Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Философы с большой дороги

ModernLib.Net / Современная проза / Фишер Тибор / Философы с большой дороги - Чтение (стр. 2)
Автор: Фишер Тибор
Жанр: Современная проза

 

 



Нелепо длинная открытка домой?

Воистину мое послание длиннее, чем все, вышедшее из-под моего пера, за те тридцать лет, которые я занят торговлей мыслью.


Опоздать никогда не поздно

Естественно, о самоубийстве не может быть и речи. О самоубийстве в обычном понимании слова. Мое самосознание — может быть, и невесть что, но больше у меня ничего нет.

И все же... Ваша жизнь на редкость невыразительна, если вы ни разу не приходили к мысли о том, что это, может быть, выход. Как-то на меня накатила такая чернуха, что я уже купил упаковку снотворного, но пока шел домой, меня угораздило ее потерять. Я вновь вышел под дождь, купил другую и всю дорогу бормотал как заклинание: «Ты родился, просрал все что мог — теперь подохни», — сейчас я смеюсь, вспоминая об этом.

Я был на грани того, чтобы, стоя на табуретке с веревкой на шее, сделать, подобно парашютисту в дверях самолета, шаг вперед и совершить свой — воистину затяжной прыжок туда, где нас ждет вечный покой и мир, когда почувствовал знобкое беспокойства при мысли: а что, если и там, за гранью, меня поджидает труд? Крутиться и дальше после этой мертвой петли?! Плыть туманным облачком или лопнуть, как мыльный пузырь, — это все ничего. К тому возрасту я достиг — даже если больше похвастаться мне нечем — способности философствовать без всякого усилия, как дышать. Десятилетие, отданное философским самокопаниям, приводит к тому, что посрамленные студенты, за десять минут чего-то там нахватавшиеся из первой попавшейся книги, испытывают перед вами трепет. Как бы ни были они сообразительны, вам ничего не стоит их выпотрошить, как Зигфрид — дракона. Так вот, я запаниковал при мысли о том, а вдруг и после смерти меня ждет работа. Работа до седьмого пота. Тяжкий труд. Полировка каких-нибудь жемчужных ворот или поддержание вечного пламени. Попасть туда, где все мои штудии сочтут очковтирательством или того проще — возьмут да и лишат меня памяти, чем тогда прикажете мне зарабатывать на жизнь?! В общем, это остудило мой пыл.

Хотя что я делаю для продления жизни? Разве что — всегда не против вкусно поесть... Интересно, кто первым предъявит на меня права: подагра или цирроз? А может, меня прикончит случайный прохожий? Запой? Упавший на голову рояль? Гнилой древесный сук? Вылетевший на тротуар автомобиль? Злобный микроб, окопавшийся в куске сыра или праздно прохлаждающийся в отбивной?

Полиция забрала мой паспорт. Но полицейским было недосуг поинтересоваться, а нет ли у меня дубликатов оного. Терять паспорта — моя слабость. Каждый раз, когда я подавал заявление о выдаче нового (студенты-дипломники прекрасно подходят для того, чтобы отправить их томиться в очереди за документами), старый обнаруживался под подносом с завтраком или книгой. Один каким-то образом попал в отделение для овощей в холодильнике.

И конечно, полицейские никак не ожидали, что я и два моих старых паспорта сделаем ноги. Я сам несколько удивился. Мой адвокат обещал, что обойдется без тюремного заключения. Поскольку я поднял руки вверх и поскольку бросать людей в «обезьянник» ныне считается дурным тоном. Но как ни мала была вероятность худшего из исходов, рисковать мне не хотелось. Даже несколько вигилий, проведенных за решеткой, показались мне перебором. И еще эта тюремная еда...



