— Озрик! Святые угодники! Входи, мальчик, входи. Ты же всегда здесь желанный гость… нет, ты хозяин в этой убогой келье… Постой, дай-ка я вылезу из-за стола. Видишь, стал я немощен, как и болтлив, даже пишу не стоя, как полагалось бы по уставу…
Он суетился, роняя то одно, то другое, но ни о чем не расспрашивал, ничего не добивался. Помог Азарике снять панцирный наряд, ахнул, увидев палочку, с которой она передвигалась.
Утром хлопотал, чтобы принесли козьего молочка с выгона, оно исцеляет. Лично отправился к новому приору просить разрешения Озрику остаться. Но тот лишь важно наклонил голову — бывший оруженосец был вчера доставлен на королевских лошадях, и с ним прибыла соответственная виза.
А дни стояли великолепные, лето находилось в зените своею царства, все обещало изобилие и мир. Лишь по дорогам пылили копытами дозоры и заставы — вылавливали разбежавшихся после мятежа. Велено было смертью не казнить, а, наказав плетьми, возвращать прежним сеньорам. Незыблемая Забывайка была набита этими горемыками.
Азарика вставала чуть свет, слушала возню и веселье птиц. При восходе в одной рубахе длинной, до пят, спускалась к воде. Убедившись, что старик знает, кто она, перестала перед ним притворяться, хотя он по-прежнему с оттенком грусти называл ее «Озрик» и «сын мой» или просто «мальчик».
Там, где мелкая Мана, вынырнув из густых, колеблемых ветром камышей, под зеленой сенью столетних вязов готовится впасть в Лигер, была у нее излюбленная заводь. Там на чистейшем песчаном дне сновали стайками рыбки-уклейки, раковина-жемчужница раскрыла створки навстречу кристально чистой струе. Азарика, оглядевшись, скидывала рубаху и, осторожно держась за шершавый ствол нависшей над водою ивы, входила в ледяную поначалу и такую живительную воду!
Затем сушила волосы, которые она перестала стричь. Сидела задумчиво на старом стволе, опустив ноги в воду, и ласковая вода обтекала ее босые пальцы.
Двойная жизнь кончилась, все отлетело прочь — и доброе и дурное. Теперь уж незачем ни лицемерить, ни хитрить, ни надевать маски, а сердце — отупело, что ли? — даже не чувствовало обиды. Только злой разум вновь и вновь подставлял, по-разному варьируя, одну и ту же сцену — венцы, вознесенные над головами, утробный бас диакона, лицо Аолы, как всегда равнодушно-царственное от сознания своей красоты и врожденного превосходства…
Но надо же как-то жить?
Однажды она гуляла по лесу (палочку уже отбросила, хотя еще прихрамывала немного). Там, в светлых рощах берез, монахи еще с осени заготовили дрова, и поленницы то тут, то там возвышались меж кустами. И там ей послышался отчетливый детский плач. То есть она точно не знала, потому что никогда не возилась с детьми, но инстинкт ей подсказывал, что так кричит новорожденный, самая кроха, который ужасно хочет есть.
Определив, что крик раздается изнутри обширной поленницы, она осторожно обошла ее с подветренной стороны и, найдя узкий проход между двумя пирамидами дров, бесшумно заглянула туда.
Там имелось небольшое пространство, которое ленивые монахи устроили, чтобы скрываться от требовательного приора. Под соломенным навесом, прямо на траве и одуванчиках, лежала, не шевелясь, женщина. Ее босые ноги были покрыты рубцами давних увечий и сбиты в кровь, изъедены язвами чуть ли не до костей. Ребенок надрывался, а лежащая не шевелились, и Азарика уже хотела войти, как женщина со стоном приподнялась на локте, достала грудь и прижала к себе младенца.
— Ешь, маленький, ешь, бедняжка Винифрид, если что-нибудь сумеешь высосать из этого дряблого мешка!
Это была Агата, она кормила новорожденного сына Винифрида и звала его так же, как отца, — Винифрид! Азарика окаменела, следя за свершавшимся у нее на глазах великим таинством кормления младенца.
