Барон Шварц приобрел поместье не глядя и за бесценок, собираясь при оказии пустить его в дело, но прибыв сюда, чтобы прикинуть, как выгоднее распорядиться покупкой, был очарован пейзажем и, не желая кромсать этот райский уголок, отказался от своей идеи продать землю в розницу по пятнадцать су за квадратный метр, хотя немало имелось парижан, желавших приобрести участок в живописном месте со старинным антуражем. Барон решил потратить пару миллионов, а то и больше, чтобы перестроить поместье по своему вкусу. Для него это была пустяковая сумма: банкирский дом Шварца процветал и, хотя финансовая родословная его велась не от крестоносцев, имел солидную репутацию европейского масштаба; поговаривали, что он ссужает деньги королям.
Но старый замок решительно не нравился барону: сын своего времени, всем обязанный настоящему, он недолюбливал старину. Ему грезился дворец в стиле Биржи, с которой связывало его столько волнующих воспоминаний. Во время прибытия в Буарено наших героев каменщики как раз возводили стены нового особняка, расположившегося метрах в двухстах от старого замка. На территории поместья вовсю кипела работа: прокладывались новые аллеи, утрамбовывалось дно только что вырытого озера, засыпался старый ров, который предполагалось перенести подальше – усадьба расширялась за счет недавно прикупленных ста гектаров дубового леса.
Солнце уже спускалось вдалеке за деревья, окружавшие колокольню Олюэ-ле-Бонди, когда молодая девушка в черной вуали подходила к позолоченной входной решетке. Она стара лась идти скорым шагом, но это ей удавалось с трудом; наверное, она только что поднялась после тяжелой болезни и делала свой первый выход. Весь вид ее подтверждал эту мысль: она выглядела очень усталой, то и дело останавливалась, чтобы перевести дыхание, а платье казалось слишком свободным для ее грациозной, но явно похудевшей фигурки.
Экипаж Трехлапого нагнал ее, когда она была на полпути к замку, а господин Котантэн де ла Лурдевиль давно уже был внутри. Калека, по всей видимости, знал девушку, но не промолвил ни слова, обгоняя ее. Она проводила его рассеянным, утомленным взором. Подойдя к решетке, девушка перевела дыхание и нерешительно протянула руку к звонку.
– Как вы похудели, мадемуазель Эдме! – раздался позади нее голос. – Честное слово, вас невозможно узнать!
Девушка живо обернулась и покраснела, словно ее застали за неблаговидным поступком.
– Здравствуйте, Домерг! Я приболела немножко. Как тут у вас в замке дела?
Она улыбалась, но было что-то вымученное в ее обычно нежной и открытой улыбке.
Мы уже знакомы с Домергом, осанистым камердинером, похожим на чиновника Французского банка. Видимо, свидание его с нашим другом Симилором было недолгим, если он успел нагнать прекрасную путешественницу, не ускоряя своего размеренного, неспешного шага. Впрочем, о результатах деловых свиданий нельзя судить по их продолжительности. Домерг скинул фуражку, что делал чрезвычайно редко, и ласково улыбнулся. Судя по улыбке, он был добрейшим человеком на свете – к суровости его обязывало положение. Но по отношению к даме можно проявить любезность, ведь известно, что галантность только украшает людей высокого ранга.
– Немножко приболела! – повторил он. – Да вы бледненькая как полотно, честное слово!.. В замке у нас все, слава Богу, в порядке, если не считать стукотни да грязи со стройки… Впрочем, есть у нас одна новость, но вы уже наверняка ее слыхали.
– Нет, я ничего не знаю, Домерг.
– Поговаривают о свадьбе…
– С господином Морисом? – оживилась девушка.
Домерг с сожалением покачал головой.
– Что вы! Кузен Морис впал в немилость, и господин Мишель тоже. Я-то, правду сказать, надеялся, что нашим зятем станет господин Мишель. Человек он, конечно, небогатый, но уж больно к нему благоволил хозяин. Видать, не судьба… Вы уже позвонили, мадемуазель Эдме?
