Египтяне и ливийцы на левом крыле не знали об этом и с отвагой продолжали битву. Они терпели больше потерь, чем сами причиняли, и все же с непоколебимым мужеством переносили ужасы. Выстроенные против них воины кориценосной страны сильно потеснили их и поставили в безвыходное положение; они убегали от наступающих, опережали их на большое расстояние, даже на бегу отстреливались из лука, а на отступающих нападали с флангов и поражали то камнями из пращей, то маленькими стрелами, отравленными змеиным ядом, вызывающим сразу мучительную смерть.
Стреляя из лука, воины кориценосной страны делают это так, словно они не сражаются, а забавляются. Надев себе на голову круглую плетенку, утыканную кругом стрелами, перистую часть стрел они обращают к голове, а острие выставляют наружу, как лучи. И отсюда во время битвы каждый вынимает, как из колчана, заготовленные стрелы, изгибается и извивается в дикой скачке сатиров и, увенчанный стрелами, обнаженный, пускает стрелы в противников, не применяя железных наконечников: взяв спинную кость змеи, он делает из нее древко стрелы, а отточив возможно острее кончик, получает заостренную стрелу: она, быть может, от кости и получила свое название[148].
Некоторое время египтяне держались стойко и прикрывались от стрел сплошным рядом щитов; они по своей природе отважны и выказывают презрение к смерти, бесполезное и больше вызванное тщеславием, впрочем, может быть, они боятся и наказания за бегство из строя.
Узнав, однако, что латники, считавшиеся главной опорой и надеждой на войне, погибли, что сатрап бежал, а пресловутые тяжеловооруженные мидяне и персы ничем не отличились в битве и, нанеся мало потерь воинам из Мерой, выстроенным против них, больше пострадали сами и последовали примеру бежавших, египтяне тоже поддались и бежали без оглядки.
Видя, словно с дозорной вышки, эту блестящую победу, Гидасп послал к преследователям глашатаев с повелением воздерживаться от убийства, но захватывать в плен и приводить живыми всех, кого только окажется возможным, особенно же Ороондата, что и было исполнено.
Растягивая свои фаланги влево, за счет глубины построения войска расширяя его в обе стороны и смыкая фланги, эфиопы загнали персов в круг и оставили противникам для бегства одну только тропинку, ведущую к реке. Устремляясь туда во множестве, беспощадно теснимые серпоносными колесницами и общим смятением толпы, персы поняли, что мнимая военная хитрость сатрапа была необдуманна, обратилась против них же самих: из страха подвергнуться окружению в начале битвы, он оперся тылом на Нил и, сам того не замечая, отрезал себе путь к бегству. Тут-то он и попал в плен.
Ахэмен, сын Кибелы, разведав обо всем, что произошло в Мемфисе, замыслил убить в суматохе Ороондата – ведь он раскаивался в своих доносах против Арсаки, так как улики успели исчезнуть, – но промахнулся, так что рана оказалась не смертельной. Ахэмен тотчас же поплатился, пораженный стрелой эфиопа, который опознал сатрапа и желая, согласно приказанию, сохранить ему жизнь, вознегодовал на бесчестное дело, видя, как человек, убегающий от врагов, сам нападает на своих, подстерегая, очевидно, подходящий миг для мести недругу.
Когда сатрап был приведен взявшими его в плен, Гидасп, видя, что он борется со смертью и истекает кровью, остановил ее заклинаниями при помощи людей, занимающихся такими делами. Гидасп решил, если окажется возможным, сохранить Ороондату жизнь и ободрял его словами, сказав:
– Превосходительнейший, сохранить тебе жизнь велят мне мои взгляды, потому что прекрасное дело – побеждать сопротивляющихся врагов сражениями, а покоряющихся – благодеяниями. Почему ты проявил себя таким неверным?
– Неверным тебе, но верным своему владыке, – отвечал тот.