— Ах! — простонала Агата, откидываясь на траву. — Я и сама-то третий день, кроме щавеля да молочая, во рту не держала ничего и встать вот не могу…
А ребенок надрывался, требуя своего.
Тогда Азарика кинулась в келью, набросала в холщовую сумку хлеба, вяленой рыбы, печеной репы, налила в пузырь козьего молока. Еле дождалась ночи и, забыв про хромоту, понеслась к поленнице.
— Кто это? Кто? — тревожно встретила ее Агата. — Ты кто, говори! Не дам ребенка, не да-ам! Лучше убей…
Но, сделав несколько глотков молока, успокоилась. Затем стала принюхиваться и прислушиваться в абсолютной тьме и подозрительно спросила:
— А ты, случайно, не Озрик будешь или как там — Азарика?
И, убедившись, что это именно так, заголосила на весь лес:
— Уйди, оборотень проклятый, отродье сатаны, ничего твоего не возьму! Не загублю его крохотную душу!
Ударила по пузырю с молоком, отбросила ковригу хлеба. Проснулся ребенок, а она исступленно выла:
— Это ты, оборотень, принес горе нашей семье! Это из-за тебя все Эттинги погибли!
Пришлось спешно уходить, и всю ночь Азарика тревожилась, потому что даже из кельи слышны были жалобные крики в лесу.
На рассвете она встала, подкралась к поленнице, там все было тихо. Заглянула осторожно — мать и ребенок мирно спали. И она отправилась к реке. Но здесь ее ожидал новый сюрприз. Как всегда, она неторопливо скинула рубаху, обвеялась на свежем ветерке и спустилась в заводь, пошлепывая по воде. Зажмурившись от наслаждения, погрузилась по самую шею.
И вдруг красивый мужской голос с чужеземным акцентом сказал над самой ее головой:
— А эта девочка много испыталь… Ай-ай, какая шрама!
На нависшем стволе старой ивы в мелкой листве притаились двое — и как только она не заметила их! Туники их были расшиты не по-франкски — красным крестом. На ногах красовались кожаные лапти в ремнях.
Предательская речная вода — чиста, как стекло! Но ей ли, пережившей позорную клетку, было жеманиться? Стремглав выскочила на берег и, схватив одежду, скрылась в кустах.
Сошли с дерева и те двое — широкоплечие юноши, до того загорелые, что на их коже издали был виден белесый пушок. Переговаривались на незнакомом языке; один из них, очевидно, бранил того, который с ней заговорил. Они приблизились к кустам, где спряталась Азарика, и она, одетая, молча встала перед ними, держа блестящий клинок. Слава богу, сегодня, ожидая возможной стычки в защиту Агаты и ее ребенка, она захватила с собой перевязь с мечом.
— Ой-ой! — сказал насмешливый, помоложе, тот самый, что заговорил с ней. — Что за девочка боевой!
Он поклонился, опустив руку до травы, и представился.
— Я Ивар, а это мой брат Эйн. Мы бретонцы, слышаль — Гаэлис Гламмар, такой есть народ? Вы боитесь бретонцев, потому что они воруют люди по берега ваших рек… Но мы не те, мы мирный купец…
Через некоторое время Азарика, чего сама от себя не ожидала, сидела с ними на холмике у небольшого костра, где на обструганных палочках жарилась необыкновенно вкусная рыба. Бретонские парни оказались ничуть не страшными, а наоборот, очень симпатичными и даже доверчивыми. Рассказали ей (впрочем, рассказывал Ивар, который знал по-романски, а старший, Эйн, только кивал головой), что они плывут сверху, с ярмарки в Аврелиане, где закупали кричное железо, потому что их отец — оружейник в Кернадеке. Теперь они ждали, когда ветер задует с моря, чтобы пройти отмели в устье Лигера. Их барка стояла в камышах, в излучине Маны, и была так искусно спрятана, что Азарика различила среди кувшинок низкие борта с намалеванными языческими рожами, только когда ей их указали.