Сандвичи с сыром, ввергающие в отчаяние 1.1

Я все еще не в силах забыть сандвич с сыром, представший на моем пути, когда я в первый раз угодил в кутузку. Казалась бы, сущность сырного сандвича как такового не подвержена метаморфозам: чтобы породить оный, от творца не требуется каких-то особых навыков, и вероятность, что вы сочтете его творение непригодным в пищу, лежит за пределами возможного. Пусть сыр не то чтобы очень аппетитен; пусть он не вызывает у вас желания присягнуть ему на верность отныне и навсегда; пусть хлеб несколько суховат и несет на себе отпечаток тайной недображелательности по отношению к вашим зубам; пусть это не тот сандвич, что достоин войти в историю, — но как бы то ни было, это сандвич с сыром: жалкий, презренный, но — сандвич.

И вот, избитый, но несломленный, я доверчиво протянул руку за предложенным мне сырным сандвичем. Дабы открыть, что я имею дело с иным классом сущностей: сандвич с сыром, съесть который абсолютно немыслимо.

Я откусил кусок. Все еще не желая признать, что это — редкостная гадость, я откусил во второй раз. Мое сознание было сосредоточено на мысли о великих узниках, которые жадно пожирали бы куда менее привлекательные блюда, на мысли о великих философах, которые не тяготились обстоятельствами куда более стесненными: они бестрепетно сомкнули бы зубы на этом сандвиче. Я остановился на мысли о том, что мои основания для отказа неубедительны, и, удовлетворенный этим актом самопознания, бросил сандвич обратно на ленту транспортера. Запах — он не был столь уж отвратен, но он не имел ничего общего с запахом сырного сандвича: это пахло сырой половой тряпкой, смазанной прогорклым салом. А тут уж у меня имеется серьезное возражение: я не вижу пользы от сырного сандвича, который лишен присущего ему вкуса. Но тюрьмы полны людей, которым подобные переживания неведомы: им едино, доносится ли до них запах сандвича с душком или на них доносит сокамерник-наседка.

Возможно, я и кончу свои дни в тюрьме. Но для этого меня сперва должны поймать. А так я предпочитаю нежиться на солнышке где потеплее — беглец из концлагеря имени лорда Дерби, — нежиться на солнышке и накачиваться вином в превосходном французском кафе.

И что я оставлял позади? Дом? Дом мой нуждался в ремонте, затраты на который заставили бы помрачнеть даже преуспевающего диктатора из не самой бедной страны третьего мира. Ты оглядываешься назад — на пропущенные свидания, плохо очищенный картофель, предательства друзей, немытые тарелки, одинокие вечера за столиком в ресторане, дорожные пробки, отмененные поезда, телефонные звонки, на которые отвечать не хотелось, облысевшие зубные щетки — и сознаешь, что это не просто пропущенные свидания, плохо очищенный картофель, предательства друзей, немытые тарелки, одинокие походы в ресторан, дорожные пробки, отмененные поезда, звонки, оставшиеся без ответа, поредевшие зубные щетки, это — твоя жизнь. Полагаю, многие видят цель нашего бытия в мире не в жизни, а в поддержании собственного существования, идиотской рутине, ожидании работы, утверждении своей гребаной неповторимости — короче, ищут, чем бы заполнить отпущенный нам промежуток времени.

Я прислушиваюсь к тому, как соседи, разделяющие мою праздность, поругивают, песочат, поносят и хают нашу госполитику. Вот она, прелесть пребывания за границей. Даже если вы с чужим языком на ты, а в культуре страны чувствуете себя как дома, разговоры, вполне никчемные, чтобы прислушиваться к ним дома, становятся необычайно интересны, когда ведутся на чужом языке.

За границей все как-то интереснее. Даже смерть.


* * *


Pauillac

У входа в Ch

Мне лишь однажды довелось поговорить с деканом по душам. Разговор был довольно краток, но и сейчас я вспоминаю о нем не без удовольствия. Поводом для беседы послужила какая-то моя промашка. «Я поражен, — изрек декан, — что вам все-таки удалось сделать карьеру в философии».

«Карьеру? Ну что вы! — пожал я плечами. — В таком-то дерьме...»

