Разглядеть что-либо сверху было невозможно. Разве что макушки деревьев, на ветвях которых едва различимо трепетали во тьме листья. Правда, можно было прикинуть, на какой высоте находится выступ, на котором стоял Андре. Его отделяло от верхушек деревьев более двадцати футов.
Кровь застыла в жилах Андре… Мы не рискнули бы утверждать, что мысль совершить этот отчаянный прыжок пришла ему в голову в тот момент, когда он выскользнул из окна. Молодой человек хотел сначала просто посмотреть, можно ли добраться до земли, и разверзшаяся перед ним черная бездна вполне могла остановить его. Но голова Андре вдруг пошла кругом, он перестал соображать… Глаза чеканщика заволокла огненная пелена, в ушах зашумело… Какая-то непреодолимая сила влекла его вниз.
Это уже было не стремление к свободе и даже не желание оказаться рядом с Жюли, это было просто наваждение. Андре тянуло в пустоту с такой же неотвратимостью, с какой сорвавшийся камень падает на дно пропасти. Лишь тусклые и слабые проблески меркнувшего сознания еще удерживали молодого человека на карнизе. Андре чудилось, что чьи-то руки толкают его в бездну и что его пальцы, судорожно вцепившиеся в простыню, вот-вот разожмутся…
Но Мэйнотт был волевым и смелым человеком.
Он выпустил из рук простыню, которая только и удерживала его от падения в манящую пустоту; однако он сделал это для того, чтобы распрямиться, а не для того, чтобы беспомощно сорваться вниз. Несколько секунд Андре сохранял равновесие, словно готовя свое сердце к страшному испытанию и расслабляя мышцы перед сокрушительным ударом. Он успел осенить себя крестным знамением. Это было не самоубийство.
Мэйнотт не сполз с выступа, а прыгнул, намеренно, осознанно, по собственной воле и с надеждой на благополучный исход.
Говорят, люди, падающие с большой высоты, умирают еще до того, как коснутся земли. Когда отчаявшийся человек бросается, например, с балюстрады собора Парижской богоматери, он, видите ли, сразу превращается в труп, который, рассекая воздух, несется вниз и разбивается о мостовую… Наука любит философствовать.
Андре, отлетевший, словно выпущенное из пушки ядро, на довольно значительное расстояние от стены, врезался в липу, оставив в ее ветвях клочья одежды и своей собственной кожи; а затем последовал чудовищный удар. Так Андре приветствовала земля. Он оставался без сознания недолго: было по-прежнему темно, когда отчаянный собачий лай за стеной привел его в чувство. Молодой человек обнаружил, что наполовину погрузился в сухую траву и старые листья, собранные в кучу под липой и лежавшие там в ожидании тачки садовника. К Андре вернулась память, и сердце тотчас же простучало имя Жюли.
Без особых усилий Андре поднялся на ноги; он не был серьезно ранен. Лай собаки вызвал в соседнем дворе какое-то движение, которое ничего хорошего не предвещало, однако в той части тюрьмы, где находилась его камера, царила гробовая тишина. Первым желанием Андре было бежать. Он сделал шаг к стене ограды, но тут же мысль о кабатчике остановила его.
Ему не пришлось долго искать; почти рядом с тем местом, куда он упал, на серой дорожке, окаймлявшей внутренний двор тюрьмы, виднелось что-то большое, темное и бесформенное. У Андре не возникло ни малейших сомнений, что там лежит несчастный Ламбэр.
Действительно, это был он; его тело смутно напоминало фигуру человека, присевшего на корточки; голова кабатчика свисала так низко, что самой верхней частью туловища казались плечи. Обе руки Ламбэра сжимали канат. Одна из ног ушла глубоко в землю, а другая была буквально размозжена о плиты дорожки.