– А какое наказание, покорившись мне, ты сам себе назначаешь? – снова спросил Гидасп.
– Такое наказание, – отвечал сатрап, – какое наложил бы мой царь, захватив какого-нибудь полководца, соблюдавшего верность тебе.
– Несомненно, – сказал Гидасп, – он похвалил бы его, наделил бы дарами и отослал бы, если он истинный царь, а не тиран: хваля чужих, он возбуждал бы подобное рвение и у своих. Но странный ты человек, называя себя верным, ты и сам, однако, должен признать, что был неразумен, раз ты безрассудно противостал такому бесчисленному войску.
– Может быть, это было не так уже неразумно, – отвечал сатрап, – если иметь в виду склонность царя больше наказывать трусливых на войне, чем награждать храбрых. Несмотря ни на что, я решил пойти навстречу опасности, совершить нечто великое и необычайное, что, на удивление всем, нередко бывает во время войны, или, сохранив свою жизнь, если бы это удалось, оставить за собою возможность оправдываться тем, что мною сделано все от меня зависящее.
Вот что сказал и выслушал Гидасп. Он похвалил сатрапа и послал его в Сиену, приказав врачам всячески заботиться о нем. И сам он вступил в Сиену с отборным войском, причем весь город, люди всех возрастов встречали его, бросали войску венки и нильские цветы, славили Гидаспа победными возгласами. Вступив в пределы города на слоне, словно на колеснице, он тотчас занялся жертвоприношениями и благодарственными служениями вышним.
Вместе с тем Гидасп расспрашивал жрецов о происхождении праздника Нила и обо всем достойном изумления или обозрения, что они могут показать в городе. Жрецы показали колодезь – измеритель Нила[149], сходный с мемфисским, выложенный ровно обтесанным камнем, с вырезанными на нем, на расстоянии локтя друг от друга, письменами. Речная вода, просачиваясь в него и доходя до уровня письмен, указывает прибыль и убыль Нила местным жителям, измеряющим по числу затопленных и свободных пометок избыток или недостаток воды. Показали жрецы и стрелки солнечных часов, не дающие тени в полдень, так как солнечный луч во время летнего солнцестояния падает в той местности прямо сверху и, освещая предметы со всех сторон, не дает ложиться тени, так что и вода в глубине колодцев освещается по той же причине. Всему этому Гидасп не очень удивился, так как оно было ему знакомо: ведь то же самое есть и у эфиопов в Мерое.
Потом жрецы начали превозносить празднество, восхваляя Нил, называя его Гором[150], подателем хлеба для всего Египта: для верхнего – спасителем и для нижнего – родителем и творцом, так как он ежегодно наносит новый ил, а потому и именуется Нилом[151], отмечает смену времен года: наступление летней поры – прибылью воды, осенней – убылью; весною на его берегах рождаются цветы и кладут яйца крокодилы. Вообще Нил представляет собой не что иное, как год, и это подтверждается его названием: если буквы, из которых состоит его имя, перевести на счетные камешки, то наберется триста шестьдесят пять единиц – столько же, сколько дней в году[152]. К этому жрецы присоединили повествование об особенностях растений, цветов и животных и о многом другом.
– Однако всем этим не Египту бы гордиться, а Эфиопии, – сказал Гидасп, – ведь эту реку, а по-вашему бога, и всяких речных чудищ шлет сюда Эфиопская земля, которая, по справедливости, должна бы пользоваться у вас почитанием, как мать ваших богов.
– Поэтому-то мы и почитаем ее, – отвечали жрецы, – и еще потому, что от нее явился к нам ты, наш спаситель и бог.
