— То есть что — окончательно? Сейчас он здоров. Если заболеет, основание, очевидно, возникнет.
— Я хочу знать — неужели больше никакой надежды?
— Содержание под стражей остаётся в силе до конца судебного следствия и приговора по делу.
— Но как же теперь быть? — сказала она с беспомощной простотой.
— Можете просить об освобождении под залог.
— Да? — всколыхнулась и вся как-то затрепетала Вера Никандровна. — Но как, как это сделать, будьте добры?!
— Прошением на имя его превосходительства.
— Нет, я хочу сказать, — ведь это же деньги?
— Денежный залог.
— Я понимаю. Но я хочу спросить — сколько? Сколько надо денег?
— Сумма залога будет определена, если его превосходительство найдёт возможным смягчить меру пресечения.
— Но я ведь должна знать — что это такое? Сколько надо денег? Несколько сот рублей или, может быть, тысячу?
— Я могу сказать только на основании прецедентов, ничего не предопределяя. Несколько тысяч. В практике — редко более десяти.
— Позвольте, — сказала Вера Никандровна, детски-изумлённо улыбаясь и вздёргивая морщинки на лбу, — откуда же я могу взять? Ведь у меня нет.
Товарищ прокурора снова приподнялся:
— Вы извините, но вопрос настолько личный, касающийся, собственно, только вас, что я…
Он скупо развёл руки, одновременно наклонив голову.
— Благодарю вас, благодарю, — с прихваченным дыханием сказала Вера Никандровна и маленькими, частыми шагами ушла из кабинета.
Лиза дожидалась у самого входа в канцелярию. Они миновали арестанта со стражником, уже не заметив их наблюдающих чужих глаз. Пастухов куда-то исчез. Диван заняли новые люди.
Во дворе было много света. Растерянно брели в небе отставшие от толпы некучные облака. Их яркой белизне вторили на земле перепачканные мелом бочки, носилки, огромный ящик с разведённой бирюзовой известью. Убелённые с головы до ног маляры пылили алебастром, занимаясь своей стряпнёй. Рядом лежал невысокими штабелями тёс. Дойдя до него, Вера Никандровна и Лиза сели на доски, как будто раньше сговорившись.
В их молчании, не нарушенном ни одним звуком, заключалась остро угадываемая друг в друге боязнь признаться, что произошла решительная, возможно, непоправимая перемена в судьбе дела, ради которого они сюда пришли. Они мучились молчанием и всё-таки безмолвствовали, не зная, как лучше в эту минуту пощадить друг друга. Белая пыль тонко окутывала их, они глотали её, но даже не думали подвинуться в сторону, уйти со двора, подальше от этого дома, точно приковавшего к себе все их ожидания. Они глядели на бесстрастный фасад с прямыми линиями окон, рассаженных одинаковыми простенками, но вряд ли отдавали себе отчёт — куда смотрят, так же как не понимали — зачем сидят в пыли.
— Эй, барышни, попортим шляпки! — с удовольствием крикнул весёлый маляр, вывалив мешок извести в ящик и отскочив от густой белой тучи.
Словно внезапно разбуженная, Лиза спросила:
— Что-нибудь случилось?
— Нет-нет, — тотчас отозвалась Вера Никандровна, — наоборот. Наоборот! Мне сказали — он совершенно здоров. Слава богу.
— А как же просьба?.. Его не отпустят?
— Кирилла? Нет. То есть его отпустят, непременно отпустят, но только не так… не на поруки, а под залог. Понимаешь?
— Под залог? А что же надо заложить?
— Нет, ты не так понимаешь. Ничего не надо заложить. Или — нет. Надо заложить деньги. Дать, внести сколько-нибудь… некоторую сумму. И тогда его отпустят, понимаешь?
— Его отпустят за деньги?
— Ну да. Надо внести деньги. Потом их, конечно, вернут назад. Понимаешь? Когда его совсем оправдают.
— А зачем же вносить, если их потом всё равно вернут?
— Не всё равно. А только если… когда его оправдают. Ну, как ты не понимаешь! Ну, залог, понимаешь?
— Понимаю, — сказала Лиза чуть-чуть испуганно и с обидой. — Я понимаю. Значит — только пока временно.