Без сомнения, Ламбэр после падения даже не шевельнулся. Он умер мгновенно…
Андре попытался нащупать пульс, но обе руки несчастного уже окоченели; молодой человек приник ухом к холодной груди, но сердце в ней давно перестало биться. Однако, расстегивая куртку кабатчика, Андре наткнулся на какую-то бумагу; это был паспорт, который чеканщик сунул себе в карман. Ветви одного из деревьев касались ограды. Андре уже говорил однажды, что сам не представляет, насколько он силен и ловок… Так что через несколько минут молодой человек уже тихо и спокойно шагал по улице, легко преодолев две высоких стены.
Между тем в тюрьме поднялась суматоха. Давно уже пробило два часа ночи, и участники похоронной драмы вошли наконец в камеру приговоренного к смерти. Они-то и обнаружили побег.
На улицах, несмотря на ранний час, было много народу; здесь собрался в основном деревенский люд. Зеваки не ложились спать, чтобы занять удобные места вокруг эшафота. Те из них, кому уже посчастливилось видеть гильотину, рассказывали о ней своим более молодым спутникам. По мостовой громыхали телеги, приехавшие издалека, плелись лошаденки, хромавшие от усталости, тащились изнуренные прохожие. Но надежда насладиться захватывающим зрелищем вселяла в людей силы. Истинные мусульмане не чувствуют усталости во время паломничества в Мекку.
На улице Андре слышал лишь одно слово: гильотина, гильотина, гильотина. В Нормандии мы с любовью произносим это название: мы говорим «гэйотэна» – это звучит ласково и весело. Можно ли без грусти думать о том разочаровании, которое ожидало стольких добродетельных деревенских гостей? Того же славного папашу, который издалека привел по разбитой дороге своих юных отпрысков? Или пылко влюбленного молодого фермера, который привез сюда свою обожаемую женушку, исполнив обещание, данное в день свадьбы?
Но свадебного подарка не будет! И обманутые дети станут проливать слезы. О, как несправедлива судьба! Столько времени добирались в город – и все напрасно; когда еще теперь увидишь гильотину?
По мере того как Андре удалялся от тюремного квартала, он ускорял шаг. Чеканщика охватывало все большее беспокойство. Побег не был подготовлен, не было и никакого плана действий… Молодой человек тщетно пытался привести в порядок свои мысли…
Сначала он машинально зашагал в нижний город, к Воссельскому мосту; обычно именно по нему Андре выезжал из Кана, отправляясь вместе с Жюли на другой берег Орна к лугам Лувиньи; но тут ему смутно припомнился маршрут, о котором рассказывал кабатчик: дорога на Пон-л'Евэк.
Тогда чеканщик инстинктивно вернулся назад, стараясь держаться подальше от дворца правосудия, и подошел к церкви Сен-Пьер. Он словно бы стал сейчас Ламбэром; ощущать себя в шкуре преступника было непривычно, но пока необходимо. Скрытая поддержка, которой пользовался убийца, принадлежавший к таинственному братству, распространялась и на Андре – по крайней мере в течение одной ночи.
Сворачивая на улицу Фруад, молодой человек неожиданно вспомнил банальную фразу, которая явно использовалась как пароль: «Будет ли завтра день?»
Ламбэр обещал рассказать ему об этой фразе целую историю, которую Андре мог связать с самым ярким приключением юности, глубоко врезавшимся ему в память. Но Ламбэр не успел выполнить ни одно из своих многочисленных обещаний…
Трудно выразить словами, как Андре жалел о гибели Ламбэра. Дело в том, что навязчивая идея вновь начала неотступно преследовать чеканщика, лишь только он оказался на свободе: он догадывался, что жажда мести будет терзать его всю жизнь; ведь эта страсть была неразрывно связана с единственным чувством, наполнявшим дотоле сердце Андре, – любовью к Жюли. Ламбэр клялся, что раскроет тайну пути, ведущего к тому самому демону – человеку, который никогда не оставлял никаких следов и всегда оставался безнаказанным, отдавая на растерзание правосудию свою очередную жертву. О, это был истинный мастер, с блеском избегавший опасных последствий грабежей и убийств; дикарь, сбивавший с толку преследователей в самом центре цивилизованного мира не менее ловко, чем индейцы в гуще девственных лесов. Чернец – Приятель-Тулонец…
Кличка, под которой были известны многие люди, фальшивое имя, принадлежавшее тому, кто имел дюжины имен!