Девушка, то бледневшая, то красневшая во время его речи, ответила дрожащим голосом:
– Нет еще, я не успела.
И добавила, словно размышляя вслух:
– Бланш и свадьба, как странно!
– Шестнадцать лет, – промолвил Домерг, нажимая медную кнопку, скрепленную с колокольчиком, отозвавшимся чистым и ясным звуком, – красавица, каких поискать! Да наследство два миллиона чистоганом, такие невесты в девках не засиживаются. Господину Лекоку, правда, за сорок, но держится он молодцом…
– Господину Лекоку? – пораженно переспросила девушка.
– Да-да… он, говорят, человек влиятельный… Сперва-то я было подумал, что у нас в зятьях будет банкир… или герцог по крайней мере… Поговаривали про герцога, вы ведь знаете?
– Я ничего не знаю, – повторила девушка.
Поговаривали. Но господин Лекок хлопотал, и вот оно как повернулось дело! Впрочем, до мэрии еще далеко… Но входите, входите же, мадемуазель Эдме, вы знаете, что вам здесь всегда рады. Мадемуазель Бланш наверняка соскучилась…. Мадам Сикар!
Мадам Сикар была горничной средних лет достойного, даже чопорного вида, не менее осанистой, чем Домерг, и еще менее улыбчивой. Она как раз поднималась по лестнице.
– О, мадемуазель Лебер, – воскликнула она и благосклонно сообщила: – А мы только что привели в порядок вашу комнату.
– Я сюда ненадолго, мне надо повидаться с дамами, – пролепетала девушка с заметным смущением, явно не соответствовавшим радушию приема. – Не можете ли вы доложить обо мне мадемуазель Бланш?
– Пройдите пока что в салон. Я скажу, чтобы поставили прибор для вас… Да, вспомнила! Госпожа баронесса велела… да, точно!., велела, чтобы ее предупредили, как только вы приедете… Сейчас я ее позову.
Они пересекли прихожую. Горничная поднялась по лестнице, а Домерг проводил гостью в салон. Она стала еще бледнее и, казалось, была близка к обмороку. Опустившись на стул, Эдме приложила к губам носовой платок.
– Навряд ли вас отпустят отсюда в такую пору и в таком состоянии, – сочувственно промолвил почтенный слуга, забирая ее руки в свои и пытаясь их согреть, – в замке вас любят и уважают, госпожа баронесса сколько раз говорила, что вы не просто учительница музыки, а друг дома.
– Принесите, пожалуйста, стакан воды, – попросила Эдме. – Мне что-то не по себе.
Домерг опрометью кинулся исполнять просьбу. Сердце его разрывалось от жалости.
– Что-то не по себе! – горестно повторил он. – Видать, хлебнула горюшка бедная девочка, честное слово! У одних через край переливается, а другим хлеба купить не на что.
Очаровательная Эдме Лебер была бедна. Напрасно старалась скрыть это скромная, но чистенькая одежда – бледность и подавленный вид девушки говорили о постоянной нужде, и Домерг подумал, что ей стало дурно от голода. Добрый человек ошибался. Хлеб пока имелся в доме Эдме, хотя многого давно уже не хватало. Не голод, а лихорадочное возбуждение отнимало у нее последние силы.
Как только Эдме осталась одна, слезы, которые до сих пор удавалось сдерживать огромным усилием воли, брызнули у нее из глаз. Она откинула вуаль. Юное, но уже тронутое страданием лицо восемнадцатилетней девушки отличалось удивительной чистотой линий: большие глаза, высокий лоб, увенчанный белокурыми волосами, тонкий, изящного рисунка нос, красиво очерченный рот, серьезный, но затаивший возможность ласковой улыбки – это было очаровательно, но это было не главное. Облик ее был отмечен каким-то особым чарующим благородством – душа нежная и возвышенная проявляла себя в каждом жесте и в каждом взгляде, все ее существо казалось пронизанным светом. Эдме Лебер была прекрасна в истинном смысле этого слова.
