Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Воздушные змеи

ModernLib.Net / Классическая проза / Гари Ромен / Воздушные змеи - Чтение (стр. 4)
Автор: Гари Ромен
Жанр: Классическая проза

 

 


Мы запротестовали. Я говорю «мы», но это в основном были Тад и Бруно, которые предсказывали ей чудесное будущее. Она станет новой мадам Кюри или даже ещё лучше, совсем в другой области, которую, может быть, ещё не открыли. Что касается меня, то я надеялся, хотя и с некоторым стыдом, что Лила права: если у неё ни к чему нет таланта, то у меня есть шанс. Но Лила была неутешна, и слеза медленно скользнула по её щеке и остановилась как раз там, где могла блестеть. Разумеется, она её не стерла.

— Я так хотела бы тоже стать кем-то, — прошептала она. — Я окружена гениями. У ног Бруно будут толпы, никто не сомневается, что Тад будет более великим путешественником, чем Свен Гедин[11], и даже у Людо удивительная память…

Я проглотил это «даже у Людо» без большого труда. У меня была веская причина чувствовать себя удовлетворённым: Ханс молчал. Он отвернул голову, и я не видел его лица, но втайне торжествовал. Я плохо представлял себе, как он сможет объяснить Лиле, что его тоже ждёт блестящее будущее и что в немецкую военную академию он поступает из любви к польке. Я чуял, что здесь я держусь за нужный конец бечёвки, как у нас говорят, и не собирался его выпускать. Я даже позволил себе роскошь немного пожалеть соперника. Этот век не благоприятствовал тевтонским рыцарям. Впрочем, надо признать, что понравиться женщине становилось всё труднее: Америка была уже открыта, источники Нила тоже, Линдберг совершил перелёт через Атлантический океан, и Ли Мэллори поднялся на Эверест.

Мы все пятеро были ещё близки к наивности детства — быть может, самому плодотворному времени, которое жизнь дарит нам, а потом отнимает.

Глава IX

На следующий день Стас Броницкий посетил моего дядю. Он прибыл торжественно, потому что это был не такой человек, который допустил бы бестактность, переодевшись и приняв скромный вид для визита к людям маленьким. Голубой «паккард» сиял; шофёр, мистер Джонс, одновременно распахнул дверцу и снял фуражку с торжественностью, красноречиво говорящей о достоинстве как хозяина, так и слуги, и кавалерист финансов, как его называли на Парижской площади, явился во всём великолепии своего гардероба: костюм цвета розового дерева, галстук в духе лучшего лондонского клуба, перчатки цвета свежего масла, трость, гвоздика в бутоньерке и прежнее озабоченное выражение лица человека, чьи самые хитроумные расчёты предательски разрушают биржа, баккара и рулетка.

Мы как раз закусывали, и наш посетитель, кинув на колбасу, деревенский хлеб и кусок масла заинтересованный взгляд, был приглашён присоединиться к нам, что он и сделал немедленно, элегантно орудуя большим кухонным ножом и выпив несколько стаканов нашего терпкого вина почти не поперхнувшись. Затем он сделал дяде неожиданное предложение. Я являюсь, заявил он с польским акцентом, в котором я узнавал певучие гласные и немного обрывистые согласные Лилы, — так вот, я являюсь гением в области устного счёта и памяти: о моём будущем следует всячески позаботиться. Он предложил направлять меня и постепенно посвятить в секреты биржевых операций, ибо преступно было бы не обращать внимания на мои таланты и, быть может, дать им заглохнуть из-за отсутствия среды, благоприятной для их развития. В настоящее время, поскольку мой юный возраст не позволяет мне готовиться к экзамену на финансово-экономический факультет, а тем более самостоятельно прокладывать себе путь в той сфере деятельности, где математический гений должен сочетаться со зрелостью ума и необходимыми знаниями, он предлагает мне каждое лето выполнять при нём функции секретаря.

