Эфиопика
ModernLib.Net / Античная литература / Гелиодор / Эфиопика - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Гелиодор |
Жанр:
|
Античная литература |
-
Читать книгу полностью
(638 Кб)
- Скачать в формате fb2
(286 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|
Монтень в своих «Опытах» (т. II, гл. VIII) коснулся легенды о Гелиодоре и высказал свое мнение о его романе: «Гелиодор, добрейший епископ города Трикки, предпочел лишиться своего почтенного сана, доходов и всего связанного с его высокой должностью, чем отречься от своей дочери, которая жива и хороша еще поныне, хотя для дочери церкви, для дочери священнослужителя она и несколько вольна и чересчур занята любовными похождениями».
Торквато Тассо так отзывался о достоинствах романа Гелиодора: «Заставить слушателя недоумевать, между тем как автор переходит от смутного к определенному… одна из причин, почему нам так нравится Гелиодор». В «Освобожденном Иерусалиме» (XII, 21-25) Тассо воспользовался гелиодоровской версией рождения белого ребенка от чернокожих родителей: в его поэме эфиопская царица, будучи беременной, имела перед глазами картину, на которой была изображена дева, сверкающая белизной; боясь ревнивых подозрений супруга, царица подменила родившуюся дочь – Клоринду – черным младенцем.
В Англии Гелиодор появился в XVI веке сперва в пересказе, затем в переводе.
Что ситуации гелиодоровского романа были хорошо известны, показывает одна ссылка у Шекспира. В комедии «Двенадцатая ночь» (около 1600 года) герцог Орсино говорит:
Быть может, должен мне служить примером Египетский пират, что перед смертью Хотел убить любимую? Ведь ревность Порой в своих порывах благородна. (Акт V, сцена I)Здесь имеется в виду гелиодоровский Тиамид. Мимоходом сделанная ссылка не могла бы иметь места, если бы драматург не предполагал, что она будет понята – подхвачена – театральной публикой.
Случаи упоминания и освоения Гелиодора в XVI веке разнохарактерны и не связаны непременно с романом, как с литературным жанром.
В XVII веке картина меняется: стали сопоставлять средневековые рыцарские сказания и греческие повести, из всего античного наследия ближе всего подходившее к тому, что на Западе называлось романами, то есть повествования на романском, народном, языке в отличие от ученой латыни. Название «роман» было перенесено и на тематически аналогичные произведения греческой литературы, при этом не считались с получающимся языковым противоречием и анахронизмом: в эпоху древних греков еще не существовало ни романских народностей, ни их языков. Не предусмотренная античными теоретиками развлекательная беллетристика, хотя бы и античная, встречала и в новое время осуждение, – например, Сервантес сближает рыцарские романы с «Милетскими сказами», которые он называет нелепыми. И тем не менее роману Гелиодора Сервантес дает высокую оценку по следующим соображениям: «Произведения, основанные на вымысле, – говорит он, – надлежит писать так, чтобы, упрощая невероятности, сглаживая преувеличения и приковывая внимание, они изумляли, захватывали, восхищали и развлекали… Но всего этого не может достигнуть тот, кто избегает правдоподобия и подражания природе, а в них-то и заключается совершенство произведения („Дон-Кихот“ ч. I, гл. 47). Все эти требования Сервантес находил выполненными в романе Гелиодора сравнительно с волшебными рыцарскими романами. В посвящении II тома „Дон-Кихота“ автор сообщал читателю, что через несколько месяцев он закончит свой следующий роман – „Персилес“. О нем же говорил Сервантес и в „Прологе к читателю“ своих „Назидательных новелл“: „Обещаю… выпустить „Странствия Персилеса“ – книгу, посмевшую соперничать в Гелиодором, если только за подобную дерзость ей не придется по платиться головой“. Итак, Гелиодор – вот кто признается величайшим авторитетом в области романа. Ему-то и подражал Сервантес в своем последнем романе „Странствия Персилеса и Сихизмунды. Северная повесть“, вышедшем уже после смерти автора в 1617 году.
Здесь многое в самом деле похоже на Гелиодора: пираты, вожди дикого племени, убивающие друг друга из-за страсти и ревности, повар на острове, пещера и т. п.
