Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6.

ModernLib.Net / Гончаров Иван Александрович / Полное собрание сочинений и писем в двадцати томах. Том 6. - Чтение (стр. 17)
Автор: Гончаров Иван Александрович
Жанр:

 

 


 

***

 
      Первые впечатления от начавшейся в «Отечественных записках» публикации романа были высказаны министром народного просвещения Евгр. П. Ковалевским. Эти впечатления не могли стать достоянием печати, так как были изложены им в литературном обзоре, регулярно представляемом императору Александру II. 25 февраля
      287
      1859 г. Ковалевский писал ему, что, судя по двум вышедшим частям романа, можно говорить о нем как о произведении, выходящем «из ряда обыкновенных явлений беллетристики». И далее давал краткую характеристику роману и его главному герою: «Так как роман только начинается, то содержание его приведено здесь быть не может, герой же его есть одна из тех щедро одаренных природою, но беспечных и ленивых натур, которые проживают свой век без пользы для других и не успев уловить и собственного счастия. Достоинства сочинения заключаются в художественном изложении и глубокой разработке подробностей, составляющих отличительную черту замечательного таланта г-на Гончарова…» (РГИА, ф. 772, оп. 1, ч. II, д. 4726, л. 40; Mazon. P. 342-343).
      27 апреля 1859 г. Ковалевский писал в самых лестных выражениях императору уже обо всем романе: «Большой роман г-на Гончарова кончен. Литература наша получила в нем капитальное приобретение, хотя некоторые длинноты и отсутствие движения делают чтение его иногда утомительным». Подробнее остановился Ковалевский на характерах Обломова, Ольги Ильинской и Агафьи Пшеницыной: «Герой романа есть существо прекрасно одаренное умственными и нравственными качествами, но совершенно лишенное энергии, вялое и в высшей степени ленивое. Молодая девушка, – один из превосходнейших женских характеров в русской литературе, – привязывается к нему за все то, что в нем есть доброго и честного; с помощию любви надеется похитить его у поглощающей его лени, но безуспешно, и Обломов, презирая себя с каждым днем более и более, тяготясь жизнию, избегая даже воспоминаний о прошедшем, о первой молодости своей, которая широко перед ним раскрывалась, кончает тем, что женится на доброй, но совершенно простой женщине, которая постигла тайну охранить его жизнь от всяких потрясений, всякой заботы и даже всякой мысли, толстеет, лежит, тупеет и получает паралич» (РГИА, ф. 772, оп. 1, ч. II, д. 4726, л. 99-100; Mazon. P. 343).
      Известен эпистолярный отклик М. Е. Салтыкова-Щедрина на журнальную публикацию части первой романа. В письме к П. В. Анненкову от 29 января 1859 г. он с раздражением говорил, что ему не понравился ни сам роман, ни его главный герой (только «Сон Обломова» он благосклонно выделил – «необыкновенная вещь», «прелестная
      288
      вещь»),1 не скупясь при этом на сочные эпитеты и сравнения: «…прочел Обломова и, по правде сказать, обломал об него все свои умственные способности. Сколько маку он туда напустил! Даже вспомнить страшно, что это только день первый! и что таким образом можно проспать 365 дней! Бесспорно, что „Сон” – необыкновенная вещь, но это уже вещь известная, зато все остальное что за хлам! что за ненужное развитие Загоскина! Что за избитость форм и приемов! Но если нам, читателям, делается тяжко провести с Обломовым два часа, то каково же было автору проваландаться с ним 9 лет! И спать с Обломовым, и есть с Обломовым, и все видеть перед собой этот заспанный образ, весь распухший, весь в складках, как будто на нем сидел антихрист! Ведь сон-то мог и не Обломов видеть, зачем же было такую прелестную вещь вставлять в такой океан смрада?». Высмеял (очень грубо) Щедрин и попытку представить Обломова своего рода русским Гамлетом: «Замечательно, что Гончаров силится психологически разъяснить Обломова и сделать из него нечто