— Вы понимаете, месье, ваш племянник и я, мы обладаем в некотором роде способностями, дополняющими друг друга. У меня в высшей степени развито умение предвидеть биржевые колебания, а у Людовика — способность немедленно переводить на язык конкретных цифр мои предвидения и теории. В Варшаве, Париже и Лондоне я располагаю специальными бюро, но мы проводим лето здесь, и я не могу весь день не отходить от телефона. Вчера ваш племянник продемонстрировал такую скорость счёта и такую память, которые мне позволят выиграть драгоценное время в той области, где, как совершенно справедливо говорят, время -деньги. Если вы согласны, мой шофёр будет каждое утро заезжать за ним и вечером привозить его обратно. Он будет получать сто франков в месяц, часть которых сможет выгодно помещать при благоприятных ситуациях, которые я ему укажу.

Я был настолько потрясён перспективой проводить целый день с Лилой, что чуть ли не усмотрел здесь влияние воздушного змея «Альбатрос», накануне улетевшего в небо и, быть может, снискавшего для меня эту милость. Что касается дяди, то он зажёг трубку и задумчиво глядел на поляка. Наконец он подтолкнул к нему колбасу и бутылку; Стас Броницкий завладел ими и на этот раз откусил прямо от колбасы, уже не заботясь об элегантности. Затем, с полным ртом, дохнул на нас чесноком, и мы услышали настоящий крик души:

— Наверное, вы считаете, что я слишком занят финансами, и, так как вы сами увлекаетесь вещами крылатыми и возвышенными, это, разумеется, должно казаться вам чересчур приземлённым. Но вы должны знать, господин Флери, что я веду настоящий бой во имя чести. Мои предки победили всех врагов, которые пытались нас покорить, а я собираюсь победить деньги, этого нового захватчика и естественного врага аристократии, на его собственной территории. Не думайте, что я стремлюсь отстаивать мои былые привилегии, но я не пойду на уступку деньгам и…

Он оборвал свою речь и, высоко подняв брови от удивления, внезапно уставился на какую-то точку в пространстве. Это были последние дни Народного фронта, и хотя мой дядя и говорит, что не принадлежит ни к какой партии, под влиянием исторического момента он соорудил «Леона Блюма»[12] из бумаги, бечёвки и картона, с управляемым хвостом. Он был очень хорош в небе со своей чёрной шляпой и красноречиво поднятыми руками, но сейчас висел вниз головой у балки рядом с «Мюссе» с лирой, без особого соблюдения хронологии.

— Что это такое? — спросил Стас Броницкий, откладывая колбасу.

— Это моя историческая серия, — сказал Амбруаз Флери.

— Похоже на Леона Блюма.

— Я держусь в курсе событий, вот и всё, — объяснил дядя. Броницкий сделал неопределённый жест рукой и отвернулся.

— Хорошо, неважно. Так вот, как я вам говорил, таланты вашего племянника могут быть для меня очень полезны, так как нет машины, которая способна была бы считать так быстро. В финансовой сфере, как в фехтовании, главное — быстрота. Нужно опередить других.

Он бросил ещё один беспокойный взгляд в сторону Леона Блюма, взял платок и вытер лоб. В его небесно-голубых глазах был отчаянный отблеск, как у рыцаря в поисках чаши святого Грааля, которого обстоятельства заставили заложить коня, доспехи и копьё в ломбард,

Мне понадобилось время, чтобы обнаружить, что финансовый гений Броницкого был самым настоящим. В самом деле, он одним из первых разработал финансовую систему, которая затем вошла в обиход и благодаря которой банки оказывали ему поддержку: он столько им задолжал, что капиталовладельцы не могли себе позволить довести его до банкротства.

Дядя проявил осторожность. С тем полным отсутствием всякого намёка на иронию, которое он проявлял в свои самые иронические моменты, он сообщил моему будущему покровителю, что мой жизненный путь в общем определён и рассчитан на большие высоты:

— Хорошее скромное место почтальона с обеспеченной пенсией, вот что я имею в виду для него.