Так началось их знакомство. Азарика ничего им о себе не рассказывала, а они усиленно гадали, кто она такая, и все вместе дружно смеялись. По утрам она по-прежнему приходила купаться, но сначала на всякий случай внимательно озиралась. Впрочем, теперь это и не было нужно — бретонцы добросовестно отсиживались в своей барке, ожидая, когда она выкупается и позволит им подойти. И тут начиналась рыбная ловля, и костер, и бесконечные разговоры про зеленую Гаэлис Гламмар, где нет господ, а все равны между собой.
Конечно, они могли в один прекрасный миг заткнуть ей рот и утащить на барку — Азарика слышала такое! Но и она ведь могла однажды привести к их барке вооруженных монахов…
Азарика чувствовала, что не на шутку приглянулась веселому Ивару, да и его брату Эйну она по душе. Ивар вообще не сводил с нее глаз и старался услужить чем мог. И это ей было приятно, это снимало горечь с ее души.
Но у нее была еще забота об Агате и ребенке. В первый же вечер она вновь отправилась в поленницу, запасшись продовольствием. Агата лежала в забытьи, и Азарике удалось немного накормить ее жеваным мякишем. Но что делать с мальчиком, она решительно не знала. Разорвала ему на пеленки один из найденных ею в келье балахонов (Арифметики или Музыки — теперь уже неважно…). Сделала из тряпки импровизированную соску, макнула ее в козье молоко, и маленький Винифрид сосал вовсю, это ему даже нравилось!
Так приходила она к ним два раза в день. Агата уже не отталкивала ее, хоть и не произносила ни слова. Даже не беспокоилась, накормлен ли ребенок.
На четвертую ночь она окликнула Азарику:
— Я умираю… Во имя неба или во имя ада, не дай погибнуть малютке!
В шуме листвы ей чудился кто-то.
— Иду, любимый… Иду, теперь уже недолго!
Рассказывала, будто сама себе:
— Они встали, спина к спине… Винифрид, Ральф — его младший брат, другие. Слепца в середину… Гермольд все ободрял — дети, смелее, немного боли, и конец, живыми не дадимся… — И повторяла, еле шевеля сухими лепестками губ: — Немного боли, и конец… Немного боли, и конец…
Потом вдруг приподнялась и засмеялась:
— И все-таки я была счастлива. Ты слышишь, оборотень?
Счастлива! В невероятных мучениях и нужде счастлива, потому что любила своего горемыку Винифрида!
А была ли счастлива Азарика? Приезжая куда-нибудь в замок, Эд заботился: «Накормите моих собак и оруженосца…» Мерзкая жизнь оборотня, вечный страх позора — чтобы все это повторилось? Нет, никогда! Нет, ни за что!
А душа все-таки непрерывно болела, переживала вновь каждую деталь былого, проклинала и тут же плакала опять. Страдала — не за себя, за Эда, которому так нелегко быть королем!
В ту ночь Азарика не вернулась в келью Фортуната. Не пришла она и на берег Маны, потому что копала могилу Агате, потом устраивала в поленнице новое гнездо для ребенка. Когда-то отец взял приемышем ее, Азарику. Теперь она возьмет приемыша себе. До осени можно как-нибудь прожить — в лесу бродят козы с козлятами, есть знакомство на монастырской пекарне, — а потом? Как быть потом?
Только к вечеру, когда ребенок, сытый, заснул, Азарика спустилась к заводи. Поднялся ветер, он раскачивал ветлы, ерошил камыш. Ивы, колыхаясь, окунали в реку зеленые косы.
— Мы уплываем, — поднялся ей навстречу Ивар. — Я думаль, не видим больше… Знаешь? — засматривай юноша ей в лицо. — Едем с нами?
— Ивар… — ответила Азарика, ласково отстраняя его руки. — У меня ребенок… Мальчик!
— Я понималь… — кивнул Ивар, — я зналь почему-то… Это ничего. Мы воспитаем его как бретонский богатырь Кухулин!
Высоко в небе летели недостижимо чистые белые облака. Сразу похолодало, очертились края далеких лесов. Ветер с моря крепчал, его порывы трепали неубранное сено, хлопали дверьми, а в монастыре рвали канаты на звоннице, и колокола гудели сами собой.
