Она спала в моих объятиях, но после нескольких робких попыток я не решался больше её трогать: она принимала мои ласки, но никак не реагировала. В ней угасла как будто не только чувственность, но что-то более глубокое, даже просто чувствительность. Я не понимал, до чего её мучает чувство вины, пока не увидел, что её руки покрыты ожогами.
— Я обожглась у плиты.
Это прозвучало неубедительно: отдельные ожоги, идущие через равные промежутки… На следующую ночь я проснулся, почувствовав, что её место в постели пусто. Лилы в комнате не было. Я вышел за дверь и перегнулся через перила.
Лила стояла, держа в правой руке свечу, и сосредоточенно жгла себе другую руку.
Кажется, никогда ещё я не получал такого удара. Я застыл на лестнице, не способный ни думать, ни действовать. Эта ужасная и детская манера наказывать себя, искупать грехи показалась мне такой несправедливой, такой постыдной в то время, когда столько моих товарищей боролось и погибало, чтобы вернуть ей честь, что у меня вдруг ослабли ноги и я потерял сознание. Когда я открыл глаза, Лила склонялась надо мной вся в слезах:
— Почему, Лила? За что? За что наказать? Ты не виновата. Не ты в ответе за всё это. От всего этого и следа не останется. Я даже не прошу тебя забыть, нет, — я прошу тебя иногда думать об этом, пожимая плечами. Господи, как можно, чтобы человек до такой степени не имел… смирения? Как можно, чтобы так не хватало человечности, терпимости по отношению к себе?
Этой ночью она спала. И наутро её лицо стало светлее и веселее. Я чувствовал, что ей гораздо лучше, и скоро получил доказательство.
Каждое утро Лила брала велосипед и ехала в Клери за покупками. Я всегда провожал её до двери и следил за ней взглядом: ничто не вызывало у меня такой улыбки, как вид этой юбки, колен и волос, летящих по ветру. Однажды она вернулась и поставила велосипед; я стоял перед домом.
— Ну вот, — сказала она.
— Я шла с корзинкой из бакалеи, и там меня поджидала одна простая женщина. Я с ней поздоровалась — не помню её имени, но я здесь многих знаю. Я поставила корзинку на велосипед и хотела ехать, а она подошла и назвала меня бошкой.
Я внимательно посмотрел на неё. Она действительно улыбалась. Это не была вызывающая улыбка или улыбка сквозь слёзы. Она сделала гримаску и провела рукой по волосам.
— Ну вот, ну вот, — повторяла она. — Бошка. Вот.
— Все чуют приближение победы, Лила, так что каждый в своём углу к ней готовится. Не думай об этом.
— Наоборот, мне нужно об этом думать.
— Потому что лучше чувствовать себя жертвой несправедливости, чем виновной.
Глава XLVI
Этот эпизод произошёл второго июня. А через четыре дня мы лежали, припав к земле, под бомбами, в двух километрах к востоку от Ла-Мотт, и я ещё и сейчас думаю, что самым первым объектом, который поразили тысячи кораблей и самолётов союзников во время операции «Overlord»[45], был мой велосипед — я нашёл его около дома разбитым и искорёженным. «Они пришли», «они идут», «они здесь» — кажется, весь день я только это и слышал. Когда мы бежали мимо фермы Кайе, старый Гастон Кайе стоял у дома и, сообщив нам, что «они идут», добавил фразу, которую не мог услышать по лондонскому радио, поскольку де Голль произнёс её только через несколько часов:
— Мой маленький Людо, это битва Франции за Францию!
Но, быть может, с историческими фразами дело обстоит так же, как и со всем остальным, и иногда невозможное становится возможным.
Мы оставили его прыгающим от радости на своей единственной ноге и с костылем.
Не видно было ни одного немецкого солдата, но все поля и леса вокруг нас были под шквальным огнём — без сомнения, чтобы помешать подкреплениям противника подойти к побережью.