Французский роман 20-х годов XVII века широко применял сюжетную канву и ситуации греческого романа, и в частности, Гелиодора. Это заметно в пасторальном романе «Астрея» Оноре д'Юрфе 1624 года (там выведен прекрасный пастух Селадон, чье имя употребляется и до сих пор как нарицательное). Роман вызвал критику со стороны Сореля («Причудливый пастух», 1628), однако возражения вызывали не гелиодоровские мотивы романа, а его «пастушеская» сторона. Сорель высказал сомнения относительно того, что Гелиодор был епископом и вообще отошел от своей эллинской веры.
«Африканская история о Клеомеде и Софонисбе» Де Герзана (1627), «Поликсандр» Гомбервилля (1647), десятитомная «Кассандра» Лакальпренеда (1642) полны реминисценций из Гелиодора. В «Клелии» Скюдери выступает Теаген, произнесенный на французский лад – Теажен. А в предисловии к своему знаменитому роману «Артамен, или Великий Кир» (1649) писательница прямо заявляет, что «всем обязана бессмертному Гелиодору и великому д'Юрфе: это единственные мастера, коим я подражаю, и только им и следует подражать; кто сойдет с их пути, наверняка заблудится». Лафонтен в своих стихах также высоко ставил Гелиодора. Хотя роман как жанр не признавался теоретиками французского классицизма, однако романы получили среди читателей такое распространение, что их нельзя уже было игнорировать. Появляется исследование Гюэ «О происхождении романов» (1670); там говорится, что если Гомер источник стихотворной поэзии, то для художественной прозы такое же значение имеет Гелиодор.
Освоение Гелиодора французским романом этой эпохи было его искажением. Французский галантный роман был детищем высшего общества, выражал его понятия и вкусы. Между тем греческий роман, в том числе и Гелиодор, возник в сфере низовой античной литературы. С изменением своего «социального положения» роман Гелиодора деформировался: были нажаты педали и поставлены акценты на тех моментах романа Гелиодора, которые у него не были главными, напротив, все, что противоречило условным приличиям французского придворного круга, устранялось, как слишком «античное». Гелиодоровская Хариклея потеет, царапает себе щеку под ухом – это совершенно немыслимо для героини французского романа. Все бытовое, что все-таки имелось у Гелиодора, опускалось, как слишком низкое. Сохранялись, собственно говоря, лишь сюжетные ситуации и композиционные приемы. Вследствие их частого повторения получался однообразный штамп. Громкая слава Гелиодора в ту эпоху могла дорого обойтись ему: этому «выходцу из низов» грозила опасность потерять всякую непосредственность, свежесть первых находок какого-либо приема повествования; он мог затеряться в толпе своих подражателей. Этого, однако, не случилось: Гелиодор пережил крушение французского галантного романа, оставшись ценным памятником поздней античности, тогда как французские романы, присваивавшие его себе и вместе с собою увлекавшие его в небытие, справедливо были преданы забвению и не вошли в культурный багаж современного человечества.
Театральность некоторых эпизодов романа Гелиодора и частое употребление им театральных терминов, естественно, могли навести на мысль инсценировать его роман. Переработки появляются прежде всего в виде пьес на латинском языке. Однако и великий испанский театр не миновал Гелиодора. У Монтальвана и у Кальдерона (1644) имеются одноименные пьесы «Сыновья фортуны», в которых явно знакомство с Гелиодором. Больше всего Гелиодор отразился во французской драматургии. Арди, считавшийся до Корнеля первым трагиком своего века, выкроил из романа Гелиодора целых восемь пьес. В 20-е годы XVII века популярностью пользовалась особенно его пьеса «Чистая любовь Теажена и Шариклеи».
В особом отношении к Гелиодору стоял Расин. Его биограф рассказывает, что Расин, находясь еще в коллеже, случайно нашел греческий роман о Теагене и Хариклее. Он с жадностью читал его, пока наставник не отнял у него книгу и не бросил ее в огонь. Расин достал другой экземпляр, который подвергся той же участи, что заставило его приобрести себе третий; чтобы не бояться запретов, он выучил книгу наизусть, затем принес ее наставнику и сказал: «Вы можете и эту сжечь, как я остальные». Анекдотичность этого рассказа очевидна: невозможно выучить наизусть роман такого объема, но не подлежит сомнению, что Расин с юных лет хорошо ознакомился с романом Гелиодора (юношеская трагедия Расина, впоследствии им уничтоженная, имела сюжетом любовь Теагена и Хариклеи) и не мог забыть его всю свою жизнь (Баязет – Теаген; Роксана – Арсака и т. п.). Гелиодоровское сопоставление огня буквального с «огнем в сердце» (см. стр. 332) дало известный стих в «Андромахе» Расина.