— Но, Боже мой! Господин Флери, у вашего племянника гениальная память! — прогремел Стас Броницкий, ударив кулаком по столу. — И всё, чего вы для него хотите, это место мелкого чиновника?

— Месье, — ответил мой дядя, — сейчас наступают такие времена, когда, может быть, самая лучшая роль выпадет на долю мелких чиновников. Они смогут сказать: «Я, по крайней мере, ничего не сделал!»

Тем не менее было условлено, что в летние месяцы я буду поступать в распоряжение Броницких в качестве «ответственного за подсчёты». На этом дядя и мистер Джонс, взяв графа под локотки с двух сторон, ибо колбаса сделала своё дело — о двух бутылках вина здесь приличествует скромно умолчать, — проводили его к автомобилю. Садясь за руль, невозмутимый мистер Джонс, которого я до сих пор принимал за воплощение всех британских добродетелей флегмы и корректности, повернулся к моему опекуну и с очень сильным английским акцентом, но на таком французском, который неоспоримо свидетельствовал о занятиях совсем иного свойства, чем работа личного шофёра, произнёс:

— Бедный фрайер. Никогда не видал такого обормота. Так и просится ощипать.

На этом, надев перчатки и вновь обретя свой невозмутимый вид, он тронул с места «паккард», ослепив нас неожиданным проявлением лингвистических способностей.

— Ну вот, — сказал дядя, — ты наконец вышел в люди. Ты нашёл могущественного покровителя. Прошу тебя только об одном…

Он серьёзно посмотрел на меня, и, хорошо его зная, я уже смеялся.

— Никогда не давай ему в долг.

Глава X

Три следующих года, с 1935 по 1938-й, в моей жизни было только два сезона: лето, когда Броницкие с наступлением июня возвращались из Польши, и зима, начинавшаяся с их отъезда в конце августа и продолжавшаяся до их возвращения. Бесконечные месяцы, во время которых я не видел Лилу, были полностью посвящены воспоминаниям, и я думаю, что отсутствие моей подруги окончательно лишило меня способности забывать. Она редко мне писала, но её письма были длинными и напоминали страницы дневника. Тад, когда я получал от него весточку, говорил мне, что его сестра «продолжает мечтать о себе, в настоящий момент она собирается ухаживать за прокажёнными». Конечно, в её письмах были слова нежности и даже любви, но они производили на меня странно-безличное, чисто литературное впечатление, так что я совсем не удивился, когда в одном из них Лила сообщила, что предыдущие послания были отрывками из более полного произведения, над которым она работает. Тем не менее, когда Броницкие возвращались в Нормандию, она бросалась ко мне с распростёртыми объятиями и покрывала меня поцелуями, смеясь, а иногда даже немного плача. Мне хватало этих нескольких мгновений, чтобы почувствовать, что жизнь сдержала все свои обещания и что для сомнений нет места. Что касается моих обязанностей «секретаря-математика», как меня прозвал Подловский, человек на побегушках у моего нанимателя, гладко выбритый, причёсанный на прямой пробор, с лицом, состоящим из одного подбородка, с влажными руками, всегда готовый к поклонам, то работа, которую я выполнял, вовсе не была увлекательной. Когда Броницкий принимал какого-нибудь банкира, менялу или ловкого спекулянта и они предавались хитрым подсчётам процентов, вздорожания или активного сальдо, я присутствовал при беседе, жонглировал миллионами и миллионами, реализуя огромные состояния, подсчитывая ажио и заёмы, перемножая затем сегодняшний курс акций, которые могли бы быть куплены, учитывая теоретические преимущества сегодняшнего утра, вычисляя, что столько-то тонн сахара или кофе, если только акции будут подниматься согласно предчувствиям гениального «кавалериста финансов», умноженные на сегодняшний курс, в фунтах стерлингов, франках и долларах дадут такую-то сумму, и так быстро привык к миллионам, что с тех пор я никогда не чувствовал себя бедным. Занимаясь этими операциями высокого полёта, я ждал появления Лилы за слегка приоткрытой дверью: она всегда показывалась, чтобы заставить меня потерять голову и сделать какую-нибудь грубую ошибку, разоряя одним махом её отца, заставляя курс хлопковых акции падать до предела, деля, вместо того чтобы умножить, что вызывало полную растерянность «кавалериста» и хохот его дочери. Когда я немного привык к этим выходкам, целью которых — насколько же излишней! — было проверить прочность её власти надо мною, и мне удавалось не сбиться и избежать ошибки, она делала разочарованную гримаску и уходила не без гнева. Тогда мне казалось, что меня постигла огромная потеря, более страшная, чем все биржевые неудачи.