Гидасп возразил, сказав, что не подобает похвалам быть нечестивыми, и удалился в свой шатер. Остаток дня он отдыхал, угощая знатных эфиопов и сиенских жрецов, и всем велел делать то же: сиенцы доставили войску (частью даром, а частью за плату) много стад быков и овец, а еще больше коз и свиней и огромное количество вина. На следующий день, сидя на возвышении, Гидасп делил между войсками вьючный скот, коней и прочую добычу, захваченную в городе и во время битвы; он давал каждому по заслугам, смотря по тому, кто что сделал. Когда появился человек, взявший в плен Ороондата, Гидасп сказал ему:
– Проси, чего хочешь.
– Мне не о чем просить, – отвечал тот, – нужно только твое согласие, а мне хватит того, что я отнял у Ороондата, когда взял его живьем в плен, как ты велел.
При этих словах он показал перевязь сатрапа, драгоценную, выложенную каменьями, стоившую не один талант, так что многие из присутствующих воскликнули, что владеть таким сокровищем не подобает простому человеку, так как оно достойно царя.
Улыбнулся Гидасп и сказал:
– Не поступлю ли я вполне по-царски, если покажу, что мое великодушие ничем не уступает алчности этого человека? Кроме того, и обычай войны позволяет снять доспехи с пленника тому, кто одолел его. Поэтому пусть он, уходя, возьмет от нас то, чем и против нашей воли мог бы тайком легко завладеть.
После этого предстали те, кто захватил Теагена и Хариклею.
– Царь, – сказали они, – наша добыча не золото и каменья – вещи у эфиопов дешевые и кучами лежащие в царском дворце. Мы привели девушку и юношу – эллинов, брата и сестру, которые ростом и красотой превосходят всех людей, кроме тебя, и просим уделить и нам от твоих великих даров.
– Хорошо, что вы об этом напомнили, – сказал Гидасп, – этих пленников я видел тогда лишь мельком, среди смятения. Приведите их, и пусть придут также остальные пленники.
За ними тотчас же отправились: скороход, выйдя из города, достиг обоза и велел страже вести их поскорее к царю.
Пленники начали расспрашивать одного из стражей, по своему происхождению наполовину эллина, куда их сейчас ведут. Тот сказал, что царь Гидасп желает взглянуть на пленников.
– Боги-спасители! – вскричали вместе юноша и девушка, услыхав имя Гидаспа. До той поры у них было еще сомнение, не другой ли кто теперь там царем.
– Конечно, любимая, ты скажешь царю, кто мы такие, – тихо говорит Хариклее Теаген, – ведь это тот Гидасп, о котором ты часто говорила мне, что он – твой отец.
– Сладчайший мой, – отвечала Хариклея, – для великих начинаний нужны великие приготовления: если божество положило какому-нибудь делу запутанное начало, конец тоже, по необходимости, затянется надолго. В особенности же бесполезно в столь острый миг раскрыть то, что долгое время было скрыто. Нет самого главного, того, что составляет для нас основу, от которой зависит вся развязка и мое опознание, – я говорю о Персинне, моей матери, а что она, по воле богов, жива, это мы знаем.
– А если нас раньше принесут в жертву, – возразил Теаген, – или отдадут в подарок, как пленников, отрезав, таким образом, нам доступ в Эфиопию?
– Напротив, – сказала Хариклея, – мы часто слышали от стражи, что нас содержат как жертвы для заклания в честь меройских богов. Нет никакой опасности, что нас раньше отдадут или убьют, раз мы посвящены богам по обету, нарушить который считается непозволительным у людей, соблюдающих благочестие. Если же мы, от чрезмерной радости, тотчас же откроемся в отсутствие тех, кто мог бы узнать нас и подтвердить наши слова, то как бы нам не вызвать раздражения у того, кто будет слушать, и не навлечь на себя его справедливый гнев: он будет, пожалуй, считать насмешкой и дерзостью, что какие-то пленники, предназначенные к рабству, обманщики и лжецы, появившись точно при помощи театрального приспособления, выдают себя за царских детей.
– Но приметы, которые, я знаю, ты носишь с собой и бережешь, помогут убедить его, что это не выдумка и не обман, – возразил Теаген.