Я ещё не умел отличить свист авиабомб от свиста снарядов, и мне понадобилось какое-то время, чтобы понять, что этот ад посылает нам небо, как и должно быть. В тот день самолёты союзников появлялись над Нормандией более десяти тысяч раз.
Мы едва пробежали несколько сотен метров, как я увидел посреди дороги безжизненное тело с раскинутыми руками. Я так хорошо его знал, что узнал издали: это был Жанно Кайе. Глаза закрыты, голова в крови — мёртв. Я был в этом уверен: я слишком его любил, чтобы могло быть иначе.
Я повернулся к Лиле:
— Господи, чего ты ждёшь! Осмотри его!
Она удивилась, но стала на колени возле Жанно и приложила ухо к его груди.
Кажется, я засмеялся. Я так долго в годы разлуки воображал её ухаживающей за ранеными среди польских партизан, что ожидал от неё работы медсестры. И теперь я видел её именно такой, склонившейся над телом моего товарища в надежде найти признаки жизни. Она повернулась ко мне:
— Кажется, он…
В этот момент Жанно пошевелился, сел и, несколько раз помотав головой и отряхиваясь, с ещё мутным взглядом, заорал:
— Они идут!
— Ах ты, чёрт тебя возьми совсем! — закричал я с облегчением.
— Они здесь! Они идут!
Я схватил Лилу за руку, и мы побежали.
Я хотел оставить Лилу в безопасном месте и потом уйти с товарищами. Согласно «зелёному плану» мы уже давно знали свою задачу: диверсии на железных дорогах, порча линий высокого напряжения, нападения на поезда. Мы должны были группироваться в районе Орна, но всё шло не так, как предусмотрено. Когда мне удалось добраться до Суба на следующий день, я нашёл нашего любимого начальника в диком бешенстве. Одетый в великолепную форму — он присвоил себе звание полковника, — он грозил кулаком небу, где кружились самолёты союзников.
— Эти сволочи всё испортили, — ревел он. — Они нарушили всю нашу связь. Наши парни никак не могут собраться. Каково это видеть!
Он только что не проклинал высадку. Даже много лет спустя он по-прежнему хмурился, когда при нём упоминали о высадке союзников. Думаю, он хотел бы «сопротивляться» ещё лет двадцать.
Каждый раз, как нас при разрыве бомбы засыпало землёй, Лила гладила моё лицо:
— Ты боишься погибнуть, Людо?
— Не боюсь, но не хочу.
Выйдя из Ла-Мотт в шесть утра, к шести часам вечера мы смогли продвинуться только на три километра от дорожного знака Кло. Именно там, лёжа распластавшись за откосом, время от времени поднимая голову и пытаясь угадать, откуда ждать очередного удара, мы увидели потрясающее зрелище — до сих пор не знаю, смешное, героическое или и то и другое вместе. Перед нами гуськом продефилировали четыре першерона: первый был запряжён в фургон, остальные — в телеги. Они двигались с полным безразличием ко всему происходящему вокруг, видимо научившись этому у своих хозяев. Семья Маньяр переезжала. Все четверо втиснулись в фургон: девицы сидели на ящиках с продуктами, отец с сыном стояли впереди. За ними тащились телеги с мебелью, кроватями, стульями, матрасами, сундуками, шкафами, тюками белья и бочками. Три коровы завершали шествие. Семья тряслась по дороге, с замкнутыми, как всегда, лицами, не глядя ни на небо, ни на землю. До сих пор не знаю, была ли это тупость или проявление каких-то сверхчеловеческих качеств. В конце концов, может, у них были свои воздушные змеи.
Эта неуязвимая процессия смутила меня и немного пристыдила, потому что я вспотел от страха. Но Лила смеялась. Думаю, после всех перенесённых ею моральных и психических испытаний чисто физическая опасность была для неё облегчением.
— Все вы такие, поляки, — проворчал я. — Чем хуже, тем вы лучше себя чувствуете.
— Дай мне сигарету.
— Всё кончились.
