Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика)

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фриш Макс / Листки из вещевого мешка (Художественная публицистика) - Чтение (стр. 4)
Автор: Фриш Макс
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      Это удивительно.
      Твои руки так занемели, что, кажется, они никогда не будут послушны тебе. И не понять, сколько все это продолжалось, четверть часа или секунду. Ни малейшего ощущения бегущего времени, словно во сне, - пока вдруг, бог знает какой силой и чьим произволом, ты размыкаешь руки и просыпаешься!
      Что остается?..
      Почти болезненный спад, пустота - ты устал, ты зеваешь, и спрашиваешь у соседа, который час, и не можешь вспомнить, о чем думал и что видел...
      Ты выпадаешь из состояния бодрствования, и нельзя ни повторить, ни продлить минуту, когда оно приходит, ни удержать его, когда оно уходит, остается только натянуть рабочую куртку, взвалить на спину вещевой мешок и противогаз, выкурить сигарету, если есть время, или присоединиться к другой группе.
      "Вы уже слышали новости?" - спрашивает кто-то...
      Смеемся, переругиваемся, говорим о мире, сплевываем на землю, берем винтовку, строимся в две шеренги - делаем свою работу, и нам снится, что мы бодрствуем.
      Утром, когда мы уже погрузились на артиллерийский тягач, готовые к отъезду, меня настигает новый приказ, я едва успеваю спрыгнуть с движущейся машины и приземляюсь, разумеется, на четвереньки. Мне вслед сбрасывают каску и ранец, словно балласт с тонущего корабля.
      С нашим старшим лейтенантом ландштурма, скульптором, и с немолодым капралом, владельцем большой каменоломни, мы поднимаемся в легковой машине наверх, к первой позиции. До послезавтра нам следует разработать план для убежища, включая и смету необходимых для этого средств. Мы обмерили наиболее подходящий участок и уже в полдень открыли нашу мастерскую в просторной кухне. Лопатки штукатуров на стене, покрытой копотью, нам не мешают, а текущая вода только радует. Можно было бы и курить, если бы трубка была с собой; так как у меня нет часов, капрал кладет на стол свои.
      "Пока, до завтрашнего вечера".
      Итак, я остаюсь один. Стягиваю мундир, раскладываю чистую бумагу, оттачиваю карандаш. Как три недели назад на моем первом рабочем месте. Чувствую я себя как рыба, которую пустили в воду, пусть даже эта вода в ведерке рыболова!
      ...Весел будет наш ночлег:
      Барабанщик наш отчаян,
      И винца нальет хозяин 1.
      1 Пер. Г. Ратгауза.
      И какого винца!
      Голубятня с легкой соломенной крышей, а теперь бомбоубежище с крышей из рельсов и бетона - таковы мои первые строительные задания.
      В эти дни совершенно неожиданно мы получили радиоприемник от неизвестного дарителя. И никто не спрашивает о нем, об этом добряке. Все приятное мы воспринимаем как должное, и обсуждать это нет смысла.
      "У меня дома такой же, - говорит один из солдат, присев на корточки и поворачивая регуляторы, - от такого приемника отказаться мне бы и в голову не пришло!" Честный солдат.
      И теперь без устали раздаются венские вальсы, речи французских государственных деятелей, серебристый перезвон деревенских колоколов, потом снова шум, гудение, и кряхтение, и треск, словно пулеметная очередь. Это помехи от грозы, объясняют по радио, напряжение в атмосфере. За этим следует итальянская ария, звонкая и ясная, пауза и немецкий голос, сообщающий об английском коварстве и вероломстве, потом сонаты Бетховена - и все это звучит здесь, в голой передней школьного здания, где наш сапожник, невзирая ни на что, сидит и подбивает гвоздями наши горные ботинки и нахваливает свою работу...
      А наверху, на лесосеке, играют на ручном органчике...