6
Тысяча всадников сопровождали императора, покидающего пределы Галлии. Но на стоянке в Виродуне в дорожный шатер Карла III явился Рорик, великий коннетабль, и просил разрешения отъехать со своими. Начинается жатва, а после всех неустройств и разорений так нужен хозяйский глаз! Рорик был отпущен, но на следующее же утро с подобной просьбой пришли уже графы Каризиакский, Битурикский, Карнутский… Свита таяла, как мартовский снег.
Виродун проехали в пыли от множества копыт, с развернутыми знаменами, с приветственными кликами горожан. Но близ лотарингской границы их не ожидал, как полагалось, встречающий эскорт тевтонских сеньоров. Внезапно хлынули дожди, и в Гундульвию, пограничный городишко, императорский поезд прибыл лишь в сопровождении двух десятков полуголодных вавассоров. Ухабистая дорога от самого Виродуна оказалась усеянной сломанными повозками, застрявшими возами, опрокинутыми сундуками.
Но и на границе никто не встречал Карла III и его супругу. Поскольку император пребывал в обычной меланхолии, Рикарда вызвала к себе пфальцграфа Бальдера и, подавляя свою к нему неприязнь, просила скакать через границу в Туль" разузнать, в чем там дело.
Ей стало ясно, что в этом вонючем городишке предстоит пробыть долго. Замок гундульвийского сеньора — нелепая подслеповатая башня в духе нынешних времен — только строился, и пришлось расположиться на пограничном постоялом дворе, кишевшем насекомыми. Император, будучи водворен в одну из верхних комнат почище, тут же возлег на приготовленное ложе, предаваясь грезам невесть о чем. А Рикарда, как разъяренная пантера, все не могла успокоиться, ходила взад и вперед по ветхим переходам.
К вечеру она призвала к себе Берту и чтеца-итальянца. Из многих промокших и треснувших сундуков и укладок выбрала что поновее и подороже, переложила в два окованных медью ковчежца. Послала Берту вниз за добавочными веревками, а сама ласково положила руку в браслетах на плечо итальянца:
— Ринальдо, кажется, наступает то, о чем мы когда-то с вами мечтали… Будьте готовы в любой момент!
Тот покорно опустил красивое черноглазое лицо, как всегда выбритое досиня. Вернулась Берта и стала рядом с ним, хлопая белесыми ресницами. Какое-то странное напряжение чувствовалось в них, но Рикарде было не до того!
В полночь ее разбудили, вернулся пфальцграф Бальдер. Грохая сапогами, вошел к ней в комнату; она вопросительно приподнялась, придерживая на груди ночную кофточку. С откинутой каппы пфальцграфа на нее летели холодные брызги.
— Император низложен в Трибуре, — бахнул пфальцграф, не дожидаясь, пока она вышлет за дверь Берту. — Съезд тевтонских князей не стал ожидать прибытия его светлейшества…
— Кто же… — Она хотела спросить, кто избран, но воздуха не хватило.
— Арнульф, герцог Каринтийский.
— Бастард?
Пфальцграф молча кивнул. Императрица больше не спрашивала ни о чем, только подвески ее нервно позвякивали.
— А как же Фульк, Фульк… — оживилась она, даже освободила край ложа, чтобы пфальцграф мог присесть. — Неужели он примирился с Эдом и прочими бастардами?
— Откровенно скажу, — пфальцграф шаркал ногой, рассматривая что-то на полу, но на край ложа не садился, — никто другой столько не сделал для избрания Эда, сколько вы, государыня…
Да, да, она понимала это и тысячу раз прокляла себя, но что же делать? Неужели и Фульк теперь не поможет? А ведь она вытащила его из грязи за его бледные, уродские уши… Вспомнился последний с ним разговор перед отъездом из Лаона, его ядовитые извинения за пощечину, его туманные намеки на сердечко со снадобьем, его многозначительные оханья по поводу того, что Аола, увы, не любит жениха.
Стоп! Молния пронизала разум, осветила всю картину!
