А не засесть ли за мемуары? Конечно, этот проект мог показаться претенциозным. Она не задавалась целью убедить читателей в собственной важности, как и в важности высокой моды, – об этом она вовсе не беспокоилась. Ей просто хотелось
существовать в собственных глазах, ибо чувствовала, что ее личность сходит в тень безвестности в условиях той маргинальной, бесцветной жизни, которую она влачит. Нейтральной, как та страна, где текут ее дни – слишком однообразные для жен-шины с душой борца, которым она никогда не переставала быть. А что сказать о безмятежном – и снискавшем славу такового – климате на берегах озера Леман? Он как ничто другое способствовал той медленной смерти, на которую она себя обрекала своей бездеятельностью.
Напротив – воскрешение эпизодов минувшей жизни, воссоздание в памяти ее перипетий, радостей и горестей явится для нее возрождением.
Конечно, она слишком трезво оценивала свой литературный талант, чтобы самой браться за перо. Правда, она являлась автором нескольких десятков мини-эссе, но тут ей очень помог Реверди… Так, а почему бы снова не обратиться к нему за помощью? Увы, это все будет для него слишком животрепещущим… К тому же, сколько она его знает, он непременно начнет своеволь-ничать и вносить свои коррективы в ее манеру видения. В итоге это будут совсем не ее мемуары.
И вот Габриель решает призвать на помощь Поля Морана. Это случилось зимою 1946 года в Сен-Морице, в знаменитом «Бадрютте» – большом отеле в стиле fin de siecle,[63] расположенном в самом центре городка. Вечера напролет Габриель и Моран вели разговор в уютном салоне; остальные постояльцы мало-помалу разбредались по своим номерам, а беседа кутюрье и писателя затягивалась допоздна. Впрочем, слово «беседа» здесь не совсем уместно, ибо говорила одна Габриель. Говорила без устали своим хрипловатым голосом, стремясь, точно Пруст, разыскать время, которое для нее никогда не было утраченным. Никогда прежде глаза Коко так не сыпали искрами из-под дуг ее подведенных карандашом бровей, похожих на своды из черной лавы, столь часто встречающиеся в стране вулканов. Возвращаясь к себе в номер, очарованный Моран записывал по горячим следам меткие замечания и молниеносно брошенные формулировки, переводил на бумагу портреты друзей собеседницы – впрочем, по манере исполнения это скорее травленные кислотой офорты, до того они кажутся едкими! Но ждала ли Габриель в действительности, что Моран запишет ее воспоминания? Просила ли его об этом? Или просто излила душу своему давнему другу, автору «Левиса и Ирены»?[64] Трудно сейчас установить, как было на самом деле.
Но вот шесть месяцев спустя случай послал ей ту, кого она искала. Летом 1947 года в Венеции она познакомилась с писательницей Луизой де Вильморен, создавшей ряд романов, в том числе «Постель с колоннами». Обе женщины прониклись симпатией друг к другу, и Габриель, поведав новой подруге о своем проекте, встретилась с нею в Париже в начале сентября. Изложив Луизе свое прошлое, Коко поручила облечь ее рассказ в такую форму, которая увлекла бы читающую публику. Луиза согласилась тем охотнее, что в тот момент сидела на мели. «Я всего лишь бедная пташка», – пожаловалась она. Габриель обещала разделить с нею авторские права на будущее произведение, что позволит «бедной пташке» хоть на время погрузиться в роскошное существование, которого она, вне всякого сомнения, была достойна. Рабочие сеансы затянулись на три-четыре месяца, встретив осложнения из-за сентиментальной жизни Луизы (она была метрессой британского посла Даффа Купера, получившего от нее каламбурное прозвище «Кокилье» – «ракушка»). Но самым парадоксальным было то, что эта связь существовала с благословения леди Купер – законной супруги дипломата, которая сама испытывала привязанность к Луизе… Удивительным было согласие во взаимоотношениях этих трех персонажей, которые, согласно хорошо известной формуле, считали брак столь тяжелой цепью, что требуются трое, чтоб ее нести.
