Во всяком случае, отец спустя некоторое время узнал, но не от зятя, а окольным путем, через родственников, что иск был предъявлен и тяжба началась. Отныне жизнь подполковника в корне переменилась. Не было ни прежнего покоя и уюта, ни радости, испытываемой от дома и сада, ни бесед со старыми однополчанами. Темперамент не позволил ему полностью доверить ведение процесса своим адвокатам. Дяде необходимо было вникать во все самому, читать все официальные бумаги, собственноручно составлять черновики ответов (адвокаты выбрасывали их в корзинку). Он, который, можно сказать, прирос к своей тихой стариковской обители, теперь беспрерывно находился в разъездах — то в Галле, то в Магдебурге, то в Берлине (правда, без захода к нам). Везде он советовался, со всеми говорил о своем процессе. Стоило ему хоть изредка появиться в компании старых друзей, как у них сразу вытягивались лица.
Поначалу они выслушивали его с сочувствием и даже говорили, что это безобразие и что он совершенно правильно сделал, подав жалобу. Но со временем постоянные разговоры о процессе им надоели, они предпочитали вспоминать о своей полковой жизни и былых сражениях. Дядя вскоре это понял и, обидевшись, уединился.
Оставалась только тетя, но и она бунтовала, едва он заводил речь о процессе. Когда дядя принимался читать ей документы, она засыпала. Прошел почти год, и тетя уехала на Ривьеру одна. Дядя не смел отлучаться, процесс не пускал его. Со дня на день его могли вызвать в суд, ведь с обеих сторон уже поступило столько доказательств и столько ходатайств о перенесении слушания дела.
Давно настала весна, возвратилась тетя, отцвели фруктовые деревья и даже созрели вишни, когда дело «Розен contra страховое общество Галле/Заале» было назначено к слушанию. Дядю охватило лихорадочное возбуждение. Минувший год плохо сказался на нем; и без того худощавый, он отощал еще на три килограмма, стал хуже спать, а предвесенняя сырость наградила его длительной простудой.
Но вот он дождался! Наконец-то! Наконец!
По завершении судебного разбора сияющий дядя явился в Берлин к отцу. Это был его первый визит после годичного перерыва, дядя выиграл тяжбу, и на радостях простил плохого советчика. Маме он принес пралине, отцу коробку сигар, сестрам брошки, а мне с Эди несколько томов Карла Мая. Отец метнул быстрый взгляд на подаренные книги, но в присутствии гостя ничего не сказал.
Зато дядя говорил без умолку. Для человека, убежденного в победе своего правого дела, он проявлял непомерную радость.
— Вот видишь, Артур! — торжествовал дядя.— Если бы я последовал твоему доброму совету, у нас было бы на несколько тысчонок меньше!
— Они тебе достаточно дорого обошлись,— сказал отец.— Целый год тревог и волнений. Ты здорово похудел.
— Теперь уж поправлюсь! — воскликнул дядя.— Больше слышать не желаю ни о каких процессах!
Отец удивленно посмотрел на него.
— Что ты на меня уставился, Артур?.. Что-нибудь неладно?
— Нет, все в порядке! — медленно проговорил отец.— Твои адвокаты ничего тебе не сказали?
— Пожелали мне счастья! Что они еще могут сказать? Произведут расчеты, перечисления поступят сами собой!
Дядя тихо вздохнул.
— Тогда, значит, хорошо,— сказал отец.
Но дядя почувствовал, что отец вовсе не считал это хорошим.
— Артур, что мне еще должны были сказать адвокаты? — спросил он настойчиво.
— Ах! — вздохнул отец.— Я просто старый скептик в судебных делах. Видишь ли, я еще ни разу не слышал, чтобы проигравшая сторона в процессе такого рода удовлетворилась решением первой инстанции.
— Ты думаешь?..— спросил дядя и посмотрел на него растерянно.
— Я
думал,— ответил отец,— что страховщики опротестуют решение. Но раз уж твои адвокаты ничего тебе об этом не сказали, то вряд ли стоит опасаться.