вроде Гамлета, но сделал не Гамлета, а жопу Гамлета». В немалой степени крайне раздраженный характер суждений сатирика был вызван литературным спором между Обломовым и сторонником «реального направления в литературе» Пенкиным, ироническим подтекстом этой сцены.2 Позднее полемические выпады забылись, «раздражение» прошло, но большого расположения к роману у Щедрина все же не возникло. Роман Щедрин, судя по небольшому пассажу в статье 1869 г. «Уличная философия» (это, собственно, не статья о последнем произведении писателя, а мысли «по поводу», о чем красноречиво говорит подзаголовок – «По поводу 6-й главы 5-й части романа „Обрыв”»), отчасти воспринимал сквозь призму идей литературно-политического манифеста Н. А. Добролюбова: «Г-н Гончаров до сих пор воздерживался от ясного заявления каких-либо политических или социальных взглядов на современность, и, сознаемся откровенно, мы видели
      289
      в этом признак того такта, который всегда отличал этого писателя. В „Обломове” усматриваются, скорее, даже зачатки мысли, побуждающей вперед, зачатки, правда очень неопределенные, но, во всяком случае, не заключающие в себе ничего противоречащего преданиям сороковых годов. Но теперь, очевидно, предания кончились; „Обломов” может служить для будущего историка русской литературы только уликой того, как непрочны бывают всякие начинания и как легко они сводятся на нет».1
      В отличие от Салтыкова-Щедрина очень высоко оценил новый роман Гончарова Л. Н. Толстой. Он писал А. В. Дружинину 16 апреля 1859 г.: «„Обломов” – капитальнейшая вещь, какой давно, давно не было. Скажите Гончарову, что я в восторге от „Облом‹ова›” и перечитываю его еще раз. Но что приятнее ему будет – это, что „Обломов” имеет успех не случайный, не с треском, а здоровый, капитальный и не временный в настоящей публике» (Толстой. Т. 40. С. 290). Гончарову передали слова Толстого, о чем свидетельствует взволнованное письмо к нему автора «капитального» романа от 13 мая 1859 г.: «Слову Вашему о моем романе я тем более придаю цену, что знаю, как Вы строги, иногда даже капризно взыскательны в деле литературного вкуса и суда. Ваше воззрение на искусство имеет в себе что-то новое, оригинальное, иногда даже пугающее своей смелостию; если не во всем можно согласиться с Вами, то нельзя не признать самостоятельной силы. Словом, угодить на Вас нелегко, и тем мне приятнее было приобрести в Вас доброжелателя новому моему труду. Еще бы приятнее мне было, если б Вы не рикошетом, а прямо сказали и о моих промахах, о том, что подействовало невыгодно. Особенно полезно бы было мне это теперь, когда я желал бы попробовать еще раз перо свое над одной давно задуманной штукой. И если время, расположение духа и разные обстоятельства позволят, я и попробую. Я желал бы указания не на случайные какие-нибудь промахи, ошибки, которые уже случились и, следовательно, неисправимы, а указания каких-нибудь постоянных дурных свойств, сторон, аллюр и т. п. моего авторства, чтобы (если буду писать) остеречься от них. Ибо, как ни опытен автор (а я признаю за собой это одно качество, то есть некоторую опытность), а всё же
      290
      ему одному не оглядеть и не осудить кругом и с полнотой самого себя».1
      291
      Толстому 1850-1860-х гг., несомненно, было близко в романах Гончарова многое. В. С. Соловьев считал, что романы Гончарова и Толстого «решительно однородны по своему художественному предмету, при всей особенности их талантов».1 В исследовательской литературе резонно обращалось внимание на психологическую и тематическую близость романа Толстого «Семейное счастие» романам «Обыкновенная история» и «Обломов».2
 

***

 
      Особое место в истории критических отзывов на роман Гончарова занимают отзывы, объединяющие оценки «Обломова» Гончарова и «Дворянского гнезда» Тургенева. При этом прежде всего нельзя не напомнить, как «Дворянское гнездо» было воспринято Гончаровым.