Как бы то ни было, фасон, по которому Габриель кроила свои мемуары, был весьма специфичен. Демонстрация своей верности правде, которая, по словам ее друга Кокто, «чересчур уж нага, чего доброго, станет возбуждать мужчин», – и не входила в ее намерения. Легенда о Коко стала частью ее личности – не такая уж она дура, чтобы разрушать ее неподобающими признаниями! Итак, для начала следует скрыть неудобную правду о печальном начале своего существования. Условимся о том, что родители Шанель – зажиточные крестьяне, которые владели несколькими фермами и ездили исключительно в хороших экипажах. Ее отец… говорил по-английски… Оставил семью? Пусть так… Но ни слова о том, что сдал родных дочурок в сиротский приют! Монахини, которые воспитывали Габриель, превратились в ее воображении в суровых теток, никогда не поступавшихся принципами. Ни слова о том, что она начинала свою карьеру продавщицей готового платья и уж тем более – статисткой в муленском кафешантане, посещавшемся гарнизонными офицерами! Теперь ответим на вопрос: почему же все-таки ее называли Коко? Если кто ожидает от нее признания, что она исполняла песенку «Кто видел Коко в Трокадеро», не дождется! Она предпочитает ответить по-другому: это оттого, что папаша ласково называл ее «крошка Коко»! В том же духе выдержан и весь остальной рассказ: он обрывается на 1914 годе, когда Габриель утверждается как заправская кутюрье. «А мне тогда едва исполнилось девятнадцать», – уточняет она. Вот те раз! Мемуаристка одним махом скостила себе десять лет! Что, кстати, позволяет ей разом перескочить к периоду, о котором она гораздо охотнее желала бы поведать.
Но если вчитаться в ее рассказ повнимательнее, нетрудно заметить, что в нем есть и совершенно правдивые замечания: «Вранье не требовало от меня никаких усилий. Я не только сама по себе была вруньей, но к тому же мое воображение, питавшееся всякого рода низкопробными романами, способствовало украшению моего вранья, оживляя его патетическими эпизодами…»
А как не поверить в искренность ее исповеди: «Детство, лишенное любви, вызывало во мне безумную жажду быть любимой?» И сколь трогательно ее заявление, относящееся к эпохе обретенной славы: «Мне хотелось верить – любя то, что я создавала, любили и меня. Меня любили благодаря моим творениям!» Какое отчаяние прорывается в этом признании!
Если верно, что Габриель надеялась благодаря своему рассказу обрести сознание своего существования, то при всем том она не упускала из виду и свои материальные интересы. Она рассчитывала продать за хорошую цену свои мемуары какому-нибудь американскому издателю, а также права на их экранизацию. Не дождавшись окончания редактирования, она схватила рукописи – и в самолет. В феврале 1948 года она вылетела в Нью-Йорк на новейшей машине «Констеллейшн» авиакампании «Локхид», достигавшей цели за двенадцать часов и предоставлявшей пассажирам роскошные индивидуальные каюты. Конечно, она тут же понесла издателям первую часть рукописи в качестве образчика. Но вопреки надеждам – а Габриель была уверена, что материал у нее с руками оторвут! – она вернулась несолоно хлебавши. Так отчего же ее рассказ показался издателям неинтересным? Без сомнения, ее первой ошибкой было умолчание о фактах, которые ей хотелось бы забыть. В результате история не только сделалась пресной, но и лишилась элемента правдивости, который как раз и вызвал бы симпатию читателя. Поведав без прикрас о лишениях, понесенных в юные годы, она оттенила бы свои успехи и триумфы последующих лет. И тогда история ее необычайного восхождения восхитила бы американцев, которые обожают все, что воспевает энергию индивидуума.