Тут произошло нечто, отчего во мне проснулась надежда. Позади нас раздались отдельные выстрелы, потом очередь из автомата. Я резко обернулся. Из леса, медленно, пятясь, вышел американский солдат с автоматом в руке. Он минуту подождал, потом дотронулся до своего бока и посмотрел на руку. Видимо, он был легко ранен. Как будто не найдя ничего серьёзного, он сел на землю под кустом, взял из кармана пачку сигарет — и взорвался.
Он действительно взорвался, внезапно, без всякой видимой причины, исчезнув в массе взлетевшей земли, которая упала обратно — без него. Думаю, легко ранившая его пуля задела чеку одной из подвешенных к поясу гранат, и, когда он сел, чека вылетела совсем. Он исчез.
— Жалко, — сказала Лила. — Ни одной не осталось.
— Чего ни одной?
— У него была целая пачка. Я уже столько лет не курила американских сигарет. Сначала я был возмущён. Я чуть не сказал ей: «Дорогая, речь идёт уже не о хладнокровии, а о крови», но вдруг почувствовал себя счастливым. Я вновь нашёл Лилу из нашего детства, Лилу времён корзинки с земляникой и мелких провокаций.
Мы пролежали за откосом около часа. Я не понимал этого ожесточённого обстрела лесов и полей, где не было и следа немцев.
— Можно подумать, что они с нами воюют!
Она спокойно выбирала комки земли из своих волос.
— Знаешь, Людо, меня уже столько раз в жизни убивали.
Через несколько дней Суба объяснил мне причины этого почти беспрерывного обстрела десятка квадратных километров нормандской земли так далеко от места высадки. Одну американскую десантную дивизию по ошибке выбросили слишком далеко в глубь района действий, и она рассеялась по всей территории, но немецкая часть сочла это заранее предусмотренным маневром и отступила от побережья. В результате мы попали одновременно под её огонь и под огонь английских батарей, защищавших мосты через Орн; одновременно авиация союзников бомбила все шоссе и железные дороги на этом участке.
Мы воспользовались затишьем, чтобы подойти немного ближе к Орну, но в это время метрах в ста от нас появились немецкие танки, выстроившиеся в одну линию. Немецкая дивизия, в четыре часа дня наконец получившая приказ Гитлера уничтожить плацдарм союзников.
У меня в голове крутилось только одно: «Они стреляют по всему, что двигается», — фраза, всплывшая из какого-то рассказа. Я сжал руку Лилы в своей. Последнее, о чём я подумал, было: никто из моих погибших товарищей не имел счастья сжимать перед смертью чью-то руку. Солнце на минуту показалось из-за тяжёлых туч в голубом прогале неба — в острые моменты небо являет всю свою красоту. Я видел профиль Лилы, массу светлых волос, рассыпавшихся по плечам, и искажённое от страха лицо с застывшей улыбкой.
В башне головного танка встал немецкий офицер. Проезжая мимо, он дружески помахал нам. Я никогда не узнаю, кто он был и почему сохранил нам жизнь. Презрение, человечность или просто красивый жест? Возможно, при виде пары влюблённых, которые держались за руки, он на минуту поднялся до высшего понимания жизни. А может, у него просто было чувство юмора. Проехав, он обернулся смеясь и снова помахал.
— Уф, — сказала Лила.