      «Дворянское гнездо» и «Обломов» печатались синхронно в 1859 г., но с одной существенной разницей: роман Тургенева был целиком напечатан в январской книжке «Современника», часть первая романа Гончарова – в январской книжке «Отечественных записок», а последующие – обстоятельство естественное, но тем не менее очень смущавшее писателя – в феврале, марте, апреле. Тургенев присутствовал на чтениях глав из романа Гончарова и некоторыми его советами автор «Обломова» воспользовался, о чем счел необходимым рассказать в «Необыкновенной истории» (конец 1870-х гг.). Там же он приводит и очень лестные оценки романа (эпистолярные и устные), принадлежащие Тургеневу.3 Отношения между писателями были вполне дружескими вплоть до растянувшегося на два дня чтения П. В. Анненковым «Дворянского гнезда» на квартире Тургенева где-то в середине декабря 1858 г. Именно тогда Гончаров испытал сильнейшее потрясение, от которого так и не смог избавиться в дальнейшем. Через двадцать лет он вспоминал в «Необыкновенной истории»: «Что же я услышал? То, что за три года я пересказал Тургеневу, – именно сжатый, но довольно полный очерк „Обрыва”…». Позднее же ему открылось,
      292
      что эти устные рассказы о героях и сюжетных линиях будущего романа оказались необходимым питательным материалом, которым Тургенев ловко и дипломатично воспользовался, сочиняя свои романы: «…он снял слепок со всего романа – и так как живопись и большая картина жизни – не его дело, он не сладил бы с этим, он и оборвал роман («Дворянское гнездо». – Ред.), не доведя его до конца. ‹…› Миниатюристу не под силу была широкая картина жизни – и он вот что сделал: разбил всё большое здание на части, на павильоны, беседки, гроты, с названиями: Ma solitude, Mon repos, Mon hermitage, то есть „Дворянское гнездо”, „Накануне”, „Отцы и дети”, „Дым”».
      Гончаров рассказывает о том, что он после чтения остался с Тургеневым наедине, навязав тому крайне неприятный разговор: «Я ‹…› сказал Тургеневу прямо, что прослушанная мною повесть есть не что иное как слепок с моего романа. Как он побелел мгновенно, как клоун в цирке, как заметался, засюсюкал. „Как, что, что вы говорите: неправда, нет! Я брошу в печку!” ‹…› „Нет, не бросайте, – сказал я ему, – я вам отдал это – я еще могу что-нибудь сделать. У меня много!”. Тем и кончилось». К сожалению, не только не кончилось, но имело длинное продолжение. В то время, когда русское общество наслаждалось чтением шедевров Тургенева и Гончарова, между ними шло странное и нелепое выяснение отношений. И даже если судить по чрезвычайно пристрастным, а иногда и просто грубым воспоминаниям Гончарова, Тургенев шел на большие уступки, явно желая покончить дело о «плагиате» мирно и раз и навсегда, – упорствовал и капризничал болезненно мнительный Гончаров. Отчасти неугасающему гневу Гончарова способствовал небывалый успех романа Тургенева в критике и у читающей публики, о чем с нескрываемым раздражением Гончаров писал много лет спустя: «„Дворянское гнездо” наконец вышло в свет и сделало огромный эффект, разом поставив автора на высокий пьедестал. Так как оно писано было вскоре после рассказа моего, то и вышло полнее, сочнее, сложнее и колоритнее всего, что он написал и прежде и после него». Неожиданная, хотя и очень своеобразная, высокая оценка «Дворянского гнезда» помогает лучше понять яростную и пристрастную до нелепости реакцию Гончарова: он считал себя первым русским романистом, эпиком, и не видел себе здесь соперников («Война и мир» явление более