– Приметы, – отвечала Хариклея, – для тех, кто их подбросил и знает, являются приметами, а для тех, кто не знает и не может обо всем знать, – это просто драгоценности и ожерелье, способные, пожалуй, возбудить против их обладателей подозрение в воровстве и грабеже. Если даже узнает Гидасп какую-нибудь из этих вещей, то кто убедит его, что дала их Персинна, кто убедит, что именно дочери дала мать? Неопровержимая примета, Теаген, – материнская природа: под ее воздействием, при первой же встрече, родившая испытывает чувство любви к рожденному и бывает движима тайным сочувствием. Не станем пренебрегать тем, благодаря чему и другие приметы покажутся надежными.
Так беседуя, они оказались уже поблизости от царя. Вместе с ними был приведен и Багоас. Увидав их перед собой, Гидасп на мгновенье приподнялся с трона и произнес:
– Смилостивьтесь, боги! – затем снова сел в задумчивости.
Вельможи, стоявшие при нем, спросили, что с ним случилось.
– Такая, – сказал он, – родилась у меня дочь сегодня и сразу достигла такого же расцвета – так привиделось мне. Не придав никакого значения своему сну, я вспомнил о нем теперь; эта девушка похожа на ту, что мне приснилась.
Окружающие сказали, что душа обладает некоей способностью в образах представлять себе грядущее. Считая незначительной мелочью свое сновидение, царь спросил тогда пленников, кто они и откуда.
Хариклея молчала, а Теаген ответил, что они брат и сестра, эллины.
– Счастливый край эта Эллада! -воскликнул царь. – Она всегда родит людей совершенных, да и нам доставила жертвы, подходящие и предвещающие добро для победного жертвоприношения. Но как это у меня во сне не родился и сын, – тут Гидасп с улыбкой посмотрел на окружающих, – если, как вы говорите, в моем сновидении должен был явиться и образ этого юноши, брата девушки, которого мне предстояло сегодня увидеть?
Обращая затем свою речь к Хариклее и говоря с ней по-эллински – этот язык изучают эфиопские гимнософисты и цари, – он сказал:
– Ты, девушка, почему хранишь молчание и ничего не отвечаешь на вопрос?
– У алтарей богов, для жертвоприношения которым – мы это знаем – нас берегут, вы узнаете обо мне и моих родителях! – был ее ответ.
– В какой они стране? – спросил Гидасп.
– Они здесь присутствуют и, конечно, будут присутствовать при заклании, – сказала Хариклея.
– Действительно, видит сны наяву эта приснившаяся мне дочь, – улыбнулся опять Гидасп, – если грезит о том, будто ее родители из Эллады перенесутся в середину Мерой. Пусть пленников содержат с обычной заботливостью и щедростью, чтобы они украсили собой жертвоприношение. Но кто этот, стоящий рядом, похожий на евнуха?
– Это в самом деле евнух, по имени Багоас, ценнейший из рабов Ороондата, – ответил кто-то из слуг.
– Пусть и он последует за ними, – сказал царь, – не как жертва, но как страж одной из жертв – этой девушки, требующей из-за своей красоты зоркого присмотра, чтобы сохранить ее чистой до жертвоприношения. Евнухам свойственна ревность: чего они сами лишены, от этого им и поручается остерегать других.
Сказав это, Гидасп начал осматривать и расспрашивать остальных пленников, расставленных рядами. Одних, кого судьба с самого начала предназначила в рабство, он раздавал в подарок; других, свободнорожденных, отпускал на волю. Десять юношей и девушек – тех и других в одинаковом числе, – выделявшихся своей цветущей красотой, он отобрал и велел отвести их для той же цели, что Теагена и Хариклею. Разобрав все, с чем бы кто к нему ни обращался, он наконец сказал Ороондату, за которым было послано и которого принесли на носилках.
