Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Первые радости (№1) - Первые радости

ModernLib.Net / Историческая проза / Федин Константин Александрович / Первые радости - Чтение (стр. 7)
Автор: Федин Константин Александрович
Жанр: Историческая проза
Серия: Первые радости

 

 


— Когда-нибудь, — сказала Лиза, — когда-нибудь мы выпьем с тобой настоящего вина.

— Уж скоро, — ответил он, — я уверен — скоро.

15

Когда допивалась вторая бутылка, татарчонок, отсчитывая сдачу, весело звякнул кисетом с деньгами.

— Артист идут кумыс кушать, — сказал он резво, от удовольствия ощеривая маленькие матовые зубы.

— Ведь это Цветухин с Пастуховым, — сказал Кирилл.

Лиза цедила остатки кумыса, неудобно запрокидывая стакан отодвинутой рукой, будто стараясь заслониться локтем.

Подойдя ближе, Цветухин увидел её, просиял, хотел снять панаму, но Пастухов удержал его и, остановившись, громко запричитал:

— Смотри, Егор, какая прелестная пара, этот юноша и эта девушка. Как трогательно думать об их грустной судьбе. Девушка, милое созданье, ещё надеется жить и ходит пить кумыс, а беспощадный недуг уже подкрался к ней и неудержимо влачит её в зияющую яму небытия. Природа сверкает всеми цветами, а её лицо бледно, пальцы её дрожат, она приговорена. Бедная девушка! Бедный юноша! Бедная пара! Бедные мы с тобой!

Цветухин отмахнулся от него, они со смехом подошли, протягивая через стол руки, и Лиза и Кирилл отвечали им смехом, и татарчонок показывал все зубы, считая, наверно, что веселье не может не сопутствовать этим удивительным людям.

— А что, если бы я была действительно больна? — с неожиданным кокетством спросила Лиза.

— Боже мой, неужели я так похож на дурака? — всерьёз промолвил Пастухов. — Ведь вы своим видом опровергаете существование болезни. Я пел панихиду над природой: она меркнет перед вашими красками. Ну, перестаньте, перестаньте краснеть. Это становится неестественным!.. Ахмет, что разинул рот? Три бутылки шампанского, да постарше!

— Вот она — счастливая случайность, — сказал Цветухин. — Где вы переждали дождь? Почему не зашли к нам на дачу?

— Вы думаете, всем известно, что у вас здесь дача, — сказал Кирилл.

— Я говорил Лизе.

— Да? — удивилась она. — Это было мельком. Я как-то не запомнила… Мы спрятались от дождя под деревьями.

Она приостановилась на секунду и добавила:

— Было очень хорошо. Мы вышли совсем сухими.

— Сухими из воды, — сказал Пастухов.

Он чуть лениво рассматривал всех своим прилипчивым взором. Казалось, он был уверен, что от него ничего не скроется, и, если бы захотели, он, как гадалка, раскинул бы карты будущего. Он видел, что славному юноше предстояла первая обида чувства. О, конечно, обида будет нанесена не злой волей: откуда взяться злу в этой нежной и немного пылкой девушке? Но в руках судьбы — прихотливое перо. Что вычертит оно? Ведь самая любимая его забава — обман. Цветухин — вот кто предназначен испытать ещё несмелое увлечение молодых людей. И разве оно устоит перед его искушённой игрой? Он уже взялся за свою роль и будет вести её, хотя бы от скуки, а если бросит на полдороге, то Лиза всё равно предпочтёт несчастье с ним любому благополучию. Да и что за благополучие ожидает её с этим юношей, который поступит чертёжником на железную дорогу и будет требовать пирогов с визигой по воскресеньям? Правда, он, видимо, волевой человек. Но вряд ли Лиза найдёт утеху в его упорстве, с каким он будет отстаивать свои воскресные пироги. Мечтательность её потребует больших радостей, счастливых мук, она предчувствует их с Цветухиным, она уже не может смотреть на него спокойно. Судьба похищает её и смеётся над её молодым другом. Все ясно видно Пастухову на картах будущего, безжалостно и прискорбно их проницательное сочетание.

— Что вы так смотрите? — спросил Кирилл.

— Я смотрю, какой вы серьёзный человек.