      293
      позднего времени, да и вообще к Толстому у Гончарова отношение особое). У Тургенева он очень ценил «Записки охотника» и другие примыкающие к этому циклу произведения, энергично хлопотал в цензурном ведомстве, способствуя переизданию очерков и рассказов, ценил Тургенева-«миниатюриста» и певца сельской жизни, но к Тургеневу-романисту был беспощадно суров, полагая, что тот вступил здесь в его сферу, воспользовавшись некогда простодушно рассказанными им программами будущих произведений (позднее сфера заимствований будет кардинально расширена, вобрав эпистолярий и многое другое). Все возрастающее раздражение и недоброжелательство по отношению к Тургеневу чувствуются и в письмах к общим друзьям литераторам. В. П. Боткину 30 января 1859 г. он пишет с затаенной болью: «Тургеневская повесть делает фурор, начиная от дворцов до чиновничьих углов включительно». С Тургеневым продолжаются отношения еще довольно близкие, но очевидно, что все в нем вызывает у Гончарова разлитие желчи: «Сегодня мы обедали у Тургенева1 и наелись ужасно по обыкновению. ‹…› Он всё по княжнам да по графиням, то есть Тургенев: если не побывает в один вечер в трех домах, то печален». Сам же Гончаров «обложен корректурами, как катаплазмами», и очень боится, что уже напечатанная первая часть «Обломова» произведет неблагоприятное впечатление, почему и советует Боткину (и другим) повременить с чтением до окончания публикации в журнале всего романа: «А Вы-таки не можете не читать „Обломова”: что бы подождал до апреля! Тогда бы зорким оком обозрели всё разом и излили бы на меня – или яд, или мед – смотря по заслугам».2
      294
      Наконец в письме к Тургеневу от 28 марта 1859 г. Гончаров выскажет свое мнение о «Дворянском гнезде». Значительное место в письме занимает изложение суждений «одного господина», «учителя» (возможно, мифическое лицо) о романе, с которыми солидарен Гончаров: «Этот господин был под обаянием впечатления и, между прочим, сказал, что, когда впечатление минует, в памяти остается мало; между лицами нет органической связи, многие из них лишние, не знаешь, зачем рассказывается история барыни (Варвара Павловна), потому что, очевидно, автора занимает не она, а картинки, силуэты, мелькающие очерки, исполненные жизни, а не сущность, не связь и не целость взятого круга жизни; но что гимн любви, сыгранный немцем, ночь в коляске и у кареты и ночная беседа двух приятелей – совершенство, и они-то придают весь интерес и держат под обаянием, но ведь они могли бы быть и не в такой большой рамке, а в очерке, и действовали бы живее, не охлаждая промежутками…». В дополнение к «рецензии учителя» Гончаров, уже не скрываясь за анонимными чужими мнениями, высказывается в том же духе и заодно бесцеремонно указывает Тургеневу, в чем его специальное литературное предназначение, определяет границы, которые тому не следует переступать: «Летучие быстрые порывы, как известный лирический порыв Мицкевича, населяемые так же быстро мелькающими лицами, событиями отрывочными, недосказанными, недопетыми (как Лиза в «Гнезде»), лицами жалкими и скорбными звуками или радостными кликами,
      295