Впрочем, риторическая обработка способа выражения мысли, свойственная не одному Гелиодору, но всему течению второй софистики, усугубившему и развившему стилистические явления, возникшие еще и в классический период греческой словесности, нашла благодатную почву в новых европейских литературах, в Италии уже с XV века, в остальной Европе несколько позже. В эпоху Ренессанса и литераторы, и просто светские люди считали признаком утонченности и хорошего слога отточенность речи, игру слов, антитетичное построение фразы и т. п. (так называемые кончетти).
В России греческий роман становится известным в XVIII веке. До появления собственных переводов русская литература уже пробовала освоить характер греческого романа через западноевропейские авантюрные романы. Так, в романе Федора Эмина «Награжденная постоянность, или Приключения Лизарка и Сарманды», 4 части, СПб. 1764, имеется весь аппарат Гелиодора: морские разбойники, тюремное заключение, смертный приговор, осада города и взятие его приступом и т. п. Действие происходит частью в Египте, упомянуты такие города, как Мемфис, Элиополь (то есть Гелиополь).
Первый русский перевод романа Гелиодора был выпущен в течение десяти лет в 70-е годы XVIII века под следующим заголовком: «Образ невинной любви, или Странные приключения эфиопской царевны Хариклеи и Феагена Фессалянина» сочинены на греческом языке Илиодором Емесейским, а с Латинского на Российский переведены коллежским регистратором Иваном Мошковым. Часть первая, в Санкт-Петербурге, при Императорской Академии наук, 1769 года (259 страниц); часть вторая 1779 года (248 страниц).
Кроме Гелиодора, Мошков в дальнейшем перевел с латинского две книги авторов нового времени, касающиеся «гражданского правления», что характеризует его интересы. Дослужился Мошков до должности прокурора Верхней расправы новгородского наместничества. Переводя с латинского, Мошков заглядывал и в греческий подлинник, имея некоторые сведения в греческом языке. При переводе Мошков подгонял свой слог к фразеологии галантных романов. Действующие лица романа Гелиодора обращаются у него друг к другу на «вы», лишь изредка сбиваясь на «ты», например: «О дражайшая! В желаемом ли здравии находитесь? Или и вы так же, как и я, чувствуете печальное приключение сего побоища?.. Образ и тень ваша мне, умирающему, подают великую отраду!» Девица на то: «Все мое блаженство в тебе единственно находится». В переводе Мошкова даже богу говорят «вы»: «О великий Аполлон! долго ли вам так жестоко нас наказывать? Скоро ли прекратите гнев свой?» У Мошкова встречается и «рыцарь» для передачи греческого «герой». Несмотря на тенденцию Мошкова устранить из своего языка все «подлое», русская крепостная действительность брала свое, так что у него встречаются такие выражения, как: «девка принесла зажженную свечу» или «простой народ».
Кроме перевода Мошкова, Гелиодору суждено было появиться на русском языке еще и в другом обличье – в виде вольного переложения: «Феаген и Смарагда, африканская повесть, или Удивительные приключения и опасные путешествия двух любовников, кои по преодолении всех противностей злобствующего рока наконец достигли желанного предмета. Перевел с французского К. К. Рембовский. С указного дозволения. В Москве. Печатано в типографии при театре у Хр. Клаудiя 1787 года».
Здесь изменена композиция романа: знаменитое гелиодоровское введение читателя в гущу событий (начало первой книги) оказалось уже на 50-й странице романа. Имя гелиодоровской героини Хариклеи оставило отзвук в имени жреца Харикла, приемного отца героини, как и у Гелиодора, но ее зовут Смарагдой. Несмотря на то, что действие происходит во времена Артаксеркса и, частью, среди эфиопов (отсюда подзаголовок «африканская повесть») роман носит западноевропейский рыцарский колорит. Появление после перевода Гелиодора подобной «африканской» повести наглядно показывает, что в общем ходе русской литературной жизни греческий роман тяготел к низовой литературе, что и соответствовало его исходному положению в эпоху его зарождения.