В общем, ни одной – или почти ни одной – зацепки! А кабатчик Ламбэр умер, унеся тайну в могилу!
Андре остановился против церкви Сен-Пьер. Отсюда одна улица вела к дороге на Париж, а другая – к дороге на Пон-л'Евэк. Направо – Жюли и почти неминуемая опасность, налево – одиночество, неизвестность и призрачная надежда отомстить.
Андре свернул налево и побежал.
Когда он миновал последние дома Кана, забрезжил рассвет. У первого придорожного дерева стоял человек с лошадью. При виде Андре он шагнул вперед.
– Эй, парень! – властно крикнул молодой чеканщик. – Будет ли завтра день, а?
– Ну вот мы и дождались, Бижу! – произнес человек, отвязывая лошадь.
Потом ответил:
– Завтра наверняка, хозяин, да и сегодня тоже… Это вас зовут господин Антуан?
– Тысяча чертей! – откликнулся Андре.
Лицо парня почти скрывала белая шапка, низко надвинутая на лоб.
– Надо ж знать, – спокойно усмехнулся он. – В расспросах обиды нет.
Он стянул с себя шапку; под ней оказалась вторая, на которую была до этого нахлобучена первая; потом скинул куртку; под ней тоже скрывалась не рубашка, а еще одна куртка. Снятые вещи вместе с коричневыми полотняными штанами, висевшими у парня на руке, перекочевали к Андре. Тот мгновенно сбросил свой арестантский костюм и облачился в другую одежду.
Парень смотрел на него, позевывая.
– Бижу надо оставить в Диве у Гийома Меню, – сказал он, передавая повод Андре, который тут же вскочил в седло. – Прилив в девять часов; лодка – там, на берегу. Чаевые будут?
Андре бросил ему серебряную монету, и парень, сняв свою вторую шапку, произнес:
– Доброго пути, хозяин!
В то утро конные жандармы прочесывали все дороги в окрестностях Кана. Но они не видели никого, кроме опечаленных людей; те возвращались по домам, так и не полюбовавшись гильотиной. Бижу была крепкой лошаденкой. В девять часов она уже жевала сено в конюшне у Гийома Меню, в Диве. Дул береговой ветер. Он подгонял удалявшуюся рыбачью лодку, которая огибала скалы Кальвадоса. Андре сидел на корме и чувствовал себя как дома – а все потому, что недавно задал хозяину лодки вопрос: «Будет ли завтра день?»
XIII
О ФРАНЦИИ
Это было во второй половине сентября. Над площадью Акаций, где липы облачились в свой осенний наряд, занимался рассвет. По земле стлался легкий туман, но прояснявшееся синее небо, по которому бежали перламутровые облака, обещало хороший день. Все дома на пустынной площади были погружены в сон. В предрассветных сумерках папаша Бертран гасил фонари.
На крайней скамье площади Акаций, в нескольких метрах от последнего горевшего фонаря, сидел человек. Его лицо было скрыто широкополой соломенной шляпой, рядом с ним стояла корзина, в какой уличные торговцы носят свой товар.
– Эй, приятель, – сказал папаша Бертран, – здесь ночевать, конечно, дешевле, чем на постоялом дворе!
Человек не ответил.
Разговорчивый, как и все одинокие люди, папаша Бертран продолжал:
– Наверное, когда вы прибыли в город, все гостиницы были уже закрыты? Однако я не хотел вас обидеть. Через часок распахнутся двери кабачков.
С этими словами он погасил фонарь. Тусклый утренний свет заливал площадь; поднимался туман. Бертран стоял, опираясь на шест.
– Каждый раз, когда я зажигаю или гашу здесь фонари, что-нибудь происходит. Проживи я еще сто лет – и то не забуду, что видел на этой скамье.