      – вот где Ваша непобедимая и неподражаемая сила. А чуть эта же Лиза начала шевелиться, обертываться всеми сторонами, она и побледнела. „Но Варвара Павловна, скажут, полный, законченный образ”. Да, пожалуй, но какой внешний! У каких писателей не встречается он! Вы простите, если напомню роман Paul de Kock „Le Cocu”, где такой же образ выведен, но еще трогательный: там он извлекает слезы. Вам, кажется, дано (по крайней мере так до сих пор было, а теперь, говорят, Вы вышли на новую дорогу) не оживлять фантазией действительную жизнь, а окрашивать фантазию действительною жизнию, по временам, местами, чтобы она была не слишком призрачна и прозрачна. Лира и лира – вот Ваш инструмент».1
      В письме Гончарова содержалось также множество намеков, уязвляющих коварного «плагиатора» и «дипломата», не разгадать которые было невозможно. Тургенев ответил на это оскорбительное письмо твердо, но в то же самое время, можно сказать, сострадательно и толерантно. Он явно не хотел сжигать мосты, от ответных оскорблений и возражений на вздорные обвинения воздержался, дав ясно понять, что все полунамеки им поняты, и тем не менее все же счел возможным ответить «человеку, который считает тебя присвоителем чужих мыслей (plagiaire), лгуном (Вы подозреваете, что в сюжете моей новой повести опять есть закорючка, что я Вам только хотел глаза отвесть) и болтуном (Вы полагаете, что я рассказал Анненкову наш разговор). Согласитесь, что, какова бы ни была моя „дипломатия”, трудно улыбаться и любезничать, получая подобные пилюли. Согласитесь также, что за половину – что я говорю! – за десятую долю подобных упреков Вы бы прогневались окончательно» (Тургенев. Письма. Т. IV. С. 36). В этом прекрасном, грустном и неожиданно мягком письме от 7 (19) апреля 1859 г. (фон – холодная весна, скорее навевающая мысль о смерти, чем
      296
      о пробуждающейся к жизни природе, переживания, связанные со смертью великой певицы Бозио, которую Тургенев слушал в день ее последнего выступления в опере «Травиата», вариации на темы Экклезиаста: «…все мы умрем и будем смердеть после смерти. ‹…› Прах, и тлен, и ложь – всё земное» – Там же. С. 36-37) Тургенев отвечает и на критику его романа, дав понять, что усомнился в реальном существовании «учителя», и оспаривая догматичный взгляд на роман, который будто бы непременно должен быть «эпическим»: «Скажу без ложного смирения, что я совершенно согласен с тем, что говорил „учитель” о моем „Д‹ворянском› г‹незде›”. Но что же прикажете мне делать? Не могу же я повторять „Записки охотника” ad infinitum! А бросить писать тоже не хочется. Остается сочинять такие повести, в которых, не претендуя ни на целость и крепость характеров, ни на глубокое и всестороннее проникновение в жизнь, я бы мог высказать, что мне приходит в голову. Будут прорехи, сшитые белыми нитками, и т. д. Как этому горю помочь? Кому нужен роман в эпическом значении этого слова, тому я не нужен; но я столько же думаю о создании романа, как о хождении на голове: что бы я ни писал, у меня выйдет ряд эскизов. E sempre bene!» (Там же. С. 36).1 О романе Гончарова в письме Тургенева нет ни слова; правда, он желает своему подозрительному и несправедливому корреспонденту нового «Мариенбада». И позже, в том числе и в относительно мирные периоды, Тургенев от оценок «Обломова» будет воздерживаться; впрочем, до конфликта им и так было сказано о романе много дельного и лестного, о чем мы по большей части знаем по «Необыкновенной истории» и письмам к Гончарову.
      Ревность Гончарова к триумфу «Дворянского гнезда» улеглась лишь тогда, когда он убедился в том, что критика и читатели высоко оценили «Обломова», – роман получил неожиданное признание самого могущественного и читаемого критика того времени – Н. А. Добролюбова.