Так или иначе, Габриель вернулась из Штатов мрачнее тучи. Всю ответственность за фиаско она свалила на Луизу, мысленно упрекая ее, что та, мол, не сумела изложить ее воспоминания в более привлекательной манере. Но при всем том Габриель, которой не откажешь в умении обрушить на правого и виноватого громы и молнии, не осмелилась даже сообщить своей помощнице о провале предприятия, на которое та возлагала такие надежды. Только молчание Коко сказало ей обо всем. Видя, как улетали тысячи долларов, разочарованная и травмированная Луиза написала Габриель ироничное письмо – мол, заканчивай свой труд сама! Ни у кого другого лучше не получится. Инцидент сильно охладил дружбу между двумя женщинами, однако же не убил ее совсем.
* * *
Париж, авеню Монтень. 12 февраля 1947 года. Десять тридцать утра. У дверей частного особняка под номером 30 под великолепным навесом из жемчужно-серого атласа, несмотря на морозец – все-таки шесть градусов! – теснятся элегантные посетители. Один протягивает портье белую карточку, на которой значится: «Кристиан Диор просит мадам имярек (или мосье имярек) оказать ему честь и пожаловать на презентацию его первой коллекции».
В ту пору месье Диор был почти никому не известен… за исключением разве что клиентов кутюрье Люсьена Лелона, для которого этот бывший торговец картинами трудился в качестве модельера. У него было всего лишь несколько лет опыта работы. Но самые шикарные заказчики дома Лелона обратили внимание на исключительный талант Диора. Узнав о нем, самый крупный текстильный промышленник той эпохи Марсель Буссак назначил ему встречу и, мгновенно попав под его обаяние, решил открыть Дом моделей его имени, выделил в качестве первоначального капитала 60 миллионов франков.[65]
На эту презентацию – а ей предшествовали упорные слухи о том, что она станет событием года – съехался весь блестящий Париж. Эта толпа людей состояла, по большей части, из завсегдатаев рю Камбон до 1939 года. Там были Кристиан Берар, Мария Лаура де Ноай, Этьен де Бомонт, который – о чем Габриель узнала с ужасом – создал для нового кутюрье эскизы бижутерии, и Мария Луиза Буске, хозяйка салона, собиравшегося по четвергам в ее великолепных апартаментах на площади Пале-Бурбон. Ну и, конечно, явился целый батальон журналистов, пишущих о моде, среди которых – соперничающие команды «Вог» и «Харперс»…
Два часа спустя было известно, что Кристиан Диор – бесспорно, один из величайших кутюрье эпохи. Собратья Кристиана Диора по профессии разом бросились его поздравлять, целовать… «Давно не видела ничего столь прекрасного!» – записала себе одна пожилая дама, которую приветствовали с большим почтением. Это была не кто иная, как Мадлен Вионне, стяжавшая прозвище «Колдунья» за те чудеса в области кройки и шитья, которыми она славилась до 1939 года. Но среди высказанных мнений выделим одно, которому следует придать особую важность. Оно принадлежит великой жрице американской моды Кармен Сноу, знаменитой директрисе «Харперс». Исполненная энтузиазма, она написала так: «Dear Christian, your dresses are wonderful, they have such a new look!» (Дорогой Кристиан, ваши платья чудесны, им присущ новый взгляд!) Это высказывание обошло весь мир.
Но что же в действительности представляет собою «новый взгляд», который так внезапно возник? Почему он явился как революция? А то, что он знаменует собою полный разрыв с модой 1940-х годов: закончилось время толстых каблуков и неестественных, набитых ватой плечиков. О практичных нарядах, вроде тех, что носили в период оккупации, речь больше не шла. На повестке дня – тема возврата к самой существенной функции высокой моды: делать женское тело еще прекраснее! У женщины, сотворенной Кристианом Диором, – узкая талия, высокая и пышная грудь, покатые плечи, а широкие юбки ниспадали почти до земли. Но с вечерними платьями эта мода требовала ношения нижних юбок, осиных талий, китового уса… В общем, всей арматуры, забытой с двадцатых годов.