Мы страшно устали и проголодались; кроме того, в этом хаосе я не видел смысла идти в каком-то определённом направлении. Мы находились недалеко от «Прелестного уголка», он был примерно на три километра южнее; правда, мне казалось, что в той стороне бомбят сильнее всего, видимо из-за моста и магистрали; всё же, если от ресторана хоть что-то осталось, далее под обломками мы нашли бы что поесть. Выйдя на дорогу в Линьи, мы наткнулись на опрокинутую сожжённую самоходную установку, она ещё дымилась. Рядом лежали два убитых немца; третий сидел, опёршись спиной о дерево и держась за живот, закатив глаза и хрипя со свистом, как пустой сифон. Его лицо показалось мне знакомым, и я подумал, что знаю его, но быстро понял, что знаю это выражение страдания. Я уже видел это на лице нашего товарища Дюверье, когда после побега из гестапо в Клери он дотащился до фермы Бюи, чтобы там умереть. Бывает время, когда всё равно, немец ты или француз. Потом я часто об этом думал, когда слышал, как говорят о «банках крови». У него был умоляющий взгляд. Я попытался его ненавидеть, чтобы избежать необходимости его приканчивать. Ничего не вышло. К ненависти надо иметь талант, а мне это не дано. Я взял маузер, зарядил у него на глазах и подождал, чтобы быть уверенным. На лице немца появилось нечто вроде улыбки.
— Иа, гут…
Я два раза выстрелил ему в сердце. Одна пуля ему, другая — за всё остальное. Мой первый акт франко-немецкого примирения.
Лила детски-женственно заткнула уши, закрыла глаза и отвернулась. У меня было глупое чувство, что я стал другом этого мёртвого немца. Шесть американских самолётов пролетели над нами и сбросили бомбы там, где должна была находиться немецкая дивизия. Лила проводила их глазами.
— Надеюсь, они его не убили, — сказала она.
Думаю, она имела в виду командира танка, который нас пощадил. Мои нервы были так натянуты, что я поддался своему мелкому греху — занялся счётом в уме. Мой разум прибегал к нему ради самосохранения, чувствуя, что ему грозит опасность. Я сказал Лиле: для того чтобы продвинуться на пять-шесть километров вперёд, нам пришлось пройти по меньшей мере двадцать километров, и оценил наши шансы остаться в живых как один к десяти. Я прикинул, что мимо нас пролетело примерно с тысячу бомб и снарядов, а в небе мы видели около тридцати тысяч самолётов. Не знаю, хотел ли я таким образом продемонстрировать Лиле своё олимпийское спокойствие или начинал терять голову. Мы сидели на краю дороги, измученные, мокрые от пота, в крови от ссадин и царапин, не ощущая ничего, кроме того, что ещё живы. Нас вывела из оцепенения бомбёжка сокрушительной силы: за несколько секунд у нас на глазах бомбы сровняли с землёй весь лес в двухстах метрах от нас. Мы бросились бежать через поля по направлению к Линьи и через полчаса оказались у «Прелестного уголка». Меня поразило, что здесь ничего не изменилось. Всё было цело. Из трубы мирно шёл дым. Цветы в саду, фруктовые деревья, старые каштаны имели безмятежный вид и казались уверенными в себе. В тот момент я был совсем не склонен к размышлениям, но помню, что в первый раз за день испытал странное и умиротворяющее чувство, что всё идёт хорошо.
В нетронутой «ротонде» с красными драпировками никого не было. Столы накрыты, всё готово к приёму гостей. Хрусталь пел при каждом взрыве. Портрет Брийа-Саварена[46] висел на своём месте, правда немного криво.
Мы нашли Марселена Дюпра у плиты. Он был очень бледен, руки у него дрожали. Он только что вынул из духовки похлёбку с тремя сортами мяса, которую надо готовить несколько часов. Видимо, он поставил её, когда начался этот ад. Не знаю, помогало ли ему привычное дело подавлять страх или он провозглашал таким образом свою верность принципам. Глаза на осунувшемся, как бы постаревшем лице сверкали блеском, в котором я узнавал дорогое мне безумие. Я подумал о дяде Амбруазе. Подошёл к Марселену и со слезами на глазах обнял. Он не удивился и, кажется, даже не заметил моего движения.
— Они все меня бросили, — сказал он хриплым голосом. — Я один. Некому обслуживать. Если придут американцы, хорошенький я буду иметь вид.
— Думаю, американцы здесь будут только через несколько дней, — сказал я.
— Надо было меня предупредить.
— О… о высадке, господин Дюпра? — проговорил я заикаясь. Он размышлял.