Люди заявляют мне в лицо: «Эдди, ты бездельник». Те, кто меня недолюбливает (особенно Фелерстоун), те, кто оценивает мои успехи предвзято, так и заявляют: пьянчуга, заядлый игрок, пустое место, наркоторговец, мошенник, мудила, неряха. Странно другое: те, кто мне симпатизирует, заявляют то же самое.



Mea culpa 1.1

Для протокола: я прекрасно осознаю, что как преподаватель — узаконенный торговец мыслями, оптом и в розницу — я откровенно манкировал своими обязанностями. Я не написал ни одной статьи или книги. Я не очень-то усердствовал на ниве преподавания — хотя это, надо сказать, приносило мне некоторую популярность. Студенты готовы были бороться за то, чтобы я стал их руководителем: если после этого они втихую прогуливали мои занятия, я никогда не бросался докладывать об этом начальству — просто потому что и сам на занятия не являлся.

Правда, я ездил на конференции — если мне их оплачивали. Еще я ревностно следил за журналами, подписываясь за казенный счет на все, что можно. Год за годом я читал все ту же лекцию, стойко отгоняя от себя искушение внести в нее изменения.

Всю вину я возлагаю на администрацию. В любом из мыслимых миров, даже наполовину отравленных безумием, меня бы давно поперли с работы. Если только мыслим мир, где безумны пять из шести обитателей, я бы и в нем вскорости получил пинок под задницу. Даже в насквозь безнадежном мире, где проблески рассудка сохранились лишь у каждого сотого, — даже там я бы не далеко продвинулся по академической лестнице.

Я напортачил во всем. В первом заезде мне повезло — я шел с отличием. На что вовсе не рассчитывал (как это произошло, для меня — тайна). К тому времени, когда на очереди был финал, я решил заняться банковским делом, зная, что имеющихся у меня квалификаций все равно хватит... На последний круг я просто не пошел. Ну ее к черту, эту письменную работу... Мне не хотелось подставлять Уилбера, который был по ту пору моим руководителем и огреб немало тумаков в связи с тем, что он, мол, выгораживает меня. Может статься, и сам диплом с отличием был таким мягким, завуалированным способом побудить меня остаться — к чему Уилбер всячески меня подталкивал.

Но нет, я ушел (хотя ушел-то я недалеко). Ник, сидевший на скамейке запасных, воспользовался шансом и протиснулся на место, предназначенное для молодого блестящего философа, — правда, дальнейшим взлетом он обязан только себе... Я же... Твердыня финансового преуспеяния меня отторгла, и с высот несостоявшегося успеха я спланировал обратно в Кембридж, прах которого демонстративно отряхнул с подошв лишь несколько месяцев назад.

Своей специализацией я избрал ионийских философов-досократиков. Кто отдает себе отчет, что достаточно часа, дабы внимательно, без спешки, от корки до корки прочесть весь сохранившийся корпус их текстов?! Основополагающие труды большинства этих джентльменов чаще всего сводятся к горсточке уцелевших афоризмов. Чрезвычайно важные авторы, — первые, кто решился на авантюру с разумным мышлением, исток и корень всей науки и мысли, процветающих в университетах и оплачиваемых согласно тарифной сетке, и при этом благословенно краткие!


И это — все, на что ты способен?

Жизнь беглеца не так уж плоха. Вот уже сорок восемь часов, как я питаюсь горьким хлебом изгнания, — и покуда не жалуюсь. До тех пор, пока у меня есть деньги. Присваивая чужие средства, помните: делать это надо в крупных размерах — только при соблюдении данного условия вы сможете начать новую жизнь в роскоши. К сожалению, оставляя в стороне вероятность ареста или ликвидации — с чужими ликвидными средствами на руках, — у моей экзистенциальной ситуации есть еще один, слишком актуальный аспект: я подошел к той грани, за которой оценка вероятностей теряет свой смысл. Каково быть в бегах, если у организма исчерпан запас внутреннего хода?