Роскошный салон, где она находилась, был обставлен мебелью в романском стиле. Затуманенный слезами взор обошел комнату и задержался на фортепиано. На нем стоял портрет черноволосой девчушки с радостными, смеющимися глазами.
– Бедная моя Бланш… – горько улыбнувшись, прошептала девушка. – Свадьба с господином Лекоком! Неужели такое возможно?
По бокам камина из этрусского мрамора с фиолетовым оттенком, украшенного мозаикой и уставленного множеством безделушек, висели еще два портрета в богатейших рамах, затмевающих искусство художника, хотя, судя по подписи внизу, они принадлежали кисти известного мастера эпохи Реставрации. На одном был изображен мужчина лет двадцати пяти – маленький, узкоплечий и худой, с умным и очень энергичным лицом; на другом – молодая женщина удивительной красоты: как и Эдме, она пленяла не столько совершенной правильностью черт, сколько своеобразием всего своего облика, оставляющего впечатление неповторимости.
Едва лишь взор Эдме упал на этот портрет, глаза ее загорелись и кровь прилила к щекам. Превозмогая усталость, она расслабленным шагом пересекла салон и остановилась перед камином, надолго впившись взглядом в полотно. Девушку, казалось, интересовал не весь портрет, а какая-то его часть: сосредоточенные глаза ее были устремлены в одну точку, причем расположенную не на лице, а где-то рядом. Изображенная почти в полный рост, баронесса Шварц была облачена в роскошный наряд. Голову ее покрывал тюрбан, чуть сдвинутый набок, закрывающий одно ухо и оставляющий открытым другое, выглядывающее из-под волны густых волос, – маленькое, изящное и украшенное бриллиантовой подвеской в виде бутона. Именно это ухо и рассматривала Эдме… да нет, пожалуй, даже не ухо, ибо оно было видно прекрасно, а Эдме, невзирая на крайнюю свою слабость, взобралась на стул и в течение нескольких минут что-то тщательнейшим образом изучала. Возбуждение ее возрастало, девушку била дрожь. Заслышав шаги, она проворно соскочила со стула, прошептав побледневшими губами:
– Значит, это была она! Вошел Домерг с подносом в руках.
– Я заставил вас ждать, дорогая мадемуазель!
– Ничего страшного, – ответила Эдме сухим, надтреснутым голосом, выдававшим ее лихорадочное волнение.
Как вы себя чувствуете? – спросил слуга, наблюдая, как она пьет воду поспешными, большими глотками.
– Благодарю вас, мне уже лучше.
– Ничего себе лучше! Руки ходуном ходят.
– Мне уже лучше, – нетерпеливо повторила Эдме. – Я хочу видеть госпожу баронессу немедленно… Передайте, чтобы мне не готовили комнату, и прибор для меня тоже ставить не надо.
Домерг глядел на нее удивленно, с выражением сочувствия и печали в глазах. Когда он вышел, девушка села у окошка и стала ждать. Окна салона выходили в сад, и, хотя жалюзи были спущены, взгляд Эдме, пробравшись сквозь щелочку между планками, обежал гостей, собравшихся в замок на воскресный прием. Они расположились небольшими группами на прелестной лужайке, которую уже покинуло солнце. Бланш среди них не было, баронессы, ее матери, тоже. Две дамы пожилого возраста с напускным оживлением играли в волан; несколько мужчин окружило Котантэна де ла Лурдевиля, державшего в руках вечернюю газету. Они прогуливались вдоль замка и беседовали.
– Я не вижу в этом ничего недостойного, – уверял один из беседующих, – господин барон частенько вспоминает, что в начале своей карьеры он был банкиром для бедных.
– Хорошенькая профессия!
– На бедных тоже можно заработать недурно!
– Можно быть ловкачом и филантропом одновременно, – заявил Котантэн де ла Лурдевиль. – И то и се!