— Почему вы находите?

— Ну, хотя бы потому, что вы сердито разговариваете.

— Нет, нет, — отозвалась Лиза, — он просто смущён… так же, как я. Мне кажется, это не он, а вы говорите очень сурово.

— О, вы его не знаете! — почти пропел Цветухин. — Александр исключительно мягкий человек.

— Не мягкий, но доброжелательный, — поправил Пастухов. — Я очень доброжелателен к вам, — сказал он Кириллу, наклонив голову.

— Благодарю.

— Пожалуйста.

Все помолчали. Пастухов выпил стакан кумыса и недовольно утёр губы.

— Я думаю, — проговорил он тоном, который требует нераздельного внимания, — я думаю, что…

Он примолк и налил ещё кумыса.

— Будем говорить просто, — начал он, понимая, что его ждут. — Вы мне действительно очень нравитесь. Я лет на десять старше вас. Ведь так? Но я молод, душевная жизнь юности мне ещё очень близка. Вы сейчас в такой поре, когда ко всему относишься с недоверием. Особенно к тому, что исходит от старших. Всякое слово старшего кажется каким-то церковным наставлением и обижает.

— Не всякое слово, — сказал Кирилл, — и не всякого старшего. Если бы так, мы не могли бы учиться.

Пастухов сделал паузу, которая могла означать, что перебивать его не следует.

— Вы в той поре, когда чужая попытка откровенного разговора принимается за покушение на внутреннюю свободу. Застенчивость переходит в скрытность. Я помню, в ваши годы я был неприветливым, хмурым. Я не мог разговаривать, мне казалось, что никто меня не поймёт, что все враждебны моим вкусам, ненавидят мои убеждения.

— Но Кирилл совсем не такой! — обиженно выговорила Лиза.

— А главное, — сказал Кирилл, — нельзя утверждать, кто из нас откровенен, кто — нет: мы едва знаем друг друга.

— Я говорю о себе.

— Вы говорите о себе, но хотите сказать, что я такой же, как были вы. А я не такой. Я не считаю, что все почему-то должны ненавидеть мои убеждения.

— А какие ваши убеждения? — спросил Пастухов, быстро облокачиваясь на стол, точно собравшись долго слушать.

Даже на ярком солнце видно было, как хлынула краска к щекам Кирилла и весь он тотчас отвердел.

— Вот вы и потеряли дар речи, — улыбнулся Пастухов.

— Ничуть не потерял. Но я не понимаю… собственно, что вас интересует? — с неожиданным вызовом воскликнул Кирилл.

— Меня и интересует молодёжь, — спокойно ответил Пастухов. — Мне хочется знать, ждёт ли она что-нибудь большое или просто так, — упражняется с гантелями, читает «Воспитание воли» Жюля Пейо, ходит в Липки с барышнями. Я, по крайней мере, жил так. А когда пришёл девятьсот пятый год, я решительно не знал, что мне делать — идти ли гулять с барышней, бить ли кого гантелями по голове. То есть я очень хотел пойти на баррикады, но не знал к ним дороги. Неужели и с вами так будет?

— Со мной лично?

— Да, друг мой, лично с вами.

— Нет. Со мной будет иначе.

— То есть вы будете знать дорогу на баррикады? — спросил Пастухов, отчёркивая слово от слова внушительными остановками.

Кирилл взглянул на Лизу, — она слегка приподнялась, удивлённая, как будто не верящая, что перед ней тот самый Кирилл, с которым она отсиживалась от ливня в овражке. Он сказал отчётливо:

— Я уже теперь знаю.

— Поздравляю вас, — произнёс Пастухов без всякой рисовки.

— Завидная уверенность, — сказал Цветухин. — И очень красивая. Дорога на баррикады. Дорога на эшафот. Можно сыграть.

— Я не актёр, — вдруг распалился Кирилл, — меня не привлекают эффекты. А что касается эшафота, то хороший солдат не думает о смерти, когда идёт на врага. Это во-первых. А потом, я знаю, вы хотите сказать старую истину, что история повторяется. Неизвестно. Ещё неизвестно, кто пойдёт на эшафот.

— Батюшки мои, — шепотком выдохнул Пастухов.