 Изгнание

О нет, не совсем. Франция — не место ссылки. За прошедшие годы мною поглощено столько французских вин, французской болтовни и французских текстов, что и сам я наполовину стал французом. Подвергся процессу внутренней галлицизации. Воистину я пропитан этой культурой больше, чем любой завсегдатай сих мест, однако в их глазах я лишь agr

Ch

У меня есть деньги. У меня есть вкусовые рецепторы. Сейчас я открою дверь и войду.


* * *


Еще Бордо

Но рано или поздно приходится выходить.

Серое утро, нехарактерное для этого региона и этого времени года. Что-то в этой серости напоминает о Кембридже: она столь же угрюма и неизбывна. Почему кто-то решил основать первый из наших университетов именно там — выше моего понимания, это можно объяснить разве что злым умыслом. Умыслом человека, которому кашель клириков в туманных болотах звучал слаще музыки сфер. Тогда как трон учености пристало бы водружать разве что в Дувре: как можно южнее и ближе к стране с нормальным климатом и кухней.

Выйдя за газетой, я миную погребальную контору. Каждый раз, проходя мимо нее, я с трудом подавляю настойчивое желание войти внутрь и сдаться могильщикам.

Нельзя знать наверняка, когда придет твой черед, но я не могу не думать о том, что идущие мимо прохожие выглядят гораздо лучше меня: в них куда больше жара жизни. Я только и слышал от врачей, что, по их мнению, мне бы уже пора лежать в могиле. В результате сама мысль о визите к эскулапу стала вызывать у меня раздражение. Одно время меня забавляло наведываться к ним хотя бы ради того, чтобы вызвать у них некоторое смятение, предъявив им сам факт моего существования, однако и это развлечение потеряло свою остроту.

Мой док, занзибарец, начисто лишенный чувства юмора, отличался любовью к точным формулировкам. Он просто зациклился на том, чтобы его воспринимали всерьез. «Прощайте, — заявил он мне на пороге своего кабинета. — Думаю, это наша последняя встреча». Последняя отчаянная попытка врача подвигнуть пациента к некоторой воздержанности в пище. И ведь док оказался прав. Жить ему оставалось еще неделю. Его зарезала жена.

Я часто желал, чтобы мне удалось-таки урезонить мою печень. Неужели она не в состоянии понять, что, закрывая лавочку, тем самым перекрывает кислород себе же самой. У меня еще может быть какой-никакой шанс, что-то вроде отправки по новому адресу. Я не поручусь, что моя душа не предназначена к дальнейшему использованию — хотя бы в качестве вторсырья. И может, мое «я» смерти избежит, быстренько юркнув в какую-нибудь новую оболочку. Но — печень и ее союзники? Они держат курс на перераспределение атомов — однако вряд ли это перераспределение окажется в их пользу. Более всего меня потрясает, что и моему сердцу уготована та же участь. Его ждет гниение.


 Монпелье

Ты вот знаешь, сколько весит пивная кружка? И я не знал. А засветил ею одному парню промеж глаз — судейские крючкотворы мне тут же все выложили, и про вес, и про все прочее!

Этой фразе я всегда отдавал должное: в ней сосредоточен истинный аромат бытового насилия. Услышать ее мне довелось в одной паршивой забегаловке на окраине Зеннора. Что-то потянуло меня вспоминать былые несчастья... Последнее время меня несколько беспокоит, что, заканчивая фразу, я уже не помню, с чего начал.

Хорошо, попробуем вернуться к началу. Покинув Бордо, я направился в Велен: виной всему Монтень. Не знаю уж почему, но мне стукнуло в голову навестить старика в его замке. В конце концов, я всегда знал — еще до того, как пуститься в дорогу, — что за четыреста лет я по нему соскучился. Хочется увидеть все своими глазами и прочее...

К тому времени, когда передо мной предстал Велен, я понял, что передумал: ловить тут было совершенно нечего. Старина Монтень не будет встречать меня в дверях хлебом-солью: «Ну, как тебе это? Правда, стоящая мысль?» Ничто не сулило здесь причаститься vita nova.