      К нам сюда нередко поднимаются и жители деревни, и тогда дым стоит коромыслом. Они поют слишком задорно и весело. Поют и танцуют парами, мужчина с мужчиной, пока их и здесь, как везде, не настигает проклятие последние известия. Мы окружаем безличный, всегда одинаковый, всегда благозвучный голос, руки за поясом, окурки или погасшие трубки в зубах, и мнение, которое каждый свободный гражданин имеет обо всех событиях, столь единодушно, что его почти и не выказывают. Даже выражением лица. Безмолвно, по виду совершенно равнодушно, расходится кружок, едва диктор переходит к обычной сводке погоды или сообщает, кто в этот день, когда разбита польская армия, празднует свое девяностолетие. Каждый возвращается к своему занятию, к джазу, газете, некоторые к учебнику итальянского языка, а другие, полуголые с мочалкой и мылом в руках, направляются к деревенскому колодцу.
      Уже сейчас, через три недели, в трактирах стали проводить меньше времени. Три недели - это мог быть целый повторный курс лекций.
      Сегодня, как и следовало ожидать, нашу чертежную кухню посетил капитан. Чертежи готовы, надеюсь, они правильны, хотя и не очень красивы. Но время требует, чтобы мы все-таки отдали их безо всяких украшений. Это погребальные камеры, как в усыпальницах на Ниле, и от обер-лейтенанта, скульптора, зависит теперь, чтобы в этой камере был Рамзес.
      Капитан выглядит довольным.
      На каждом плане, будь то жилой дом или другое строение, требуется стрелка. Так же и на нашем чертеже бункера. Но только здесь она показывает не туда, где стоит солнце, а туда, где находится враг.
      Разве у нас есть враги?
      И тем не менее каждого, кто мог бы им стать, уже сегодня встречают злоба и ярость, которые вряд ли могли бы быть более сплоченными. Например, когда в столовой бедняжка-тессинка, не знающая языков, снова ошиблась, включая радиоприемник, по всем столам тут же застучали кулаки, зазвякали пустые котелки, раздался свист, сухие корки полетели в говорящий ящик, а сбитая с толку девушка, не понимая, почему это происходит, разрыдалась...
      "Беромюнстер! - кричат все. - Беромюнстер!" *
      И едва заговорила "своя" станция, все возвращается на свои места, о происшедшем - ни слова. Одни принимаются за лапшу, другие за мясо. Подают еще и салат. Вообще кормят нас превосходно. Бывает, тебя останавливает кто-нибудь с полным котелком и по-братски советует попробовать еще и этого... "Очень вкусно, лучше, чем в трактире".
      Ко всему привыкаешь. О ходе времени нам напоминает отросшая щетина на собственном, подбородке. Вечером, на закате, мы стоим у деревянного желоба и намыливаем щеки. Всегда только те, кому бритье необходимо. Народу хватило бы на какое-нибудь особое общество, вроде клуба сверстников. Мы скребем кожу, обмениваемся грубыми шуточками или молчим, а потом вдруг кто-то роняет два-три слова о происходящем. Затем чистим лезвия, моем кисточки и говорим. О нашей роли в войне. Всегда трезво. Совсем не так, как те кумиры юных девушек - прекрасные воины в еженедельниках, которые, стоя высоко на горной вершине, никогда не остановятся перед опасностью. И тому подобное. А мы стоим над деревянным желобом и намыливаем подмышки... Давний вопрос, имеет ли вообще смысл сопротивляться превосходящим силам противника, улетучился из наших голов. С заряженной винтовкой в руках начинаешь на многое смотреть иначе. Как это будет, не знает никто из нас, но и другие тоже не знают.
      Мы часто смотрим на фотографии танков, задумчиво, но спокойно. Всеми нами движет чувство, которого никто не выражает вслух. Как иначе обойтись без хвастливых фраз? Чувство, что мы сумеем выкарабкаться из трясины лжи и что впереди нас ждет надежда. Не на помощь божественной справедливости, этой выдумки моралистов, рассчитываем мы, а на нечто иное, что мы, еще не придумав названия, именуем просто природой, легко воспламеняемый гнев человека, не нуждающийся в так называемой идее, которая вела бы его на борьбу, и который движим лишь глубокой силой - это нечто сможет только возрастать, если в него станут стрелять, и однажды, пожалуй, сделает его способным на непробиваемую жестокость.