Именно таким образом папаша Бертран очень часто начинал разговор, заставляя собеседника задать естественный вопрос:
– И что же вы видели, папаша Бертран?
Но торговец, похоже, не отличался любопытством и никаких вопросов не задавал. Тогда папаше Бертрану пришлось самому воскликнуть:
– Эх, дорогуша, хотите знать, что я тут видел? Это не секрет. Я вполне могу вам рассказать, хотя не знаю вашего имени ни по Адаму, ни по Еве. Так вот, убийца Мэйнотт и его шлюха сидели здесь в ночь кражи – на том самом месте, где сейчас отдыхаете вы. Ну прямо два голубка: ему лет двадцать пять, а она совсем молоденькая, разным вертопрахам головы кружила. Я к ним тогда подошел, думая, что это амурные штучки. Ан нет!..
Про деньги шел разговор, а ни про какую не про любовь!.. Они считали банковские билеты; а было этих билетов столько, что переплети их – и получилась бы целая книга. Он, нахал, не стесняясь, сказал: «Это четыреста тысяч франков из кассы Банселля…»
Папаша Бертран остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление произвел его рассказ. Торговец продолжал сидеть неподвижно, словно каменное изваяние.
– Выходит, – продолжал с некоторой досадой папаша Бертран, – вы не из наших мест, раз вас не волнует это дело. Денежный ящик был дорогой, его из Парижа привезли. И была в нем ловушка для грабителей; там-то и застряла рукавица Мэйнотта… понятно?! Он подбросил мне на выпивку, но я потом все равно ничего не скрыл… Помог правосудию покарать негодяя.
После этих слов папаша Бертран гордо выпрямился, по-прежнему опираясь на свой шест.
– Значит, вы нездешний, дорогуша, – продолжал он, – это видно. А то бы вы сразу закричали: «Так вас зовут папаша Бертран!» потому что про меня повсюду говорят после того, как я сыграл такую важную роль в этом деле. Двадцать лет каторжных работ – ни много ни мало! Это я про Мэйнотта… Красотка-то его была… не знаю, как и сказать… ну, в общем, мотовка… Одним словом, подрубили они Банселлей под корень!.. Раньше-то у тех был особняк в городе, замок в деревне и карета. А, каково?.. Да, неплохо сработано… И Банселли ищут теперь кусок хлеба… А что у вас в корзине, приятель?
При упоминании имени Банселля голова торговца поникла. А на последний вопрос папаши Бертрана он ответил:
– I don't speak french, sir.[4]
Папаша Бертран сжал кулаки и надулся.
– Инглиш! – воскликнул он. – Английский савоец. Заставил меня все выложить задарма!
Разгневанный, он удалился. Иностранец остался один, по-прежнему неподвижный, со склоненной головой.
Свет наступившего утра просочился сквозь поля шляпы, упав на бледное, утомленное лицо и полные печали глаза. Немало жителей славного города Кана, увидев это лицо, задумались бы: почему оно нам так знакомо? Но ответить на сей вопрос смогли бы лишь немногие, потому что каждый стал бы ворошить далекие воспоминания вместо того, чтобы воскресить в памяти вчерашний день, в котором и крылась разгадка.
Впрочем, всем было известно, что Андре Мэйнотт утонул в море и его тело было найдено на отмели Диветты.
Иностранец сидел, обхватив колени руками и устремив взгляд в пространство прямо перед собой. Терявшиеся в дымке дальние липы заслоняли здания, стоявшие на другом конце площади. Именно к этим-то зданиям был прикован взгляд иностранца – во всяком случае, к одному из них; человек на скамье, казалось, видел заветный дом сквозь легкую пелену тумана.
Иностранец пребывал в глубокой задумчивости, ет& губы иногда медленно шевелились, произнося слова, звучавшие совершенно не по-английски.
Он шептал:
– Это было там! Бог мой! Бог мой!