Воцарилось неловкое молчание.
— Не тревожься понапрасну, Альберт,— начал отец,— я поступил опрометчиво, заговорив с тобой об этом именно сегодня. И, скорее всего, мои опасения совершенно безосновательны.
Однако по отцу было видно, что он не совсем убежден в безосновательности своих опасений.
— Ну что ж,— сказал дядя вяло,— это второе решение ведь будет только формальностью. Моя правота установлена, тут не подкопаешься.— Он с вызовом посмотрел на отца. Но отец молчал.— Артур! Скажи откровенно, что ты думаешь!
— Страховые общества,— начал осторожно отец,— неохотно идут на значительные судебные издержки, если у них нет хотя бы смутной надежды на выигрыш.
— Черт возьми! — вскричал дядя.— Право всецело на моей стороне! Оно подтверждено ландгерихтом
. И судьи следующей инстанции также признают это.
В душе отца происходила короткая схватка юриста с соболезнующим родственником. Через несколько секунд победу одержал юрист.
— Из опыта давно известно,— сказал отец,— правда, я выражу это в несколько кощунственной форме,— что судьи вышестоящие, то есть оберландесгерихт
, всегда мудрее судей нижестоящих, то есть ландгерихта. Поэтому я опасаюсь за твои перспективы.
— Тогда я заявлю еще один протест! — запальчиво воскликнул дядя.— Имею же я на это право?
— Имеешь,— подтвердил отец.— Если тебе не надоест, то попадешь и в камергерихт.
— А там ты! — обрадовался дядя.
— В палате по уголовным делам, а не по гражданским. Если принять за аксиому рискованное утверждение, что вышестоящий судья мудрее, то камергерихт кассирует решение оберландесгерихта, и ты снова окажешься победителем.
— Значит, я снова буду победителем,— торжественно произнес дядя.— Спасибо, шурин, за откровенность. Вижу, что меня ожидают тяжелые времена, но я добьюсь своего...
— Погоди! — сказал отец.— В камергерихте твой процесс еще не окончится...
— То есть как? — разочарованно спросил дядя.— Я полагаю, что выше вас нет?!
— В Пруссии — да, но над нами еще есть рейхсгерихт.
— И каковы мои шансы там?
— По отношению к рейхсгерихту я не дерзаю кощунствовать,— произнес отец торжественно, хотя морщинки вокруг его глаз улыбались.— Ибо я еще не рейхсгерихтсрат, а только собираюсь им стать. В рейхсгерихте все очень старые и мудрые. И предсказать что-либо невозможно...
— И сколько же все это вместе протянется? — хмуро спросил дядя после долгого молчания.
— Трудно сказать даже приблизительно. Может быть, два года. А может, и пять, и десять, все это очень неопределенно...
Дядя застонал.
— Не теряй мужества, Альберт,— твердо сказал отец.— Попытайся договориться с обществом. Поручи это своему адвокату. Положение у тебя сейчас сравнительно благоприятное...
— Чтобы я примирился с этими мошенниками? — снова вспылил дядя.— Нет, шурин, никогда! Они украли у меня год жизни, и пусть расплачиваются!
— Они оплатят только водопроводную аварию и, пожалуй, судебные расходы, но ни пфеннига больше. А годы жизни, которые ты на это потратишь, останутся неоплаченными. Помирись!
— Никогда!!! — отчеканил подполковник в отставке фон Розен, решительно скрипнув зубами.
И он действительно не согласился на мировую. Он вел процесс во всех инстанциях. Из мирного офицера на пенсии он превратился в ходатая по своему делу. Его мысли вращались только вокруг процесса, он читал литературу по вопросам страхования и со временем так понаторел в этом, что озадачивал своих адвокатов.
У нас в Берлине дядя редко бывал в эти годы, а если и заглядывал, то рассказывать о процессе отказывался.
— Процесс идет, шурин,— уклончиво говорил дядя.— Отлично идет, особенно по части расходов! Думаю, что через годик сможем поставить точку.