Кирилл одним духом допил остатки кумыса, словно затем, чтобы утушить свой запал.

Цветухин не спускал глаз с Лизы. Её лицо отражало не только переходы разговора, но полноту всех её чувств, — что-то похожее на страх за Кирилла, и гордость, и счастливое недоумение, почти растерянность перед его дерзкими словами. И было в её разгорячённом лице и во всей тонкой осанке волнение удовольствия, даже блаженства. Цветухин мог, конечно, отнести это волнение к себе — уже потому, что Лиза старалась не смотреть в его сторону. Но, вероятно, ни он, ни Пастухов не догадались бы, что она наслаждается своим участием в чём-то книжно-возвышенном — во встрече на поляне, в необыкновенном разговоре, который проявил несогласие во взглядах и, может быть, обещает ссору. Нет, не вульгарную ссору, не раздор, а именно книжную ссору, как у Тургенева, когда несхожие люди спорят о чём-то несуществующем, но очень существенном, и расходятся с возросшим уважением к самим себе. Оказывается, такие люди возможны не только в книгах, и Лиза находилась среди них. Вольно было Цветухину объяснять её состояние одним своим присутствием. Он нарочно не отозвался на задор Кирилла: Пастухов затеял спор и пусть продолжает, а ему, Цветухину, гораздо занятнее наивные переживания Лизы. Конечно, ему тоже интересен спор, и он прислушивается к нему, тем более что речь идёт об излюбленных предметах, но его достоинство задето неуважительным замечанием об актёре, которого будто бы всегда должен привлекать эффект. И как сделано это замечание? Действительно по Тургеневу — с истинно детским ожесточением. Впрочем, из уст такого мальчика, как Кирилл, странно было бы ожидать что-нибудь глубокомысленное. Он даже не подозревает, что Пастухов забавляется им, как кошка мышью. И, однако, Цветухин, вместе с Лизой, не пропускает ни слова из продолжающегося разговора.

После раздумья Пастухов пришёл к заключению, что Кирилл даже серьёзнее, чем он полагал. Признание это оживило молодое любопытство Кирилла, и он захотел узнать — а вот почему, собственно, Пастухов все время посмеивается, — нет, нет! не над своим собеседником (Кирилл вовсе не страдает гипертрофией самолюбия, — он так и выразился: гипертрофией), не над собеседником, а над самым содержанием беседы, как будто ставя себя гораздо выше своего разговора. Тогда Пастухов спросил, уж не обиделся ли Кирилл за гантели или, может быть, хочет взять под защиту воспитание воли? Обнаружилось, что Кирилл усердно упражняется с гантелями и не видит в том ничего смешного, тем более что вот и Егор Павлович Цветухин занимается гимнастикой по системе Мюллера. А что касается воспитания воли, то это, может быть, смешно единственно в том случае, если неизвестно, для какой цели воля воспитывается. Тут Пастухов не устоял перед соблазном и проказливо сощурился на Лизу:

— С гантелями упражняетесь и про воспитание воли читаете. А в Липки с барышнями не ходите, нет?

Кирилл перекинул ногу через скамейку, вскочил и стал в ту устрашающую позу, которая, вероятно, лучше всего ограждает права личной жизни, но овладел собою и даже усмехнулся:

— Если сознаться, самое приятное из этих занятий как раз — Липки.

Все засмеялись, но Кирилла не утешил холодный душ, которым он окатил сам себя, и он сказал насупленно, точно обойдённый супруг:

— Нам уже пора, Лиза.

Он не хотел слышать приглашений на дачу к Цветухину, он твердил тем упрямее, чем больше колебалась Лиза: нам пора, нам пора. Кумыс был давно выпит, с татарчонком расплатились и пошли через поляну, — впереди Цветухин и Лиза.

Пастухов, сощипывая и растирая в пальцах прошлогодние султанчики конского щавеля, говорил, пожалуй, больше для себя:

— То, что я прежде называл волей, теперь мне кажется отчаянием молодости. Это — смелость, которая рождается тоской о недостижимой, лучшей доле, когда опостылит все вокруг своей ложью и хочется либо все бросить и бежать без оглядки, либо все переломить. Поступки, совершаемые в такие моменты, имеют вид волевых. Но в действительности они именно отчаянные. Безответственные перед собою и перед людьми. И юные годы именно такой безответственностью и хороши. О ней-то и вспоминает с грустью обременённый ответственностью, порабощённый долгом взрослый человек.