      На нашей батарее организована касса взаимопомощи. Кто хочет, сдает туда каждые десять дней свое денежное содержание. Наши офицеры, естественно, идут впереди, но и солдат набралось немало, некоторые с весьма щедрыми взносами. Один офицер, один капрал и один рядовой составляют правление кассы и будут заботиться о том, чтобы неимущим солдатам, нуждающимся в преддверии зимы в ботинках или белье, оказали необходимую помощь, без широкой огласки, разумеется.
      Уже в первый вечер мы собрали более двухсот франков.
      Все еще держится хорошая погода. Из туманных утренних сумерек рождается серебряный, почти безоблачный день, внезапная радостная синь. Ольха все редеет. Только кое-где блеснет струящееся мерцание, да слышен ломкий хруст. Леса стали серые и коричневые, темно-коричневые с затаившимся красным, с гибким белым редких берез. А к вечеру на склоны, на виноградники, полные сизых ягод, снова опускается осенний туман и все превращается в золотое парение.
      Мы, как представители, так сказать, строительного управления, осматриваем позиции других батарей. Бесчисленные кругляки для фашин у них просто замечательные. Они получили их без всякой заявки, попросту ограбили ближайший дровяной склад. Война есть война. Аккуратно выписанный счет на сумму более чем двести франков очень скоро напомнил им о гражданских порядках, которые пока еще соблюдаются у нас в стране.
      Деревня, последняя вдоль дороги, так живописно расположилась на склоне, что мечтаешь о свободном дне или об этюднике, хотя в глубине души радуешься, что из этого здесь ничего не выходит и остается одна отговорка - занятость, а не собственная беспомощность, так хорошо знакомая и так легко забываемая. И здесь наверху, как и по всей долине, крышей для домов служат простые камни, тяжелые и серые, словно чешуя неведомого чудовища. Кое-где на таких крышах зеленеет мох. А когда смотришь с высоты, это напоминает стадо, сгрудившееся вокруг хорошего пастуха - церквушки, на колокольне которой развевается швейцарское знамя.
      Но самое прекрасное - это все-таки каменная кладка, грубая и живая, из неотесанных камней, без всяких украшений, прерываемая лишь полутенью виноградной листвы да чернотой открытой полуциркульной арки. Хрюкают свиньи в хлеву, окруженном роями мух. А на стене виноградника, как органные трубы, стоят в ряд ребятишки; каждый раз встречая нашу машину, воняющую сырой нефтью, они ликуют так, словно мы возвращаемся после великой победы.
      Позже, после еды, мы видим их снова: молча и робко они ждут со своими кастрюльками и консервными банками, пока им нальют остатки супа с нашей кухни.
      Прав был наш капитан. На днях он пришел на батарею и принес много кусков хлеба, который побросали лишь потому, что он был вчерашний. Капитан пригрозил строгим наказанием, и действительно с хлебом стали обращаться бережнее. Возможно, возымела действие угроза капитана, возможно - вид безмолвных детей и бедность, которая встречается здесь на каждом шагу.
      Ведь чаще всего мы не злы - просто глупы, а еще чаще даже и не глупы, все дело в недостатке воображения. Или, что то же самое, в лености сердца.
      Когда мы осмотрели позиции и собирались как можно скорее, пока еще не закрыта дорога, уехать, произошла небольшая авария. Во время ремонта я все смотрел на молодую женщину, которая в голубом с белым платье стояла у корыта, стирала и стирала, а старый солдат-тессинец с деревенской трубкой во рту развешивал пестрые тряпки на туго натянутой веревке. Они развевались на ветру. За школьным домиком, состоящим из одной комнаты и уборной, но зато с прекрасным видом на зеленые склоны, извилистое ущелье и пустынную долину, мы обнаружили первый швейцарский солдатский трактир. За кофе и сдобу мы заплатили тридцать рап. Чаевых здесь не берут. Зато я поболтал с той женщиной, пока латали нашу шину. Молодая строгая женщина хозяйничает здесь совсем одна, в этой богом забытой пограничной долине, где появляются лишь воинские части да лошади, грузовики да орудия...