Однако прошло в общей сложности четыре года и девять месяцев, прежде чем рейхсгерихт вынес решение. Все эти годы дядя существовал, отказавшись от привычного образа жизни. Прекратились поездки в Ривьеру, встречи с давнишними друзьями. Аугуста полностью завладела запущенным садом, сотворив из него огородное хозяйство, а дядя превратился в немощного, раздражительного, обиженного старика. От его былой офицерской выправки не осталось и следа. Ходил он ссутулившись и покашливая.
И вот он сидит у моего отца в кабинете и рассказывает ему об окончательном, бесповоротном исходе процесса. Приговор рейхсгерихта вынесен: страховое общество проиграло и было присуждено к уплате всех судебных издержек.
Но на сей раз не было заметно, чтобы дядю переполняла радость, хотя он одержал окончательную победу.
— Я рад, что все миновало, шурин! — сказал он.— Пожалуй, я радовался бы не меньше, если бы проиграл, лишь бы оно кончилось. Даже выразить не могу, как мне это осточертело за последние годы! Под конец я продолжал бороться только из упрямства, из нежелания уступить, а в сущности мне было все равно, кто окажется правым; я или они. Уж раз затеял... Если б я в самом начале знал то, что знаю теперь, никогда бы этого не затеял.
На что отец привел ему поговорку о худом мире, который лучше доброй ссоры, а потом пример с люстрой...
— Ты прав, шурин,— кивнул дядя.— Теперь я бы тоже предпочел отдать люстру, чем ввязываться в процесс. Ну разве это не ужасно? Когда начался процесс, я непоколебимо верил в свою правоту. Лишь мало-помалу во мне стали пробуждаться сомнения. А теперь, когда рейхсгерихт подтвердил мое право, я все еще продолжаю сомневаться. В конце концов я действительно нарушил важный договорный пункт, а договоры надо соблюдать.
— Ты познал на себе ненадежность всех человеческих установлений, Альберт,— сказал отец.— Добиться права, конечно, можно, однако успех его всегда сомнителен. Но не ставь этого в заслугу только нам, юристам,— и полководец не всегда выигрывает битвы лишь потому, что его дело правое.
Такова история великого процесса дяди Альберта. Но вряд ли я стал бы ее рассказывать, если бы она этим окончилась. Увы, у нее был еще весьма прискорбный эпилог. Я и вообще-то о ней поведал ради этого эпилога.
После процесса минуло полгода, дядя уже совсем пришел в себя, и вот однажды, когда он сидел в башенной комнате своего дома, открылась дверь и Аугуста крикнула:
— Господин подполковник, какой-то господин хочет поговорить с вами!
Дядя ответил:
— Пусть войдет! — И через порог ступил человек, при виде которого дядины глаза гневно засверкали, а лоб нахмурился.
— Добрый день, господин подполковник,— любезно и очень приветливо поздоровался страховой инспектор Кольреп.— Я рад, что разногласия между нами наконец-то устранены. И мне приятно, хоть я верный служащий своего общества, что победили вы.— Сменив тон: — Надеюсь, все урегулировано? Все с точностью уплачено и вы удовлетворены? — Довольно рассмеявшись: — Ах да, конечно! Я же сам видел ваших адвокатов и денежный перевод! Внушительная сумма, господин подполковник! Наверное, у вас сердце пело от радости!
Но сердце моего дяди и не думало петь.
— Послушайте, вы! — сказал он грозно.— Убирайтесь отсюда, да поживее! Вы что вообще...
— Но, господин подполковник! — удивленно сказал инспектор.— Неужели вы злопамятны? Ведь вы же получили свои деньги? — И серьезным тоном добавил: — Я пришел к вам с предложением. Коротко и ясно: не хотите ли вы снова у нас застраховаться?
Дядя чуть не лишился дара речи.
— Каков наглец! — простонал он.— Такого возмутительного бесстыдства я отродясь не встречал! Вы украли у меня годы жизни и после этого осмеливаетесь являться сюда и предлагать мне...