— А я думаю, — сказал Кирилл, — у юности есть своя ответственность. Ведь в конце концов не так существенна природа воли — отчаяние это или смелость. Важно — к чему воля приложена. Важен результат усилий. Извините: вы сказали, что всего лет на десять старше меня. Но вы как-то гораздо…

— Старее? — перехватил Пастухов, даже как будто обрадованно. — Это потому, что я силюсь понять молодость. Это старит.

Он сорвал ромашку, воткнул её в петличку своего просторного, похожего на блузу, голубенького пиджачка.

— Мне нравится, как вы говорите. Отовсюду у вас торчат занозы и колючки.

Он хотел взять Кирилла под руку, но тот резко прибавил шаг. Они опять объединились вчетвером, и Пастухов пожаловался, печально ухмыльнувшись:

— Ну, Егор, дорассуждался я до того, что меня назвали стариком. И знаешь, не близко ли это к правде? Я изредка проникаюсь благоговением перед традициями. Когда я последний раз ездил в отцовскую усадьбу, она уже была продана с молотка. Я ходил по чужим, безутешным аллеям, заглядывал в старые дупла деревьев, знакомые с детства, и думал: липа, посаженная дедом Пастухова, не просто — липа, а госпожа липа. И, наверно, я чересчур бережлив с родниками, которые у нас безоглядно, чем попало заваливают.

— Ты ведь Аткарского уезда? — спросил Цветухин.

— Нет, с теми Пастуховыми мы не в родстве, — возразил Александр Владимирович с мимолётной надменностью. — Мы Хвалынские Пастуховы. Оттуда же родом Радищевы, Боголюбовы.

Он свысока посмотрел на Кирилла и Лизу и вдруг увидел, что оба они ничего не слышат ни о липах, ни о родниках. В глазах Лизы блестел налёт внезапного испуга, вот-вот должна была скопиться в них прозрачная детская слеза, и Кирилл был словно поражён этой оторопью, и что-то порицающее, как у судьи, проглянуло на его лбу, жёстко очерченном тёмными волосами. В эту секунду оба они были поглощены друг другом, и Пастухов, как всегда, быстро, свободно переменив тон, сказал Цветухину:

— Пойдём, старик, к себе на дачу: наши друзья (он слегка обнял за плечи Кирилла) приехали сюда — побыть наедине. Им надоела наша меланхолия и всякий вздор.

— Я думал, им хотелось побыть с нами, — проговорил Цветухин, с виду наивно обращаясь к Лизе.

Но она не заметила его лукавства: по-прежнему взгляд её не отрывался от Кирилла.

Когда, простившись, они остались одни, она сказала торопливо:

— Я вернусь.

— Зачем? — негромко отозвался Кирилл.

— Я сейчас. Я оставила там, на столе, ромашки.

— Вижу. Но зачем возвращаться?

Они сделали несколько медленных шагов, напряжённо и прямо, точно боясь коснуться друг друга.

— Ты так неожиданно говорил сегодня… И я стала какой-то рассеянной, понимаешь? Ну, чем же я виновата, что ты совсем, совсем другой!

— Но ведь и ты другая, Лиза!

Они замолчали и пошли быстрее. Поляна заслонялась от них тонкими колонками берёзовых стволов, которые как будто кружились — ближние отставали, дальние забегали вперёд. В глубине рощи разбрелись и стояли почти неподвижные лошади с нагнутыми к земле головами. Испаринка после дождя улетучилась, только в разлапой траве вспыхивали и гасли самоцветами крупные скатавшиеся капли. Овражек, где Кирилл и Лиза пережидали грозу, был покрыт миротворной тенью, а вершины деревьев, выполосканные ливнем, захлёбывались сверканьем зелени.