Таким предстает нам Гелиодор, отягощенный напластованием веков. В истории европейского романа Гелиодор занимает исключительно видное место. Когда говорят о воздействии греческого романа на формирование новоевропейского романа, то речь идет, собственно, о Гелиодоре: Ахилл Татий, по своему сходству с ним и меньшей значительности, играл роль его причудливого спутника, а Лонг мог влиять лишь в ограниченной сфере пасторали, первые же издания Ксенофонта Эфесского (1723) и Харитона (1750) приходятся на время, когда европейский роман уже достиг высокого развития. Интерес романистов переместился на анализ становления характеров и, в связи с этим, изображение отношений личности и общества; потому сюжетная схема авантюрно-любовных злоключений была отвергнута высокой литературой и опустилась в низы развлекательной беллетристики.
Историко-литературная оценка романа Гелиодора может разойтись с эстетической. Роман – единственный жанр, где новые литературы явно превосходят античность. Если подходить к Гелиодору с точки зрения европейского и, в частности, русского романа XIX века, нельзя не заметить изношенности, обветшалости, исчерпанности встречающихся у Гелиодора средств искусства. Однако за Гелиодором во многом остается заслуга первых заявок и до него небывалых открытий: своего рода Колумб романа, он правил к еще неведомым далям. Эстетически Гелиодор до сих пор сохранил большую ценность, чем очень многие повести XVIII и даже XIX века, вызывающие у современного читателя улыбку своей наивностью. Гелиодора здесь спасает то, что это роман не старомодный, а древний. Трудно воспринять всерьез, скажем, автомобиль модели начала нашего столетия или керосиновую лампу середины прошлого века, но никто не улыбнется над древней колесницей или античным светильником.
Познавательное значение романа Гелиодора для истории литературной техники не должно заслонять его ценности как культурно-исторического источника. Читая Гелиодора, мы знакомимся со взглядами, верованиями, представлениями людей на закате античного мира – в этом отношении он заслуживает полного доверия. Наконец – и это будет всего более соответствовать авторскому замыслу – повесть Гелиодора может быть воспринята просто как занимательное чтение о далеких странах, далеких времен и о победе солнечного начала.
А. ЕГУНОВ
ЭФИОПИКА, ИЛИ ТЕАГЕН И ХАРИКЛЕЯ
ГЕЛИОДОР
КНИГА ПЕРВАЯ
День едва улыбался, и солнце своими лучами озаряло только вершины гор, когда какие-то люди, вооруженные по-разбойничьи, приостановились немного на перевале через возвышенность у впадения Нила, близ устья, называемого Геракловым[2], и окинули взором простирающееся перед ними море. Сперва они бросили взгляд вдаль, но море не обещало никакой добычи разбойникам; ничего там не было видно. Тогда привлекло их зрелище ближнего побережья, а было там вот что: у берега на причалах стояло грузовое судно, людей лишенное, товарами переполненное – об этом можно было судить даже издали, так как его тяжесть вытесняла воду до третьего корабельного пояса. А побережье было покрыто телами только что сраженных – одни уже умерли, другие, полумертвые, еще корчились, и это доказывало, что битва прекратилась недавно. И не только признаки битвы виднелись, но примешивались сюда и жалостные остатки злосчастного пира, кончившегося битвой: столы, то еще уставленные яствами, то поваленные на землю, – и руки умирающих все еще хватались за них, для некоторых они были вместо оружия в бою, ведь без подготовки завязалась битва, – то укрывавшие забравшихся под них людей, которые надеялись там спастись; опрокинутые чаши, выпавшие из рук тех, кто пил из них, и тех, кто пользовался ими вместо камней. Внезапность бедствия заставила по-новому применить их и научила пользоваться чашами, как метательными снарядами. Повержены были – кто секирой пораненный, кто пораженный камнем, поднятым тут же на берегу; тот дубиною сбитый, этот – головней опаленный или иным оружием убитый, но большинство пало от стрел: кто-то стрелял из лука.
Бесчисленные образы уготовало на малом пространстве божество, осквернив вино кровью и восставив войну среди пиров, соединив воедино пиршества и убийства, возлияния и заклания и показав египетским разбойникам такое зрелище.
С горы, где стояли они как зрители, разбойники не могли понять этой сцены; перед ними были погибшие, но нигде не заметно было победивших. Они видели блестящую победу и незахваченную добычу, одинокий корабль, безлюдный, но невредимый, словно охраняемый многими стражами и мирно покачивавшийся на волнах. Хотя разбойники и недоумевали, что значит все происшедшее, однако, помышляя о наживе и считая, что победа досталась им, они ринулись на добычу.