Мы встречались каждый день около пяти часов на другом конце парка, за прудом, в шалаше, куда садовник бросал цветы, «пережившие себя», как выражалась Лила; потерявшие свои краски и свежесть, они изливали здесь своё последнее благоухание. Ноги вязли в лепестках, в красном, голубом, жёлтом, зелёном и лиловом, и в травах, которые при жизни называют сорняками, потому что они живут как им хочется. В эти часы Лила, научившись играть на гитаре, «мечтала о себе» с песней на устах. Сидя в цветах, подобрав на коленях юбку, она говорила мне о своих будущих триумфальных турне по Америке, об обожании толпы, и в своих фантазиях была так убедительна, или, скорее, я так ею восхищался, что все эти цветы у её ног казались мне данью её восторженных поклонников. Я видел её бёдра, я сгорал от желания, не смел ничего, не двигался; я просто тихо умирал. Она пела неверным голосом какую-нибудь песню, слова которой написала сама, а музыку — Бруно, а потом, испуганная своим старым врагом — действительностью, отказывавшей её голосовым связкам в божественных звуках, которых Лила от них требовала, бросала гитару и начинала плакать.

— У меня нет ни к чему никакого таланта, вот и всё.

Я утешал её. Ничто не доставляло мне большего удовольствия, чем эти минуты разочарования, ибо они позволяли мне обнимать её, касаться рукой груди, а губами — губ. И вот настал день, когда, потеряв голову, позволив своим губам действовать по их безумному вдохновению и не встретив сопротивления, я услышал голос Лилы, которого не знал, голос, с которым не мог сравниться никакой музыкальный гений. Я стоял на коленях, а голос опьянял меня и уносил куда-то выше всего, что я знал до сих пор в жизни о счастье и самом себе. Крик прозвучал так громко, что я, никогда до этой минуты не бывший верующим, почувствовал себя так, как если бы наконец вернул Богу то, что ему принадлежало. Потом она неподвижно лежала на своём ложе из цветов, забыв руки на моей голове.

— Людо, о Людо, что мы сделали?

Всё, что я мог сказать и что было самой правдой, было:

— Не знаю.

— Как ты мог?

И я произнёс фразу в высшей степени комическую, если подумать обо всех возможных способах приобщения к вере:

— Это не я, это Бог.

Она приподнялась, села и вытерла слёзы.

— Лила, не плачь, я не хотел причинить тебе горе. Она вздохнула и отстранила меня рукой:

— Дурак. Я плачу, потому что это было слишком больно. Она строго посмотрела на меня:

— Где ты этому научился?

— Чему?

— Чёрт, — сказала она. — Никогда не видела такого идиота.

— Лила…

— Замолчи.

Она легла на спину. Я лёг рядом с ней. Я взял её руку. Она отняла её.

— Ну вот, — сказала она. — Я стала проституткой.

— Но Боже мой! Что ты говоришь?!

— Шлюха. Я стала шлюхой.

Я заметил, что она говорила это с большим удовлетворением в голосе.

— Что ж, наконец мне удалось стать кем-то!

— Лила, послушай…

— У меня нет никаких способностей к пению!