Часов в шесть на площади Акаций появились редкие прохожие; луч восходящего солнца проник сквозь дымку и осветил скромный фасад дома.
Иностранец грустно улыбнулся.
Первым открыл свою витрину Гранже, сдающий внаем экипажи, затем с шумом распахнулись ставни на втором этаже, и госпожа Шварц в утреннем чепце облокотилась о подоконник; из-за ее плеча выглядывал Эльясен.
Иностранец подождал до семи часов, но лавка, над дверью которой все еще красовалась вывеска с именем Андре Мэйнотта, так и не открылась.
В половине восьмого иностранец взял свою корзину и отправился в нижний город. По дороге он никому не предлагал свои товары и вел себя так, словно приехал в Кан с единственной целью: побывать на площади Акаций, посидеть там на скамье и издали посмотреть на лавку с закрытыми ставнями, на вывеске которой сохранилось имя Мэйнотта.
Однако один раз он остановился; это было между Сен-Мартенским кварталом и Воссельским мостом, недалеко от префектуры, возле особняка, позади которого раскинулся сад. За кустами сирени шумно играли на траве двое детей. Иностранец приблизился к невысокой ограде и заглянул во двор. Пока малыши резвились, их отец, сидя на плетеном стуле, листал судебные бумаги, а молодая мать вышивала, присматривая за детьми. В семье следователя Ролана утро начиналось рано.
На бледном лице иностранца появилась добрая улыбка. Рука его поднялась в жесте, напоминавшем благословение. И человек с корзиной удалился. За Воссельским мостом он задумчиво посмотрел на извилистую дорогу, которая вела к Виру, поднимаясь по отлогому склону холма над обильными лугами Орна. Взволнованным голосом иностранец снова произнес:
– Это было там…
По мосту проехал экипаж, тильбюри; это было тильбюри господина Гранже, запряженное вороным конем, мчавшимся как вихрь. В экипаже сидела молодая пара: влюбленные. Иностранец замолчал на полуслове, и его накрыло облаком дорожной пыли.
Он присел, подперев голову руками.
– Блэк! – прошептал он.
И две слезы скатились по его щекам.
В полутора лье от Кана, справа от дороги на Алансон, располагалась крошечная усадьба, втиснувшаяся между землями двух или трех богатых фермеров.
Маленький чистый домик выходил фасадом на проселочную дорогу, от которой его отделяли лишь заросли боярышника. Справа и слева от дома за кустами алых роз виднелись квадратные грядки овощей. Позади них во фруктовом саду ветви яблонь склонились под тяжестью румяных плодов. Две виноградные лозы и вьющаяся роза, оплетавшие длинные жерди, украшали фасад дома. Розы пышным букетом цвели между двух окон, на лозах гирляндами висели крупные кисти винограда.
Это было жилище кормилицы Мадлен.
Сама она находилась в поле за садом, где копала картошку, ее муж работал у соседнего фермера; старая матушка пряла свою пряжу, приглядывая за кастрюлей, а малыш играл на земле у порога дома. По обеим сторонам от входа во двор две жандармские лошади методично жевали молодые побеги.
Ибо каждая лошадь, удостоившись чести принадлежать жандармерии, немедленно обретает степенность и гордый вид, которые отличают этот образцовый род войск.
Бригадир с подчиненным ему жандармом, сидя за столом, с наслаждением попивал добрый сидр. Жандарм слушал, а бригадир рассказывал прелюбопытнейшие вещи.
Бывает, что преступник, – говорил он, демонстрируя весьма высокую культуру речи, – временно скрывается под разными личинами; он ловко прикидывается честным человеком: бродячим торговцем или просто горожанином, путешествующим ради удовольствия, или по делам, или по семейным надобностям. На заре моей карьеры, когда я еще не был в чинах, как теперь, мне случилось столкнуться с преступником лицом к лицу, и он не вызвал у меня ни малейших подозрений. Теперь же, когда я приобрел богатый опыт, самый хитрый негодяй вряд ли смог бы меня убедить, что облака – это пасущиеся на небесах барашки. Наше дело требует постоянной бдительности и учит смотреть на все по-американски, обращая внимание на самые мелкие детали. Честный человек никогда не станет возмущаться, если вы вежливо попросите его предъявить документы. И совершенно по-другому ведут себя беглые преступники и люди, которые почему-либо не в ладах с законом, а также прочие сомнительные особы…
– Бригадир, – прервал его жандарм, – вот как раз подходящий случай: по полю шагает какой-то человек, похожий на бродячего торговца.