– Завоевав то, что послужило причиной войны, я подчинил себе Филы и смарагдовые россыпи, бывшие изначальным поводом к вражде. Я не подвержен общей слабости, не злоупотребляю своим счастьем ради собственной выгоды и, пользуясь победой, не расширяю до бесконечности свою державу; я довольствуюсь теми пределами, которые с самого начала установила природа, отделив Египет от Эфиопии порогами. Взяв то, ради чего я сюда пришел, я удаляюсь, почитая справедливость. Ты же, если останешься жив, будь по-прежнему сатрапом и управляй тем, что у тебя с самого начала было, и вот что передай персидскому царю: твой брат Гидасп своей десницей победил тебя, но, по своей доброй воле, возвратил все, что тебе принадлежало. Гидасп приветствует дружбу с тобой, если ты этого желаешь, дружбу – прекраснейшее достояние людей, но не отказывается и от борьбы, если ты ее опять начнешь. А этих сиенцев я сам на десять лет освобождаю от наложенных на них податей и тебе предлагаю сделать то же.
При этих словах среди присутствующих горожан и воинов поднялись ликующие возгласы, и далеко вокруг были слышны рукоплескания. Протянув вперед обе руки и перекинув правую через левую, Ороондат воздал поклонение Гидаспу, дело у персов необычайное – чужому царю оказывать такого рода почитание.
– Слушайте все, кто здесь есть, – сказал Ороондат, – я думаю, что не преступаю отеческого обычая, признавая царем того, кто дарует мне сатрапию, и не нарушаю закона, воздавая поклонение справедливейшему из людей, который мог бы расправиться со мной, но, по своей милости, позволяет мне жить. Ему досталась власть, и все же он наделяет меня сатрапией. В благодарность за это я ручаюсь, что между эфиопами и персами, если я только останусь в живых, будет прочный мир и вечная дружба. По отношению к сиенцам я буду твердо соблюдать его приказание. Если же со мной что-нибудь случится, то пусть боги вознаградят Гидаспа, дом Гидаспа и род его за все эти его благодеяния.
КНИГА ДЕСЯТАЯ
О событиях в Сиене ограничимся сказанным: после величайшей опасности она сразу достигла величайшего благополучия благодаря справедливости Гидаспа. Отослав вперед большую часть войска, он и сам двинулся в Эфиопию: все сиенцы и все персы далеко провожали его своими приветствиями.
Сперва Гидасп шел, стараясь держаться все время высокого берега Нила и прилегающей к реке местности; а когда прибыл к порогам, он принес жертву Нилу и местным богам, затем повернул и направился в глубь страны; прибыв в Филы, он позволил войску отдохнуть дня два. Снова он отправил вперед большую часть своего отряда, отослал вместе с ними и пленных, а сам приостановился, укрепил стены города, назначил людей для его охраны и тронулся дальше. Он выбрал двух всадников, которые должны были помчаться вперед, сменяя коней в городах либо поселках, чтобы со всей быстротой выполнить его приказание; с ними он отправил в Мерою радостную весть о победе.
Вот что он писал мудрецам, которые называются гимнософистами, помощникам и советникам царя в делах его:
«Божественнейшему совету – царь Гидасп.
О победе над персами шлю я вам радостную весть, не для того, чтобы похвалиться своим успехом, – ведь я пользуюсь милостями неустойчивой судьбы, – но чтобы этим письмом почтить ваш пророческий дар, на этот раз, как и всегда, угадавший истину. Приглашаю и молю вас прибыть к обычному месту празднеств, чтобы вы своим присутствием сделали благодарственные победные жертвоприношения еще более священными для всего народа эфиопов».
Жене же своей Персинне он написал так:
«Знай, что мы победили и – что для тебя еще важнее – целы и невредимы. Подготовь пышные благодарственные шествия и жертвоприношения, присоедини свои приглашения к нашему посланию и позови мудрецов, а затем поспеши вместе с ними на заповедное поле, расположенное перед городом и посвященное отеческим богам, Гелиосу, Селене и Дионису».