— Голубчик Бальдер… — начала она как можно проникновеннее. — Ваша судьба теперь зависит от судьбы его светлейшества, а значит, и моей. Вы устали, промокли, но нечего делать. Берите свежих коней, скачите в Париж, там готовится свадьба. Передайте невесте мой подарок и скажите — только непременно наедине! — пользоваться им ее научит канцлер Фульк… Или Готфрид Кривой Локоть!
И, сняв с лебединой шеи своей золотую цепочку с медальоном «Дар Локусты», она отдала ее пфальцграфу. Дождь лил так, будто начался всемирный потоп.
Утром никак не могла дозваться Берты. Пришлось самой спускаться вниз, кое-как одевшись. Содержатель постоялого двора, грубый, неприязненный мужчина, на ее вопрос ответил, откровенно ухмыляясь, что ночью, как только перестал лить дождь, камеристка их светлейшества госпожа Берта и чтец их светлейшества диакон Ринальдо на императорской шестерке лошадей выехали в Туль…
— Мои ковчежцы! — воскликнула Рикарда.
— Они уложили их с собой.
— Остановить их!
— Вчера по приказанию вашего светлейшества кучеру этой шестерки была выписана грамота, чтобы везде давали лучших лошадей.
— Поднять вавассоров!
— Тех, что оставались, забрал с собой пфальцграф.
Рикарда взбежала наверх. Карл III покоился, в задумчивости перебирая янтарные четки.
— Вы дерьмо, — сказала Рикарда сиплым от переживаний голосом. — Вы более не император. Вам надо устраиваться в пастухи. Выпишите себе свою коровницу из Ингельгейма, вот будет парочка!
И она выдавливала из памяти все самые скверные, самые грубые аламаннские выражения и швыряла их ему в лицо. Но поскольку Карл даже не менял позы, только мигал заплывшими глазками, она топнула на него, слезы брызнули с накрашенных ресниц, и она выбежала вон.
Рикарда бежала по лесной дороге, спотыкалась о корни, проваливалась в лужи и повторяла без смысла: «Повешу… Распну… Прикажу пытать…» Лесная дорога была бесконечной, за новым поворотом открывались новые дали и новые ухабы, а она все бежала, выкрикивая проклятья.
Но вот впереди с раскидистого вяза взлетело, каркая, воронье. Рикарда остановилась, подняв голову, и разглядела в ветвях нечто такое, что ее ужаснуло и привело наконец в себя. Там, раскачиваясь от ветра, висели четыре полусгнивших трупа, лица их были расклеваны до костей. Проклятый Эд всюду развесил мужиков, взятых при подавлении мятежа!
Не в силах более двигаться, она упала к подножию вяза, сама себе казалась качаемой ветром и плакала, как девочка, навзрыд.
Смерклось, и она почувствовала вокруг движение каких-то существ, их алчное дыхание вблизи. Вскочила — это были одичавшие собаки, которые стаями следовали за карателями Эда.
Они приняли ее за труп! Рикарда схватила сучок и запустила в них, крича: «Я еще живая!» Так отбивалась она от них и кричала, кидалась палками, пока снова не начало светать. Неожиданно собаки исчезли, поджав хвосты, а на дороге послышалось чавканье многих ног, постукиванье посохов и пение, похожее не то на стон, не то на молитву. Рикарда сообразила — это идут уроды. Вечно бредут они от города до поселка, от замка до монастыря по дорогам нищей страны.
Она очнулась снова в нижней, вымощенной кирпичом зале постоялого двора в Гундульвии. Пылал очаг, за дощатым столом уроды ели и пили, гнусавя псалмы. Рикарда пожелала знать, кто ее подобрал и вынес из леса. Двоих уродов она знала давно — это были Крокодавл, у которого смешная головка росла прямо из чудовищного пуза и который в день избрания Эда на графство исполнял роль сатаны, ревущего из ада, а также Нанус, рыночный мим. Третий был даже не урод — просто могучий человек, правда, очень толстый, с молодым и добрым шарообразным лицом.
Рикарда оживилась, приказала подать мяса, вина, уселась с богатырским толстяком рядом. На ее расспросы он поведал, что зовут его Авель и идет он куда глаза глядят из монастыря святого Германа, что в Париже.