Нетрудно представить себе реакцию Габриель перед лицом этого «нового взгляда», который являл полную противоположность тому, что проповедовала она, и мог называться «новым» только в качестве хорошо забытого старого. Вот какой формулировкой она охарактеризовала автора «нового взгляда»: «Диор? Он не одевает женщин, он обивает их обоями!» Но чем больше Диор становился притчей во языцех, тем более смягчаются суждения Шанель в ее мемуарах. Кстати, с той поры, как она показывала свою последнюю коллекцию, миновало уже девять лет. Это было еще до войны. Итак…
Несмотря на все и ничуть о том не сожалея, она убеждена, что новая мода, какой бы талант ни демонстрировал Кристиан Диор, несет в самой своей концепции зародыши своего истощения. Его сегодняшний триумф объясняется просто: после периода лишений, обусловленных войной, женщины жаждали роскоши. Но уже недалеко было время, думала Габриель, когда клиентки Диора насытятся по горло всеми этими тяжеловесными конструкциями, этими юбками-кринолинами, требовавшими многих и многих метров тюля или органди.[66] Может быть, в этом проявлялась ее ревность, но имела место и прозорливость – будущее покажет, как она была права. Но пока еще восторг по поводу «нового взгляда» – «new look» – был всеобщим. Особенно в Соединенных Штатах, где одна журналистка из Эн-би-си ничтоже сумняшеся заявила: «Диор сделал для французского кутюрье то, что парижские такси сделали для Франции перед битвой при Марне».
А что касается оппозиции, то она обрекла себя. Например, «Лига женщин» ополчилась на «непотребное обнажение бесстыдных грудей», чем Диор соблазняет американок и которое рискует опустить «и без того низкий уровень общественной морали». А вот что писал Диору честный американец со Среднего Запада г-н Эпплбай: «Моя супруга стала невыносимой: стремясь во что бы то ни стало обрести вашу хваленую осиную талию, съедает десяток черносливин в день, и больше ни крошки! Ваш Дом моделей – сущий ад. Ступайте к черту!»
Не отставала и Франция – в Париже, в XVIII аррондисмане, на рю Лепик, домашние хозяйки в гневе набросились на двух юных прелестниц – поклонниц новой моды: порвали им одежды, и бедняжкам пришлось садиться в такси полураздетыми…
Но все эти возмущения, о которых без устали трубила пресса, только подчеркивали триумф Диора. Благодаря ему французская высокая мода – которая прозябала, несмотря на деятельность таких домов, как Баленсияга, Роша, Пиге, Фат и некоторые другие, – подняла голову. Текстильные фабриканты потирали руки.
* * *
1947, 1948, 1949, 1950-й… Годы текли – монотонные, тусклые, бесконечные для Габриель в своей угрюмой похожести. Лозанна, Париж, Рокебрюн… В Швейцарии, кроме визитов нескольких друзей, львиную долю ее дней составляли привычные прогулки. Во второй половине дня она мерила шагами любезную ее сердцу водуазскую землю. Одна из излюбленнейших прогулок уводила Коко туда, где на прогалине леса, неподалеку от Лозанны, располагалось шале «Бонзанфан», устроенное на старой ферме. Здесь на по-деревенски безыскусные столы, источавшие приятный смоляной запах, ставились черничные пироги с молоком. Иной раз прогулка уводила ее и дальше – карабкаясь по горным тропам, она доходила до елового леса Юры, чтобы оттуда еще дальше вглядываться в склоны, по которым взбираются истосковавшиеся по золотому весеннему солнцу виноградники… Этот здоровый образ жизни с каждодневной физической активностью поддерживали в ее теле энергию и крепость, которые не оставят ее до самой смерти.