— Ну да — пока.
— А за сколько его согласны отпустить?
— Да вовсе не согласны, — раздражённо воскликнула Вера Никандровна и вдруг обняла Лизу и прижалась щекой к её щеке. — Ну, ты прости меня, милая, прости. Ну, это — такая форма.
— Да я же говорю, что понимаю, что это — форма, — с ещё большей обидой, но в то же время растроганно ответила Лиза, почувствовав, как защипало в глазах.
Почти сразу они заговорили необычайно трезво, сосредоточенно.
— Надо написать прошение, — сказала Извекова, — и главное, подумать, откуда взять денег.
— Ну, давайте подумаем.
— Да. У меня есть некоторые вещи. Очень хорошие. Можно отнести в ломбард. И кое-что продать. Есть обручальные кольца…
— Я тоже могу дать кольцо. У меня — с аквамарином. Я всё равно не ношу, и дома не узнают, — торопясь, сказала Лиза. — А потом ведь можно будет выкупить?
— Конечно, — подтвердила Извекова. — Но это всё-таки очень мало.
— А сколько нужно?
— Надо довольно много. Господи! Что я говорю! — с неожиданным отчаянием вскрикнула Вера Никандровна.
Она облокотилась на колени, согнувшись, охватив голову затрясшимися руками.
— Ведь надо много, много тысяч! Где, где их взять, боже мой?!
— Ну, не волнуйтесь, — слабеньким голоском остановила Лиза, — давайте спокойно подумаем.
— Ах, родная моя! Что же тут думать! Ведь это под силу только богатому человеку. Такому, как твой отец. Может быть, ещё богаче! Вот если бы отец твой иначе относился к нашему бедному Кирюше! Если бы он ничего не имел против вашего брака. Он помог бы, наверно помог бы, — правда? Ведь не враг же он тебе, правда?
— Наверно, — сказала Лиза куда-то в сторону, будто отвечала себе. — Но, вы знаете… я вам не говорила… он готовит мне будущее на свой лад.
— Замуж? — спросила Вера Никандровна, распрямившись и быстро подсовывая волосы под шляпу.
Лиза качнула головой.
— А мать? Твоя мать, — неужели она тоже?
— Мама — нет. Но надо знать отца.
— Ему же известно, что вы с Кириллом любите друг друга! — с жёсткой ревностью проговорила Извекова. — Как же он может принуждать?
— Он всегда принуждает. Самого себя и других — всех одинаково.
Вере Никандровне показалось, что хорошо знакомая, близкая ей девушка, только что сидевшая рядом, вдруг исчезла. В замёрзшем и как-то поблекшем существе она увидела упрямую, непосильную борьбу за решение, которое не поддавалось. Если бы Лизу спросили — за какое решение она так скрытно борется, она не могла бы объяснить. Она знала, что идёт к решению, но не в состоянии была поверить, что примет его и что оно осуществится согласием выйти за человека, за которого она не хотела выходить. Ей скорее думалось, что она принимает обратное решение — непременно ослушаться и не выйти замуж, и так как она отвергала ослушание, то ей так трудно было на него решиться.
— Что это за человек? — спросила Вера Никандровна, горячо, до боли сочувственно вглядываясь в Лизу.
— Есть такой Шубников.
— Богач?
— Да.
— Тот самый богач? — будто не поверила Извекова.
— Тот самый, — сказала Лиза, и её лицо мигом ожило от короткой, как искра, озорной насмешки. — Он совсем без ума от меня.
Она ужасно смутилась и замолчала, насторожённо и медленно выслеживая мысль, застигшую её врасплох.
Тогда Вера Никандровна отшатнулась, стремительно встала и, схватив её руки, затеребила их, точно стараясь добудиться непробудно спящего человека. Сурово, как провинившегося, негодного своего ученика, она спросила:
— Что ты подумала? Отвечай. Говори, говори, о чём ты сейчас думаешь? Говори. Неужели я неверно понимаю тебя? Молчишь?.. Значит, верно…
Не выпуская её рук, она опять села.