Действительно, по тропинке шел молодой мужчина. Это был иностранец с площади Акаций. Он задержался на краю пшеничного поля, полого спускавшегося к дороге, и устремил долгий взгляд на ребенка, игравшего у домика Мадлен.
– Поскольку вы работаете со мной недавно, – сказал бригадир своему подчиненному, – я не буду возражать, если вы продемонстрируете мне свои способности, Маниго. Действуйте! Иностранец, увидев Маниго в дверях дома, спустился к дороге и осведомился:
– Не это ли дом Мадлен Бребан?
Задавая свой вопрос, он продолжал смотреть на ребенка. Заслышав голос путника, малыш поднял белокурую головку; большие голубые глаза мальчика улыбались; однако, оглядев незнакомца, малыш тут же потерял к нему интерес и снова принялся играть с камешками на пыльной земле.
Жандарм Маниго сделал несколько шагов вперед и приветливо сказал:
– Мы, значит, ищем тут одного бродягу, он преступление совершил, потому как умышленно, по злобе поджег скирды Жана Пуассона; это в местечке Ковий, недалеко отсюда. Не в службу, а в дружбу, покажите мне ваши бумаги: и вам вреда не будет, и нам польза.
Путник тут же вынул из корзины и протянул жандарму паспорт на имя Антуана Жана, бродячего торговца, засвидетельствованный совсем недавно в мэрии Шербура.
– Отпустите! – скомандовал издали бригадир, услышав текст записи в паспорте, громко прочитанный Маниго. – Все в порядке.
Путник подошел к домику и оказался рядом с ребенком, который снова посмотрел на него и попросил:
– Не ходи по моим камням!..
От голоса малыша к лицу путника прилила кровь. Он переступил порог и спросил, где найти Мадлен. Старая матушка указала ему тропинку к картофельному полю. Мадлен работала на солнцепеке, прикрыв голову платком; у нее было отменное здоровье, чистая совесть и хорошее настроение; женщина громко распевала какую-то песню. Увидев, что к ней приближается через сад бродячий торговец, она воскликнула:
– Вы напрасно стараетесь, приятель, у меня есть и иголки, и нитки, да и тканей полно.
Торговец молча продолжал идти. Взглянув на него повнимательнее, Мадлен побледнела.
– Несчастный, вы ли это? – пролепетала она; лопата выпала из ее рук.
Потом, отступив на несколько шагов и осенив себя крестным знамением, она проговорила:
– Но ведь господин Мэйнотт погиб! Все об этом говорят, а грамотные даже прочли в газетах! Так кто же вы? – прошептала женщина, охваченная суеверным страхом.
Торговец все приближался. Мадлен закрыла глаза руками, защищаясь от наваждения.
– Если поможет молитва… – начала она дрожащим голосом.
Это была мужественная женщина, но ее мужества хватал лишь на живых людей.
– Мадлен, – сказал Андре, остановившись перед ней, – я не погиб. Вы можете меня потрогать, если хотите…
– Прикоснуться к вам! – ужаснулась она.
– Мадлен, – продолжал Андре тихим голосом, – я не заслужил презрения порядочных людей. Я невиновен, клянусь вам!
– Ах! Он клянется… – пробормотала про себя Мадлен и решилась взглянуть на Андре сквозь пальцы рук, которыми она все еще прикрывала глаза.
Между тем ярко светило солнце, а страх при свете дня быстро проходит. Мадлен прошептала:
– Я не судья вам, господин Мэйнотт. Да простит вас Бог!
