товарища Сталина, а Ёсифа Виссарионовича". По этому поводу я произнес с трибуны речь, пообещал в честь юбилея учиться на одни пятерки, но не назвал вождя мирового пролетариата ни великим, ни гениальным. Хорошо, что никто не подсчитывал количества эпитетов, а в крайнем случае можно было бы сослаться на то, что говорил я не по бумажке.
      На курсе я сделал доклад по Фейхтвангеру ("Москва 37-го") и был награжден аплодисментами. Думаю, что Фейхтвангера читали не более чем два-три человека, а уж взяться за доклад никто, кроме меня, не решился бы.
      Зато когда я принялся рассказывать какой-то анекдот, слушателей как ветром сдуло. Белгородский, у которого отец сидел (именно за анекдот) сделал весьма выразительный жест - "постучал" по воздуху костяшкой пальца. Теперь это покажется странным, но тогда я не понял, что сие должно означать. Я был счастливым человеком - занимался любимым делом, верил в свой талант и обожал "Варшавянку". И только изредка замечал, что многие вокруг не ищут ничего, кроме спокойной жизни.
      СЕРЕЖА ШТЕЙН
      Сережа родился в том же году, что и я, и вырос на Арбате, в доме 44. В детстве он не раз слышал, как дворник говорил ему вслед:
      - Вон молодой барин пошел...
      Сережин предок, премьер-министр Пруссии (земельная реформа Штейна) бежал в Россию от тирании Наполеона. Последний фон Штейн был последним воронежским губернатором, приближенным царя, дважды посетил его в барнаульской ссылке, о чем неосторожный монарх оставил запись в своем дневнике, изданном после казни.
      В белом движении барон не принимал участия, а позднее даже ходил на первомайские демонстрации, посадив маленького Сережу на плечи и декламируя нараспев:
      Перед вами красный флаг,
      Он на палке белой,
      Понесет его в руках
      Тот, кто самый смелый!
      И Сережа размахивал над его головой красным флажком, приветствуя товарища Сталина.
      В 37-м Владимира Николаевича забрали в последний раз (вероятно, для выполнения нормы по району), и он погиб. Ксения Александровна, смолянка, падчерица камергера Нейгарта, осталась одна с четырьмя детьми и всех вырастила и воспитала. Она жива и теперь.
      Сережа служил в армии, потом работал на заводе и в театральную школу продолжал ходить в замызганной рабочей куртке. Он возился с декорациями для дипломников, до поздней ночи налаживал "свет", а иной раз и ночевал тут же на сцене, хотя баронский особняк стоял неподалеку (семья занимала бывшую кухню).
      Каждое утро, провожая сына на занятия, Ксения Александровна давала ему с собой бутерброд. Моя мама бутербродов не делала, зато у меня почти всегда водились деньги - черная машина ежемесячно привозила две тысячи, да и сама мама была директором школы, так что моя стипендия оставалась мне "на карманные расходы". Многозначительно поглядывая на меня, Сережа вытаскивал и разворачивал бутерброд, но я делал вид, что не понимаю намеков. Тогда Сережа говорил:
      - Пойдем по диагонали? (Чтобы попасть в забегаловку, нужно было пересечь улицу Герцена наискосок.)
      Я твердо отказывался.
      Кончались занятия, я направлялся пешком по Малой Бронной к Маяковке, Сережа сопровождал меня, торжественно неся бутерброд, и я, конечно, по дороге сдавался, но в отместку принимался мучить своего искусителя:
      - Кричи "Да здравствует товарищ Сталин!"
      Сережа покорно кричал.
      - Да здравствует палата пробирного надзора! (Мы как раз проходили мимо нее.)
      - Да здравствует палата пробирного надзора! Да здравствует всяческий надзор!
      Тяпнув по стаканчику-другому и расправившись, наконец, со злополучным бутербродом, мы усаживались в сквере на Патриарших на лавочку и принимались жарко делиться самыми сокровенными мыслями. Хотелось читать стихи - но почему-то не Маяковского и не Симонова.