      297
      В историю же русской литературы 1859 г. вошел как год двух шедевров, возвестивших начало эпохи великого русского романа.1
      Естественно, что «Обломов» и «Дворянское гнездо» часто назывались рядом, сопоставлялись и противопоставлялись уже в ранних отзывах критики. В суждениях А. А. Григорьева – и это главное – решительно преобладают почвеннические тезисы, в результате чего оба романа помещаются в одну национально-почвенническую плоскость. Это позволяет критику рассматривать героев романа Тургенева (да и других его произведений) как истинных обломовцев: «Ведь, собственно говоря, если бы наши яростные враги „обломовщины” хотели и могли быть последовательны, они должны бы были с ужасом отворотиться от теперешнего Тургенева в пользу Тургенева прежнего. Ведь ни больше ни меньше как к тому, что они называют Обломовкой и обломовщиной, – относится он теперь с художническою симпатиею. Ведь и Лаврецкий, и его Лиза, и неоцененная Марфа Тимофеевна – все это обломовщина, обломовцы – да еще какие, еще как тесно, физиологически связанные не только с настоящим и будущим, но с далеким прошедшим Обломовки!» (Григорьев. С. 345-346). Считая, что Лаврецкий, будучи «человеком почвы», тоже «из обломовцев», Григорьев обосновывает его преимущество как «лица художественного» перед героями Гончарова (и Писемского) (Там же. С. 316, 322).2 Тенденции романа Гончарова Григорьевым отвергаются и осуждаются, поэтичность «Дворянского гнезда» всемерно подчеркивается.3
      298
      Сопоставление Лаврецкого и Обломова, культивировавшееся Григорьевым и позднее Достоевским,1 имело некоторое основание, но, несомненно, имело и пределы.2 Эти герои сильно разнятся и психологически, и «физиологически». Близкими разновидностями одного типа они могут показаться, только если признать справедливыми суждения Михалевича о Лаврецком, а они таковыми не являются: «…ты – байбак, и ты злостный байбак, байбак с сознаньем, не наивный байбак. Наивные байбаки лежат себе на печи и ничего не делают, потому что не умеют ничего делать; они и не думают ничего, а ты мыслящий человек – и лежишь, ты мог бы что-нибудь делать – и ничего не делаешь; лежишь сытым брюхом кверху и говоришь: так оно и следует, лежать-то, потому что всё, что люди ни делают, – всё вздор и ни к чему не ведущая чепуха» (Тургенев. Соч. Т. VI. С. 76). Эти слова «Демосфена Полтавского», пожалуй, в некоторой степени справедливы лишь по отношению к философствующему Обломову,
      299
      хотя, конечно, далеко не исчерпывают суть его натуры. И все-таки близость между героями Тургенева и Гончарова есть, пусть во многом неуловимая, но несомненная и глубинная, коренящаяся в одной и той же взрастившей их почве Обломовки и Лавриков, словно соседствующих друг с другом.
      В главе Х «Дворянского гнезда» эта близость становится особенно заметной: мертвая тишина, поглотившая Лаврики («усадьба ‹…› не успела одичать, но уже казалась погруженной в ту тихую дрему, которой дремлет всё на земле, где только нет людской, беспокойной заразы»), тихое течение мыслей героя, опустившегося на «дно реки» жизни: «И всегда, во всякое время тиха и неспешна здесь жизнь ‹…› кто входит в ее круг – покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом. И какая сила кругом, какое здоровье в этой бездейственной тиши!» (Там же. С. 63, 64). Край Лаврецкого, как и Обломовка, живет по своим особым вековым законам, полудикий («во все стороны, даже под городом, тянулись непроходимые леса, нетронутые степи») и, кажется, совершенно отгороженный от динамичного, постоянно обновляющегося мира: «В то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе, как весенний снег, и – странное дело! – никогда не было в нем так глубоко и сильно чувство родины» (Там же. С. 65).
 

***

 
      Из напечатанных в том же году, что и роман «Обломов», рецензий на него первой может быть названа публикация письма симбирского журналиста и адвоката Н. М. Соколовского в пятом номере «Отечественных записок» за 1859 г. Судя по содержанию письма, он написал свой отклик, не дождавшись появления заключительной части романа. Осознав актуальность затронутых романистом проблем, автор письма отметил, что критику, который намеревается писать об «Обломове», надо будет «вооружиться строгим анализом и поднять много социальных
      300
      отношений» («Обломов» в критике. С. 34). Независимо от Добролюбова (письмо и статья «Что такое обломовщина?» были напечатаны одновременно) он поставил Обломова в ряд «лишних людей». «Обломов, – писал он, – это продолжение Бельтова, Рудина, это последний исход их неудачной жизни» (Там же. С. 31). Симбирский журналист тонко почувствовал суть мучительного «несовпадения» гончаровского героя с жизнью: «У Обломова были свои идеалы, которые он страстно любил и которые не в силах был привести в исполнение» (Там же. С. 33).