— Вы не находите знаменательным, что они выбрали Нормандию?
Я растерянно смотрел на него. Нет, он не смеялся надо мной, он был безумен, совершенно сумасшедший. Лила сказала:
— Видно, они изучили справочник Мишлена и выбрали самое лучшее.
Я сердито посмотрел на неё. Мне показалось, что я услышал саркастический голос Тада. Я считал, что такая преданность священному огню заслуживает большего уважения, если не преклонения.
Дюпра указал жестом на большой зал в глубине ресторана:
— Садитесь.
Он подал нам свою похлёбку:
— Попробуйте только. Я это сделал из остатков. Как? Не так плохо, принимая во внимание обстоятельства. Мне сегодня не подвезли продукты. Но что вы хотите.
Он пошёл за тортом. Когда он вернулся, я услышал свист, который научился различать, и успел толкнуть Лилу на пол и прикрыть её собой. Несколько секунд один взрыв следовал за другим, но это было где-то в стороне Орки, и только одно окно разбилось.
Мы встали с пола. Дюпра стоял и держал блюдо с тортом.
— Здесь безопасно, — сказал он.
Я не узнавал его голоса. Голос был глухой, монотонный, но в нём звучала убеждённость, которая отражалась и в неподвижном взгляде.
— Они не посмеют, — сказал он.
Я помог Лиле подняться, и мы снова сели за стол. Никогда ещё нормандскому торту Дюпра не уделялось так мало внимания. «Прелестный уголок» весь сотрясался. Бокалы пели. Именно в это время, после целого дня колебаний, Гитлер отдал приказ бросить две дивизии стратегического резерва в поддержку своей Восьмой армии.
Дюпра даже не пошевелился. Он улыбнулся, и с каким презрением, с каким чувством превосходства!
— Видите, — говорил он. — Пролетело мимо. И всегда так будет.
Я старался ему объяснить, что до наступления ночи хочу выйти к Невэ, а потом к Орну, чтобы присоединиться к своей боевой группе,
— Мадемуазель Броницкая может остаться здесь, — сказал он. — Здесь она будет в безопасности.
— Слушайте, господин Дюпра, о чём вы думаете? Вас вот-вот накроют.
— Ничего подобного. Вы воображаете, что американцы разрушат «Прелестный уголок»? Немцы его не тронули.
Я промолчал. Я испытывал почти религиозное почтение к такой безумной вере в свою счастливую звезду. Очевидно было, что в его представлении войска союзников получили приказ, возможно от самого генерала Эйзенхауэра, проследить за тем, чтобы историческая ценность Франции не потерпела ущерба.
Я попытался всё же его убедить: «Прелестный уголок» может оказаться в центре смертельной схватки. Он должен отсюда уйти. Но он сказал только:
— И речи быть не может. Вы ко мне без конца приставали со своим Сопротивлением и маки — ну что ж, теперь я вам покажу, кто является, был и всегда будет главным участником Сопротивления Франции.
Я не мог решиться оставить его в таком состоянии, в бреду; я был уверен, что он потерял рассудок и погибнет под обломками «Прелестного уголка». Я помнил расположение всех дорог, мостов и железнодорожных линий этого района и знал, что, если только союзников не отбросят в море, именно здесь будут самые ожесточённые бои. Но Лила совсем выбилась из сил, и достаточно было взглянуть на её лицо, чтобы понять, что она не в состоянии идти со мной. Я знал, что если, как говорится, есть Бог на небесах, у неё столько же шансов уцелеть здесь, как и в другом месте. Был как раз такой момент, когда думаешь о Боге — Он привык ждать своего часа, Я чувствовал, что если колеблюсь, оставить ли её у Дюпра, то не потому, что риск мне кажется здесь слишком большим, а потому, что не хочу с ней разлучаться. Но я хотел добраться до своих товарищей: мы ждали слишком долго и слишком отчаянно, чтобы я мог колебаться. Дюпра помог мне решиться. Он как будто вышел из транса, обнял меня за плечи и сказал:
— Мой славный Людо, можешь быть спокоен. Мадемуазель Броницкая будет здесь цела и невредима. У меня лучший погреб во Франции. Я её спрячу в самом надёжном месте, рядом с моими лучшими винами, где с ней ничего не может случиться. Не знаю, кто это сказал: «Счастлив, как Бог во Франции», но я уверен, что Господь сумеет сохранить своё достояние.