С автомобильной стоянки мне была видна башня, служившая Монтеню рабочим кабинетом. Почему я надеялся, что здесь будут буклеты для туристов? Группа посетителей меандром змеилась из калитки. Посещение Монтеневой обители принесет мне не больше радости, чем подъем на вершину Эйфелевой башни на своих двоих. Вид выставленной на всеобщее обозрение мебели, принадлежавшей покойным философам, ничего не говорит ни уму ни сердцу.

Вперед, в Кагор. Мне надо в Монпелье — но я сроду не бывал в Кагоре, так почему бы не сделать крюк? Я не надеялся, будто в Кагоре меня ждет что-то особенное, но, по-моему, всякое место стоит того, чтобы хоть раз глянуть на него собственными глазами: а вдруг там пламенеет десятиметровый огненный столп и всякому пришедшему к нему раскрывается тайна бытия — тайна, о которой мне до сих пор ни от кого не удалось узнать.

Машина, на которой я ехал, была моей любимой модели: «Rent-a-Car». Ехал, естественно, быстро. Покуда акселератор не выжат до предела, я чувствую за рулем дискомфорт. Некоторых это почему-то нервирует. Я заметил, что если у меня есть в машине пассажиры, стоит мне где-нибудь остановиться, их как ветром сдувает.

Даже Зак, человек, охочий до риска, как коллекционер до диковин, и тот отродясь бы не сел ко мне в машину, предложи я его подбросить, и упорно уклонялся бы от моих попыток порулить его тачкой: машины приятелей — моя другая слабость. «Я знал лихачей, готовых нестись со скоростью сто шестьдесят, в центре города. По встречной полосе. В дождь. После нескольких рюмок. На красный свет. Прямиком в бордюр. Не то чтобы мне часто приходилось с этим сталкиваться, но пара таких чудиков мне вспоминается. Однако ты — единственный человек, который считает подобный способ езды единственно подобающим». Наверное, я бы уже давно лишился прав — если предположить, что когда-либо я дал себе труд озаботиться их получением.

Не желая уронить в чужих глазах свою репутацию водителя, заявляю: в том, что произошло, не было ни грана моей вины. Казалось бы, чего еще желать: голова трезвая, погода — лучше некуда, дорога — прямая, и на ней — никого. Тут только нестись да наслаждаться ездой. Но: или то была тщательно подготовленная попытка покушения, предпринятая какими-то злодеями из космоса, или мой железный конь просто устал от меня и взбунтовался, твердо решив сбросить седока. Левое колесо возьми и лопни. Порой жизнь недвусмысленно дает вам понять, что управлять ею — у вас кишка тонка.


Потеря управления

Машина перевернулась — будто собака, решившая хорошенько вываляться в пыли, и покуда длился ее кульбит — слишком стремительный, чтобы оценить его по достоинству, — я был извержен через ветровое стекло в пространство, рожденный во второй раз: из утробы железной леди на колесах.

Я лежал на обочине, потрясенный тем фактом, что все еще принадлежу себе (или тем, что моя сущность все еще обладает телом). Голова, правда, ныла от тупой боли, но в остальном тело чувствовало себя вполне сносно — почти так же, как и в начале этого полета. Руки, ноги и прочее не собирались во всеуслышание объявить о намерении со мной развестись. Функциональные органы тоже не спешили сделать мне ручкой. Подобное везение на старости лет, когда ты менее всего в нем нуждаешься — наводит на мысль, что судьба слегка ошиблась адресом. Я как-то не жду от жизни подарков.

Лобовое стекло точно выбрало момент, когда можно пренебречь долгом и покинуть вверенный ему пост. Оно лежало невдалеке от меня, целехонькое, чего не скажешь о машине — та схлопнулась до размеров, при которых втиснуться в нее смог бы только очень низкорослый карлик, и лежала метрах в десяти вниз по склону.