Только что, когда Кирилл собирал между этих деревьев ромашки, он почудился Лизе мальчиком, а сейчас, покосившись на него, она почувствовала его небывалое превосходство: он был взрослым, она — девочкой. Он, как отец, мог что-то спрашивать с неё, она — как отцу — чего-то не могла ему сказать. Безмолвно они шли среди разящего сияния напоённой, насыщенной довольством листвы, вспоминая, каким лёгким было их молчание час назад, на этой же заброшенной дороге, под прикрытием этого же грота из неклена, боярышника, дубняка.

Наконец уже на виду трамвайной остановки Кирилл нарушил нестерпимую немоту:

— Ты встречалась с Цветухиным?

И Лиза опять заспешила:

— Знаешь, совершенно нечаянно. И даже смешно. Один раз. Мы с тобой ещё не видались после этого, и я собиралась тебе рассказать. Но мне было так хорошо с тобой сегодня, Кирилл… я все, все позабыла. Ты понимаешь? Ты сегодня был весь такой новый!

Он не ответил. Они вошли в трамвай — в светло-зелёный, вымытый, как листва, вагон с воткнутой на крыше троичной берёзкой, — и Лиза предложила сесть на свободные места. Тогда опять бычком-супругом Кирилл отбоднулся:

— Садись, пожалуйста. Я постою на площадке.

16

Мефодий, одетый Татарином, сидел сбоку от Цветухина, глядя, как он накладывает грим, и говорил, с обидой пошлёпывая своими оттопыренными губами:

— Сухим летом заводится на смородине маленький такой червячок и плетёт клейкую паутину — все кусты залепит, тронуть нельзя. И от ягоды уже ничего не осталось, одна труха, а он все плетёт, плетёт. Вот мы, в наших общих уборных, в такой липкой паутинке перепачкались и не можем обобраться.

— Хочешь, чтобы я провалился? — не отрываясь от зеркала, спросил Цветухин.

— Ты — другое. К тебе паутинка не приклеится. Ты, если нашими задами пройдёшь, сейчас же и осмотришься — не пристал ли какой репей, и опять к себе, в свой чертог. Ты, Егор, — талант.

— Так, так. Канифоль меня, друг, канифоль, я сейчас заиграю.

— А я — что? — продолжал Мефодий. — Получил роль Татарина: выйди на сцену с завязанной рукой, помолись, помычи — и все. Так из-за этого мычанья сколько я натерпелся от дружков: чем я, вишь, лучше их, что в программе значусь? Роль, вишь, Татарина — великая роль, её в Художественном театре какой актёр играет! Помычит — весь театр рыдает. Помычать надо уметь. Мне бы такой роли ввек не увидеть, если бы я за цветухинскую фалду не цеплялся. «Ты, говорят, льстивый раб». Дураки! Я с Цветухиным на одной скамье брюки протирал, пуд соли съел. Он мне друг, а на вас он чихал.

— Ты — с похмелья? — спросил Цветухин.

— Я не пью. Я читаю. Как тогда Пастухов сказал про Льва Толстого, так у меня Толстой из головы не выходит. Достал книги и будто глаза промываю. Ещё больше за себя обидно становится: червь смородинный, паутина! Он перстом своим животворным кору с меня отколупывает, чтобы моего благородства коснуться и меня вознести. А я в страхе вижу — глубок, глубок овраг, в котором я лежу, не выбраться. То отчаяние возьмёт, то совестно до слез, и слышишь — ноги сами дёргаются, идти куда-то хотят, и как будто из оврага тропинка какая появляется кверху и манит — ступай смелее! А ведь ты, думаю, Мефодий, забунтуешь, смотри — забунтуешь! И так, знаешь, страшно, — мороз по коже.

— Забунтуешь, надо понимать — запьёшь, — сказал Цветухин, припудривая себе усы, и вдруг обернулся лицом к другу и спросил пропитым голосом: — Уважаемый алкоголик, похож я на вас?

Разжижённым, туманным взором смотрел он перед собой. Складки щёк оползли, рот увял, тряслась голова, но на ней, вздрагивая, капризно хохлились реденькие сивые космы, и в этом хохле было и презрение к убогому лику, который он украшал, и уязвлённая гордыня несчастливца.

— Пускай говорят: я льстивый раб, — благоговейно вымолвил Мефодий, — но ты, Егор, может быть, даже гений!