На этот раз я заметил искру юмора в глазах нашего старого лиса. Может, когда-нибудь надо будет серьёзно подумать о Дюпра, чтобы попытаться понять, сколько было в его «безумии» доброй нормандской хитрости. Я обнял Лилу. Я знал, на какие чудеса способна моя вера: с ней ничего не могло случиться. Мне хотелось плакать, но это просто от усталости.
Я нашёл свою группу без особого труда. В час ночи, пробираясь через болота, я наткнулся на взвод американских парашютистов с чёрными лицами, которые высадились не там, где надо, и не знали, где находятся. Я провёл их в Невэ на наше место сбора и встретился там с Суба и двадцатью товарищами. Как я уже говорил, у нас был приказ производить диверсии, но многие не устояли перед соблазном драться с оружием в руках. Большинство погибло. С восьмого по шестнадцатое июня у нас был только один автомат со ста патронами и две автоматические винтовки со ста пятьюдесятью патронами на десятерых; уцелевшим досталось какое-то количество оружия от убитых немцев. Я ограничивался тем, что взрывал железные дороги и мосты и повреждал телеграфные линии. Мне не хотелось убивать людей, а сразу трудно отличить гестаповца от человека; стреляешь не раздумывая, и вот уже поздно: он мёртв. Кроме того, меня немного сковывало воспоминание о командире танка, который пощадил нас с Лилой. Но когда армия вермахта отступала, я хорошо поработал у неё в тылу.
Глава XLVII
Три недели я ничего не знал о Лиле. Позже она мне сказала, что Дюпра был с ней очень любезен, хотя один раз удивил её, ущипнув сзади. Он сам очень смутился, но даже в его возрасте эмоции иногда берут верх. Она провела в «Прелестном уголке» две недели, помогая Дюпра принимать американцев и пытаясь переводить им «карту Франции» на английский, что, по мнению Дюпра, было невозможно. Потом она вернулась в Ла-Мотт, и 10 июля мы с ней встретились там. На следующий день мы вместе отправились в Клери. Бои ещё шли, но для Нормандии это уже были отзвуки удаляющейся грозы. Я приклеил на двери мэрии объявление, что работа в мастерской возобновляется в Ла-Мотт с завтрашнего дня и приглашаются все местные дети, интересующиеся тем, что Амбруаз Флери называл «милым искусством воздушных змеев». Велосипед и корзинка Лилы сохранились, и она постаралась раздобыть у американцев шоколаду для детей. Она хотела отметить возобновление «занятий» в Ла-Мотт праздничным чаепитием.
Военный грузовик подбросил меня до «Оленьей гостиницы», где разместились американцы; я вылез у входа в парк. Я хотел попрощаться с мадам Жюли, которая возвращалась в Париж.
Я нашёл её в слезах; она лежала в кресле у рояля, на котором вместо фотографий бывших «друзей» графини Эстергази стояли фото де Голля и Эйзенхауэра.
— Что случилось, мадам Жюли? Она едва могла говорить.
— Они… его… расстреляли!
— Кого?
— Франсиса… то есть Исидора Лефковица. Ведь я приняла меры… Помнишь удостоверение «выдающегося участника Сопротивления», где фамилия не была вписана, которое мне дал Субабер?
— Конечно.
— Это было для него. Я его ему отдала. Оно было у него в кармане, когда они его расстреляли. Они впихнули его в грузовик с двумя коллаборационистами из гестапо, настоящими, и убили его. Потом они нашли удостоверение. Иззи его им не показал! Наверно, он от страха вкатил себе такой укол, что забыл о нём!