Машина ждала, когда же я подлезу под нее, разрывая одежду и обдирая кожу. Ждала терпеливо, и вот когда я уже был близок к тому, чтобы ответить на этот призыв и извлечь из нее мой скарб, она с мягким, но сильным хлопком — как газовая горелка — вспыхнула, ощутимо обдав меня волной жара.

Пока я смотрел, как горит машина (при этом я обратил внимание, что лежавшие на заднем сиденье бутылки Ch

Я доковылял обратно до дороги, чтобы увидеть лежащий посреди трассы чемоданчик, содержимое которого составляла мудрость мира сего, — как и я, он был изблеван из машины во время полета в воздухе. Чемоданчик я приобрел тридцать лет назад, в бытность мою аспирантом; уже тогда он был изрядно потерт и доживал свои последние дни. Двадцать девять лет — как минимум — я вынашивал планы покупки нового кейса: вещи, не подверженные превратностям бытия, всегда были моей слабостью. И вот новый кейс лежал неподалеку в виде кучки пепла: со всей наличностью, кредитными карточками и т.д. — а это вместилище барахла, достигшее Мафусаиловых лет, подобно всем дешевым предметам, начисто никому не нужным, обладало неразрушимостью в квадрате. Лежали в нем мои книги, от которых никакого толка, если поставил себе задачей допиться-до-смерти-в-бессознательном-состоянии-в-самом-зените-наслаждения-роскошью.


Хи-хи

По счастью, на дороге не наблюдалось ни одного доброго самаритянина, так что у меня был шанс тихонько покинуть место происшествия, ибо менее всего я горел желанием быть заподозренным в связи с чем-то, привлекающим внимание полиции: та вряд ли благосклонно отнеслась бы к моему пребыванию на свободе.

Добившись того, что между мной и моей машиной (теперь уже — бывшей) пролегло расстояние, вполне достаточное, дабы у кого-нибудь не возникла мысль, будто когда-то у нас с ней была весьма личная связь, я почувствовал, что с некоторой теплотой отношусь к мысли о близком знакомстве с одним из проносящихся мимо автомобилистов.

Вот он я — ошельмованный, лысый, стареющий философ в рваной рубашке, с потертым чемоданом в руке. В левом нагрудном кармане — четыре монетки по двадцать франков. Философ, испытывающий состояние здесь-бытия во всей его полноте. По некотором размышлении я пришел к выводу, что моя кандидатура на роль идеального автостопщика, перед которым распахиваются все дверцы проезжающих машин, стоит только поднять руку на обочине, оставляет желать лучшего. Особенно если этот автостопщик стоит на обочине скоростной трассы, по которой принято гнать, пристегнувшись — и целеустремившись вдаль.

Пошел дождь. Он шел — и вовсе не думал, что пора бы уже остановиться. Как и проносящиеся мимо машины. Вполне подобающее время, дабы предаться мыслям о тщете всего сущего, покуда небесный сок маринует тебя вместе с чемоданом, наливающимся тяжестью с каждой впитанной каплей. Не так, совсем не так представлял я себе мой стремительный бросок на юг Франции.

Я шел — хотя бы потому, что идти под дождем не столь глупо, как стоять. Я не винил проносящиеся мимо машины за то, что они даже не притормаживают. Кому охота подвозить человека, когда безумие его настолько явно, что он совершает пешие прогулки под потоками проливного дождя?


 Аризона

Так я не промокал под дождем со времен поездки в Аризону, предпринятой много лет назад. Я колесил по всему штату, разыскивая одного коллегу — большого доку в некоторых областях (он специализировался на загадочных, зет-кому-известных ионийских философах). Я отроду не напрягался по поводу принадлежности к тем презираемым преподавателям, которые манкируют своими обязанностями, — боялся я совсем другого: как бы не оказаться среди тех презренных наставников, которые никогда и ни за что не пренебрегают своим долгом просветителя. Машина моя издохла посреди местности, которую иначе как пустыней назвать нельзя. Можете смело давать ей это имя — никто не привлечет вас к ответу, обвинив в политически некорректном высказывании. Пустынная пустыня, ни одного странника в обозримых пределах — только я и сплошное здесь-бытие вокруг.