Уже были они не так далеко от корабля и трупов, когда вдруг увидели зрелище, еще более странное. На скале сидела девушка красоты столь необычайной, что ее можно было принять за богиню. Она тяжко страдала от того, что ее окружало, но все еще гордым благородством дышала. Лавр вокруг ее головы обвивался, колчан с плеч спускался, левое плечо она на лук опирала, но рука безвольно повисала. На правое колено облокотилась она другой рукой, пальцами щеки касалась; потупившись, девушка смотрела на какого-то, лежавшего перед нею, юношу, и голова ее была недвижима.
А тот, изнемогая от ран, видимо, понемногу приходил в себя, словно пробуждаясь от глубокого сна – почти что смерти, – но и тут он цвел мужественной красотой, и его щеки, обагренные стекающей кровью, блистали белизной еще больше. От мук смыкались его глаза, но вид девушки привлекал их к себе, и это заставляло глаза смотреть – ведь на нее они глядели.
Собрав все силы и глубоко вздохнув, юноша заговорил слабым голосом:
– Сладостная, действительно ли ты спаслась или, став жертвой битвы, ты и после смерти не в силах покинуть меня, и призрак твой, душа твоя, следует за моей участью?
– В тебе, – отвечала девушка, – мое спасение и гибель. Ты видишь вот это, – тут она указала на меч у своих колен, – до сих пор он бездействовал – его удерживало твое дыхание.
С этими словами она вскочила с камня, а разбойники, находившиеся на горе, пораженные изумлением и ужасом, словно ударами молний, попрятались кто куда в кустарник, потому что девушка, выпрямившись, показалась им как-то выше ростом и божественной, – так при внезапном движении зазвенели ее стрелы[3], так сверкала на солнце ее златотканая одежда, так неистово[4] развевались под венком ее волосы, широко рассыпаясь по спине. Все это устрашило разбойников, но еще больше, чем это зрелище, пугала их непонятность происходящего. И одни говорили, что это некая богиня – Артемида или местная Изида[5], другие – что это жрица, приведенная в неистовство каким-нибудь богом, и что ее делом было убийство всех тех, чьи трупы во множестве они видели. Так судили разбойники, но они еще не знали истины.
Девушка внезапно бросилась к юноше и, прильнув к нему, плакала, целовала, отирала кровь, рыдала, сама не верила, что его обнимает. Видя это, египтяне изменили свое мнение и решили другое.
– Могут ли быть такими поступки богини? – говорили они. – Может ли божество с такою страстью целовать мертвое тело?
Подбадривая друг друга, разбойники говорили, что надо быть смелее, подойти поближе и все разузнать наверное.
И вот, собравшись с духом, они сбегают вниз и застают девушку еще склоненною над ранами юноши; приостановившись позади нее, разбойники не отважились ничего ни сказать, ни предпринять. Когда раздался шум и тень от них пала девушке на глаза, она подняла голову, увидала разбойников и снова поникла, нисколько не удивившись необычному цвету их кожи и разбойничьему виду их вооружения. Она вся отдалась уходу за лежащим.
Так сильное страдание и подлинная любовь пренебрегают всем, что привходит извне – и горестным и сладостным, – и заставляют душу видеть и принимать лишь то, что она любит.
Когда разбойники, обойдя кругом, встали прямо перед нею и, по-видимому, готовились предпринять что-то, девушка снова подняла голову и, увидав людей, цветом черных[6], свирепых видом, промолвила:
– Если вы призраки павших, то нет у вас права тревожить меня; ведь большинство из вас погибло от руки друг друга; а если кто и от моих рук пал, то лишь по закону защиты и возмездия за наглость покушения на мое целомудрие. Если же вы из числа живущих, то, думается мне, разбойничью жизнь вы ведете и кстати пришли сюда: освободите нас от обступивших нас страданий – убийством завершите действо[7] о нас.