— Может, это не потому, мадам Жюли. Может, ему всё осточертело. Она ошеломлённо посмотрела на меня:
— Что осточертело? Жизнь? Что за чепуха.
— Может, он сам себе надоел, и эти уколы, и всё. Она была безутешна.
— Банда негодяев. После всех услуг, какие он вам оказал…
— Это не мы его расстреляли, мадам Жюли. Это новые. Те, кто стали партизанами после ухода немцев.
Я хотел поцеловать её, но она меня оттолкнула:
— Убирайся. Не желаю больше тебя видеть.
— Мадам Жюли…
Ничего не поделаешь. В первый раз с тех пор, как я её знал, эта неукротимая женщина поддалась отчаянию. Я оставил её, старую плачущую женщину, которая, как бедный Исидор, забылась: она не помнила, куда дела свою твёрдость.
Я доехал на попутном джипе до Клери и вышел на улице Старой Церкви. Я должен был встретиться с Лилой на Дневной площади; недавно её переименовали в площадь Победы. Выйдя на площадь, я увидел у фонтана толпу людей. Слышались смех и крики, бегали дети; несколько человек, в основном пожилых, уходили прочь, в том числе господин Лемэн, друг моего дяди, участник Первой мировой войны, у которого колено не гнулось с самого Вердена. Он прошёл хромая мимо меня, остановился, покачал головой и пошёл дальше, ворча про себя. Мне не видно было, что происходит у фонтана. Я бы не обратил на это особого внимания, если бы не заметил обращённых на меня странных взглядов. Леле, новый хозяин «Улитки», Шариво, бакалейщик с улицы Бодуэн, хозяин писчебумажного магазина Колен, да и другие смотрели на меня со смешанным выражением смущения и жалости.
— Что происходит? Они молча отвернулись. Я бросился вперёд.
Лила сидела на стуле у фонтана с обритой головой. Парикмахер Шино, с бритвой в руках и улыбкой на губах, немного отодвинулся и любовался своей работой. Лила в летнем платье смирно сидела на стуле, сложив руки на коленях. Несколько секунд я не мог пошевельнуться. Потом у меня в горле что-то порвалось, и я издал вопль. Я кинулся к Шино, двинул его кулаком по роже, схватил Лилу за руку и потащил через толпу. Люди расступались: дело сделано, «малышка» расплатилась за то, что спала с оккупантами, так что всё в порядке. Позже, когда я смог думать, самым ужасным на фоне всего этого кошмара стало для меня воспоминание о знакомых лицах: все это совершили не какие-то монстры, а люди, которых я знал с детства. И это было страшнее всего.
Я помню, не могу забыть. Я бегу по улицам Клери, таща Лилу за руку. Мне кажется, я никогда не перестану бежать. Я не знал, куда бегу, впрочем, бежать было некуда. Я рычал.
Я услышал шаги за спиной и обернулся, готовый драться. Я узнал булочника, господина Буайе; он со своим толстым животом совсем запыхался.
— Пойдём ко мне, Флери, это рядом.
Он провёл нас в булочную. Его жена бросила на Лилу испуганный взгляд и заплакала, закрываясь фартуком. Буайе проводил нас на второй этаж и оставил одних. Перед тем как закрыть дверь, он бросил:
— Вот теперь фашисты действительно выиграли войну.
Я уложил Лилу на кровать. Она была неподвижна. Я сел рядом. Не знаю, сколько времени мы провели так. Иногда я проводил рукой по её голове. Конечно, они вырастут. Они всегда отрастают.
Её глаза смотрели в одну точку; казалось, она видит перед собой что-то страшное. Насмешливые лица. Бритву в руках славного сельского парикмахера.