— Ах, помню, помню! — воскликнула Рикарда. — Это ведь ты герой осады, мне рассказывали. Ты одной оглоблей убил сразу десятерых данов!
Толстяк скромно потупил очи.
— Чего же ты теперь среди нищих? Ведь, насколько я помню, покойный Гоццелин завещал рукоположить тебя в приоры святого Германа?
— Они взялись учить меня читать. Прочти, говорят, словечко, тогда мы тебе мясца дадим… Я с голоду у них подыхал!
Рикарда хохотала, звеня браслетами, забыв о давешних невзгодах. Принесли вина, она выпила, скинула шаль, грея в отблесках очага обнаженные плечи и руки.
— Ах, какие у тебя мышцы, Авель! — восхищалась она. — Можно, я хоть одним пальцем потрогаю?
Содержатель постоялого двора наклонился к ней, пахнув чесноком. Его светлейшество просит их светлейшество пожаловать к ним.
— Мне дурно, Рикарда, — сказал Карл III, когда супруга явилась в его темную каморку, дыша вином и весельем.
— А кому хорошо? — ответила она и, повернувшись, вышла, хлопнув дверью так, что клопы посыпались с перегородки.
А он-то хотел воззвать к ее милосердию, поведать кротко, что дни его сочтены. Хотел просить, чтобы, забыв о естественной ревности, она позаботилась о той, что живет в Ингельгейме, о ее ни в чем не повинном мальчике… Ведь как только меняется власть, новые правители жестоко преследуют того, кто имел несчастье быть любимцем прежних…
Внизу веселье было в разгаре. Уроды под звуки унылой волынки плясали, демонстрируя свои вывихнутые ступни или горбатые спины.
— Вина! — требовала Рикарда, желая угостить всех.
Содержатель постоялого двора скорчил наглую мину, заявляя, что без денег он больше ничего не даст.
— Да я тебя! — вскипела Рикарда, но тут же придумала, что делать. Поднатужившись, она сломала золотой браслет и швырнула его содержателю. Тот, ловя, промахнулся, браслет покатился, зазвенел по кирпичам, и уроды с визгом кинулись его искать.
— Ты красавец, мой храбрый Авель, — говорила Рикарда, целуя толстяка в красные, как помидоры, щеки. — Это ничего, что я сейчас на этом вонючем подворье… Я скоро вновь стану императрицей, и я тебя по-царски отблагодарю. Уж скачет мой человек, везет в Париж «Дар Локусты» — страшная вещь! Допустим, говорит Эд своей новобрачной: жарко, мол, хочу испить! Она и подает ему кубок, а там…
В пьяном восторге она не заметила, как уроды Крокодавл и Нанус переглянулись. Мим тихонечко вышел на конюшню, где тренькали поводьями лошади проезжающих.
7
Для бракосочетания короля во вновь воздвигаемом замке в Компендии была специально воздвигнута новая двухсветная капелла, с высокими сводами, с полукруглыми окнами, в которых всех удивляла новинка — разноцветные стекла. В Испанию посылались особые гонцы закупать аравийские курения и ароматы. Ожидался съезд гостей невероятной пышности.
Эда насторожило, что канцлер Фульк, несмотря на свой только что полученный архиепископский ранг, отклонил приглашение венчать короля. Сослался на неожиданную болезнь своего воспитанника, простоватого Карла, и уехал с ним в Реймс. Ну что ж, меч Робертинов достаточно могуч, чтобы рассечь все хитросплетения «мышиного щелкопера»!
Невеста была в ткани столь воздушной, что официальные летописцы уверяли — ангелы накануне свадьбы выткали ей фату из облаков и доставили прямо в светлицу. Придворные дамы блистали таким количеством алмазов, что, если бы это увидели алчные даны, они бы забыли о своем страхе перед Эдом и в экстазе кинулись бы на франкские мечи.