Храня верность Швейцарии, Габриель тем не менее все дольше и дольше задерживается в Париже. В июле 1949 года она приняла, по рекомендации Лукино Висконти, молодого кинематографиста Франко Дзеффирелли, которому тогда было 26 лет. Она стала его гидом по столице, организовала ему встречи с разными людьми, в том числе с еще неизвестным тогда Роже Вадимом и Кристианом Бераром, осыпала подарками. Опубликованные им воспоминания свидетельствуют о том, что Габриель умела доказывать свою щедрость. Не ведя светской жизни в собственном смысле слова, она стала появляться в «Гранд-опера», в других театральных залах. И хоть ей так и не удалось по-настоящему забыть колоссальное унижение, пережитое ею в сентябре 1944 года, она мало-помалу втянулась в парижскую жизнь. Но лето она проводила в «Ла Паузе», где так любила морские горизонты, старые оливы и ароматы лаванды. Ей хорошо было там отдыхать, потому что мягкий климат продолжался до последних дней октября. Она приглашала туда друзей – Сержа Лифаря, Андре Френьо, Мишеля Деона или Жана Кокто, который вскоре станет ее соседом, поселившись у Франсины Вейсвайлер на мысе Ферра.
Несмотря на это, Габриель все тяжелее переносила свою бездеятельность. Это ее состояние усугублялось смертями близких ей людей: в 1942 году уходит из жизни великий князь Дмитрий, в 1947 году – Жозе Мария Серт, не успев завершить роспись собора в Више, в Каталонии. В 1953 году покинул этот мир герцог Вестминстерский. Но ни одна смерть не явилась для нее таким ударом, как смерть польской подруги. Хотя они никогда не переставали ревновать, а порою им случалось и ненавидеть друг друга, Мися и Габриель никогда не теряли друг друга из виду, не могли распроститься друг с другом, и ничто не связывало их так, как то, что их разделяло. Коко продолжала называть ее «мадам Вердурински» (что было правдиво до жестокости), а словесный портрет, который сохранил для нас Поль Моран, остается одной из богатейших коллекций ядовитых стрел, когда-либо составленных ею:
«Она щедра: когда кто-нибудь страдает, она готова отдать все – отдать все, чтобы он продолжал страдать.
Когда она ссорит меня с Пикассо, то говорит: «Я тебя спасла от него».
Она жаждет великого – она любит соприкасаться с ним, обнюхивать его, покорять его, низводить до малого.
Мне случается кусать моих друзей, но Мися глотает их».
Но нетрудно представить себе, что подруга, которая некогда была способна крикнуть Коко перед кругом друзей «Заткнись, идиотка!», знала, чем себя защищать.
По правде сказать, тех, кто в ту пору бывал у Миси, не удивило известие о ее смерти. От нее осталась одна тень, а почти за десять лет до того она сделалась практически слепою. Уход Серта, уход Русси нанесли ей мучительные удары… и она стала искать убежища в наркотиках. Мися часто наезжала в Швейцарию не только затем, чтобы повидаться с Коко, но и для того, чтобы достать морфию, без которого она уже не могла обойтись, вплоть до того, что ничуть не стеснялась вкалывать себе очередную дозу прямо сквозь юбку под столом во время обеда в ресторане; иногда, впрочем, она забывала и о самом обеде, а порою одевалась бог знает как.
Фотография, снятая Хорстом в Венеции в 1947 году, запечатлела удручающий силуэт этой женщины. Белая одеревенелая фигура, призрак – вот все, что осталось от некогда молодой, цветущей, сияющей прелестницы, которая когда-то вызывала восхищение у Ренуара и Боннара.
…15 октября 1950 года во второй половине дня Габриель, извещенная о том, в каком состоянии ее подруга, помчалась на улицу Риволи в бывшую квартиру Серта. Мися, не встававшая с постели на протяжении целого месяца, была крайне слаба, на пороге смерти… Но по-прежнему не утратила ясности ума. Она только что приняла таинство соборования. Узнав о прибытии Шанель, Мися, слишком изнуренная, чтобы вынести все эти словесные соболезнования, вздохнула и, повернувшись лицом к стене, простонала: «Коко! Ах… Она меня убьет!»