— Ничего, дорогая. Это просто фашисты. Они пробыли здесь четыре года и оставили след. Вечером мадам Буайе принесла нам еду, но накормить Лилу оказалось невозможно. Она была в прострации, с широко открытыми глазами, и я думал об её отце, который «порвал с действительностью с её слезами и сложностями», как Лила когда-то выразилась. Ох уж эти аристократы! Ведь, в конце концов, что такое обритая голова молодой женщины? — это даже очень добродушно, когда подумаешь обо всём, что делали другие: концлагеря, пытки, — ну да, другие… — но кто другие?
Человеческое братство имеет иногда мерзкий привкус.
Ночью я встал и поджёг «Прелестный уголок». Облил бензином старые стены, а когда они начали рушиться, смог наконец спокойно заснуть. К счастью, это был только дурной сон.
Господин Буайе привёл доктора Гардье, который сказал нам, что Лила в состоянии шока, и сделал укол, чтобы она заснула. Когда дверь открывалась, я слышал, как радио возвещало о наших победах.
Поздно днём она проснулась, улыбнулась мне и сделала движение, чтобы провести рукой по волосам.
— Боже мой, что это…
— Фашисты, — ответил я.
Она закрыла лицо руками. Часто говорят, что слёзы облегчают.
Мы пробыли у Буайе неделю. Каждый день я выходил с Лилой на улицу, и мы шли по улицам Клери, держась за руки. Мы ходили медленно, целыми часами, чтобы все они могли нас видеть. Мы шли прямо вперёд, молодая женщина с выбритым черепом и я, Людовик Флери, известный во всей округе своей памятью. Я говорил себе, что нам будет очень не хватать фашистов: без них будет тяжело — не на кого сваливать свою вину.
На пятый день нашего шествия господин Буайе пришёл к нам в комнату очень взволнованный, держа в руке «Франс-суар»: нас сфотографировали, когда мы шли по улицам Клери, держась за руки. Я не знал, что моё лицо может быть таким жёстким.
На следующий день нас остановили трое молодых людей с повязками FFI[47] на рукаве, Я их знал: они стали «участниками Сопротивления» через неделю после высадки союзников.
— Ты кончишь эту провокацию?
— Это было сделано, чтобы все могли видеть, так?
— Ты получишь пулю в зад, Флери. Надоело. Что ты хочешь доказать?
— Ничего. Всё давно уже доказано.
Они ограничились тем, что обозвали меня ненормальным. Я продолжал нашу «демонстрацию» ещё несколько дней. Меня уговорил перестать господин Буайе.
— Они привыкли вас видеть. Это больше не производит впечатления.
Мы вернулись в Ла-Мотт и вышли оттуда только в конце октября, чтобы пожениться.
Жанно Кайе каждое утро поставлял нам провизию и подарил щенка с их фермы. Лила назвала щенка Шери[48], что вызвало массу недоразумений: каждый раз, как она звала, мы прибегали оба. В эти дни случилось горе, в жизни без этого не бывает: мы узнали, что Бруно не вернулся из воздушного боя в ноябре 1943-го. На его счету было уже семнадцать побед, он имел чуть ли не самое большое количество наград среди лётчиков Английских военно-воздушных сил. И мы напрасно посылали в Польшу письмо за письмом, чтобы узнать что-нибудь о Таде.
Лила решила отложить на год поступление в Сорбонну, чтобы лучше подготовиться. Она много занималась. «Тенденции современного искусства», «Сокровища немецкой живописи», «Творчество Вермеера», «Мировые шедевры», «Музеи Европы» — груда книг росла на столике, который она поставила у окна мастерской.
Родители Лилы на нашей свадьбе не присутствовали. Серьёзные испытания, через которые они прошли, не заставили их забыть своё высокое положение, и они не одобряли мезальянса. Прежние представления быстро возвращались, и Стас Броницкий снова ощетинился. Нашими свидетелями были Дюпра собственной персоной и графиня Эстергази, с восстановлением демократии ставшая по-прежнему Жюли Эспинозой. Американский солдат привёз её к мэрии на военной машине. Жюли сопровождали две изумительно красивые молодые женщины.