Так, словно в трагедии, восклицала девушка, а разбойники, не в силах понять ничего из сказанного, оставили их обоих в прежнем положении, приставив к ним мощную стражу – их же собственное бессилие, а сами бросились к кораблю выгружать товары. Было там много разных вещей, но они всё оставили без внимания, лишь, сколько сил хватило, набрали золота, серебра, многоцветных камней и шелковых[8] одежд. Когда разбойники решили, что забрали довольно, – а нашлось всего столько, что можно было насытить даже и разбойничью жадность, – они сложили добычу на берегу и принялись делить ее на удобные для переноски части, при разделе пренебрегая ценностью каждой захваченной вещи и лишь об одинаковой тяжести заботясь. А с девушкой и юношей они собирались что-нибудь сделать потом.
Тем временем появляется вторая толпа разбойников, с двумя всадниками во главе отряда. Увидав их, первые и не пытались сопротивляться, не забрали с собой ничего из добычи, но со всех ног бросились бежать, чтобы только не подвергнуться преследованию: их было человек десять, а наступавших заметили они втрое больше.
Девушка, хотя еще никем не схваченная, уже во второй раз попадала в плен, а разбойники, хоть и очень спешили приступить к разграблению, остановились, не понимая, что они видят перед собою, и пораженные изумлением. Они думали, что все эти многочисленные убийства совершены первыми разбойниками. Видя девушку в чужеземном и приметном одеянии, пренебрегавшую грозящими ей ужасами, словно их вовсе и не было, и лишь ранами юноши всецело озабоченную, его страданиями, как своими собственными, измученную, эти разбойники тоже были изумлены ее красотой и мужеством, а юноше, даже израненному, дивились: такой красивый и такой рослый лежал он там, понемногу приходя в себя и принимая свой обычный облик.
Наконец предводитель разбойников приблизился, наложил свою руку на девушку, велел ей встать и следовать за собой. Она, не понимая его слов, но догадавшись о смысле приказания, влекла за собой юношу, который, впрочем, и сам не отпускал ее. Девушка, приставив меч к груди, грозила заколоть себя, если не уведут их обоих вместе. И вот предводитель, поняв кое-что из ее слов, но больше из движений, а кроме того, ожидая, что юноша, если его спасти, будет им соучастником в самых важных делах, велел слезть с коня своему щитоносцу, слез сам и посадил пленников на коней. Разбойникам он приказал собрать добычу и следовать за пленниками, а сам, пеший, бежал с ними рядом и следил, чтобы они не упали.
То, что совершалось, походило на прославление; казалось, властитель исполняет рабскую службу и победитель предпочитает прислуживать побежденным.
Так благородная внешность и красота умеют подчинить даже разбойничий нрав и победить самых грубых людей.
Пройдя около двух стадиев вдоль берега, разбойники свернули с пути и пошли всё в гору, оставив море справа; с трудом перевалив через хребет, они направились прямо к озеру, расположенному по другую сторону гор, и вот что это было за озеро: Воловьим пастбищем называется у египтян вся эта местность. Это земляная впадина, она принимает выходящие из берегов воды Нила и образует озеро – в середине глубина бездонная, а по краям переходит оно в болото. Ведь что для морей побережье, то болота бывают для озер. Среди них расположен весь стан египетских разбойников; одни устраивают себе шалаши на тех клочках земли, что возвышаются над водою, другие проводят жизнь на судах, которые им служат и кораблем и жильем. На судах им женщины шерсть прядут, на судах и рожают. Если родится ребенок, сперва питают его материнским молоком, а затем озерной рыбой, высушенной на солнце. Когда же замечают, что ребеночек хочет ползать, привязывают его за лодыжки ремнем такой длины, что он позволяет ему добраться только до края судна или хижины, и таким образом оковы на ногах становятся небывалым руководителем ребенка.
В этом племени волопасов человек родится на озере и вскормлен им, и считает своей родиной озеро, которое может к тому же служить для разбойников мощным оплотом. Поэтому и стекается туда такой люд, и все они пользуются водой вместо крепостной стены, за густым болотным тростником укрываются, как за валом. Разбойники проложили извилистые тропинки, запутанные, со многими поворотами, но очень легкие и удобные для них самих, так как они их знают. Для всех же остальных людей разбойники сделали их непроходимыми, устроив себе надежнейшее убежище, чтобы не страдать от набегов. Вот какого рода это озеро и живущие в нем волопасы.