Получив это письмо, Персинна сказала:
– Так вот что значит сон, который я видела эту ночь – мне чудилось, будто я беременна и рожаю, а рожденное мною – дочь, сразу же созревшая для брака; родовыми муками сновидение, по-видимому, указывало на военные тягости, а дочь означает победу. Идите теперь в город и наполните его радостными вестями.
Гонцы сделали, как им было приказано: увенчав головы нильским лотосом и помавая пальмовыми ветвями, проехали они на конях по главнейшим частям города, уже одним своим видом возвещая победу. Исполнилась тотчас же ликования вся Мероя, обитатели ее и ночью и днем стали устраивать хороводы и жертвоприношения в честь богов и украшали венками храмы, собираясь вместе по родам, коленам и улицам. Радовались сердца не столько победе, сколько спасению Гидаспа, так как этот человек своей справедливостью, милостью и мягкостью к подданным внушил всему народу сыновнюю любовь к себе.
Персинна тем временем отправила стада быков, коней, овец, антилоп, грифов и разных других животных на лежавшее за городом священное поле, чтобы были готовы от каждой породы гекатомбы для жертвоприношений, а вместе с тем и для угощения народа. Наконец она и сама пошла к гимнософистам, устроившим себе обиталище в святилище Пана, вручила им послание Гидаспа, попросила их выполнить желание царя, а одновременно и ей оказать эту милость: своим присутствием украсить торжество.
Гимнософисты велели ей немного подождать, удалились в священнейшую часть храма, чтобы, по обычаю своему, помолиться, узнали от богов, как им надлежало поступить, и спустя немного снова вышли к ней. Все хранили молчание, кроме старейшины их собрания, Сисимитра.
– Персинна, – сказал он, – мы придем, боги дозволяют. Но божество предвещает тревогу и волнение, которые возникнут во время принесения жертв, однако приведут к благополучному и радостному концу: хоть и была утеряна часть тела и вашего удела царского, но рок явит вам то, что до того времени вы будете искать.
– Даже страшное, – отвечала Персинна, – и вообще все обратится во благо, если будете присутствовать вы. Лишь только я услышу о приближении Гидаспа, я извещу вас.
– Этого не требуется, – возразил Сисимитр, – ведь он прибудет завтра утром. Об этом немного позже ты узнаешь из его письма.
Так и случилось. Чуть только Персинна на обратном пути приблизилась к царскому дворцу, всадник вручил ей письмо царя, извещавшее, что прибытие его произойдет на следующий день. Глашатаи немедленно оповестили всех об этом письме, причем лишь мужскому полу разрешалось участвовать во встрече, а женщинам запрещалось. Самым чистым и светлым богам, Гелиосу и Селене, должны быть принесены жертвы, и поэтому не позволено было женщинам мешаться в толпу, чтобы не произошло хотя бы и невольного осквернения жертв[153]. Одной только из всех женщин – жрице Селены, разрешалось присутствовать. Ею была Персинна, так как, по закону и обычаю, жречество Гелиоса принадлежало царю, а жречество Селены – царице. Должна была и Хариклея присутствовать при священнодействии, но не как зрительница, а как жертва, предназначенная Селене.
И вот неудержимый порыв охватил весь город. Не дожидаясь назначенного дня, с вечера стали переправляться через реку Астабору: одни – по мосту, другие – на сделанных из тростника лодках, которых множество качалось повсюду у берега, позволяя живущим подальше от моста сокращать переправу через реку. Лодки эти очень быстроходны, благодаря тому материалу, из которого сделаны, но не подымают тяжести большей, чем два или три человека; ведь тростник разрезан надвое, и каждая половина образует суденышко.