— Есть, только…

— Да, только. Молчи. Я проститутка. Ну что ж, можно стать самой известной, самой знаменитой проституткой в мире. Дамой с камелиями, но без туберкулёза. Мне больше нечего терять. Теперь всё в моей жизни решено. У меня больше нет выбора.

Хотя я привык к скачкам её воображения, мне стало страшно. Это был почти суеверный ужас. Мне казалось, что жизнь слушает нас и записывает. Я вскочил.

— Я тебе запрещаю говорить такие глупости, — закричал я. — У жизни есть уши. И потом, я ведь только…

Она сказала «Ах!» и положила руку на мои губы:

— Людо! Я тебе запрещаю говорить о таких вещах. Это чудовищно! Чу-до-вищ-но! Уходи! Я больше не хочу тебя видеть. Никогда. Нет, останься. Всё равно уже слишком поздно.

Однажды, возвращаясь с нашего ежедневного свидания в шалаше, я встретил Тада, который ждал меня в холле.

— Слушай, Людо… -Да?

— Ты давно спишь с моей сестрой?

Я молчал. На стене уланский полковник Ян Броницкий, герой Сан-Доминго и Сомосьерры, поднимал над моей головой саблю.

— Не делай такого лица, старик. Если ты воображаешь, что я собираюсь говорить тебе о чести Броницких, то ты просто недоделанный. Я только хочу избавить вас от бед. Бьюсь об заклад, что ни один из вас даже не знает о существовании цикла.

— Какого цикла?

— Ну вот, так я и думал. Есть период — примерно за неделю до месячных и с неделю после, когда женщина не может забеременеть. Тогда ничем не рискуешь. Так что, раз ты так силён в математике, помни это и не делайте глупостей, вы оба. Я не хочу, чтобы пришлось обращаться к какой-нибудь крестьянке с её вязальными спицами. Слишком много девчонок от этого умирает. Это всё, что я хотел тебе сказать, и больше я никогда не буду говорить с тобой об этом.

Он хлопнул меня по плечу и хотел уйти. Я не мог так отпустить его. Я хотел оправдаться.

— Мы любим друг друга, — сказал я ему.

Он внимательно посмотрел на меня, с чем-то вроде научного интереса:

— Чувствуешь себя виноватым, потому что спишь с моей сестрой? Этого чувства хватило бы на две тысячи лет тюрьмы. Ты счастлив — да или нет?

Сказать «да» казалось мне так недостаточно, что я молчал.

— Ну вот, нет другого оправдания жизни и смерти. Ты можешь провести всю жизнь в библиотеках и не найдёшь другого ответа.

Он ушёл своей беспечной походкой, насвистывая. Я ещё слышу эти несколько нот «Аппассионаты».

Бруно избегал меня. Напрасно я говорил себе, что мне не в чем себя упрекать и что если Лила выбрала меня, то это так же не зависело от моей воли, как если бы божья коровка села мне на руку: меня преследовало горе, которое я видел на его лице, когда наши взгляды сталкивались. Он проводил целые дни за роялем, и когда музыка прекращалась, тишина казалась мне самым трагическим из всех произведений Шопена, какие я знал.

Глава XI

Мои труды при Броницком не ограничивались его финансовыми операциями. Я помогал ему также в поисках способа, который бы дал ему возможность одержать решительную и окончательную победу над казино, — он мечтал предпринять решающую атаку против этой крепости. Стас водружал рулетку на стол для бриджа и кидал шарик, вплоть до крика «Больше не ставят!» для вящего реализма, причём мне казалось, что этот его крик исходит из тёмной глубины души, которую называют подсознанием. Единственным вкладом, который я мог внести в отчаянный поиск «системы», было запоминание наизусть порядка выходящих номеров и последующее повторение их по десять — двадцать раз, с тем чтобы Стас мог обнаружить в них подмигиванье судьбы; при этом я наблюдал на его обрамлённом баками лице умирание мечты. Через несколько часов этой погони за несбыточным он вытирал лоб и бормотал:

— Мой маленький Людовик, я переоценил ваши силы. Мы продолжим завтра. Отдыхайте, чтобы быть в наилучшей форме.