Дядя не мог больше говорить. Дрожа от ярости, он смотрел на посетителя.
— Но, господин подполковник! — сказал тот, искренне удивившись.— Мы вовсе не лишали вас этих лет жизни... как вы можете говорить такое! Был спорный юридический казус, мы боролись до конца, sine ira et studio, ну хорошо, теперь с этим покончено! Мы же не злимся на вас за то, что проиграли!
Дядя пристально глядел на инспектора. Так вот против каких людей он боролся, так вот на кого он досадовал и злился, из-за кого расстался со своим покоем, пожертвовал драгоценными годами идущей к закату жизни. И все это было для них лишь спорным юридическим казусом!
Дядя был из иного мира, все, что он должен был делать, он делал cum ira aut studio, с гневом или с любовью, он был убежден, что веселая беззаботность этого человека — проявление величайшей гнусности.
— Вон! — только и простонал дядя.— Вон, или я за себя не ручаюсь!
На этот раз герр Кольреп не почувствовал вовремя опасности. Он еще надеялся уговорить дядю. Рассвирепев, дрожа от гнева, дядя двинулся на визитера и стал теснить его к полуоткрытой двери, протолкнул в коридор, затем дальше, к лестнице; инспектор затараторил еще быстрее, пытаясь задобрить клиента.
— Убирайтесь вон из моего дома! — крикнул дядя и с силой толкнул страховщика.
Герр Кольреп кубарем скатился по лестнице и сломал ногу. Нога срослась плохо. Герр Кольреп стал хромым. Суд обязал дядю выплачивать инспектору пожизненную ренту. Вот так, в самой последней инстанции, дядя все же проиграл свой процесс...
Когда отец рассказывал об этой печальной развязке, лицо его было очень серьезным. Но я видел, как вокруг его глаз лучились морщинки.
— Я пришел к убеждению,— обычно заключал отец,— что людям определенной профессии лучше не судиться. Например, судьям. Или кавалерийским офицерам. Для священников это еще приемлемо. Но уж, конечно, не для людей искусства...
Что касается последней профессии, то я могу лишь согласиться с мнением отца.
ПРИГОТОВЛЕНИЯ К ЛЕТНЕМУ ОТДЫХУ
Сразу же после рождественских праздников родители принимались строить планы на лето. Летняя поездка была для всех нас чем-то само собой разумеющимся; для родителей — потому, что основную часть своей жизни они провели в маленьких, почти сельских городишках, так и не сделавшись настоящими столичными жителями. Им всегда хотелось больше света, меньше шума и хотя бы немного зелени. А мы, дети, желали, по крайней мере раз в году, вырваться; именно потому, что мы были настоящими детьми большого города, летний отдых в деревне таил в себе для нас все прелести путешествия в неведомое.
Я помню лишь один-единственный случай, когда родители отдыхали летом без нас,— они ездили в Италию. Нам, детям, пришлось остаться дома под присмотром одной «тетушки», фрау камергерихтсрат Тието, которую мы просто звали Тати. За безупречное поведение нам были обещаны баснословные награды: дважды в неделю нас будут водить в зоопарк и каждое воскресенье в кондитерскую — лакомиться воздушным печеньем со взбитыми сливками. Карманные деньги на время каникул были удвоены.
Родители уехали, и с их отъездом в нашем доме воцарился хаос. Тати, у которой никогда не было своих детей, вероятно, пока еще полагала, что мы вполне благовоспитанные дети. Ах, она видела нас только в присутствии наших дрессировщиков! Если мне не изменяет память, все это время было заполнено беспрерывными потасовками между сестрами и братьями. Потасовками, на которые тетушка беспомощно взирала и то и дело испуганно вскудахтывала; когда же сражение достигало апогея, она восклицала:
— Ах, вы же посвушные дети, ведь я знаю, что вы посвушные! Ганс, ведь ты посвушный мальчик, ты пъосто пьитвояешься! Фитэ, Итценплиц, ведь вы же девочки, а девочки не деутся! — В данный момент факты весьма противоречили этому утверждению.— Дъаться гадко, фу! Дети, дети, неужели вам хочется, чтобы я написала об этом одителям, вы их тааак огоачите!