      В письме предлагалось разграничить Обломовых и обломовцев. Обломовец – это Обломов без «той сердечности, той гуманности, того развития, которыми проникнута насквозь вся мягкая, добрая фигура» Ильи Ильича. «Обломовцы, – пишет Соколовский, – встречаются везде», т. е. во всех слоях общества. И далее в письме идет пассаж, который по смыслу и структуре удивительно напоминает вскоре ставшую знаменитой анафорную композицию Добролюбова: «Если я вижу теперь помещика ‹…› Если встречаю чиновника ‹…›. Если слышу от офицера жалобы ‹…› он Обломов» (Там же. С. 62),1 при этом социальная вертикаль представлена в перечне обломовцев Соколовского еще полнее, чем у Добролюбова, вплоть до крестьянина. «Мы привыкли, – заявляет автор письма об обломовцах, – их видеть и в лице той части нашей пишущей и воюющей братии, заветная мечта которой дослужиться до тепленького местечка, нажить себе всякими путями состояньице и затем почить на пожатых лаврах ‹…› и в помещике, проводящем за малыми исключениями свои годы в отъезжем поле за благородным занятием травли зайцев; и в промышленнике, кое-как сколотившем себе копейку, с презрением смотрящем на все новое ‹…› и в крестьянине, отпахавшем свое поле и затем махнувшем рукой на все, исключая заветного пенника, на который пропивается последняя копейка, результат его тяжелых трудов… ‹…› Словом, обломовцы – все те, которые на труд смотрят как на наказание, а на отдых и лень – как на райское блаженство…» (Там же. С. 30-31).
      «Имя Обломова будет ‹…› нарицательно для личностей, подобных ему», – таков финал письма Соколовского.
      301
      Соколовский пришел к заключению, что роман закончится семейным счастьем Обломова и Ольги Ильинской,1 образ которой он оценил чрезвычайно высоко; его слова, посвященные Ольге, звучат как апофеоз: «…Ольга, по нашему мнению, – тот идеал, к осуществлению которого должна стремиться современная жизнь. Она ни разу не изменила себе, она всегда и везде была женщиной, в благороднейшем смысле этого слова; она была ею и за своим роялем, и в аллее с веткой сирени, и в слезах после письма Обломова, и в своих воззрениях на жизнь, и в страстной, памятной для нее сцене в саду… Всюду она вносила все, что есть лучшего, святого в женской натуре… Заслуга Гончарова, создавшего Ольгу, огромна, тем более огромна, что в настоящее время поднят вопрос о женщине; он показал нам ее так, как она должна быть, и как несостоятельны, в сравнении с нею, все эти великосветские типы, и видом и пользой так напоминающие мыльные пузыри. Редко русская литература видела на своих страницах столь полно законченный, полно прочувствованный и, так сказать, просмысленный образ, как образ Ольги… Через всю его свежесть, всю поэзию проходит здоровый, разумный взгляд, не рассчитывающий на эффекты, не бьющий на раздирающие сцены, но выработанный долгим опытом жизни, взгляд долго подмечавший, долго следивший, прежде чем решившийся передать то, что видел…
      Нравственный прогресс общества не останавливался бы на каждом шагу, счастлива была бы жизнь, в ней не было бы апатии, скуки и пустоты, в ней не встречалась бы беспрерывно мелкая, но убивающая медленным ядом пошлость, если бы в женской половине этого общества было побольше созданий вроде Ольги…» (Там же. С. 30).