      "Недурно", - говорю я.
      "Женщины ведь тоже принадлежат к швейцарскому народу", - отвечает она. И с размаху выплескивает темно-коричневую мыльную воду с обрыва, у нее нет времени ворон считать.
      Наши ребята вернулись хмурые и ничего путного не рассказали. Снова они должны были вытягиваться в струнку и брать под козырек перед офицером генерального штаба. Они уже вчера ворчали, когда мы маршировали вверх-вниз по деревне.
      Как во всякой обычной деревне, есть здесь свой деревенский дурачок, который постоянно с неисчерпаемой тупостью глазеет на происходящие события. И разумеется, всегда с раскрытым ртом. Однажды в карауле он доставил мне немало забот, поскольку все время то присаживался передо мной на корточки, то толкался возле боеприпасов. Я крикнул ему: "Стой!" Он подмигнул мне. По уставу караульной службы я должен был стрелять. Я пытался всеми способами внушить ему это. Наконец он, видно, понял и отполз на четвереньках к ближайшему убежищу, а там снова уставился в винтовочное дуло. Тут я увидел, что у него на пальцах нет ногтей, он их, наверное, обкусал, я остановился перед ним и стал раздумывать, что будет, если я выстрелю...
      Можно было представить себе это так: груда тряпья на земле, маленькая дырочка, из которой капает темная кровь, и идиотское лицо с полуоткрытым ртом - разумеется, все это я проделал только в мыслях.
      Сегодня, когда мы вернулись после еды, снова увидели этого дурачка, он маршировал вверх и вниз по деревне со старой планкой от изгороди на плече, сосредоточенно и торжественно подражая нам. Он выглядел так комично, что все мы, бог знает почему, примирились с прошедшим днем.
      Из одного письма:
      "Был бы я дояром, так по крайней мере знал бы, для чего я работаю. А мы? И в то же время дел у меня по горло. Но что можно сделать сейчас живописью? В сущности, ничего нового: мир ли, война ли... В такое время, когда все подвергается сомнению, и этот вопрос звучит яснее, громче и чаще. Только тот, кто осмелился бы писать среди умирающих, заслужил бы это право. Это говорит о многом. Я попросился во вспомогательную службу, но все еще сижу здесь и мою кисти, никто не знает, понадобимся ли мы, и когда и где".
      Из другого письма:
      "Считай, что тебе повезло, в городе сейчас мерзко. Похоже, все захватили женщины. А как они на тебя смотрят: "Молодой че\овек!" Все, конечно, оглядываются на меня. Почему, мол, он не на границе. Повсюду слывешь чуть ли не предателем, а иные просто исходят чванством - оттого, что у них муж, брат или жених на границе. Предчувствие событий, которые коснутся всех, ощущаешь даже в вагоне трамвая, но тем не менее у обывателя и в трудные времена склонности поучать не убавляется".
      Сегодня первое воскресенье, когда мы, мой друг и я, свободны одновременно. До шести вечера точно. Потом я снова в карауле.
      Даже здесь, на Лаигзее, уже слишком холодно, чтобы плавать, лучше полежать на солнце. Во сне на лице выступает пот, а спину холодит. Открываешь глаза - над озером словно серебряная дымка.
      Что еще нужно?
      Есть ветер - незримый, он приносит на берег тихий, ласкающий плеск, он шуршит в хрупкой палой листве. Листья на песке, на камышах, темно-коричневые, как сгустки крови. У каждой травки, у каждого листа своя собственная тень, словно полоска синеватого шелка. И собственное тело, как внезапное откровение; ты стоишь, потягиваешься, наслаждаешься тем, как омывает его низкое солнце, как свободно оно от одежды, какое оно собранное, тверже и здоровее, чем прежде, хотя ноги пестрят блошиными укусами. И взятый с собой виноград, который мы ягода за ягодой давим губами.