Я корпел над движком, ожидая голоса с неба. Пора бы ему вмешаться и вывести меня отсюда. У гласа небесного, очевидно, выдался обеденный перерыв. Мысль о том, что скоро я умру, не давала мне покоя, нудно тикая в башке этаким «мене, текел, упарсин». В данном случае толкование означало бы: поджарен, провялен, скормлен птицам. В пустыне слишком яркое воображение — явная помеха. Что бы вы думали: стоило мне бросить машину, и мне была дарована вода, в которой я столь нуждался. Я не прошел и мили, как хлынул дождь. Лило беспросветно — все то время, что я ковылял к ближайшему человеческому обиталищу. До него оказалось одиннадцать миль (правда, последние полмили меня подбросил доброхот). К тому моменту, когда вдали показалась земля обетованная, мой контракт с пневмонией был подписан и скреплен печатями. А мне еще говорили, что в июле в этих местах не бывает дождей! Именно это я услышал в больнице, прежде чем вырубиться.


Ха-ха

Моя полная неспособность к автостопу подтвердилась — я тащился по обочине, как пария, а мимо проплывали машины, всем своим видом демонстрируя, что они не снизойдут то того, чтобы притормозить и подобрать бедолагу. Дискриминация толстеющих философов в этом мире — вопиющая несправедливость. Не сомневаюсь: будь я обладателем свеженьких женственных хромосом, мои чувственные данные обратили бы на себя взоры водителей — взоры, устремленные на мир из столь милого мне сейчас сидячего положения.

Но у каждого — свой фан-клуб.

С тяжелым вздохом у обочины притормозил грузовик. Не веря, что кто-то проявил интерес к моей промокшей персоне парии, отверженного, изгоя, я все же рванулся вперед, готовый взобраться в кабину, независимо от того, последует к тому приглашение или нет. Однако меня ждала распахнутая дверца. Едва я занес ногу на ступеньку, как навстречу повеяло невыносимой вонью: амбре водителя-дальнобойщика способно было отправить в нокдаун почище хорошего удара в челюсть. Но сознание услужливо подсунуло цитату: «Иного не дано», и эта простенькая мысль подвигла меня втиснуться в кабину. Физиономия водилы была столь же выразительна, как и его аромат, и все же — не в моей ситуации высокомерно воротить нос от ближних...

Мне было все равно, куда направляется грузовик. Я собирался соскочить, едва мы окажемся в пределах какого-нибудь городского пейзажа. Вопрос выживания отдельного философа как вида тесно связан с природой денег, и вопрос этот легче разрешается в окружающей среде, где обильно представлены бетон и асфальт. «Монпелье», — буркнул в мою сторону водила, имея в виду пункт назначения. Я расслабился — пускай его везет куда угодно, от дождя подальше, и не стал ничего добавлять к сему вводному обмену репликами: один лишь взгляд на лик труженика баранки превратил меня в безвольного зомби.

Не знаю, как уж его угораздило заполучить такую физию — я не ясновидец, — но только и мировой конгресс специалистов по пластической хирургии не смог бы тут ничего поправить. Это было не лицо, а полная катастрофа: оно выглядело точь-в-точь как задница бабуина, призванная отпугивать врагов. Нос, видать, загулял где-то на стороне да так и не вернулся, что до остальных черт, то на этом лице они уживались как кошка с собакой. Зато множество багровых пятен чувствовали себя здесь как дома, почти не оставив места для более традиционных оттенков плоти. Читать по такому лику возраст — занятие обреченное (на этаком фоне печать возраста вкупе с распадом старости — что мармелад по сравнению с дерьмом), но, судя по дряблости когда-то весьма бугристых бицепсов, красовавшихся в прорезах жилетки — ей более подобало бы имя ветошки, — хозяин этого тела мог считаться мультимиллиардером, когда бы речь шла о мгновениях жизни, накопившихся на чьем-либо счету. С дыханием шоферюги на волю вырывались фантастические миазмы; зубы же могли служить весьма выразительным опровержением всех и всяческих достижений зубопротезирования, которыми так кичится конец нашего тысячелетия.