Уже солнце склонялось к закату, когда прибыли к озеру предводитель разбойников и его спутники. Они ссадили юношу и девушку с коней и стали складывать добычу на суда. Появилась огромная толпа оставшихся дома разбойников: вылезали один за другим из разных мест болота, сбегались отовсюду и, встречаясь с предводителем, принимали его, словно своего царя. Видя великое множество добычи и замечая божественную красоту девушки, разбойники думали, что святилища или богатые золотом храмы ограблены их товарищами по ремеслу и что похищена, кроме того, сама жрица; или предполагали по своей дикости при виде девушки, что унесен и сам одушевленный кумир богини. Всячески прославляя заслуги предводителя, разбойники проводили его к его обиталищу.
Это был островок, вдали от остальных, отведенный для жилья ему одному с немногими его близкими. Прибыв туда, предводитель приказал толпе отправиться по домам и велел всем прийти к нему на следующий день, а сам остался с немногими обычными своими приближенными, быстро накормил их ужином и сам принял в нем участие. Затем он передал юношу и девушку молодому эллину, незадолго до того попавшему в плен к разбойникам, чтобы тот служил им переводчиком. Предводитель отвел им хижину поблизости от своей, приказал всячески заботиться о юноше, а девушку оберегать от оскорблений. Сам же, отягощенный усталостью после дороги и охваченный заботой о предстоящих делах, погрузился в сон.
Молчанием было объято болото, и ночь достигла часа первой стражи[9], когда девушка воспользовалась отсутствием тяготивших ее людей, чтобы предаться скорбным рыданиям. Еще с большей силой возбудила, думается мне, ее страдания ночь, не отвлекавшая ни слуха, ни зрения и позволившая всецело отдаться скорби. Долго рыдала девушка, предоставленная сама себе (она лежала поодаль – так было приказано – на какой-то подстилке).
– Аполлон! – говорила она, проливая обильные слезы, – как чрезмерно горько наказываешь ты нас за наши проступки. Чтобы покарать нас, разве не достаточно тебе того, что уже совершилось? Утрата близких, пленение пиратами, бесчисленные опасности на морях, а на суше уже второй раз нас захватывают разбойники, и ожидаемые бедствия еще горше испытанных. Какой предел положишь ты всему этому? Если суждена мне непостыдная смерть, то такой конец сладок; если же кто захочет постыдно познать меня, которую еще не познал и Теаген, то я скорее выберу петлю, чем оскорбление. Теперь я сохраняю себя чистой, – так пусть сохраню я чистоту до самой смерти, унося с собой прекрасный саван – свое целомудрие. Никакой судья не будет более жесток, чем ты.
Она еще говорила, когда Теаген удержал ее.
– Перестань, – сказал он, – любимая, душа моя, Хариклея. Понятно, что ты рыдаешь, – но ты гневишь божество больше, чем думаешь. Не поносить, а призывать надо его. Мольбами, не упреками смягчаются те, что выше нас.
– Ты прав, – сказала она, – но как ты себя чувствуешь?
– Легче, – отвечал он, – и лучше с вечера, благодаря заботам этого мальчика: он облегчил воспаление моих ран.
– А еще легче тебе станет наутро, – сказал тот, кому была поручена их охрана. – Я тебе достану такую траву, которая в три дня заставит срастись все раны: на собственном опыте узнал я ее силу. С тех пор как эти люди привели меня сюда пленником, всякий раз, когда кто-нибудь из подчиненных этому вождю приходит после схватки раненый, немного дней требуется для его исцеления, если только он пользуется этой травой. А что я забочусь о вас, не стоит удивляться: мне кажется, вас постигла та же участь, что и меня. К тому же мне жаль вас, эллинов, так как я и сам родом эллин.
– Эллин! О боги! – закричали от радости оба чужеземца.
– В самом деле эллин и по рождению и по языку: «Настанет, может быть, от бед отдохновенье…»[10]
– Но как зовут тебя? – спросил Теаген.
– Кнемон, – отвечал тот.
– А откуда ты родом?
– Афинянин.
– Какая же судьба постигла тебя?
– Погоди, – возразил Кнемон. – «Зачем ворваться хочешь ты неистово», как говорят трагические поэты[11]. Некстати было бы мне вносить в ваши бедствия, как эпизод[12], еще и мои собственные. Кроме того, пожалуй, не хватит остатка ночи для моего рассказа, а вам нужен сон и отдых после стольких мук.
Так как, однако, они не отставали и всячески умоляли его рассказывать, считая, что наивысшее утешение – это слушать повествование о подобных же случаях, Кнемон начал вот с чего:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22
|
|