      Где, часто думаем мы, призрак войны, где картина убиения, где лики мертвых и лица тех, кого в этот час угоняют как скотину с узелком в руках и с отчаянием в сердце, где дымящиеся города?
      Я ничего не вижу, даже когда думаю об этом, думаю на расстоянии.
      Я вижу дым сжигаемой картофельной ботвы, стелющийся между синих стволов, между ольхой, осиной и березами, и медленно наползающий на сверкающее озеро. Я стою на вечернем берегу, ноги в стеклянной воде, а то, что идет война, какое мне до этого дело?
      Виноград удивительно вкусен.
      Я снова думаю об этом.
      Мы снимаем шляпу перед похоронными дрогами точно так, как будут снимать ее, когда меня провезут мимо; мы улыбаемся на свадьбе и возвращаемся к своим делам, а смущенный жених в своей машине может думать: им хорошо, для них сегодня обычный день, они вольны идти и работать! Все знают, сколько людей сейчас работает, а сколько умирает, но трамвай все равно продолжает ходить. Достаточно того, что каждому предстоит это вынести, когда придет его час. Это никого не минует. Ну что же - говорят остальные, - сейчас это его дело; и только священники, те из них, кто при исполнении обязанностей, искренне делают вид, что это касается и их тоже.
      В эти дни, впервые после школы, я читал Гомера, маленький томик, что легко умещается в кармане.
      Больше всего нас поражает, пожалуй, какое великое Ничто стоит за всеми событиями, что разыгрываются вокруг Трои, эта бесконечность скуки, что подстрекает не только людей, но и богов. С той разницей, что для них, для богов, все это только игра. Пусть им тоже ведома боль, но они не истекают кровью от своих ран и не ищут смысла, только люди, только смертные беспокоятся о нем.
      Для нас все пугающе серьезно.
      А боги, разве не похожи они на больших детей? Такие милые, такие веселые, такие невинные и такие жестокие. Они смеются, не размыкая уст. Над бедой, страстью и муками. Как дети, играя с животными. И боль - игра, и смерть - игра, и жизнь - игра: они знают, что стоит за всем этим, но никогда не скажут. Потому что нам этого не перенести. Нужно быть бессмертными, чтобы суметь жить без веры.
      На этом свете нет ни смысла, ни утешения, есть только то, что есть. Есть песни о радости и о страдании, и наша жизнь богата ими. Этого должно быть нам довольно, в этом и должен быть для нас ее смысл.
      Так ли представлял себе это Гомер?
      Ненависть и ярость, любовь и ревность - для богов игра в страсти, только для человека они всегда трагичны.
      Вот почему он все время спрашивает: зачем? Боги не спрашивают, им не нужно это "зачем". Они ведь не умирают. Поэтому у них и нет собственных богов. А человеку нужны боги, как мерцающая завеса, отделяющая его от Ничто.
      Вот Зевс, отец богов, ступает и садится на скале и с весами в руке смотрит, повернется ли счастье к грекам или к троянцам...
      Кого же, кого спрашивает он об этом?
      Не поступает ли Зевс, всемогущий метатель молний, кого мы и по сей час в стычках на Олимпе почитаем верховным божеством, как человек, у которого нет собственной воли и который в конце концов бросает монету - орел или решка?
      Гомер называет судьбой то, что вопрошает Зевс со своими весами, то, чему подвластен и он сам. Судьба, которая не подчиняется даже воле богов. Судьба как случай, как слепая и бесцельная сила - судьба как Ничто!
      И в самом деле, снова и снова натыкаемся мы на это: Зевс, великий громовержец, великий игрок, божественный озорник, который сидит и лепит, формует как шар свои сны, а потом растягивает и уничтожает их, каждый раз снова. Он художник, ему достаточно образа, вновь и вновь возникающего образа. И не все ли ему равно, будут то облака или народы? В конце концов, и то и другое преходяще и летуче. И как художник, истинный художник, он любит созидание, но не созданное. И снова за этим прячется божественная скука первопричина всякого созидания. Так же, как первопричина войны - порох и жажда риска.