Мероя, столица эфиопов, – треугольный остров, окруженный судоходными реками – Нилом, Астаборой и Асасобой[154]. Нил подходит к верхушке острова и раздваивается по обе стороны, а другие две реки протекают и с той и с другой стороны рядом с ним; затем соединяются, впадая в единый Нил и теряя при этом свое течение и название. Размерами Мероя очень велика, остров ухитряется быть как бы целым материком – три тысячи в длину, ширина же измеряется тысячью стадиев;[155] Мероя – питательница огромнейших животных: среди многих других также и слонов. И деревья она прекрасно растит, лучше, чем в других местах. Кроме финиковых пальм необычайной высоты, с вкусными и сочными плодами, колосья ржи и ячменя там такого роста, что иной раз скрывают с головой и конного, и едущего на верблюде, а урожай они дают сам-триста. И тростник растет в стране такой, как было сказано.
Жители Мерой всю ночь напролет в разных местах переправлялись через реку. Наутро встретили они Гидаспа, принимая и прославляя его, как бога. Они вышли далеко вперед, а у самого священного поля предстали пред ним гимнософисты, которые протягивали ему правые руки и приветствовали поцелуями. После них – Персинна, в преддверии храма и внутри ограды. Простершись ниц, царь и царица почтили богов и совершили благодарственные молитвы за победу и спасение, а затем вышли за ограду и направились к месту всенародных жертвоприношений. Они воссели в заранее приготовленном на равнине шатре, который был раскинут на четырех, только что срезанных тростниках: каждый угол четырехугольного сооружения наподобие столба подпирал один стебель. Наверху эти тростники загибались сводом, соединялись с остальными, оплетались пальмовыми ветвями и образовывали кровлю.
А поблизости в другом шатре, на высоком основании, поставлены были кумиры местных богов и изображения героев: Мемнона, Персея и Андромеды, которых своими родоначальниками считают цари эфиопов.
Несколько ниже – так, чтобы божественные изображения помещались у них над головой, – на подмостках сели гимнософисты. Примыкая к ним, кольцом выстроилась фаланга тяжеловооруженных воинов, опиравшихся на прямо поставленные и тесно сомкнутые щиты; они оттесняли напиравший сзади народ и оставляли пространство посередине свободным для совершающих священное действо.
Обратившись сначала с краткою речью к народу, Гидасп сообщил о победе и о тех благах, которые она несет всей стране, а затем велел священнослужителям приступить к жертвоприношению.
Всего поднималось ввысь три алтаря, причем два, в честь Гелиоса и Селены, соединенные вместе, стояли отдельно, а третий, посвященный Дионису, находился в другой части, поодаль. В его честь предавались закланию различные животные. Из-за общедоступности, думается, этого бога и потому, что он всем приятен, его умилостивляли разнообразными жертвами. А к другим алтарям привели для Гелиоса – четверку белых коней, посвящая, как оно и естественно, быстрейшему из богов то, что всего быстрее, а для Селены – двойную упряжку быков, отдавая богине, как оно и естественно, из-за ее близости к земле, тех животных, что помогают при обработке поля.
Все это еще совершалось, когда вдруг поднялся смешанный, беспорядочный крик, какой бывает при стечении бесчисленной толпы.
– Совершить отеческие обряды! – кричали стоявшие вокруг. – Совершить наконец установленное жертвоприношение за наш народ, отдать богам начатки войны!
Понял тогда Гидасп, что они требуют человекоубийства, которое, по обычаю, совершают только после побед над иноплеменниками и берут для этой цели кого-либо из захваченных пленников. Гидасп взмахнул рукой и знаками дал понять, что сейчас же будет исполнено это желание, а затем велел подвести уже ранее назначенных для этого пленных.
И вот приведены были они все, а среди прочих Теаген и Хариклея, уже без оков и с венками на голове, все, конечно, поникшие, но Теаген менее, чем другие, а Хариклея – с лицом ясным и смеющимся; она прямо и непрерывно глядела на Персинну, так что и та почувствовала ее взгляд и глубоко вздохнула.