Цветухин распрямился перед зеркалом элегантно и заносчиво, сказал негромко:

— Цыц, леди!

— Гений, — тихим дуновением повторил Мефодий и удалился из уборной, подобрав бешмет, смиренно наклонив голову.

Цветухин не заметил его ухода. Пока он менял своё лицо, болтовня с Мефодием развлекала его, потом она стала мешать: он кончал работу над своим превращением у зеркала, и зеркало начинало работу над ним. Изменённое лицо убеждало Егора Павловича, что он больше не существует, и Егор Павлович терял свои приметы одну за другой — посадку, сложенье, рост, пока перед зеркалом не поднялся расслабленно Барон — кичливый завсегдатай ночлежки и — кто знает? — может быть, впрямь былой обладатель золочёной кареты с лакеями на запятках.

— Цыц, леди! — ещё раз произнёс Барон и засмеялся тоненьким рассыпчатым смешком.

Выходя на сцену, он всегда нёс в себе предчувствие зрителя, как надвигающейся перемены в природе — нежного восхода планеты, или нещадного урагана, или первого порхания снега. Любопытство, сладость, боязнь неизвестности — он не мог бы выразить словом это предчувствие зрителя, это томление, с каким он ожидал выхода перед толпой, да он и не видел толпу, а только в чёрной пучине её — чьи-нибудь глаза, которые будут поглощать его неотступно, и он будет играть только для них, играть особенно, перевоплощенно, и они оправдают и разрядят его предчувствие перемены. Такими глазами в толпе почудился ему неожиданно взгляд девочки, бегавшей недавно на посылках за кулисами по каким-то актёрским поручениям — за папиросами в буфет или за маркой на почту, — взгляд медлительный, не по возрасту вдумчивый — синий взгляд Аночки. Правда, глаза её мелькнули и сразу подменились другими — мягкими, будто испуганными, зеленовато-голубыми глазами Лизы Мешковой, и с этим мгновенным ощущением зрителя, как глаз Лизы, Цветухин вышел на сцену.

Лиза находилась в толпе, где-то в амфитеатре, но чувствовала себя выделенной из толпы, потому что была уверена, что ждёт появления Цветухина на сцене, как никто другой в толпе. Праздничность зрителей, пришедших на первое представление пьесы, казалась ей недостаточной, и она объясняла это тем, что зрители не знают так хорошо Цветухина, как знает она. С ней рядом сидел Кирилл. Она впервые пошла с ним в театр, и дома было известно, что они идут вдвоём. Меркурий Авдеевич долго обрабатывал ладонью бороду, прежде чем сказать:

— Непонятно, к чему показывать подобное сочинение — «На дне». Я слышал, ездили в Петербург, чтобы разрешили. Напрасно разрешили.

— Ты ведь, папа, не читал пьесу.

— Зачем читать? Люди изо всех сил стараются на поверхности удержаться, а театр тянет на дно. Сочиняют невесть про что. Разные там Пастуховы. Жизни не знают.

Лучше всего было возражать отцу молчанием — податливость располагала его, упрямство приводило в бешенство.

— Ты должна сама разбираться, ты взрослая, — проговорил он осторожно, как будто побаиваясь, не много ли даёт дочери вперёд, признавая её взрослой.

Потом он спросил с хитреньким прищуром глаз:

— Что же, ты… пойдёшь со своим… молодым человеком?

Вздохнув полной грудью, она ответила чуть слышно:

— Да.

— Так, — произнёс он после долгой паузы.

Он начинал уступать: нынче примирился с Кириллом, завтра примирится с Москвой. Это было торжеством: Лиза сидела в театре, никого и ничего не боясь, бесстрашие переполняло её, как младенца. С этого часа она была вольна в любых увлечениях, и ей показалось непонятным, что акт за актом она может сидеть совершенно неподвижно, когда внутри у неё все взбаламучено потоками движения и глаза щиплет от жаркого прилива крови.

После спектакля, в шуме вызовов, протискиваясь ближе к сцене, среди толпы, которая не хотела расходиться, Лиза говорила:

— Но я-то по сто раз видела людей из нашей ночлежки. Почему же я не знала, что они — такие? Я их ни капельки не жалела. Они даже отталкивали меня. А тут все тряпки на них кажутся завидными, правда?