— Вот что, милая, милая моя, — заговорила она нежно, — неумная моя… великодушная девочка! Если ты на секунду могла допустить, что в мою больную голову тоже забрела такая отчаянная мысль, которая пришла тебе, то даю слово, что этого не было. Клянусь тебе, клянусь жизнью Кирилла…
Она переждала минуту, потом погладила и легонько похлопала по ладони Лизы.
— Если ты выйдешь замуж только потому, что велит отец, это будет ужасно. Это будет страшно и безрассудно. Но если — другое… если выйдешь замуж, чтобы помочь Кириллу… Потому что ты это сейчас подумала… Если ты это сделаешь ради этого несчастного, неосуществимого залога, то это будет бессовестно и бесстыдно. Я таких денег… нет, таких денег от тебя я не возьму. Нельзя этого, нельзя. Бог с тобой, глупышка.
Лиза рывком повернулась к ней спиной. Они долго не шевелились. Потом Вера Никандровна тоном матери сказала:
— Поправь волосы. Вон идёт Пастухов…
Александр Владимирович был уже близко, подвигаясь к воротам своей обыкновенной независимо-лёгкой походкой. Он тотчас дружески и запросто кивнул Лизе с Извековой, едва их приметил. Поравнявшись, он сделал к ним шаг, но остановился в отдалении, чтобы не подумали, что он намерен задержаться.
— Вижу, вижу, — произнёс он и сострадательно покачал головой, — товарищи по несчастью! Отказали? Мне тоже! Тю-тю, все пропало!
Он щёлкнул по-мальчишески игриво языком, но тут же неприязненно осмотрел длинным взглядом весь растянувшийся фасад здания.
— Судебные установления, — отчеканил он с недоброй улыбкой, — суд скорый! Что же, будем знакомы! Надо учиться. Надо познать.
Он любезно подтянул щеки вверх.
— Что вы здесь — в такой пылище? Тьфу, изъело все в носу! Извините, я пойду. И вам советую, — на свежий воздух, ну, хоть в Липки. Прочистить мозги от этого сора!
Он мотнул головой на дом и элегантно приподнял панаму.
Улица показалась ему приятно красочной, он нарочно выбирал утешительные подробности и задерживал на них внимание — китайца, качающего головой в витрине чайного магазина, причудливые сосуды на окнах аптеки, наполненные яркими жидкостями, пёстрые выставки сарпинок в Гостином дворе, барынь с птицами на громадных шляпах.
Но ему было бесконечно грустно. С пьесой не ладилось, вкус к ней пропал. Сезон был потерян, Москва прекратила телеграфные атаки, сменив ярость любви на равнодушие. Не хватало, чтобы театр потребовал неустойку. Пастухов видел себя обречённым на забвение. Вертелся в голове сумбурный сон, который ночью несколько раз обрывался пробуждениями, чтобы снова тянуться в тяжёлом забытьи. Какие-то чемоданы стояли по всей комнате, и Пастухову надо было торопиться. Он силился засунуть в боковой карман чертёжную готовальню, а она все выскальзывала наружу. Давно знакомый ему студент по фамилии Карлсон находился рядом — голый до пояса, розовый, полнотелый, с кружевным воротничком, как у Пьерро. Актриса с чернильными кругами вместо глаз курила папироску, развалясь на постели, Карлсон лёг с ней рядом, а её муж — робкий, трогательный человек в мундире путейца, — не замечая их, толковал Пастухову что-то о детском саде. Действительно, в соседней комнате кружились в хороводе дети. Их было много-много, и Пастухову надо было для них что-то сделать, но он не мог, потому что опаздывал к поезду, а у него все вываливалась из кармана готовальня. Он ловил её, совал назад, под пиджак, а она опять падала. Тогда тихий путеец дал ему чью-то гребёнку, и он начал причёсываться. Он причёсывался этой чужой гребёнкой, поводя ею к затылку, против волоса, а волосы ложились книзу, на лоб, и Карлсон-Пьерро смеялся, поглядывая за ним бесцветными, стерилизованными глазами, и тянулось это нудно долго, а Пастухов опаздывал и спешил, спешил, в ужасе ощущая свою безрукость перед умножавшимися в комнате чемоданами.