– Что касается бедных, странные с ними бывают истории! Я слышал про одного нищего, который каждый год покупал процентных бумаг более чем на миллион франков.
– А в Лионе один попрошайка дал за своей дочерью приданое, какое нашим бедняжкам и не снилось.
– А эта история со слепцом? В тюфяке у него было припрятано пятьдесят миллионов экю!
– Нет, этот Трехлапый все-таки прелюбопытная бестия!
– Но где же прячется господин барон? – послышался вопрос из-за клумбы.
Окно второго этажа отворилось, и господин барон ответил:
– Скоро я к вам присоединюсь, мне надо закончить одно дельце.
– Дельце с Трехлапым! – вполголоса съехидничал мужской голос.
Дальше Эдме не слушала, ее одолела сонливость: глаза стали слипаться, удрученная горем головка склонилась на руки. «Господа, пошли полюбуемся на карету нашего нищего богача!» – долетело до нее сквозь дремоту, затем шутки и смех, удаляясь, заглохли.
Прибытие странного визитера в замок Буарено стало для гостей барона сенсацией и вызвало множество всяческих предположений. Разумеется, если Трехлапый человек с деньгами, то он, вне всякого сомнения, заслуживает любезного обхождения, но и в этом случае с ним вполне мог бы управиться простой клерк. По какому праву прискакал этот уродец – да еще для пущего неприличия на собаке – в роскошное поместье в день отдыха, отведенный миллионером для приема друзей? Барон во время воскресных приемов категорически запрещал говорить о делах, и вот на тебе! Забросив гостей, уединился в своем кабинете для какого-то «дельца» с Трехлапым, которого слуги к тому же почтительно величают господином Матье. Неужели политика? Да, тут было над чем подумать.
Не исключено, что гости барона кое-что о Трехлапом слыхали, о нем кружили легенды в квартале, примыкающем к бульвару Сен-Мартен. Благоволение же миллионера к бедному калеке возносило его славу до высших сфер.
Откуда взялся Трехлапый, никому дознаться не удалось. В один прекрасный день он заявился на Пла-д'Етэн, в контору почтовых сообщений, обслуживающую восточный пригород. Прибыл он на своей плетенке, запряженной облезлым здоровенным псом, вылез из «экипажа» и ползком – передвигаясь на животе и помогая себе руками – проследовал в контору. Как ни странно, ему удалось получить место приемщика, забирающего почту с прибывающих экипажей. К исполнению своих обязанностей он приступил безотлагательно, и начало его карьеры было весьма нелегким: ему приходилось орудовать только руками, защищенными металлическими нашлепками, похожими на скребки, тогда как нижняя, парализованная часть его тела была упакована в некое подобие корзины, снабженной колесиками. Однако наделенный упорством и незаурядной силой духа калека довольно быстро освоился в новой должности к немалому изумлению окружающих. «Это ж надо, так прытко бегать с засунутыми в карман ногами!» – одобрительно шутили досужие остряки, внося свою лепту в растущую популярность приемщика.
Через недолгое время господин Матье уже считался образцовым работником. Он прикрепил к своей спине четыре крючка, которыми очень ловко зацеплял посылки, сбоку подвесил свисток, и квартальные извозчики быстро свыклись с введенной им нехитрой сигнализацией: на один свист подъезжал фаэтон, на два – ландо, на три – кабриолет. Что касается сохранности посылок, тут у него был заведен железный порядок, не допускающий никакой путаницы. Когда случались профессиональные тяжбы между ним и мадам Турто, конторщицей, ведущей регистрацию пассажиров и багажа, он, подобно искусному адвокату, не без блеска выигрывал все спорные дела.