      Гёте высказал это в одной краткой формуле:
      Так вечный смысл стремится в вечной смене
      От воплощенья к перевоплощенью 1.
      1 Гёте И. В., Фауст, часть II, акт I, сц. 4. (Пер. Б. Пастернака.)
      Почему же, задаешь себе вопрос, почему же богини постоянно вмешиваются в борьбу людей в тот момент, когда она, просветленная разумом, приближается к своему разрешению?
      Я как раз читаю о том, как Парис и Менелай собираются сразиться, и это, собственно, их семейное дело. По-моему, все вполне разумно, пристойно и заслуживает одобрения. Что, если бы в один прекрасный день войска, обременявшие все страны, были отозваны, а два государственных мужа сразились бы на поединке?
      Но нет! Едва полетели первые дрожащие копья, как божественные беспутницы снова тут, и Афродита, как это часто бывает, путает все ясные мужские решения, окутывая их головы туманом. А зачем? Чтобы игра, которая стоила такого остроумия и хитрости, не кончалась так быстро. Это такая прелестная находка. В божественных кругах хотят еще понаслаждаться игрой, вот в чем дело.
      Как кошка с мышкой.
      Так оно и продолжается, одна за другой следует много песен и много битв, и всюду, где только можно коснуться великолепной завесы, сквозь нее просвечивает Ничто; то же и у людей, хотя они и охвачены безумием представлением о собственной значительности - и все приукрашивают, все облекают торжественностью, слегка нахмуривая при этом лоб.
      И тем не менее!
      Или эти благородные греки были так глупы, что они действительно десять лет сражались из-за Елены, женщины, что была когда-то красива и вполне счастливо жила с новым мужем? И ради нее покидали они своих собственных жен? Утрачивали свою цветущую юность? Истекали кровью в шумных сражениях?
      И все это ради Елены?
      О боже, как были благодарны они милому поводу, который извиняет их перед домашними и перед самими собой. Как благодарны они, что существует понятие чести, которое позволяет им самим поверить, что они сражаются за честь Менелая, обманутого супруга, за честь своего царя, за честь греческих женщин! Как благодарны они всему, что подбрасывает им цель жизни.
      А если бы Парис не сыграл с ними этой шутки? Они принуждены были бы сами придумать ее.
      Людям - таково свойство человека - нужна причина, если они хотят вести войну. Причина или по крайней мере цель. Они не боги, чтобы обходиться без всего этого. Им всегда нужен такой предлог, дабы не видеть, что они воюют ради войны.
      Ибо в этом снова таилась бы возможность заглянуть в сумрак мира, в пустоту, в Ничто.
      Разумеется, только определенный тип людей может поставить себя над войной: человек - творец, и то лишь в те редкие часы, когда он может быть им полностью.
      А мы, все остальные?
      Мы говорим о всеобщем, постоянном, естественном и вечном мире.
      Apec, гомеровский бог войны, бог необузданных страстей, неистовой ярости битвы. Примечательно, что этот Apec, как изображает его Гомер, ни на грош не заботится о том, кому достанется победа. Он ярится то там, то здесь. У него нет убеждений. Он - это жестокая битва, не более, бешеный, слепой, неразборчивый; хаос и ничто.
      Apec - это бог бомбометателей, тех, кто должен разрушать, раздавливать, раздирать, чтобы заполнить свою собственную пустоту...
      Не случайно поэтому, что Ареса, этого бога самой низменной борьбы, так ненавидят все остальные боги, а особенно те, кто также покровительствует войнам, как, например, Афина или Аполлон, которые руководят своими любимцами во время сражений и с явным пристрастием мечут блестящие копья. К тому же они одновременно и боги плодотворных начал, боги мудрости, искусств, красоты и истины.
      Этим Гомер словно говорит: бывает борьба от изобилия, бывает и от пустоты.
      Apec или Аполлон?