– Супруг мой, – сказала Персинна, – какую девушку ты выбрал для принесения в жертву. Я не знаю, видела ли я когда-нибудь подобную красоту. Как благороден ее взор! С каким достоинством переносит она свою судьбу! Какую жалость вызывает ее юный расцвет! Если бы дано было уцелеть единственный раз зачатой мною и горестно погибшей дочери, ей было бы, пожалуй, столько же лет, как и этой. Если б только, супруг мой, было в нашей власти освободить эту девушку, я имела бы великое утешение, сделав ее моей прислужницей. Быть может, к тому же несчастная родом из Эллады, ведь лицом она не похожа на египтянку.
– Да, из Эллады, – отвечал ей Гидасп, – и от родителей, которых она сейчас назовет, но ей не удастся доказать свое происхождение, хотя она это обещала. А освободить ее от принесения в жертву невозможно, несмотря на то что я хотел бы этого, так как я тоже почувствовал что-то и, сам не знаю почему, жалею ее. Но ты знаешь, что закон требует приводить и приносить мужчину в жертву – Гелиосу, а женщину – Селене. А так как эту девушку первою привели ко мне пленницей и назначили для сегодняшнего жертвоприношения, то нельзя будет умолить народ отступить от закона. Одно только могло бы помочь тут: это если она, когда взойдет, как ты знаешь, на жертвенник, будет изобличена в том, что не вполне чиста от общения с мужчинами, потому что закон повелевает, чтобы чиста была приносимая в жертву богине, точно так же как и жертва Гелиосу. А к жертве Дионису закон безразличен. Но смотри, если жертвенник уличит ее в таких сношениях, пожалуй, неблагопристойно будет принять такую к себе в дом.
– Пусть бы уж она была уличена, – сказала Персинна, – лишь бы только спаслась! Пленение, война и пребывание так далеко от родимой земли извиняют такие наклонности. В особенности у нее: ее красота – сила, направленная против нее же самой, – если только ей пришлось испытать что-нибудь подобное.
Персинна еще говорила это и в то же время лила слезы украдкой от присутствующих, когда Гидасп приказал принести жертвенник. Мальчиков, еще не возмужавших, выбрали тогда из толпы прислужники – только одни такие и могут без вреда для себя к нему прикасаться, – они вынесли его из храма и поставили посередине, приказывая каждому из пленников взойти на него.
И всякий из них, кто вступал на него, тотчас же опалял себе ноги, причем иные даже первого и самого легкого прикосновения не выдерживали: жертвенник был оплетен золотыми прутьями и наделен такой силой, что всякого, кто не был чист, или вообще давал ложную клятву, он обжигал: а невинным не причинял страданий, позволяя взойти. Этих пленников отделили для Диониса и других богов, всех, кроме двух или трех девушек, которые, вступив на жертвенник, доказали свою девственность.
После того как и Теаген, вступив на жертвенник, доказал свою чистоту, причем все дивились и росту его, и красоте, и тому, что такой мужчина, в цвете лет, несведущ в делах Афродиты, его стали готовить к священнодействию в честь Солнца.
– Прекрасны, – тихо говорил он Хариклее, – у эфиопов воздаяния людям, проводящим жизнь в чистоте. Жертвоприношения и заклания – вот награда хранящим целомудрие. Но, любимая, отчего ты не открываешь, кто ты? Какого еще срока ты дожидаешься, уж не того ли, пока кто-нибудь перережет нам горло? Расскажи, молю, и открой свою судьбу. Может быть, ты и меня спасешь, когда узнают, кто ты, и ты будешь просить обо мне. Если же этого и не случится, ты-то, по крайней мере, несомненно избегнешь опасности. Когда я буду знать это, доволен я буду и самою смертью!
– Близок решительный час, – сказала на это Хариклея, – и ныне держит на весах нашу жизнь Мойра.