Затем под влиянием другого страха, который не могло рассеять даже солнце, она воскликнула:
– Но послушайте, несчастный! Повсюду ищут бродягу, который поджег скирды Пуассона. Вокруг полно жандармов! Если они вас увидят…
– Жандармы уже у вас, Мадлен… Я только что говорил с ними.
Ах!.. – вскричала кормилица, широко раскрыв глаза. – У нас! Жандармы! И вы с ними разговаривали!.. Уходите вон той дорогой, господин Мэйнотт… – и женщина указала, куда следует идти. – Они у всех спрашивают документы!
– Они уже проверили мой паспорт, Мадлен.
– Ах! Боже мой, если бы они арестовали вас в моем доме!
– Не называйте меня больше господином Мэйноттом, Мадлен. Я взял другое имя…
– Ах!.. – В третий раз всплеснула руками кормилица. – И она тоже! Она тоже!
Тут Мадлен отвела глаза.
– Вы сильно изменились, – заметила она.
– Да, – тихо сказал Андре, – изменился! Мой малыш не узнал меня.
На его ресницах блеснули слезы. Доброе сердце Мадлен сжалось.
– Она приходила? – спросил Андре, немного помолчав.
– Да, – ответила добрая женщина, – три раза.
– Только три раза?! – прошептал Андре.
– Париж далеко, а о вашем деле здесь еще помнят.
– Не возникало ли у нее желания забрать ребенка?
– Никогда. Она знает, что малышу у нас хорошо.
– Добрая Мадлен, да вознаградит вас Бог! Андре, казалось, заколебался, а потом спросил:
Разговаривала ли она с вами обо мне?
– Никогда, – снова ответила кормилица.
Андре покачнулся; ему пришлось присесть на мешок с картошкой. Кормилице стало его жалко.
– Но ее одежда говорит сама за себя. Она в глубоком трауре.
– Спасибо, – прошептал Андре. – Я очень устал, но нужно уходить. Мне хочется увидеть Жюли. Ради этого я проделал долгий путь.
Мы уже говорили, что Мадлен была жалостливой женщиной, но она была еще и нормандкой.
– А деньги у нее в Париже? – спросила кормилица.
Гримаса глубокого отчаяния исказила лицо Андре Мэйнотта, и он со стоном произнес:
– А ведь вы нас хорошо знаете, Мадлен!
– Как это они называли ту железную штуковину? – пробормотала женщина. – Боевая рукавица? Да если бы сотня свидетелей заявила под присягой, что господин Мэйнотт – вор, я бы не поверила… Но рукавица! Рукавица!.. А вообще все это меня не касается: ведь ребенок, милое дитя, здесь совершенно ни при чем!
XIV
ОТ АНДРЕ – ЖЮЛИ
Остров Джерси, Сент-Элье, 25 декабря 1825 года. «С Новым годом, Жюли! Вот и наступило Рождество! Поставил ли наш малыш вчера вечером свой башмачок на камин? Какие игрушки принес ему Иисус? Я тоже получил новогодний подарок, Жюли; Дед Мороз дал мне то, о чем я мечтал уже очень давно: надежного почтальона, который передаст тебе пакет моих писем. В августе, покидая Францию, я с трудом удержался от того, чтобы доверить свой тюремный дневник славному парню, который предоставил в мое распоряжение лошадь. Но я поступил правильно, не поддавшись искушению. Прямо или косвенно, но этот сельский парень принадлежит к некоему братству, которое нередко упоминается в моих письмах к тебе. Этот парень стоял у дороги по приказу человека, который нас погубил – и который меня спас, сам того не подозревая.
Всю последнюю неделю я с удвоенной энергией искал посыльного, который пролил бы бальзам на раны твоего истерзанного сердца. Дело в том, что в прошлое воскресенье мне попалась на глаза сентябрьская французская газета. Я прочел ее с жадностью; все, что доходит сюда из Франции, говорит мне о тебе.