Звучал орган, и это тоже было диковинкой. Первый в стране франков орган построили Людовику Благочестивому греческие мастера лет шестьдесят назад, но он давно пришел в негодность, и о нем успели забыть. А тут этакое музыкальное чудовище, исторгающее звуки Левиафана, а в них землетрясение, буря, благочестивый гимн, плач младенца и все, что угодно изумленной душе. Герцоги завистничали: «Все-то у этого Эда самое изысканное!» Король слушал орган благочестиво, хотя и находил его утомительным. «Фортунат, что ли, говорил, — проносились мысли, — что многотрубный орган подобен душе с ее множеством страстей? Если так, то в моем органе страсть войны должна играть на самой вопящей из труб». Он улыбался краешком губ, а сам зорко следил за порядком разворачивающейся церемонии.
По древнему обычаю, после венчания невеста (теперь уже молодая) должна была преподнести мужу кубок любви. Придворные, шелестя парчой, спешно перестраивались в два ряда.
Аола взяла серебряный поднос из рук великого кравчего, должность которого, по повелению Эда, теперь исполнял граф Каталаунский, Кривой Локоть. Но вдруг ей стало почему-то дурно, она присела. Ее сестрица, вдова-герцогиня Суассонская, и другие дамы загородили ее подолами платьев. Но тут же расступились — юная королева овладела собой и двинулась навстречу мужу, неся на подносе драгоценный кубок с византийским вином.
Король и Аола медленно сближались в проходе меж рядов придворных. Эд с доброй усмешкой смотрел в ее лицо, как всегда прекрасное, как всегда лишенное страстей. Мысль о многотрубном органе вновь пришла Эду в голову. «Сколько твоих тайных труб мне предстоит узнать?» — думал он, глядя в широко распахнутые черные глаза жены. За ее плечами стоял Роберт, теперь граф Парижский, какой-то чужой, повзрослевший на десять лет.
— "Benedicite…" — грянул хор, забираясь хрустальными дискантами под самые своды капеллы. Эд, по традиции, положил на поднос Аолы бисерный кошель с золотыми солидами и протянул руку за кубком.
— Остановись! — раздался истошный женский крик. — Остановись, если хочешь быть жив!
Придворные оборачивались, браня клириков, которые вечно напустят в храм кликуш. Эд хотел разразиться гневом по поводу стражи, как вдруг увидел, что молодая бледнеет, сквозь пудру у нее поблескивает пот и она садится прямо на пол.
Эд сунул брату поднос с кубком, а сам подхватил на руки это удивительное создание в ворохе белой пены.
— Остановись! — кричала, пробиваясь сквозь парчовые ряды, старуха. — Главное — не выливайте кубок, не выливайте!
Все с негодованием узнали Заячью Губу, взмокшую, растрепанную, безобразную до предела.
— Я скакала, боясь не успеть…
— Послушай, — обратился к ней Эд, положив Аолу на церковную скамью, — все имеет, наконец, свои пределы. Кто дал тебе право… — он грозно возвысил голос.
— Тебя хотели отравить! — В страшном волнении колдунья схватила его за руки. — Сынок! Не верь здесь никому!
Окружающие возмутились. Особенно громко протестовал великий кравчий граф Каталаунский.
— Обвинять в отравлении! И кого — новобрачную! Невозможно… И как она смеет, эта грязная ведьма, осквернять своим присутствием христианский храм?
И Кривой Локоть взял с подноса, который все еще держал Роберт, злополучный кубок и хотел его вылить в раскрытую фрамугу цветного стекла. Но Заячья Губа выхватила кубок, расплескав.
— Она обнаглела! — сказал Эд. — А ну-ка, гнать ее плетьми!
Но Заячья Губа в преданной улыбке показала ему свой единственный зуб.
— Вот увидишь, сынок, что я теперь сделаю ради тебя…
Одним духом она выпила добрую половину кубка. Тут же герцогиня Суассонская вскрикнула и повалилась в обморок рядом с сестрой, а Кривой Локоть стал заметно продвигаться к выходу. И это не ускользнуло от напряженно размышлявшего Эда. Он принял мгновенное решение:
— Эй, палатины, ни одной души из капеллы не выпускать!