Господин Матье был проворен не только на службе, он и вообще передвигался довольно быстро, ловко орудуя руками и шустро маневрируя неподвижным футляром, в который были упрятаны его ноги. Способом передвижения он походил на ящерицу, а ящерицы, облыжно[9] упрекаемые в медлительности, бегают весьма и весьма быстро и проворно. Безвестный гений изобрел для него прозвище – Трехлапый, шутливо признающее одержанную над физическим недугом победу. Матье-калека мог бы разбогатеть на своем убожестве, Трехлапый предпочел поле боя, которое осталось за ним: конкурентам пришлось убраться со двора конторы.
Известно, как важна для обретения популярности метко подобранная кличка. Слава не замедлила явиться к Трехлапому, но пришла она не одна, а в сопровождении двух неизменных спутниц: Зависти и Поэзии. Зависть пыталась затопить его волной темных слухов, способных погубить слабенькую репутацию, но знаменитость делающих еще славнее. Из крупных обвинений фигурировали два: агент тайной полиции и сообщник преступной шайки. Область таинственного в Париже никогда не обходится без двух этих любимых догадок.
Поэзия оказалась щедрее: она наделила Трехлапого сказочным богатством и романтической любовью. Гном с зарытым где-то кладом, чудо-юдо, скидывающее уродливую шкуру в позолоченных чертогах красавицы. Сплетничали про некую женщину, прекрасную и молодую, а сверх того богатую и благородных кровей. Рептилия с задворок Пла-д'Етэн и аристократка? Что ж, совсем как у Шарля Перро, любившего сводить принцесс с чудищами.
Итак, Поэзия и Зависть сообща трудились над его реноме, однако слава не вскружила голову скромному почтовому служащему, не обращавшему на сплетни никакого внимания. Исполнительный и усердный, он с прежним рвением занимался своим делом. Не попрошайничал, но и не отталкивал великодушный кошелек, раскрывавшийся при виде его увечья, принимая благостыню с той же естественностью, что и жалование. Жил он, вопреки сплетням, тихо, трезво и одиноко.
Можно ли верить в такие россказни? В них верили, потому что живописное вранье расцветало не на пустом месте. На обшарпанной лестнице, ведущей в каморку Трехлапого, была замечена и распознана одна из звезд блестящего парижского света графиня Корона, с ним водил знакомство богатый банкир барон Шварц. Человек-рептилия стал шарадой, и многим ее хотелось разгадать.
Барон Шварц был в своем кабинете, когда слуга доложил ему о прибытии господина Матье.
– Помогите ему подняться, – не раздумывая приказал барон.
Господин Матье вытряхнулся из экипажа без особого труда и одолел лестницу с помощью оригинальной гимнастики: ухватившись двумя руками за ступеньку, он подтягивал вверх торс и неподвижный отросток, заменявший ноги. Совершал он это довольно ловко к немалому удивлению челяди, созерцавшей его маневры. Один из слуг бросился было ему на помощь, вознамерившись подхватить парализованную часть тела, но господин Матье решительно возразил:
– Благодарю вас, не надо.
Тем не менее, одолев порог кабинета банкира и остановившись в трех шагах от письменного стола, он испустил вздох облегчения и, вынув из кармана очень чистый носовой платок, долго вытирал лоб.
– Запыхались, господин Матье? – с улыбкой поинтересовался барон. – Еще бы, после такой длинной пробежки!
Барон Шварц любил пошутить, когда бывал в настроении; впрочем, людям преуспевающим нетрудно прослыть остряками. Среди своих знакомых барон славился чрезвычайно лаконической манерой вести беседу.
Господин Матье ответил, учтиво склоняя голову:
– Мне, разумеется, любопытно взглянуть на ваше поместье, господин барон, но только ради этого я бы не позволил себе столь длинной пробежки.