— Значит, тебе понравился Цветухин, — сказал Кирилл.

— Да ведь и ты согласен, что его Барон самый несчастный из них, и его больше всех жалко. А самое главное, что их всех жалко.

— Нет, главное — что они поднимают в тебе возмущение.

— Да, они поднимают возмущение против… против всего… Именно потому, что их жалко. А Барона больше всех. Видишь, все время вызывают Цветухина.

— Вызывают, потому что он любимец. Это вечно у публики. Может, ему аплодируют за то, что он понравился в прошлом году.

— Нет, за Барона.

— Или, может, за то, что он по улице в накидке ходит.

— Но ты ведь слышишь: все кричат — Барона! Он всех растрогал, и все увидели, что галахи несчастны, как и прочие люди.

— Я себе все это иначе представляю, — сказал Кирилл сухо.

Тогда Лиза крикнула вместе с другими настойчивыми голосами: «Цвету-у-ухина-а!» — и захлопала в ладоши, нарочно поднося руки ближе к Кириллу. Почти в то же мгновенье кто-то взял Лизу за локоть, точно сдерживая её пыл. Она обернулась. Пастухов ухмылялся прекраснодушно:

— Правильно, правильно: Цветухин хорош!

Обрадовавшись ему как неожиданному союзнику, она выпалила:

— А я никак не могу убедить Кирилла, что Цветухин сделал открытие своим Бароном.

— Это автор сделал открытие, увидел в жизни, что скрыто, — проговорил Кирилл совсем в тоне назиданий Меркурия Авдеевича, так что Лиза подняла брови: откуда это?

— Мне, конечно, приятно слышать такое мнение, — посмеиваясь, сказал Пастухов, — я ведь тоже автор. Но хороший актёр делит заслуги с драматургом.

— Не всякий драматург видит в жизни, что скрыто, — так же наставительно и будто рассерженно и лично адресуясь к Пастухову, продолжал Кирилл. — Для этого мало быть даже поэтом, для этого надо быть… (он подвинулся к Пастухову) революционером!

— Вы все про своё! — сказал Пастухов, опять усмехнувшись. — Идёмте лучше поздравим Егора Павловича.

— Пойдёмте, — едва не вскрикнула Лиза.

— Я не хочу, — сказал Кирилл.

— Оставьте глубокомыслие, друг мой, — отечески посоветовал Пастухов, беря обоих под руку, — радуйтесь хорошему спектаклю — и все.

Занавес перестал раскрываться. Ещё с галереи стремглав низвергались неуёмные выкрики, а партер уже опустел, и зал сделался великолепнее: под непотушенной люстрой, как угли, тлел красный мятый бархат сидений и ярусных барьеров. Потом вдруг все исчезло, и стало похоже, будто кончился многолюдный бал, и в тихой полутьме витал только запах тончайшей пыли и надушённых платьев.

По сумрачной сцене бегали плотники, ныряя под декорации, волшебно ускользавшие вверх. Свистели вытаскиваемые из пола гвозди. Пожарные расстёгивали пояса, — медные каски их уже висели на стене.

Коридором, мимо распахнутых дверей уборных, шёл трагик, сыгравший Актёра, и, вытирая лицо мраморной от грима салфеткой, зычно повторял слова своей роли:

— Театр трещал и шатался от восторга публики!

Он зашёл к Цветухину и трижды облобызался с ним, запустив пальцы в его раскосмаченную шевелюру.

— Как сыграл, старик, как сыграл! Поздравляю. Но ты не думай, что тебе помог твой ночлежный дом. Я ведь тоже хорошо сыграл, а по ночлежкам не ездил. Искра божия помогла тебе, вот что, старик, понял? И мне тоже.

Пастухов обнял Цветухина и минутку помолчал, сжимая ему руку. Потом посторонился, указывая на Лизу с Кириллом, остановившихся при входе.

— К тебе делегация от публики.

Цветухин раскрыл объятия с таким неудержимым радушием, словно не сомневался, что в них должен упасть каждый. И хотя Лиза отступила от него, он прижал её к своей груди в лохмотьях Барона, растроганно и великодушно повторяя: «Спасибо! Спасибо!» Потом снова раскинул руки, чтобы заключить в них Кирилла, но тот шагнул за дверь и подал руку из коридора.