Но мы твердо верили, что Тати не напишет родителям об этом, она была слишком доброй. Мы кричали ей:
— Тати, неужели ты ябеда?! Фу, ведь ябедничать тааак гадко!! — и продолжали потасовку.
Каких-либо принципиальных разногласий с сестрами у нас не возникало. Нам доставляло истинную радость шуметь и возиться в комнатах, где из-за отца мы всегда были вынуждены вести себя тихо. Сестры были старше и сильнее нас, но им мешала одежда. По тогдашней моде они носили длинные, почти до пят, платья и корсеты, которые мы, мальчишки, называли стальными панцирями.
И дрались они по-девчоночьи — сильно бить избегали, зато хитрили. Обычно они решали исход боя в свою пользу таким маневром: обе набрасывались на одного из нас, не обращая при этом внимания на другого, валили его с ног и молниеносно сооружали над ним гору из стульев и столиков. Затем тотчас хватали другого. И прежде, чем мы успевали выбраться из-под шаткого, грозящего обвалом нагромождения мебели, девчонки скрывались в своей комнате и запирались на ключ. (Самое важное для них было — выиграть время, чтобы успеть запереть за собой дверь.)
Нам, мальчишкам, только и оставалось, что тщетно барабанить в дверь либо, когда жажда мести особенно одолевала, пускать струю воды в замочную скважину. Помню также, как однажды мы с Эди нашли в кладовой пропитанную серой нитку, подожгли ее и просунули через замочную скважину в комнату сестер, чтобы выкурить их. Но тут осажденный неприятель предпринял отчаянную вылазку, и мы были разбиты наголову.
К несчастью для Тати, наша старая Минна тоже ушла в отпуск, она бы ни за что не потерпела подобного распутства в родительской квартире. Другая служанка, Криста Бартель, поступила к нам совсем недавно, она приехала из деревни, и ей было всего семнадцать лет. Так что Тати она не оказывала ни малейшего содействия. Напротив, вскоре нам даже удалось убедить Кристу в том, что наш образ жизни гораздо интереснее, нежели уборка комнат, после чего мы приобрели в ее лице союзника. Эта простодушная девушка, совершенно потерявшаяся в обстановке большого города, полагала, что мы, будучи детьми богачей,— а наших родителей она, естественно, считала неимоверно богатыми,— имели полное право вести себя именно так, как мы себя вели, и что Тати поступает совершенно несправедливо, пытаясь умалить наши права.
В самом деле, ну что за удовольствие драить медную посуду на кухне, ведь куда интереснее, пользуясь отлучкой Тати, превратить священную плюшевую гостиную в сераль Гаруна-аль-Рашида
, употребив для этого все имевшиеся в квартире подушки, ковры и покрывала. Криста и сестры изображали завуалированных гаремных дам,— из тюлевых занавесей получались великолепные вуали! — Эди был визирем, а я, конечно, Гаруном. Правда, я не знал, что мне делать с моими женами. Больше всего я был склонен срубать им головы за малейшую провинность, что дамам не очень нравилось, поскольку обезглавливание производилось отцовским длинным бамбуковым ножом для разрезания бумаги. Потом мы додумались топить их в мешках: непокорных жен заворачивали в ковер, перевязывали веревкой и бросали в море, то есть оттаскивали в темный чулан.
Мы с Эди здорово наловчились закатывать в ковры всех трех девчонок. Начинали с самой большой — Кристы; тут нам помогали Итценплиц и Фитэ, потом закатывали Итценплиц уже с помощью Фитэ, ну а с Фитэ мы справлялись сами. Как-то раз, убедившись, что «жены» упакованы на славу, мы исполнили над поверженными язвительный куплет, после чего, невзирая на их мольбы и угрозы, захлопнули дверь в чулан и отправились на улицу в поисках новых приключений.