IV
ТРЕХЛАПЫЙ
Если предположить, что господин Матье, прозванный Трехлапым, принадлежал к нищим лукавцам, бережливо складывающим свои капиталы в тюфяк, следует отметить, что экономил он явно не на одежде. На нем был почти новый бархатный сюртук со светлыми пуговицами, из-под которого выглядывала безукоризненно свежая белая сорочка; зато свисающая до бровей рыжеватая шевелюра его, не знавшая гребня, и густая взлохмаченная борода разительно противоречили вполне респектабельному костюму. Лицо, обрамленное этими двойными зарослями, притягивало взгляд странной серьезностью выражения. Если отвлечься от недуга, лишившего его половины тела, Трехлапый вовсе не выглядел уродцем, в нем не было ничего, вызывающего жалость или отвращение. Цирюльник, хорошенько потрудившись над ним, за один прием мог превратить Трехлапого в половинку солидного буржуа весьма благопристойного вида. Он был, разумеется, монстром, но монстром ухоженным, как и положено в цивилизованнейших дебрях, называемых Парижем. Добавим, что ребятишки с конторского двора, которым знакома была его меланхолическая и необычайно мягкая улыбка, любили Трехлапого.
Барон Шварц был невысокого роста толстеньким человеком – вернее, растолстевшим: под благоприобретенной дородностью угадывалась прежняя худоба. Худые мужчины, даже располнев, сохраняют в своем облике некоторую угловатость, а брюшко свое они носят как-то торчком. Когда жир затягивает остатки былой поджарости, судьба нередко отворачивается от своих прежних любимцев, но настоящие эльзасские Шварцы противятся ей дольше, чем прочие победители. Барон казался человеком без возраста.
Кроме ума, барон Шварц обладал остроумием, во всяком случае, притязал на него и отваживался острить, невзирая на свой акцент, подобно нашим гасконцам. Колледжей он не посещал, но обладал обширными познаниями, почерпнутыми в справочниках и словарях; поддерживал людей искусства в лице поэта Санситива и водевилиста Ларсена, служащего из конторы на кладбище Пер-Лашез.
В делах барон не имел себе равных, на лету хватал любую оказию, выгодно помещая деньги в самые разные операции, вплоть до жилищных; благодаря его энергии банкирский дом Шварца цвел и плодоносил. Однако барон хоть и вознесся до того, что давал деньги королям (без процентов, но требуя назад двойную сумму), никогда не отрекался от начала своей карьеры и любил вспоминать, что во время оно состоял банкиром при бедняках. Имелись кое-какие темные пятна на его пути к успеху, но, как справедливо утверждал господин де ла Лурдевиль, первоначальной основой нынешних его миллионов был банковский билет в тысячу франков, полученный им от Лекока на пустынной лесной тропе в окрестностях Кана в то далекое, наступившее после грозной ночи утро.
Разумеется, барон давно уже не выуживал у бедняков их жалкие гроши, и отношения его с Трехлапым трудно было объяснить финансовыми причинами.
– Что новенького? – безразличным тоном спросил барон.
Трехлапый поднял на него большие неподвижные глаза, затененные встрепанными волосами.
– Полковник дышит на ладан.
– Он слишком дряхл.
– Я полагал, что господин барон…
– Мы в расчете, – прервал гостя банкир, – дело кончено.
И добавил:
– Я занят. Живее.
– Думают, что полковник не доживет до утра.
– Графиня в Париже? Калека утвердительно кивнул.
– Лекок тоже?
– Тоже.
– Ясно. Что еще?
Банкиру с трудом удавалось скрывать тревогу за обычной своей лаконичностью.
– Господин барон очень спешит, и его навряд ли заинтересуют сплетни. Хотя странные творятся в нашем дворе вещи…
– Сплетни! – потребовал банкир.
– Господин барон велел мне повнимательнее приглядеться к окнам пятого этажа, выходящим на двор конторы…
– Ну, ну! – подстегнул банкир, заинтересованный гораздо более, чем изображал.
– А также держать под наблюдением дом, вход с улицы Нотр-Дам-де-Назарет, где живут трое молодых господ: Морис, Этьен и Мишель.
– Прекрасно! – одобрил банкир, тайком зевнув, и в качестве извинения добавил: – Короче!
– Молодые люди находятся в том возрасте, когда любят играть в секреты полишинеля…
– Женщины?