— Через порог нельзя! — воскликнул Цветухин, втягивая его в уборную и в то же время спрашивая: — Ну как, ну как?

— Удивительно, удивительно! — отвечала Лиза с засветившимися, влажными глазами.

— Правда? Правда?

— Удивительно!

— Ну, спасибо, спасибо! А вы, — обратился он к Кириллу, — вам понравилось?

— Вообще — да, — сказал Кирилл негромко, так что все прислушались, разглядывая критика, надломившего общий восторженный тон.

— А в частности, что же не понравилось? — спросил Цветухин с любопытством и немного поощрительно, как спрашивают детей.

— Вы не понравились.

— Вот тебе — делегация! — пробасил трагик.

— Я? Но почему же? — удивился Цветухин.

— Вы сыграли слащаво и всех разжалобили. А я читал пьесу, там совсем не так.

— Интересно, что вы вычитали, — уже насмешливо сказал Цветухин.

— В пьесе все эти оборванцы вызывающие и смелые. А вы думаете, что они просто жалкие пьяницы.

Трагик тряхнул своей мраморной салфеткой, точно отгоняя мух:

— Артист обязан волновать. Слышали, как ревела публика? Нет? Раз мы этого достигли, значит, мы победили. И ты, Егор, молодчина! Зачем же умствовать?

Вдруг раздался новый голос: Мефодий — Татарин, сидевший в уголке, распрямляясь и медленно наступая на Кирилла, в своём страшном гриме, сквозь который пробились крупные дробины пота, заговорил гневно:

— Не много ли вы берете на себя, молодой человек? Вы пришли к великому актёру в торжественную минуту, когда зритель устроил ему овацию, и осмеливаетесь его поучать! Да знаете ли вы, что об этом спектакле завтра будет говорить город? Что о нем узнают столицы? Что это — общественное событие? Знаете ли, что к нам за кулисы явился пристав и запретил играть будошника в мундире полицейского, потому что это вызывает в публике насмешки над полицией?

Тут все ахнули, переглянувшись и вскинув головы, словно в чистом небе зажглась молния, и Мефодий, поводя воинственно глазами, зашептал:

— Да после этого нам многолетие будут петь! Спектакль в историю войдёт, в историю, молодой человек!

— Я ничего не говорю про спектакль, — сказал Кирилл, со спокойным упорством выдерживая устрашающий взор Татарина.

— Так как же вы берётесь поучать актёров?!

Цветухин отошёл к зеркалу, пожимая плечами:

— Оставь, Мефодий. Каждый волен выражать свои убеждения.

Обида в его голосе будто подтолкнула Мефодия, он шагнул вперёд, готовясь снова обрушить на Кирилла негодование, но в этот момент между ними стал Пастухов.

— Я беру публику под защиту от актёров.

— Я сумею защитить себя, если мне дадут говорить, — произнёс Кирилл, выдвигаясь из-за спины Пастухова, чтобы опять скрестить взгляд с противником.

— О-о, непреклонная гордыня! — обернулся к нему Пастухов.

— Да он просто спорщик! — в испуге пролепетала Лиза. — Мне так стыдно! Я прошу вас…

Она бросилась к Цветухину. Бледная, с протянутой вздрагивающей рукой, она остановилась перед ним, на мгновенье словно потеряв речь. На щеке у неё, как у ребёнка, были размазаны слезы. Она выдавила, заикаясь:

— Простите меня… Простите нас! — и побежала вон из комнаты.

Ей что-то стали кричать вслед — Пастухов, Цветухин, за ними ещё кто-то, потом она расслышала настигающий стук шагов, но не обернулась ни разу, а слепо неслась полутёмными коридорами, лестницами, обгоняя каких-то людей, пока не увидела над собою угольно-тёмное небо в молочно-голубой остановившейся пыли звёзд.

Она пошла безлюдной площадью, и когда ноги её стали тяжело срываться с круглых лысин булыжника, она вспомнила, как возвращалась этой площадью солнечным днём, после первой встречи с Цветухиным, и ей стало до боли ясно, что этот солнечный день невозвратим.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23