Тем временем вернулась добрейшая Тати. Как всегда, она забыла ключи. Она звонила и звонила с похвальным терпением, но на ее звонки никто не отзывался. В квартире, где она оставила пятерых пышущих здоровьем молодых людей, царила могильная тишина. Тати была очень пугливой, она сразу же подумала о газе, взломщиках, убийцах...
Делясь своими опасениями с консьержем, она вся дрожала. Консьерж видел только нас, мальчишек, когда мы уходили. Повторные звонки, дуэтом, также не возымели никакого действия, как и соло тетушки. Был вызван слесарь, и дверь открыли.
— Похоже на то! — воскликнул консьерж.— Тут, верно, похозяйничали взломщики!
Квартира выглядела именно так. Разбросанные постели, опрокинутые стулья, сорванные занавеси, стянутые скатерти, перевернутые вазы были тому роковыми уликами. Тетушка грустно улыбнулась. В последнее время она нередко видела подобные улики, они не безусловно указывали на взломщиков.
Но тишина в квартире навевала тревогу. Слесарь вооружился молотком, консьерж — чудесной отцовской тростью из эбенового дерева, а тетушка подняла упавшую акварель — древнеримский акведук в Кампанье — и понесла ее под мышкой.
Они обошли всю квартиру, преисполненные дурных предчувствий. Лишь в самом конце длинного «черного» коридора, возле чулана, они услышали обессиленные крики и, открыв дверь, обнаружили запакованных гаремных дам.
В жарком помещении без окон, завернутые в толстые ковры, девчонки провели несколько весьма неприятных часов. Спасители подумали сперва, что это дело рук озверевших громил. Всеобщему возмущению не было предела, когда выяснилось, что все это совершили два скромных, благовоспитанных мальчика.
Слесарь тут же высказал готовность остаться и помочь тетушке как следует проучить виновников. Но Тати, заботясь о добром имени моих родителей, была вынуждена отказаться (на свою беду) от его услуг. Она решила строго, даже очень строго обойтись с нами, когда мы вернемся, она даже рискнула бы на сей раз отхлестать нас по щекам. Но Тати не учла той жажды мести, которая охватила девчонок!
Едва мы появились в квартире, едва Тати приступила к головомойке, как три девчонки набросились на нас. Да, простодушная Криста тоже приняла участие в избиении сыновей своего хозяина! Тетушка, этот увядший листок в потоке времени, тщетно пыталась своим голоском перекричать грохот битвы, напрасно ее слабые, дрожащие руки хватались то за чей-то рукав, то за чью-то ногу, внезапно вынырнувшую из свалки. Тати пришлось отступить, водоворот грозил затянуть ее самое.
Побелев от страха, она спряталась за стол и оттуда наблюдала за разбушевавшейся стихией. Изрядно поколоченных, нас отволокли в ванную и заперли. Девчонки отказались даже выпустить нас к ужину. Пусть голодают, пусть всю ночь не спят, ключа они не отдадут. Лишь после полуночи тетушке удалось стащить ключ у Итценплиц из-под подушки и освободить нас. Мы с Эди все это время провели в купаниях и морских сражениях — ванная комната выглядела соответственно!
Бедная, теперь уже давно почившая тетушка! Боюсь, что мы со всей нашей неосознанной детской жестокостью превратили для тебя тот летний месяц в истинный кошмар! Ведь незадолго до этого ты потеряла мужа и чувствовала себя очень одинокой и покинутой. Ты ожидала хоть чуточку сострадания, а попала к настоящим разбойникам! Как сейчас, вижу тебя в черном платье, тщедушная фигурка с бледным лицом и забавно вздернутым кончиком носа, который всегда был покрасневшим. Сколько слез ты, наверное, пролила из-за нас, Тати, как мы дразнили тебя этим носом! «Почему у тебя такой красный нос, Тати?.. Неужели ты тайком пьянствуешь, Тати?.. У тебя винный нос, Тати!.. Нет, это водочный нос!.. Нет, это нос-карбункул!.. Тати, можно, мы посыпем твой нос мукой,— интересно, будет он просвечивать?» Ужасные дети, и отвратительнее всех я,— а уж меня-то должны были кое-чему научить латаные штаны!