– Не слишком… исключая Мишеля.
Банкир насторожился.
– Хотя господина барона интересует, надо полагать, вовсе не Мишель, а племянник – Морис.
Банкир приложил указательный палец к кончику носа, что являлось у него признаком живейшего нетерпения.
– Я не буду больше говорить о Мишеле, – пообещал Трехлапый. – Так вот, господа Морис и Этьен ударились в сочинительство. Работают как каторжные, пишут драмы, это известно всем: целыми днями они декламируют во всю глотку и спорят чуть ли не до драки. Соседи опасаются, как бы они ненароком не спалили дом.
– Чепуха! – прервал гостя банкир.
– То есть? – переспросил тот несколько обиженный.
– Чепуха! – повторил банкир. – Короче!
– Они продали все. На драмах, которые не берут театры, много не заработаешь. Одно время господин Мишель тоже вкалывал с ними, но теперь…
Трехлапый внезапно прервался, вспомнив, что обещал не отклоняться на Мишеля.
– Забавно! – произнес банкир, делая поощрительный жест.
– Прошу прощения. Я знаю, что Мишель вас не интересует. Мы, нормандцы, слишком болтливы.
Банкир неопределенно кивнул, и Трехлапый стал докладывать дальше.
– Господин Морис питает весьма серьезные чувства к одной достойной девице, и если бы господин барон задумал его женить…
– Мальчишка по уши влюблен в мою дочь, – отозвался банкир. – Идиот!
– Почему же? Мадемуазель Шварц достаточно богата для двоих.
На это вкрадчивое замечание банкир отрубил:
– Свадьба – дело решенное… почти.
Затем он закинул ногу на ногу и, стараясь сохранять безразличный вид, полувопросительно произнес:
– Мишель?
– Вы хотите сказать – Морис? – поправил его Трехлапый. Легкая улыбка затаилась под взъерошенными усами калеки.
Он медлил с ответом, делая вид, что недопонял. Господин Шварц топнул ногой и вскричал – на сей раз на общедоступном языке:
– Черт возьми, господин Матье! Не выводите меня из себя. Вы что-то знаете про этого негодника Мишеля. Выкладывайте!
Господин Матье прикинулся удивленным, скрывая насмешку.
– Мне же запрещено… – начал он, – но… готов служить. Хотя, признаться, куда приятнее рассказывать о детских шалостях Мориса с Этьеном. Господин Мишель пошел по плохой дорожке, шляется по притонам и играет напропалую.
– Играет напропалую! Мишель!
– Проигрывает по двести-триста луидоров за вечер, бегает по ужинам и театрам, делает несуразнейшие долги и, самое странное, их оплачивает!
– Оплачивает! – повторил банкир. – Забавно!
Он встал и прошелся по комнате.
Как только хозяин повернулся спиной, физиономия Трехлапого преобразилась точно по волшебству. Маска ожила, загоревшийся взгляд рванулся к большому открытому окну, выходившему в сад. По аллеям парка прогуливались гости, взгляд калеки молнией осветил всех. Он кого-то искал.
Когда банкир обернулся, Трехлапый созерцал лужайку с вежливым восхищением.
– Райское местечко! – вздохнул он. – Извините!
– Откуда он берет деньги? – спросил банкир.
– Господин Мишель? Не знаю, но могу разведать, если требуется.
– Тут пахнет Лекоком! – вслух высказал свою догадку банкир.
Трехлапый опустил глаза и не отвечал. Брови господина Шварца нахмурились. Немного помолчав, калека с оттенком брезгливости сообщил:
– Тут замешана какая-то дама, кажется, очень богатая. Господин Шварц остановился как вкопанный.
– Молодая? – поинтересовался он.
– Очень красивая, – ответил Трехлапый. Устремленные на него глаза банкира настойчиво требовали более подробного ответа.
– Это не графиня? – вынужден был спросить господин Шварц.
– Нет.
Банкир, охваченный заметным волнением, сделал еще одну пробежку по комнате, затем резко остановился.