Одновременно с Габриель съехались несколько друзей умирающей, в том числе Клодель и Кокто. Мися тихо угасла глубокой ночью.
Едва забрезжил новый день, Габриель, исполненная решительности и хладнокровия деревенской женщины перед лицом смерти, взяла дело в свои руки. Она велит перенести усопшую на большую кровать под балдахином, где некогда спал Жозе Мария… Затем, запершись в комнате с покойницей, принялась обряжать ее в последний раз. Когда час спустя она наконец открыла дверь и позволила друзьям взглянуть на новопреставленную, тем осталось только констатировать чудо: покоившаяся на убранном белыми цветами смертном одре, вся в белом, с бледной розой на груди, украшенной лентой того же оттенка, тщательно причесанная и нарумяненная, Мисия вернула себе прежний блеск.
Это была последняя дань, которую Коко принесла подруге. Мися обрела вечный покой на маленьком кладбище Вальвен, омываемом плавным течением Сены, неподалеку от могилы ее давнего поклонника – Стефана Малларме. Теперь земля соединила их…
* * *
Полтора года спустя Габриель, которую не покидала навязчивая мысль написать свою биографию, обратилась на сей раз к молодому журналисту Мишелю Деону, который к тому времени уже был автором романа «Я не хочу его забыть никогда». Деон принял предложение. Больше года Шанель и Деон пытались привести мемуары в надлежащий вид. Но поскольку Габриель по-прежнему цеплялась за легенду о самой себе, желая поведать читателям ее вместо правдивого рассказа о своей жизни, затея и на этот раз была обречена на провал. То, что в ее изустном рассказе могло сойти за правду, звучало фальшиво, будучи переложенным черным по белому на бумагу. И она прекрасно отдала себе в этом отчет, получив 300-страничную рукопись из рук Деона. Мемуаристка оказалась в той же ситуации, что и с Луизой де Вильморен. «В этих трехстах страницах, – скажет она одному из своих друзей, Эрве Миллю, который передаст ее слова Деону, – нет ни одной фразы, которая была бы не моей, но я думаю, что американцы ждали бы не этого».
Безусловно, Габриель всерьез мечтала о заокеанских читателях – ведь пыталась же она продать созданную совместно с Луизой де Вильморен рукопись нью-йоркским издателям. Но в словах, сказанных Эрве Миллю, таится болезненное для нее признание: она выбрала не тот путь, посчитав жизнеспособным литературный жанр, являющий собою нечто среднее между биографией и волшебной сказкой. Что нереально, то нереально. Да и французские читатели едва ли оценили бы фальшивые воспоминания Коко Шанель…
Но как бы все-таки заявить о себе? Нет ли других способов известить, что она по-прежнему существует?
12
ВОЗВРАЩЕНИЕ МАДЕМУАЗЕЛЬ
19 августа 1953 года Габриель вступила в свой семьдесят первый год. Четырнадцать лет назад она повесила замок на двери своего престижнейшего Дома мод. Жила в одиночестве, в разочаровании, потеряв многих своих друзей. Для нового поколения имя Шанель не значило ничего, кроме знаменитых духов. И вот на закате своего существования, в том возрасте, когда большинство людей уходит из активной жизни, она бросила миру дерзновенный вызов: решила вновь открыть свой Дом моделей… И не затем, чтобы он довольствовался маргинальной ролью, не с целью найти занятие своим старым годам, а затем, чтобы явить его во всем предвоенном блеске, вернуть международный престиж…
Что побудило Габриель пуститься в такую явно рискованную авантюру? Для этого существовала целая связка мотиваций, наслаивавшихся друг на друга, точно черепица. Во-первых, что бы она о себе ни говорила, она давно уже стала дальновидной деловой женщиной – братья Вертхаймер имели прекрасную возможность в этом убедиться. Кроме того, теперь источником ее доходов стали исключительно проценты с выручки от продажи духов. Сумма доходов могла вырасти лишь в случае роста объемов продаж. Но, несмотря даже на фантастическую рекламу, невольно созданную этим духам знаменитым признанием Мерилин Монро – которая, по ее собственным словам, «надевала на ночь лишь несколько капель „Шанели № 5“, и больше ничего» – и не говоря уже о том, что этот парфюм оставался самым знаменитым в мире, продажи, по мнению Габриель, росли не так быстро, как ей хотелось бы. Не то чтобы она боялась оказаться в нищете, но ведь известно – кто в делах не добивается существенного движения вперед, тот откатывается назад. «Вперед и только вперед!» – это правило абсолютно для всех.