Даже воспоминание об этом вздоре угнетало, и он испытал освобождение, когда в Липках, куда он забрёл, его окликнул Мефодий. Расцвечиваясь своей толстогубой улыбкой, он пошёл обок с Пастуховым, радушно говоря, что не видались сколько лет, сколько зим, что утекло много воды, — и прочие никчёмности. Пастухов перебил его:
— Вот что, старик. Нет ли у тебя сонника?
— Ого! До сонника докатился! Заело! — хохотал Мефодий. — Сонника нет. А к одной старушке вещунье могу свести.
— В самом деле, что значит видеть во сне готовальню? Не знаешь?
— Это, брат, вот что, — переходя на серьёзный тон Пастухова, сказал Мефодий. — Это когда долго не пьёшь алкоголя, то начинают сниться научные приборы. Это интеллект берет верх над человеческим естеством. Готовальня — это нехорошо.
— Я сам вижу, нехорошо. Но зря смеёшься над суевериями, семинарист. Все семинаристы циники, давно известно. А вот Владимир Соловьёв всю жизнь носил в кармане чернильный орешек, потому что был уверен, что орешек радикально помогает от геморроя.
— С философами бывает.
— Ну, изволь, — не философ, а художник. И какой художник — соловей! Левитан. Слышал? У него было расширение аорты. Так он глину таскал на груди. Целый мешок.
— Убедил, убедил, — сказал Мефодий, покорно клоня голову. — Да и напрасно меня бранишь за цинизм. Я ведь, правда, верю, что готовальня — нехорошо: когда на Цветухина нападает изобретательский стих, он все бредит механизмами.
— Брось, пожалуйста, о своём Цветухине, — пренебрежительно буркнул Пастухов.
— Стыдно? — укорил Мефодий. — Вижу, что стыдно. Поссориться с таким другом! С таким человеком! Ведь Цветухин — гений!
— Дурак он, а не гений.
— Одно другому не мешает. Но я могу наперёд сказать, что когда твой биограф дойдёт до этого места, что ты прогнал из своего дома великого актёра, он назовёт это чёрным пятном твоей жизни.
— Плевать я хочу на биографа.
Резко остановившись, Пастухов с сердцем выкрикнул:
— Ну, пусть, пусть приходит ко мне твой гений! Я ничего не имею! Только я к нему первый — не ходок!
— Он гордый, он не пойдёт, — даже с испугом возразил Мефодий. — Ведь это ты его выгнал, а не он тебя.
— Я тоже гордый.
Пастухов потянул Мефодия к скамейке и усадил его, грузно опускаясь вместе с ним.
— Черт меня связал верёвочкой с тобой и с Егором! Ведь я не могу разделаться с идиотской подпиской о невыезде! Перестал работать! Подвёл театр! Сиди здесь и жди! Чего, чего жди, спрашивается?!
— Сочувствую, — мирно ответил Мефодий. — Но при чем здесь мы с Егором? Мы тоже страдаем. Вчерась заявился ко мне Мешков и преподнёс: в недельный срок изволь очистить флигерь. Почему? А он, видите ли, желает снести все надворные постройки, не хочет иметь квартирантов. Не желаю, говорит, подвергаться неприятностям! Я — туда-сюда. И слышать не хочет. Вы, говорит, под подозрением у полиции — и это мне ни к чему. Я — опять ему всякие контра. Какое! Домохозяин!..
— Куда же ты теперь?
— А хоть в ночлежку!
Пастухов помигал, вздохнул, отломил веточку с куста акации, начал обрывать листочки.
— Когда я уеду, можешь поселиться у меня, пока дом за мной, — пожаловал он с добротой, но тут же опять вспылил: — Как, как уехать, вот в чём все дело! Послушай, семинарист. Ты умница. Присоветуй, как мне, как всем нам троим выпутаться из силков?! Такая тоска, что хоть роман заводи!
Он и правда с неутолимой тоской посмотрел на барышень, появившихся из цветников.
Мефодий поразмыслил, прищурился, сказал:
— Тут умом не поможешь. Тут надо не логикой брать, а как-нибудь трансцендентально.
— Сонником? — усмехнулся Пастухов.