– Господин Матье, эта история интересует меня бескорыстно, я хочу быть полезным. Сей молодой человек, Мишель, был моим служащим и даже больше. Я уже претерпел достаточно из-за своего доброго сердца, и только общее уважение вознаграждает меня за хлопоты… Вы ведь знаете довольно много о графине Корона, не так ли?
– Достаточно. Полковник оставит ей все…
– Да я не об этом! – господин Шварц уже не скрывал раздражения.
– Ясно. Господин барон с ним в расчете.
Роли словно бы поменялись. Банкир сделался многословным, а Трехлапый нехотя цедил слова сквозь зубы.
– Слава Богу, – продолжил банкир, – мне нечего беспокоиться за себя и своих близких, лично мне ваша информация не нужна. У вас, господин Матье, видимо, есть свои резоны быть столь скупым на сведения.
– Да, господин барон. У меня есть свои резоны.
Банкир круто повернулся на каблуках.
– Время – деньги, – прорычал он, усаживаясь за стол. – Дело кончено, вы свободны.
Изгнанный таким манером Трехлапый тут же пополз к двери, но у порога остановился и чуть ли не униженно произнес:
– Я рассчитывал на одну любезность с вашей стороны, господин барон…
Банкир, уже принявшийся за свои бумаги, отозвался крайне коротким словом:
– Ну?
– Не могли бы вы порекомендовать меня вашему родственнику, господину Шварцу, отцу Мориса; господин барон познакомился с ним в Кане, во времена Реставрации.
Шварц заметно побледнел. В ответ он отчеканил, подчеркивая каждое слово:
– Я познакомился с отцом Мориса в Париже!
– В Париже так в Париже, какая разница. Ко мне обратился человек, разыскивающий двух дам: жену и дочь банкира из Кана, рогатое было когда-то семейство, теперь же дамы впали в полную нищету. Странная, знаете ли, история. Но я, кажется, становлюсь докучлив, господин барон мною недоволен. Что ж, опыт приходит со временем. К тому же не очень-то приятно подходить вплотную к иным делам и к иным людям. Мы еще поговорим о вашем родственнике и… о семье банкира. Слуга покорный господина банкира.
Трехлапый толкнул дверь и исчез. Шварц чуть было не рванулся за ним, но удержался.
– Тут пахнет Лекоком! – снова высказал он свою догадку. – Обложил меня со всех сторон. Дело плохо!
Он обхватил голову руками, погрузившись в тревожные мысли.
– Моя жена! – прошептал он, морща лоб. – Мишель!
Больше барон не сказал ни слова. Немного подумав, он вынул из кармана изящный резной ключик, какими закрываются обычно крошечные дамские несессеры. Он разглядывал ключик и колебался. По лицу его проскользнула мучительная, похожая на гримасу улыбка. Дело, видимо, шло не о деньгах: в денежных вопросах банкир всегда действовал решительно. Подумав еще немного, он выдвинул ящик своего секретера и отыскал там кусок воска. В одной руке он держал хорошенький ключик, лаская его угрюмым взглядом, другой разминал воск, который делался все мягче и податливее под его пальцами.
Когда Трехлапый спускался по лестнице, на втором этаже в глубине коридора послышались женские шаги. Он замер, метнув наверх сверкающий взгляд. Шаги принадлежали госпоже Шварц, она намеревалась спуститься в салон, где ее ожидала Эдме Лебер. Трехлапый слышал, как она произнесла твердым тоном:
– Нет никакой необходимости беспокоить мою дочь.
Этот голос, звучный и бархатистый, произвел магическое действие на калеку. Казалось, жалкое существо, человек-рептилия, вот-вот взовьется ввысь в безумной попытке вырваться из ползучего состояния. Но Трехлапый никуда, разумеется, не взвился; наоборот, словно устрашенный чем-то, он поспешно одолел последние ступени. Когда баронесса сошла вниз в сопровождении Домерга, лестница была пуста.