Моё сочувствие и желание помочь так усилились, что я начал жульничать. Я знал, что граф ищет в повторяемых мною цифрах номера и комбинации номеров, которые повторялись бы в определённом порядке. Не отдавая себе отчёта в последствиях, какие может иметь моя добрая воля, нашедшая себе очень плохое применение, я стал перегруппировывать выходящие номера, подобно тому как участники спиритических сеансов не могут удержаться от подталкивания стола для сохранения иллюзии. Заставив меня повторить несколько раз подряд номера, сгруппированные мной по сериям, Стас вдруг принял вид, который я не могу назвать иначе как безумным, застыл на минуту в неподвижности с автоматическим карандашом в руке, весь внимание, как если бы слышал некую божественную музыку; затем, предложив мне хриплым от волнения голосом начать сначала, что я и сделал с теми же благими намерениями, со страшной силой ударил кулаком по столу и прогремел голосом своих предков, когда они бросались в атаку с саблями наголо:

— Kurwa mac! Они у меня в руках, эти негодяи! Я их заставлю заплатить!

Он вскочил, вышел из кабинета, и в своём неведении я почувствовал себя счастливым, сделав доброе дело.

В этот вечер Броницкий проиграл миллион в казино в Довиле.

На следующее утро я был с Лилой, когда граф вернулся домой. Подловский предупредил нас о бедствии часом раньше, добавив: «Он опять будет стреляться!» Лила, которая пила чай с медовыми тартинками, не казалась чересчур взволнованной.

— Отец не мог проиграть такую сумму. Если он её проиграл, значит, это были не его деньги. Так что он потерял только свои долги. Он должен чувствовать облегчение.

У этих поляков действительно была восхитительная стойкость, позволившая их стране пережить все катастрофы. В то время как я ожидал увидеть Геню Броницкую в сильнейшем истерическом припадке, со звонками врачам и обмороками, в её лучших театральных традициях, она сошла в столовую в розовом пеньюаре, с пуделем под мышкой, поцеловала дочь в лоб, дружески поздоровалась со мной, приказала подать себе чай и объявила:

— Я положила револьвер в мой кофр. Он не должен его найти — он неделю будет на нас дуться. Не знаю, занял ли он эти деньги у Потоцких, Сапег или Радзивиллов, но в конце концов долг в игре — долг чести, они должны это понимать; кто бы его ни платил, главное, чтобы польская аристократия оставалась верной своим традициям.

Тад, зевая, спустился по лестнице, в халате, с газетой в руке.

— Что происходит? У мамы такой спокойный вид, что я боюсь худшего.

— Отец опять разорился, — сказала Лила.

— Это означает, что он опять кого-то разорил.

— Сегодня ночью он проиграл миллион в Довиле.

— Ему пришлось забрать все остатки, — проворчал Тад.

Горничная только что принесла горячие рогалики, когда появился Стас Броницкий. У него был дикий вид. Безукоризненный мистер Джонс нёс за ним пальто, а у выбритого до синевы Подловского, человека на все руки, челюсти и подбородок казались вдвое больше обычного.

Броницкий молча осмотрел нас всех:

— Может кто-нибудь здесь одолжить мне сто тысяч франков?

Его взгляд остановился на мне. Тад и Лила разразились смехом. Даже славный Бруно с трудом скрыл свою весёлость.

— Сядьте, друг мой, и выпейте чашку чаю, — сказала Геня.

— Ну хорошо, десять тысяч?

— Стас, прошу вас, — сказала графиня.

— Пять тысяч! — завопил Броницкий.

— Мари, подогрейте нам ещё чая и рогаликов, — сказала Геня.

— Тысячу франков, чёрт подери! — проорал в отчаянии Броницкий.

Арчи Джонс засунул руку под френч и сделал шаг вперёд, осторожно держа клетчатое пальто графа.