«Я — философ», — ответствовал я на неизбежный вопрос — врать или выдумывать мне было слишком лень. Он одобрительно кивнул, похвалив мой французский, и стал распространяться о кирпичах, которые ему надо доставить в Монпелье. По части кирпичей я не очень сведущ, но экзегезу водилы пропустил мимо ушей, наслаждаясь видом дороги, которая сама стелилась мне навстречу.

Я все еще исчислял, сколь далеко мы от цели нашего паломничества, когда в речи водителя мне послышалось что-то похожее на «ну и милашка же ты». Сперва я решил, что ослышался — или то была строчка из какой-нибудь песенки, но тут же заметил его руку, которая шныряла в промежности, как бы это сказать — она то ли скребла там, то ли порхала, то ли наяривала, в общем, это была мастурбация без участия ладоней. «Ты — милашка, мой маленький философ», — повторил водила с недвусмысленным нажимом; на этом месте у слушателя должны были отпасть всякие сомнения, правильно ли он понимает данную фигуру красноречия и не ослышался ли он, часом. Странный возница облизывал губы, рука его покоилась на моей талии... «Я, может, прямолинеен, но иногда лучше идти напролом, — продолжал он гнуть свое. — Проведем ночку в Монпелье вдвоем, а?»

Это предложение только разбередило мой скепсис. В молодости, когда я еще только-только сошел со стапеля, мне, может, и случалось быть объектом сексуальных домогательств, но честно говоря, тому уже лет десять — двадцать, как у моей привлекательности истекли все сроки годности. Боюсь, я давно перешагнул грань эпохи, когда мой внешний вид еще способен был пробудить неконтролируемую похоть у водителей-дальнобойщиков. И во-вторых, будь я озабочен тем, чтобы найти кого-нибудь, желающего сдать в краткосрочную аренду свои угодья, дабы живчик мой денек-другой пожил там на заднем дворе (женщинам, должно быть, знакомы поклонники, которые из кожи вон лезут, чтобы выставить себя в черном свете — в надежде, что их бросятся горячо опровергать), кандидатура Густава не рассматривалась бы, даже если бы он был единственным претендентом. Тут уж самые напористые и неотесанные из моих знакомцев (а Кембридж заслуженно гордится своим историческим наследием — разнузданнейшей содомией, традиции коей прослеживаются вплоть до XIII века) извинились бы и вышли.

— Очень мило с вашей стороны, но нет.

— Нет? Почему же нет?!

Он произнес это с такой готовностью, что я был уверен: подобный диалог ему не впервой. Я поймал себя на мысли, что, пожалуй, я несколько грубоват — близость смерти, к которой приговорили меня врачи, обострила мою чувствительность. Невежливо отвечать категоричным отказом на призыв к интимной близости. Всякое живое создание имеет право предлагать себя в качестве источника генитальных утех, но, выходя на угол, неплохо бы хоть отдаленно соответствовать гигиеническим нормам и достижениям парфюмерии, которыми нас одарил fin de миллениум. Может, и верно, будто всякое страстное предложение льстит нашему самолюбию, но окажись вы на моем месте — у вас бы возникло странное ощущение, что Густав готов вожделеть ко всему, что движется, — в ненасытной всеядности такого сорта есть своя прелесть (в конце концов, она упрощает жизнь), однако не думаю, чтобы вы мечтали остаться с носителем оного качества один на один в замкнутом пространстве вроде кабины грузовика. Мне, конечно, не хотелось еще раз начинать карьеру человека дождя, но право слово — натиск неприкрытой похоти не из тех вещей, что скрашивают дальнюю дорогу.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24