— Как-нибудь бессмысленно. Поглупее. Вот, знаешь, как повара. У них есть этакие загадочные штучки. К примеру: чтобы хорошо сварилась старая курица, надо кипятить её с хрустальной пробкой.
— Брось! — сказал Пастухов с неудержимым интересом.
— Факт! Та же пробка помогает разварить фасоль или горох.
— Вот, черт, здорово! Я не знал.
— Так вот, если бы найти такую хрустальную пробку. Тогда, может, дело пойдёт на лад.
Пастухов воскрес. Он глядел на Мефодия жадно и, как ребёнок, восхищённо. Ему нравился этот феномен, с отметиной на носу, обладающем, кажется, собачьим нюхом. Пастухов сорвался в хохот.
— Пойдём, — сквозь смех проговорил он, не в силах успокоиться. — Пойдём, тут, рядом, — свежее жигулёвское пиво. Поищем хрустальную пробку!
Он обнял и поднял со скамьи Мефодия.
28
В горах, если столкнуть с высоты камень, он сорвёт в своём полёте другой, третий, они повлекут за собою десятки, которые обвалят сотни, — и вот целая лавина каменьев, глыб и комьев земли рушится в пропасть с нарастающим устремлением, и гул раскатывается по горам, и пыль, как дым, застилает склоны, и перекатами бродит по ущельям грозное эхо. Страшен обвал в горах, и раз начался он, поздно жалеть, что сброшен первый камень.
Так одно решение, вдруг принятое, облекает человека десятками, сотнями неизбежностей, и они вяжут людей, цепляясь друг за друга, и действительные неизбежности перевиваются вокруг мнимых, и часто мнимые властвуют сильнее действительных, как эхо кажется грознее породившего его звука.
Никогда улица, где жили Мешковы, не видала такого пышного события, как свадьба Лизы. Величественный поезд карет — во главе с неприступной кремовой каретой, в которой увезли Лизу венчаться и потом вернулась из церкви молодая пара Шубниковых, — разъезжал по улице, поворачиваясь, выстраиваясь в линию, оттесняя экипажи лихачей, зачем-то исчезая и вдруг возвращаясь во весь опор на прежнее место. То вдруг все кареты замирали торжественнее артиллерии на плац-параде, то вдруг начинали волноваться и двигаться, отражая глянцем своих полированных поверхностей толпу зевак на тротуарах.
Наступил полный листопад, но дул ещё тёплый ветер, в доме Мешкова изнывали от жары, и окна стояли настежь. Всей улице хотелось проникнуть в эти окна, протискаться к пиршественному столу, внедриться во все тайны свадьбы, в карманы Шубниковых, в сундуки Мешковых, в самые души невесты и жениха — и рокоток судаченья, пересудов, пересказов порхал с одной стороны улицы на другую, влетал во двор, просачивался на кухню и, как сквозняк, опять вырывался на улицу.
Все становилось известным неугасимому человеческому любопытству. И то, что свадьба совсем было расстроилась, так как Меркурий Авдеевич, по скупости, не хотел давать за дочерью никакого приданого. И то, что Виктор Семёнович упросил тётушку поступиться гордостью, и она поступилась, потому что — верно ведь — не с приданым жить, а с человеком. И то, что Мешков вместо приданого взялся справить свадьбу и вот теперь пускал в глаза пыль богатой родне. И то, что жених души не чает в невесте, а невеста не спит ночей от гореванья. И тут уж, конечно: стерпится — слюбится. И ворох прочих поговорок. А вперемежку с поговорками: сколько заплачено за паникадила, сколько дано архиерейскому хору, да какое на ком платье, да кто первый ступил в церкви на подножье — жених или невеста и, значит, кто будет верховодить в браке — муж или жена, да чего не соблюли из обычая, да как, бывало, играли свадьбу в старину, да много ли шёлковых отрезов перепало свахе. И — господи! — нет иного случая в жизни, который задал бы столько работы языкам, сколько даёт свадьба. Стоило появиться в окне расфранчённой девушке, обмахивающейся веерком, как на тротуаре загоралось гаданье: что за красавица? с чьей стороны — женихова или невестина? Довольно было прорваться сквозь шум особенно зычному голосу, как начиналось выспрашиванье: кто кричит? не посажёный ли отец? или, может, сват? или, может, дружка?