— Если сударь мне позволит… Сто франков? Fifty-fifty, разумеется.

Броницкий секунду поколебался, потом выхватил билет из руки своего шофёра и выбежал из комнаты. Подловский воздел плечи и руки жестом бессилия и последовал за ним. Арчи Джонс вежливо нам поклонился и удалился в свою очередь.

— Ну вот, — сказала Геничка со вздохом, — англичане действительно единственные, на кого можно положиться.

Мне довелось часто слышать эту фразу при совсем иных обстоятельствах.

Глава XII

Не знаю, кто возместил моему нанимателю сумму, потерянную в результате «системы», в которой я был так без вины повинен: князья Сапеги, князья Радзивиллы или графы Потоцкие, — но в течение последующих дней усадьба полна была польскими джентльменами, при крайней изысканности сыпавшими последними площадными ругательствами. Такие выражения, как «этот недоделанный Броницкий», «это дерьмо», «этот сын шлюхи», лились со всех сторон и едва не падали с уст уланского полковника Яна Броницкого на уже упоминавшемся портрете. Самые страшные польские проклятия обрушились на несчастную жертву рулетки, встречавшую шквал с величайшим хладнокровием, как подобает гражданину страны, привыкшей возрождаться из пепла. Его доводы были несокрушимы: ему не хватило другого миллиона, которого требовала «система», чтобы сорвать банк. Так что, если кто-нибудь ссудит ему два миллиона, он вновь пойдёт в бой и на следующий день его хулители первыми будут кричать победное «ура!» в его честь. Но, видимо, на этот раз даже самые доблестные из польских патриотов спустили флаг и потеряли веру в победу. Броницкий проводил со своим «человеком на все руки» длительные совещания, на которые меня приглашали, хотя в подсчётах больше не было нужды, так как единственной вытекающей из всего этого цифрой был большой дурацкий ноль. Решено было продать семейные драгоценности, которые Броницкий пришёл просить у жены. Он получил отказ. Лила, которая присутствовала при этой сцене, удобно устроившись в кресле и поедая засахаренные каштаны («раз мы будем бедными, надо пользоваться жизнью»), рассказала мне, смеясь, что её мать выдвинула довод, что, поскольку вышеуказанные бриллианты и жемчуг были ей подарены герцогом д'Авилой в бытность его испанским послом в Варшаве, с её стороны было бы бесчестно расстаться с ними ради мужа.

— В нашей семье снова, как всегда, прежде всего думают о чести, — прокомментировал Та д.

Последнему из улан осталась только одна линия обороны: возвращение в свои польские поместья, которые были неприступны для противника, так как являлись исторической ценностью, ревностно хранимой режимом полковников, пришедшим на смену режиму маршала Пилсудского. Замок и земли расположены были в устье Вислы, в «польском коридоре», отделяющем Восточную Пруссию от остальной части Германии. Гитлер требовал её возвращения и уже установил в свободном городе Данциге нацистское правительство. Декретом 1935 года владение было объявлено неотчуждаемым, и Броницкие получали крупную субсидию за его содержание.

Я был в ужасе. Одна только мысль о потере Лилы по своей жестокости казалась мне несовместимой с какими бы то ни было представлениями о человечности. Месяцы или даже годы, которые мне придётся провести вдали от неё, открывали мне существование величины, не имевшей ничего общего с теми, какие я мог вычислить. Дядя, видевший, как я чахну по мере приближения рокового часа, попытался объяснить мне, что в литературе были примеры любви, пережившей годы разлуки, у лиц, наиболее поражённых этим недугом.