      Для человека, который старается быть честным, не всегда легко определить, какому богу он служит.
      Судя по всему, для воинской подготовки призваны все, кто еще оставался. В караулке, сидя под фиговым деревом, мы играли в шахматы, вдруг нас позвали да приказали поторапливаться: новички на подходе.
      Кто на подходе?
      И правда, забавно уже то, что все они, люди из самых различных групп населения, в полуботинках, в длинных брюках с заглаженной складкой, иные в горных ботинках и в бриджах, большинство с яркими галстуками, но зато все в синих шинелях с форменными пуговицами, а на плече только что полученная винтовка. Мы приветствуем обливающихся потом новичков, так сказать, принимаем парад, но при этом нам не удается подавить насмешливые улыбки...
      "Ну-ка попробуйте поскальтесь", - говорит один из них.
      Но так как эта колонна слишком длинна, мы, собственно, уже давно перестали скалиться.
      Вчера снова было приказано заняться чертежами. Нужно начертить в плане и разрезе разные орудийные площадки и представить на маленьких, по-возможности ясных чертежах, чтобы каждый водитель, получив такой план, смог работать более четко, без каких-либо дополнительных разъяснений.
      Нелегко солдату приказывать, когда ему оказано доверие, и командовать, пусть временно, должен он. Некоторые офицеры, повинуясь естественному стремлению, снимают мундиры и берутся за лопату. Работать так - одно удовольствие. Глупое недоверие к самому себе, боязнь впасть в ленивое безделье из-за своего недолгого особого положения, заставляет нас работать со всеми наравне, а результат вполне естественный: работая киркой или кладя каменную стенку, забываешь о себе, а потом, когда появляется возможность обозреть все в целом, видишь ошибки, результаты спешки и самоуправства, но они уже позади, и тебе остается только сознание, что приказы необходимы даже при самой доброй воле. Нужно уметь повиноваться, когда необходимо, но и уметь приказать, когда это требуется.
      А между тем служба идет своим чередом, и все наши письма представляют ее в искаженном виде. Мы постоянно цепляемся в них за события, часто за самые мелкие, потому что остальных мы просто не в состоянии охватить. Но подлинная трудность - отсутствие всяких событий.
      Одно бросается в глаза.
      Во всех письмах, которые мы получаем, слышится теперь совсем иной тон серьезность; нас она покинула несмотря на то, что, когда мы снимаем рубахи, чтоб умыться, на шее каждого болтается белая дощечка - "смертный медальон".
      По-моему, если когда-нибудь действительно дойдет до дела, всем нам грозит шок, и никто из нас не может сказать, кем и чем он станет в то мгновение. Ясно одно: мы будем честны, мы, быть может, впервые предстанем без маски, без заученных жестов. Мы говорим "война", но, в сущности, то, чего мы боимся, пожалуй, больше смерти, о неминуемости которой мы знали и дома, - это наше собственное лицо.
      Нам, наверное, придется пережить еще не одну эпидемию отпусков. В каждом втором заговаривает совесть: он чувствует себя необходимым в тылу как деятель народного хозяйства, особенно в такие времена...
      Иногда от этого просто тошно делается.
      Отцы семейств, некоторые по возрасту уже на пределе годности к военной службе, швейцарцы, проживающие за границей, бросившие собственные дела, все они жалуются, все пишут деловые письма, например про то, что нужно немедленно оплатить станки, якобы только что полученные, которые до этого стояли без дела и не приносили никакого дохода... А рядом, за тем же столом, сидят другие и пишут свои ходатайства об отпуске, например крестьянин, у которого в доме остались два батрака, и мы прекрасно знаем, почему он так стремится в отпуск. Или студент, полтора года назад он прошел испытания, весной провалился, и теперь ему позарез нужны шесть недель отпуска, а иначе он пустит в ход свою "болезнь печени", хотя сам признается с хитрой усмешкой, что давненько уже она не дает о себе знать...