Посуди, однако, сама, что испытал я, увидев свое имя, наше имя, напечатанное в том листке, который издается в Париже. Сердце мое едва не выскочило из груди. Раз пишут о нас, то, конечно, чтобы сообщить всему миру: судьи установили истину, и пелена спала с их глаз.
Моя бедная, дорогая жена! В газете не говорилось о нашем оправдании; я пишу «нашем», поскольку тебя обвинили вместе со мной и ты тоже была осуждена. В рубрике «Происшествия» попросту сообщалось о моей смерти.
И я тут же подумал о том, что это сообщение ты могла прочитать – должна была прочитать – по выходе газеты, то есть в сентябре; значит, уже в течение трех месяцев ты, возможно, считаешь меня погибшим.
Если бы я все это знал… Но, может быть, другие газеты не сообщали об этом ничтожном событии?
Может быть… Пока же я ужасно мучился, и, если бы не нашелся посыльный, я бы сам отправился в Париж, рискуя все погубить. Дело в том, что у меня есть опасения, которыми я поделился с тобой лишь наполовину. Несчастный Ламбэр, ставший на несколько часов моим товарищем, сделал мне полупризнание. Наш палач тебя знал; он видел, как ты улыбалась, глядя на спящего малыша; он нашел, что ты красива…
Но я должен с тобой поделиться, потому что не могу больше оставаться один на один с мыслью, которая сводит меня с ума; должен пересказать тебе то, что было написано в сентябрьском номере французской газеты.
Этот демон, Жюли, мне знаком. Это тот, кто… Но узнаешь ли ты этого ночного негодяя?.. В Париже он может встретиться с тобой, не вызвав у тебя никаких подозрений. Нам грозит несчастье. Мне приснился страшный сон.
Да! Мы догадывались об этом! От Кана до Сартэна далеко, но беда ведь летит на крыльях!
Но вернемся к тому, что я должен тебе сообщить и что хотел бы от тебя скрыть! Это о газете. В ней рассказывается о попытке двойного побега, настоящие подробности которого ты узнаешь из моих писем. Газета по-своему преподносит факты, исходя из конечного результата; упомянув о том, что кабатчик Ламбэр должен был быть казнен на следующий день, репортер продолжает:
«По всей видимости, оба осужденных сумели договориться через стену, разделявшую их камеры. У каждого была своя роль. Убийца Ламбэр должен был проделать лаз и раздобыть канат; грабителю Мэйнотту надлежало перепилить решетку окна, выходящего во внутренний двор тюрьмы № 2. Можно лишь удивляться тому, что подобное могло случиться под боком у надзирателей. Начато служебное расследование, и виновные будут строго наказаны. Тюремный служащий Луи – надзиратель Андре Мэйнотта – заключен под стражу на следующий день после побега осужденных.
Предполагается, что Андре Мэйнотт, как более молодой и ловкий, первым беспрепятственно спустился из окна во внутренний тюремный двор; далее он сумел преодолеть две ограды и оказался за пределами тюрьмы. Вторым спускался более тяжеловесный Ламбэр; уже ослабшая веревка оборвалась, и беглец упал, видимо, с большой высоты, так как его тело, найденное на следующий день, было совершенно разбито. Что касается Мэйнотта, то его поиски, которые велись в течение нескольких дней, не дали результата; казалось, его побег увенчался полным успехом, однако депеша от мэра местечка Див, полученная в Кане в субботу вечером, вновь подтвердила: от судьбы не уйдешь!
Были основания думать, что Мэйнотт направился к морю, чтобы попытаться переправиться в Англию. Наряды жандармов вели безуспешные поиски в устьях Орна и Дивы и ежедневно тщательно прочесывали местность, прилегающую к морю. В результате стало известно, что на следующее же утро после побега Мэйнотта некий всадник выехал из Кана и что его конь был оставлен в Диве у испольщика Гийома Меню.
На всаднике были коричневые полотняные штаны, черная куртка и белая шапка.