Но я должен тебя похвалить, Тати: несмотря на все муки и страхи, которых ты натерпелась по нашей милости, ты не наябедничала на нас родителям. Ты не призвала их на помощь, ты решила выдержать до конца. И хотя родители вернулись из Италии внезапно и намного раньше ожидаемого, вызванные нашими соседями сверху и снизу, которые не смогли вынести шума, ты заступилась за нас и все беды приписала своему неумению обращаться с детьми. Благодаря тебе нам не задавали никаких неприятных вопросов, не состоялся и строгий суд. Тот период летних каникул всегда обходили глубоким молчанием. Привезенные из Италии подарки мы, конечно, увидели, но и только; промелькнув перед нашими взорами, они вмиг исчезли. Лишь гораздо позднее, под влиянием наших возрастающих успехов, эти подарки нашли дорогу к нам!
Но, как уже говорилось, те летние каникулы были единственными, которые мы провели таким вольным, диким образом и тем не менее обманулись в своих ожиданиях: родители сделали соответствующие выводы и отказались от поездок в Италию, они предпочли оставаться поблизости и не спускать с нас глаз. Мы опять уезжали на лето всей семьей.
Всякий раз возникали затруднения в выборе места отдыха: оно должно быть дешево, не слишком далеко от Берлина и соответствовать мечте родителей о деревенской тиши и красоте. Так родители обнаружили несколько уголков, куда в ту пору вряд ли заглядывал хоть один берлинец. Мы отдыхали в Ной-Глобзове, покинутом стеклодувами и пришедшем в упадок селе; не одно лето провели мы в Граале, когда там еще было по-деревенски тихо и малолюдно, без кабинок на пляже, без курортных поборов. В Мюритц уже понаехали берлинцы, Мюритц становился людным приморским курортом, но в Граале пока царил покой.
Как только место летнего отдыха было выбрано, отец первым делом покупал карты, топографические карты той местности,— так называемые листы мензульной съемки. И вот зимними вечерами, когда за окнами летали снежинки, мы усаживались возле отца и, следя за его пальцем, совершали летние прогулки. Любовь к порядку была у моего отца столь велика, что он постыдился бы отправиться в какую-либо местность, не изучив заранее, еще до того, как увидит ее, каждую дорожку, каждый мост, каждый перелесок.
Под его руководством мы незаметно учились читать карту и вскоре различали все топографические знаки. Мы знали дорогу из Гельбензанде в Грааль, все ее разветвления и все лесные полосы вдоль нее. Мы точно могли сказать, где кончится лес и покажется вытянутая длинной улицей деревня. И как бы хорошо мы ни изучили все это заранее, для нас всегда было неожиданностью, когда увиденное на черно-белом листе превращалось в действительность. Маленькие закорючки, обозначавшие на карте лес, вздымались огромным куполом буковой рощи; дорога, которая казалась нам такой ровной и прямой от начала до конца, которую ничего не стоило всю окинуть одним взглядом, извивалась по лесу и от поворота до поворота просматривалась не более чем на сотню шагов вперед. Она вовсе не была ровной — врезанная в песчаный грунт, дорога переползала с холмика на холмик, о которых карта и не ведала.
Кроме карт, отец покупал еще (правда, в другом магазине, в центре Берлина, кажется, на Миттельштрассе) почтовые открытки с видами той местности, где нам предстояло отдыхать. Сам я ни разу не бывал в этом магазине, не смог его отыскать и позднее; сомневаюсь, существует ли он еще. Но то, что нам рассказывал о нем отец, граничило с чудом.