— Лучше, чтобы они совсем уехали. Тебе исполнилось семнадцать, ты должен найти себе занятие, и нельзя жить только женщиной. Уже годы ты живёшь только ради неё и ею, и даже «эти сумасшедшие Флери», как нас называют, должны иметь немножко разума, или, как говорится по-французски, «вразумить себя», хотя я первый признаю, что от этого выражения разит отказом от своих убеждений, компромиссом и смирением и что если бы все французы «вразумляли себя», то уже давно Франции пришёл бы конец. Истина в том, что не нужно ни слишком много разума, ни слишком мало безумия, но я признаю, что «не слишком много и не слишком мало» — быть может, хороший рецепт для «Прелестного уголка» и приятеля Марселена, когда он стоит у плиты, и иногда надо уметь терять голову. Чёрт, я тебе говорю противное тому, что хотел сказать. Лучше перенести удар и покончить с этим, и даже если ты должен любить эту девушку всю жизнь, пусть уж она уедет навсегда, она от этого станет только прекраснее.

Я чинил его «Синюю птицу», которая накануне сломала себе шею.

— Что же вы всё-таки стараетесь мне сказать, дядя? Вы мне советуете «сохранить здравый смысл» или «сохранить смысл жизни»?

Он опустил голову:

— Хорошо, молчу. Я не могу давать тебе советы. Я любил только одну женщину в своей жизни, и так как ничего не получилось…

— Почему не получилось? Она вас не любила?

— Не получилось, потому что я её так и не встретил. Я хорошо представлял её, я представлял её каждый день в течение тридцати лет, но она не появилась. Воображение иногда может сыграть с нами свинскую шутку. Это касается женщин, идей и стран. Ты любишь идею, она кажется тебе самой прекрасной из всех, а потом, когда она материализуется, она совсем на себя не похожа или даже оказывается прямо дерьмовой. Или ты так любишь свою страну, что в конце концов не можешь больше её выносить, потому что никогда она не может быть так хороша…

Он засмеялся.

— И тогда делаешь из своей жизни, своих идей и своей мечты… воздушных змеев.

Нам оставалось только несколько дней, и на прощание мы ходили смотреть на лес, пруды и старые тропинки, которые больше не увидим вместе. Конец лета был мягким, как будто из нежности по отношению к нам. Казалось, самому солнцу жаль покидать нас.

— Я бы так хотела что-то сделать из своей жизни, — говорила мне Лила, как если бы меня не было рядом.

— Это только потому, что ты недостаточно любишь меня.

— Конечно, я тебя люблю, Людо. Но именно это и ужасно. Ужасно, потому что мне этого мало, потому что я ещё продолжаю «мечтать о себе». Мне только восемнадцать лет, а я уже не умею любить. Иначе я бы не думала всё время о том, что сделаю со своей жизнью, я бы полностью забыла себя. Я бы даже не мечтала о счастье. Если бы я действительно умела любить, меня бы не было, был бы только ты. Настоящая любовь, это когда для тебя существует только любимый. И вот…

Её лицо приняло трагическое выражение.

— Мне только восемнадцать лет, а я уже не люблю, — воскликнула она и разразилась рыданиями.

Я не был слишком взволнован. Я знал, что за несколько дней она отказалась сначала от занятий медициной, а потом архитектурой, чтобы поступить в Школу драматического искусства в Варшаве и сразу стать национальной гордостью польского театра. Я начинал понимать её и знал, что моя обязанность — оценивать в качестве знатока искренность её голоса, её горя и её растерянности. Она почти спрашивала меня, отстраняя прядь волос движением, которое мне до сих пор кажется самым красивым женским жестом, и следя за мной уголком голубого глаза: «Ты не находишь, что это у меня выходит талантливо?» И я был готов на все жертвы, чтобы спасти в её глазах высшую красоту романтизма. В конце концов, я имел дело с девушкой, чей кумир, Шопен, больной туберкулёзом, ради прихоти Жорж Санд отправился умирать во влажный климат зимней Майорки и которая часто напоминала мне с блестящими надеждой глазами, что два величайших русских поэта, Пушкин и Лермонтов, погибли на дуэли, первый в тридцать семь лет, а второй в двадцать семь и что фон Клейст покончил с собой вместе со своей возлюбленной. Всё это, говорил я себе, смешивая на этот раз славян и немцев, польские истории.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17