Итак, что же предпринять? Габриель назначает Пьеру Вертхаймеру деловую встречу в Швейцарии. Встреча состоялась в Уши, на террасе отеля «Бо-Риваж». Разговор был дружеским и столь же умиротворенным, какою в это время была расстилавшаяся перед их глазами совершенно гладкая поверхность озера.
– Пьер, а не запустить ли нам на рынок новый парфюм? – ласково предложила Коко.
Она думала, что предлагает превосходное средство увеличить показатели деловой активности общества.
– Боюсь, что это не самая превосходная идея, – с улыбкой сказал Вертхаймер.
И объяснил: предложение рынку нового продукта потребует бешеных расходов на рекламу, которые, еще неизвестно, оправдают ли себя. Больше того, новый парфюм только повредит испытанной, хорошо продающейся «Шанели № 5» – американцы хотят только ее, и ничего больше.
Кстати, предложенные рынку после «Шанели» «Гардения» и «Cuir de Russie»,[67] несмотря на все свои достоинства, никогда не достигли тех же результатов.
Габриель это убедило, и она вынуждена была согласиться. Ничего страшного, наверняка найдется чем заняться! – решила она и поклялась не выходить из игры.
* * *
К тому времени «новый взгляд» существовал уже пять-шесть лет и явил из праха почти все, что ей было так ненавистно в бель-эпок. Она на дух не принимала «нового взгляда» даже при том, что его первоначальные перегибы успели исчезнуть. Годы ни на йоту не убавили в ней остроумия – несладко приходилось всем этим любителям мучить женское тело корсетами, осиными талиями, китовыми усами, когда они попадались ей на язык! Как быть несчастным модницам, чтобы исхитриться нагнуться или сесть в авто и не поломать при этом конструкции своих нарядов? Гротеск, да и только! «Кутюрье забыли, что внутри их платьев находятся-таки женщины!» Или вот еще: «Как вам нравятся эти дамы, закутанные в парчу? Ведь стоит им только сесть, как они становятся похожими на старые кресла Людовика XIV!» Статьи журналистов, пишущих о моде, а еще в большей степени указы[68] ее собратьев по ремеслу возбуждали в ней иронию. «В этом году в моде маленькая голова», – с насмешкой читает она, а потом, взбесясь, швыряет журнал на пол и вскрикивает: «А если у меня большая голова, что ж мне, кидаться в Сену, чтобы доставить удовольствие этим мосье?» Кстати, мало кто из них заслуживал симпатию в ее глазах, за исключением Кристобаля Баленсияги, который работал в стиле, в корне противоположном «новому взгляду», и за которым она признавала огромный талант. Остальные же собратья по ремеслу, по ее мнению, бесчестили французскую высокую моду. Шанель считала, что национальный стиль от кутюр находится в глубоком кризисе, движется ощупью и тщетно ищет свой стиль. По прихоти эпох и капризов кутюрье талия то опускается, то поднимается, то снова опускается. А юбка, порою тяготея к земле, удлиняется до безобразия, словно повинуясь некоему таинственному повелению…
Заметим, что Габриель скорбела по поводу вмешательства мужчин в профессию. В предвоенные годы в мире моды доминировали женщины – Мадлен Вионне, Эльза Скьяпарелли, мадам Гре, не говоря уже о ней самой… Теперь же, по мнению Коко, мужчины берут на себя смелость указывать женщинам, как им следует одеваться. И одевают их плохо, потому что презирают их или в лучшем случае не любят… Приглядитесь к нравам большинства из них, настаивает она, и вы все решительно поймете. Вместо того, чтобы одевать женщин, их расфуфыривают, им предлагают наряды, в которых нельзя ни ходить, ни бегать, зато можно отлично кривляться, как обезьяна. Вот почему американки, которым не откажешь в практическом смысле, бойкотируют французскую продукцию…