      У всех нас всегда есть цель, для достижения которой едва ли хватит нашей жизни. Но не все говорят об этом. Тому, кто не собирается тут же улизнуть обратно домой, чтобы избежать участия в возможных военных действиях, нелегко видеть, как очередной счастливчик приплясывает, ликуя, что добился своего.
      "Шесть недель", - объявляет он.
      Никто не отвечает. Он пришлет нам пирог, прекрасно, и, вообще-то говоря, нам станет только просторней - нам, дуракам.
      "Если бы вы могли, - смеется он, - вы поступили бы точно так же".
      Не беспокойся, мы сможем.
      А день между тем прекрасный. Поход в горы. Разумеется, с винтовкой, вещевым мешком, противогазом и в полной выкладке. Очень жарко, приходится то и дело встряхивать головой, чтобы смахнуть с лица капли пота. Строгий походный строй распределяет наши силы так, как одиночка никогда бы не смог. На пятом часу ходьбы, на подъеме по крутому лесистому склону, никто, даже самый старший из нас, не отстает.
      Наверху готовят чай. Мы не одни. Здесь расположились солдаты, настолько оторванные от мира, что поначалу они приняли нас как непрошеных гостей, когда мы устроились среди проводов, протянутых ими через пастбище.
      Никто больше не чувствует усталости.
      Иные впервые видят такие горы, вершина за вершиной, как сверкающий зубчатый гребень на краю света, острые скалы, нависшие над туманной дымкой долин. Не то чтобы люди восхищались или вообще говорили об этом. Просто иногда солдат с кружкой в руках, куда ему наливают горячий чай, молча заглядится на горы, а чай, расплескиваясь, обжигает ему руку. Возникает небольшая перебранка...
      Я добыл себе полевой бинокль.
      Одинокие и пустынные пограничные горы стоят перед нами в двух часах пути. Над ними тянутся облака, на небе ровная ткань без швов, на земле, собственно говоря, их тоже нет. Только леса, полные грибов и синей голубики, горные луга с низким кустарником, где можно чудесно спрятаться, великолепные сосны, галька, осыпи, и снова осыпи.
      Неужели это место станет нашим полем сражения?
      Спуск, крутой и каменистый, через осенний буковый лес. Восхитительно свечение увядания, пурпурная алость осенних ягод, между ними белизна берез, всегда белесый туман над долиной и матовое серебро Тессина, который просто не желает подойти поближе. Как проклинаем мы тессинские дороги, выложенные выпуклыми круглыми булыжниками, воистину дороги страданий! А как жадно мечтали мы о темно-сизых ягодах винограда над пыльной каменной стенкой. И конечно, зря. Мы вытираем жгучий пот с лица...
      И наконец, внизу, в долине, где идти по ровному месту просто отрада для ног, мы запеваем во все горло, без приказа, но по собственной воле и из гордости, и весь вечер эта гордость пересиливает боль и жжение в ногах.
      Сегодня, между прочим, исполняется месяц...
      Одного мы добились: мы больше не считаем дни. И недели тоже. Мы словно на бесконечном марше, день за днем, и наша внутренняя цель отходит все дальше, чем больше мы идем, словно собираясь однажды, к собственному изумлению и ужасу, нагнать себя сзади.
      Наш капитан касается щекотливых вопросов: что мы понимаем под воинской дисциплиной, послушанием, - и, как в школе, тебя просто вызывают отвечать. Выхода нет. Он спрашивает, не понимаем ли мы под этим так называемое слепое повиновение? Кто сумеет быстро найти, стоя навытяжку, всеобъемлющее слово, которое выразит то, что мы, швейцарцы, понимаем под "послушанием"?
      Повиновение, основанное на доверии. Я еще долго буду слышать его эхо, хотя подразумевалась здесь всего-навсего необходимость подчинения руководящей воле. Без сомнения, повиновение станет плодотворнее, если достигаться оно будет не принуждением, наказанием или угрозой, но свободным осознанием и доверием, доверием к тем, кто в конечном счете несет ответственность и кому своими личными качествами приходится это доверие завоевывать, если именно такое доверие ему необходимо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25