      302
      К числу первых рецензий на роман принадлежала и статья В. Я. Стоюнина. Он размышлял о слове «обломовщина» и о явлении, им обозначенном. По мнению критика, автор слова «обломовщина» объективно изобразил национальный недуг («в каждом из нас есть частица „обломовщины”»), но, наделив этим качеством своего героя в такой концентрации, он сделал его лицом «исключительным», не типичным, даже «загадочным».1 Стоюнин так и не нашел ответа на вопрос: «…каким образом в человеке может сделаться содержанием целой жизни то, что в нас проявляется только минутами, как будто бы следствие русского первородного греха».2
      Еще больше недоумений и вопросов возникло у критика в связи со Штольцем. «Мы знаем, – пишет он, – как Обломовка усыпительно действовала на коренных жителей, погружая всех в ленивую дремоту, как же она подействовала на Штольца, сообщив колорит русский и вместе с тем нисколько не обломовский?». Критик подошел к проблеме, которая позже будет интересовать многих: можно ли сводить влияние «благословенного уголка» (наст. изд., т. 4, с. 98) на человека только к обломовщине?
      Слабостью романиста Стоюнин счел и то, что было следствием сознательной творческой установки автора «Обломова»: «недосказанность» героев. В письме к И. И. Льховскому от 2 (14) августа 1857 г. Гончаров высказался так: «Герой может быть неполон: недостает той или другой стороны, не досказано, не выражено многое: но я и с этой стороны успокоился: а читатель на что? Разве он олух какой-нибудь, что воображением не сумеет по данной автором идее дополнить остальное? Разве Печорины, Онегины, Бельтовы etc. etc. досказаны до мелочей? Задача автора – господствующий элемент характера, а остальное – дело читателя». С этим соображением романиста, как отметила Л. С. Гейро (см.: ЛП «Обломов». С. 581), перекликается замечание А. В. Дружинина, содержащееся в его статье о романе: «Обломов, лучшее и сильнейшее создание нашего блистательного романиста, не принадлежит к числу типов, „к которым невозможно добавить ни одной лишней черты”, – над этим типом невольно
      303
      задумываешься, дополнений к нему невольно жаждешь, но дополнения эти сами приходят на мысль, и автор со своей стороны сделал почти все нужное для того, чтобы они приходили» («Обломов» в критике. С. 122).
      Газетные и журнальные рецензии 1859 г. были в основном благожелательными и сочувственными.1 А. Пятковский подчеркивал типичность образа главного героя: «Обломов ‹…› представляет нам целый тип, Обломова вы встретите на каждом шагу, в той или иной одежде, под тем или другим именем – и не нужно быть Помпеем, чтобы набрать их целые легионы» (ЖМНП. 1859. № 8. С.101).
      Рецензент «С.-Петербургских ведомостей» (1859. № 284. 31 дек.) констатировал, что роман «возбудил при появлении своем бесконечные толки, которые не замолкли еще и теперь, когда уже прошло много месяцев со времени его напечатания, несмотря на множество разнообразных и весьма серьезных интересов, волнующих нашу эпоху. Этот роман принадлежит к числу произведений, о которых долго не перестают говорить и о которых слышатся самые противоположные суждения». Он отмечал неразрывную связь образов Обломова и Захара, видя в этом несомненное достоинство романа: «Захар и Обломов выросли на одной и той же почве, пропитались одними и теми же соками; их существование связано тесными неразрывными узами; они невозможны друг без друга». Глубокое впечатление на критика произвел эпилог романа: «Заключительная сцена романа, где Штольц встречается с Захаром, просящим милостыню, проливает яркий свет на идею автора и дает всему роману трагический оттенок. Эта сцена производит на читателя страшное, потрясающее действие».
 

***

 
      Масштаб, в котором рассматривается проблема, обозначенная в названии статьи Н. А. Добролюбова «Что такое обломовщина? («Обломов», роман И. А. Гончарова.
      304
      «Отечественные записки», 1859, № I-IV» (С. 1859. № 5. Отд. III. С. 59-98), намечен уже в эпиграфе: «Русь», «русская душа», «веки» русской жизни.1 Обращение к высокому гоголевскому слову о будущем России давало читателю возможность уяснить, что в сознании автора статьи содержание романа соотносится с главными вопросами национальной жизни в ее историческом развитии.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46