* * *
В том же 1953 году Габриель собралась на несколько недель в Нью-Йорк в гости к своей подруге Магги ван Зейлен. Ее дочь Мария Елена (которая позже выйдет замуж за Ги де Ротшильда) была приглашена на престижный бал дебютанток с участием самых богатых наследниц Америки и по этому случаю сшила себе великолепное платье. Исполненная гордости за свое приобретение, она кинулась к Шанель и, румяная от удовольствия, вертелась перед ней волчком: полюбуйтесь!
– Какой ужас! – воскликнула Коко и скорчила такую гримасу, которая не оставляла никаких сомнений в искренности ее реакции.
Мария Елена готова была разрыдаться. Что делать? Полная угрызений совести, Габриель тем не менее не могла обещать, что несколько стежков смогут превратить «ужас» в элегантное платье…
И тут Коко, увидев большую занавеску из красивой шелковой тафты, принялась ее щупать, гладить, растирать между пальцами, измерять и наконец велела отцепить:
– Вот этого будет достаточно, – сказала она двум остолбенелым женщинам.
…Через несколько часов Габриель сымпровизировала такое чудесное бальное платье, что все подруги Марии Елены стали наперебой выспрашивать у нее адрес портнихи…
Впоследствии баронесса де Ротшильд заявит о том, что именно этот эпизод и подтолкнул Габриель к принятию решения о том, чтобы вновь открыть свой Дом моделей. Мы не обязаны принимать ее слова на веру, но можно сказать с уверенностью, что этот случай сыграл в этом решении свою роль.
Нам представляется, что более важным оказалось другое обстоятельство: она прекрасно понимала, что триумфальное возвращение в от-кутюр будет эквивалентом вложения в рекламу «Шанели» миллиона долларов. Оно невероятным образом воздействует на рост продаж, а значит, возрастут и цифры отчислений в ее пользу.
Разумеется, не стоит забывать о том, что в послевоенную эпоху число клиентов, способных покупать одежду от кутюр, катастрофически упало. Многие Дома моделей рассчитывали как на источник процветания только на продажу духов со своим именем. Эти парфюмы благотворно влияли на престиж кутюрье и на успех их коллекций. И, наоборот, успех коллекций одежды подстегивал продажу духов. В этой перспективе расчеты Габриель были вполне разумны, что показала и последняя цепочка событий.
И, наконец, для Габриель вновь открыть свой Дом моделей означало воскреснуть. Это не слишком большое преувеличение: ведь Шанель постоянно утверждала, что в работе заключается вся ее жизнь. По большому счету она была никем после сентября 1939 года… Несколько лет спустя, начиная с 1946 года, ей снова захотелось существовать – об этом свидетельствуют ее неоднократные попытки публикации приукрашенного повествования о своей жизни. Убедившись к 1953 году в невозможности данного предприятия, она поняла: чтобы не сгинуть во тьме безвестности, ей остается только сражаться на почве, где ее компетенция более всего очевидна: на почве высокой моды. Что ж! Она – «старушка», как ее любовно, но бесцеремонно называли товарищи по ремеслу, – на семьдесят втором году жизни покажет им, что у нее есть еще порох в пороховницах!..
Приняв летом 1953 года решение, Габриель приступила к делу.