А что же было в самом доме, что было в доме Меркурия Авдеевича, где не оставалось свободного от людей уголка, где из рук хозяев была вырвана вся власть кухмистером, поварами, лакеями, где громы музыки сменялись пальбой пробок, а пальба пробок — протодиаконским многолетием, где клубился свербящий в носу ароматный чад и неслаженно переливалось восхищённое «ура»!
Чинный порядок давно оттеснён был весёлой анархией, и каждый хотел пировать на свой образец.
Настенька все порывалась перетянуть гулянье на старинку. Хлебнув какой-нибудь сливянки, она голосисто заводила плясовую. Но старым песням никто не умел подголосничать, музыка браво перебивала певицу, и, взмахнув платочком, она шла притопывать между стульев, сладко постреливая лаковыми своими очами, нагибаясь то к сватьям, то к молодым, чтобы курнуть им на ушко фимиама.
Приятели Виктора Семёновича — в сюртуках и фраках, в высоких воротничках с отогнутыми уголками — по очереди возглашали спичи и, уже худо разбираясь в изощрённых произведениях кухмистера, требовали у лакеев капустки и мочёного яблочка.
Шафер молодого, с лицом, похожим на подгоревшую по краям лепёшечку, в бачках и в завитых кудерьках, выпятив крахмальную манишку, тиснённую розочками, старался довести до конца речь, наперекор шуму.
— Вспомним, Витюша, детские годы, — вскрикивал он, покачиваясь и простирая руки, точно готовясь спасти своего друга от смертельного шага. — Нашу резвость. Наши шалости. Что говорить! Все это так недалеко. И вот… Из года в год росла наша дружба. Как трогательно, ей-богу! Мы видим тебя уже велосипедистом, Витя! Как позабыть! Или ты мчишься на своём игренем. Какая резвость! Кто не завидовал тебе, когда ты поглощал дистанцию? Легко, как зефир. И вот, глядишь, ты уже обогнал всех нас и на жизненном пути. Ушёл на целый корпус вперёд. Но, Витя, мы не говорим тебе — прощай! Мы встретимся с тобой и в женатом образе, как встречались в детстве и отрочестве. Сейчас же тебе открылось новое поле деятельности, которое ещё не засеяно цветами. Засей его, друг, засей прекрасными ландышами и фиалками! И существуй в своё удовольствие и в удовольствие твоей необъяснимой красоты супруги Елизаветы Меркурьевны. Разреши её назвать тем именем, которым называешь ты её сам, когда к ней склоняешь головку, — дорогой твоей Лизой. Лиза, дорогая. Живите, живите в совершённом счастье с золотым человеком, который попался на вашей жизненной дороге. Любите его, как мы его все любим. Честное слово! Таких людей нет. Он человек вне прейскуранта. Ему нет цены… А тебе, Витюша, мы, твои товарищи до гроба, крикнем по-своему. Тебе крикнем, как нашему знаменитому резвому гонщику: жми, Витюша, жми! Ура!..
В десятый раз гости обступили молодых, обнимая их, целуясь друг с другом, расплёскивая вино, заглушая криками самих себя.
Чужие взгляды не отрывались от Лизы весь свадебный день — дома, на улице, в церкви. Ей уже стало казаться естественным, что на неё все смотрят изведывающими, любопытными глазами, какими перед венчанием смотрели модистки, портнихи, парикмахеры, подруги, которых называли «провожатками», тётушки, бабушки, разомлевшая от волнений Валерия Ивановна. Волосы Лизы, как никогда, были воздушны. Живые пятна краски перебегали со щёк на виски и подбородок. Впервые она надела женские украшения — колье, подаренное Витюшей, перстень с алмазом. Обручальное кольцо она носила уже больше недели. Кроме того, у неё был веер из страусовых перьев. У неё была плетёная серебряная сумочка, где находился крошечный флакон с духами и платочек, обшитый венецианским кружевом. У неё могло бы быть всё, что она захотела. У неё не хватало только минуты, чтобы остаться наедине с собой.