      ...И Господь воздаст мне полной мерой
      За недолгий мой и горький век
      Это сделал в блузе темно-серой
      Невысокий старый человек!
      Мне биография Гумилева была известна хотя бы понаслышке (от эвакуированных ленинградцев), а Сережа, в доме которого бережно хранилась иконка, подаренная императрицей, о поэте не знал почти ничего. Я рассказывал и поражался - как он предсказал свою гибель!
      Еще мы читали Блока, Есенина - вроде бы и не запрещены, но со сцены их не исполняют - и многое такое, что не дозволялось читать даже у себя дома в полном одиночестве.
      Чеснович на экзамене спросил нашу сокурсницу Динку:
      - Вы читали Маринетти?
      Та сдуру ляпнула:
      - Да. (Скорее всего и в глаза не видела, но решила, что раз спрашивают, значит, по програм-ме полагается.)
      - Кто же вам рекомендовал его читать?
      Бедный Шатилов побледнел - и так на волоске висит, в космополитизме подозреваем.
      Сережа знал четверостишия своего соседа Коли Глазкова:
      Пусть говорят, что окна ТАСС
      Моих стихов полезнее.
      Полезен также унитаз,
      Но это ж не поэзия!
      Однажды, набравшись как следует, мы забрели в церковь, не сговариваясь, бухнулись на колени, принялись подпевать хору и класть земные поклоны - крестясь и целуя пол. А в другой раз я истерически рыдал и вопрошал тестя, старого большевика:
      - Не Ленин ли создал эту тюрьму?!
      Тот сам заплакал - верно, от ужаса - и бормотал:
      - Ленина-то, Ленина-то не трогай!
      А Сережа процедил:
      - Оставь его, они же закостенели... Но и почти трезвый он сказал однажды совершенно уверенно:
      - Иголки под ногти загоняли еще в двадцатых, а уж в тридцать седьмом точно...- Мы сидели у меня в доме на кухне, была поздняя ночь.
      ПЫЛЬ, ПЫЛЬ, ПЫЛЬ...
      Однообразно и повсеместно склонялись фамилии Гурвича, Юзовского, Борщаговского, Альтмана. Не знаю, как весь остальной советский народ, но мы, театральные студенты, никогда их статей не читали. Начались увольнения. Наш парторг Александр Вокач (ныне актер "Современ-ника") заявил с трибуны:
      - Не случайно у космополитов иностранные фамилии!
      Зал зашумел и зашикал, а Боря Рунге, обычно сдержанный и занятый соображениями практического порядка, сказал:
      - Стран-н-ная кампания в многонациональном государстве...
      С нами учились Лейтин, Карл Гурвич и Бронштейн, перешедший к нам из уже ликвидированной еврейской студии.
      Профессор Юрий Дмитриев - у него была внешность лакея из благородного дома - снизил мне оценку на экзамене за то, что я утверждал: "По свидетельствам современников великий дядя Костя Варламов ролей не учил, книг не читал, а любил блины с маслом, пирожки и художествен-ную вышивку".
      - Как?! - возмутился профессор.- Варламов дружил с Чайковским, Давыдовым, Кони, лепил остро-социальные портреты, а вы мне про кулебяку говорите!
      Я настаивал, что успех Варламова шел от интуиции, от Бога, а не от передовых идей. Дмитриев, естественно, не мог со мной согласиться, хотя, как выяснилось во время нашего спора, я знал, что и как играл дядя Костя, а он об этом имел весьма смутное представление. Зато он стоял на государственной точке зрения.
      На одной из своих лекций он излагал нам Чехова по Ермилову, а Сережа Штейн усомнился в том, что Раневская и Гаев злонамеренно заколотили Фирса в доме. Дмитриев принялся выкручи-ваться, лепетал что-то об объективном и субъективном восприятии, запутался окончательно и злобно отрезал:
      - Я излагаю государственную точку зрения!
      - Так бы и говорили,- сказал Сергей.
      Прославленный профессор П. И. Новицкий каялся на общем собрании:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18