А у Заячьей Губы на впалом рту уже пузырилась пена, она охала и просила подать стульчик и хоть глоток воды.
Она указала королю на Аолу.
— Обыщи ее… Ты найдешь на цепочке яд!
— Неужели ты станешь ее обыскивать? — Роберт преградил старшему брату дорогу. — По наветам злобной ведьмы?
— Какой позор! — вторил Кривой Локоть, бледный как полотно.
— Молчите! — повелел Эд. — Я король!
И он снял с шеи прекрасной Аолы сердцевидный медальон на цепочке, на котором была выгравирована надпись: «Дар Локусты».
— Итак, великий кравчий, — обратился Эд к Кривому Локтю, — ты продолжаешь уверять, что в кубке не было яда?
— Г-готов п-поклясться на святом Евангелии! — Доблестный граф Каталаунский вдруг начал заикаться.
— Значит, ты еще и клятвопреступник? — К Эду вернулась сатанинская усмешка той поры, когда он звался бастардом. — Пей, падаль, из кубка, там еще предостаточно!
Кривой Локоть обратился в бегство, надеясь как-нибудь выбраться из капеллы. Эд догнал его, железной рукой стиснул его шею, насильно влил в горло жидкость из кубка.
И Готфрид, граф Каталаунский, упал на каменные плиты капеллы. Его били конвульсии, он пытался кричать, проклинать, но задыхался от пены, льющейся изо рта. Через пару мгновений он был мертв.
— Дар Локусты, — сказала, обмахиваясь, Заячья Губа, которой наконец подставили стульчик, — страшная вещь! Увы, и я последую за ним, только не так скоро, потому что я принимала противоядия.
Всю ночь во дворце Компендия никто не сомкнул глаз. Всю ночь передавали из уст в уста новости, одну страшнее другой.
Король велел раздуть в кузнице горн и сам подвесил над ним прекрасную Аолу. Несчастные герцог и герцогиня Трисские, словно простые поселяне, у дверей кузницы ломали руки, слыша крики дочери. Эд приказал гнать их за ворота, поскольку после таинства святого венчания он один отвечает перед богом за тело и душу жены.
Всю ночь люди в Компендии молились, чтобы бог усмирил гнев короля и облегчил страдания королевы. Зная, какими выходят после пыток, люди горевали о загубленной красоте, подобной которой уже не сыскать во всей земле франков.
На рассвете Эд вышел из кузницы, отирая со лба копоть и пот. Отбросил клещи и сказал ожидавшим у дверей врачам:
— Вы не нужны. Попа и могильщика!
Роберту он приказал забирать свою свиту и возвращаться в Париж, присовокупив: «Счастлив твой бог, Робертин!» Посланный им в Реймс отряд всадников вернулся ни с чем, потому что канцлер Фульк оказался кем-то предупрежденным. Спешно подхватив принца Карла, его родственников и сокровища, Фульк скрылся через бургундскую границу. Разнесся слух, что схвачен Бальдер, бывший пфальцграф императора, и в ошейнике приведен к суду Эда. Придворные, потеряв голову, скрывались кто куда может.
Рикарду отыскали на постоялом дворе близ лотарингского города Туля. Отправив через границу гроб с телом мужа, она продолжала увиваться за толстяком Авелем, а когда тот в одну прекрасную ночь удрал от нее, она начала кутить с проезжими купцами. «Ведь я бывшая императрица!» — хвасталась она собутыльникам… «Го-го! — потешались те, оглядывая ее опухшее лицо и лохмотья. — Вот загнула!»
8
Король охотился, когда ему сообщили, что ведьма, то есть госпожа Лалиевра, послала сказать, что умирает. Эд, от которого вот уже третий день никто не слышал человеческого голоса, носился по лесам как бешеный, убивая все, на что только падал его взгляд. Услышав о Заячьей Губе, он немедленно повернул коня.
Старуха лежала в комнате, где еще какой-то месяц назад Азарика ждала тщетно, что Эд придет ее навестить. Заячья Губа настояла, чтоб окна закрыли шторами и солнечный день, шум ветра не проникали сюда. В воздухе стоял плотный запах тления.