То, что с ней происходило, нисколько не напоминало состояние человека, потерявшего дорогую вещь и беспокойно, с надеждой ищущего её. Нет. Когда она хотела найти своему чувству имя, ей приходило в голову одно слово: безвозвратность. Все было безвозвратно. Сказав однажды: будь что будет, она словно отреклась от прошлого и видела себя новой, другой Лизой. Зернистый, переливчатый камешек сверкал на пальце этой ей самой неизвестной, другой Лизы, веер то раскрывался, то складывался на коленях, и рядом с веером вдруг появлялась мужская рука и веско лежала на колене, прогревая насквозь тонкий шёлк платья. Прежняя Лиза, наверно, не потерпела бы ни веера, ни мужской руки у себя на коленях, а этой другой Лизе веер казался богатым, красивым, мохнатые белые волоски его перьев были нежны, а мужская рука заставляла её немного обратить голову влево и посмотреть на человека по странному имени — муж. Прежняя Лиза, пожалуй, быстро отвернулась бы от человека в сюртуке с остренькими колечками бледных усиков над уголками губ и с удалым светлым коком посредине лба, а эта другая Лиза вглядывалась в маленькие меткие зрачки влажных глаз и снисходительно, чуть грустно улыбалась. Среди бушующих криков гостей Витюша несколько раз поцеловал её, предварительно утираясь накрахмаленной салфеткой. Она заметила, что у него рыхлый рот. Но она не задумалась — нравится это ей или нет. Просто она не могла ничего переменить: все совершавшееся было непреложно, все прежнее — безвозвратно. С жаждой юности — быть счастливой — она ждала, что будет дальше.
Уже когда пир затихал и старшие почтённые гости разбредались, перед уходом выпивая в передней «посошок» шипучки и кладя на поднос лакею чаевые целковые, а за столом дошумливали вокруг последних бутылок Витюшины друзья, Лиза незаметно вышла на галерею.
Далёкие горы темнели. По самой вершине их мерцала, как фольга, прощальная полоса гаснущего света. Чем ниже бежали по склонам городские дома, тем плотнее сливались они в тусклую массу. На её пепельном фоне траурными подпорами неба возвышались три знакомых пирамидальных тополя. Дневной ветер ещё не совсем улёгся, изредка сбивая с тополей горстки чёрной умершей листвы, которые порывисто рассеивались и пропадали в сумраке. Перед школой никого не было, к вечеру улицы становились холодны, осень надвигалась торопливо. Скоро ли теперь Лиза опять увидит белёный дом и трех его высоких стражей, одинаково верно оберегавших сначала её надежду, теперь — память о её несчастье? Когда она вновь станет перед этими окнами — поверенными всех её размышлений, всех ожиданий? Или, может быть, сейчас, в притихшую минуту, в подвенечном платье, с листиками мирта на голове, она должна сказать через эти стекла последнее «прощай» всему былому, чтоб больше никогда сюда не возвратиться?
Так она стояла, не слыша застольного шума, почти прикасаясь лицом к прохладному стеклу. Потом она вздрогнула и оторвалась от окна: к ней подходил, неровно подпрыгивая на носках, ублаготворённый, мокренький Меркурий Авдеевич.
— Доченька моя, — сказал он, прилежно выталкивая душевные, мягкие нотки и стараясь не комкать слога, — единственная, родная! Вот ты и выпорхнула из гнёздышка. Вот я и не услышу больше твоего чириканья. Чирик-чирик! Где ты?..
Он обнял Лизу, запутавшись пальцами в тонком тюле фаты, и приклонил раскосмаченную голову к её плечу.
— Ты думаешь — просто раставаться с дочей? Тебе не сладко, а отцу с матерью каково? Чирик-чирик? Эх, Лизонька! Что ты мне скажешь? Что скажешь отцу на расставанье, воробушек мой?
Она почтительно приподняла и отодвинула его голову. Поправив фату, отступив на шаг, сжала твёрдо брови, отвела взгляд за окно.
— Благодарю тебя, — проговорила она низким голосом. — Я из твоей воли не вышла. Сделала, как ты хотел. Но у меня есть теперь просьба, папа. Я прошу у тебя… — Она подождала немного и опёрлась рукой о подоконник. — Прошу у тебя милосердия, — сказала она вдруг громче. — Я ведь не сама ухожу из дому, а по твоей воле. Зачем же ты говоришь… кому больнее, кому слаще? Выпорхнула из гнёздышка! Не будем никогда об этом. И попроси маму не плакать. Это жестоко. Я не могу. Слезы впереди. К несчастью… впереди!
Меркурий Авдеевич глядел на неё трезвевшими глазами, слегка подаваясь вперёд и назад, переплетая пальцы обеих рук за спиной.
— Напрасно, — произнёс он, и Лиза расслышала, как он захлебнулся коротким всхлипом. — Напрасно и непохвально так отвечать отцу. По-твоему, отец тебя не жалеет, и за это сама не хочешь пожалеть отца. Коришь меня моей волей. А забыла, что ни один волос не упадёт с головы без воли отца небесного? Все, что совершается, совершается по воле его. Забыла? И ещё запомни: живи с мужем по примеру своей матери. Она за четверть века ни разу меня не ослушалась.
— О, если бы она ослушалась только единственный раз! — воскликнула Лиза. — Разве я была бы теперь такой одинокой!
Она выронила веер, наступила на него белой туфелькой. Отец тяжело нагнулся, вытянул веер из-под ноги, отряхнул и разгладил перья, сказал:
— Восстаёшь против рассудка. Должна быть счастлива, что господь миловал и тебя, и нас с матерью. Если бы не стала Шубниковой, может, сейчас шагала бы по тракту, следом за…
Он оборвал себя, но Лиза уже смотрела на него в испуге.
— Что ты о нем знаешь? Скажи мне, скажи… и я даю слово, что никогда в жизни больше не заговорю о нем!
— Ничего не знаю. Только благодарю бога, что спас тебя от несчастья. А что ты держишь его в помыслах, когда уже венчалась с другим, — это великий грех. Помни, мы посланы в эту жизнь исполнить свой долг.
— Ах, как знать, зачем мы посланы в эту жизнь! — опять воскликнула она, с силой прижимая ладони ко лбу, и в это время прозвенел голос Витюши:
— Лизонька! Лиза! Пора ехать, надо прощаться!
Он бежал к ней, и фалды сюртука развевались у него по бокам.
— Я тебя ищу по всему дому! Ты расстроена? Что с тобой?
— Нисколько не расстроена, зачем расстраиваться? — успокоил Меркурий Авдеевич, просветляя лицо восторженной улыбкой. — Я её напутствую на предстоящую дорогу. Живите в мире, в дружбе, милые дети мои! Пойдём простимся!
Он ласково соединил локотки молодых.
Все собрались в гостиной, расставившись полукругом, в середине — Лиза и Витюша. Приложились к благословенной иконе матери божией «Утоли моя печали», перекрестились. Валерия Ивановна обняла дочь и заплакала. У неё не хватало слов, она объяснялась слезами. Лиза, с горящими глазами, молча разомкнула её руки. Шафер в бачках умильно взял икону и нетвёрдо двинулся к дверям, впереди молодых. Следом прошли провожавшие.
Кремовая карета с неопределённым вензелем на дверце в третий раз за день приняла в своё пружинно-бархатное лоно Лизу. Витюша сел рядом, обнял её за талию. По дороге они смеялись над шафером: он сидел напротив, держа на коленях икону, его быстро укачала езда, он начал клевать носом, Витюша подпирал его свободной рукой в грудь, и при этом коробившаяся манишка щёлкала тугим барабанным звуком.
Новый дом Лизы принял её двумя богатыми столами. Один был накрыт винами и сластями, на другом Шубниковы разложили подарки. Здесь кучились серебро, мельхиор, бронза, в которых практичность Дарьи Антоновны, запасавшей ложки, блюда, соусники, ножи и вилки, проглядывала вперемежку с легкомыслием Витюши, накупившего вздорных подставочек, подвесочек, бокальчиков и фигурок. Тётушка, как бывалый капитан, снаряжала корабль в дальнее плавание, племянник же чувствовал себя вольным пассажиром, отправляющимся развлекаться.