Там можно было приобрести видовые открытки не только любого уголка Германии, но и почти всех достопримечательных мест земного шара. Когда отец спрашивал у продавца виды Грааля, то, допустим, другой покупатель слева интересовался Марселем, а покупательница справа рылась в открытках с видами Канн, настойчиво утверждая, что существует еще одна, особенно красивая открытка, на которой три пальмы сзади и две пальмы впереди. И эту открытку находили! Отец, конечно, больше всех радовался тому, что она «находилась». Ведь он так любил порядок.
И бережливость. Поэтому весь потребный нам на лето запас открыток отец покупал не в Граале, а в той лавке, на Миттельштрассе, где они стоили пятьдесят пфеннигов за дюжину, меж тем как в Граале пришлось бы отдавать за них целую марку. Открытки надо было посылать всевозможным знакомым и родственникам в качестве доказательства, что отправитель провел лето на отдыхе; впрочем, посылать приветы во время летних каникул полагалось вообще. Но если для множества приветственных открыток выделяется весьма скудная сумма, то покупать их желательно как можно дешевле. На счету каждый пфенниг, значит, любая возможность сэкономить еще несколько пфеннигов — удача. Поэтому отец шел за открытками в берлинский магазин.
Тот, кто сам не испытал этого, вряд ли представит себе, с какой интенсивностью экономило поколение, жившее на рубеже минувшего и нынешнего столетий. И не из скупости, а из глубокого уважения к деньгам. Деньги были трудом — часто очень тяжелым, часто очень плохо оплачиваемым, а потому небрежное обращение с деньгами считалось грехом и заслуживало презрения.
Отец вовсе не был скупым; позднее я не раз убеждался в его щедрости, когда кто-либо из детей нуждался в деньгах; каким счастливым бывал он, отдавая одному из нас сбереженную с таким трудом сотню и даже тысячу. Но тот же самый отец мог страшно рассердиться, если обнаруживал туалетное мыло плавающим в мыльнице, где оно размокало и оттого слишком быстро расходовалось. Моя руки, он особым приемом заставлял мыло проскользнуть между ладонями так, что оно едва успевало намокнуть,— экономия! Когда откупоривали бутылки с соками домашнего приготовления, то сургуч с горлышек непременно сбивали в специальный горшочек,— через год его разогревали и опять пускали в дело! Если топилась печка или горела керосиновая лампа, отец никогда не зажигал спичку: из старых почтовых открыток он нарезал фидибусы — узкие бумажные полоски, подносил фидибус к огню и раскуривал свою трубку. От каждого печатного бланка, от каждого письма он отрезал неиспользованную часть листка и употреблял эти бумажки для заметок.
У него были сотни идей, как ограничить расходы, но я должен признать, что ни одно из этих мероприятий по экономии не уменьшало достатка в доме и не наводило на мысль о бедности (исключение, конечно, составляли мои латаные штаны). Бережливость в нашем доме стала настолько привычным делом, что мы — даже я, прирожденный расточитель,— сами ограничивали свои желания. Потребовать за столом добавку к трем прозрачным ломтикам мяса казалось нам злодеянием.
Уже позднее, к нашему изумлению, мы узнали, что отец был весьма состоятельным, почти богатым человеком, который, благодаря своей железной бережливости, сумел сохранить и умножить несколько наследств. И я должен еще раз подчеркнуть: мы никогда не были лишены того, что имели другие дети. А если в некоторых вещах отец проявлял, пожалуй, чрезмерную экономность, то это наверняка касалось только его собственной персоны.
Забегая вперед, скажу, что одно из моих самых печальных воспоминаний связано с тем днем, когда отец, после недавно окончившейся инфляции, пришел домой из банка. Ему там предложили закрыть счет «за незначительностью суммы». В ящике из-под сигар он принес жалкие остатки своих сбережений почти за пятьдесят лет жизни. Он долго сидел, перебирая пачечку акций, и бормотал: «Бумага, бумага, лишь одна бумага!»
Но и тут отец не потерял мужества. Он был уже пенсионером, старым, больным человеком, однако сразу же начал откладывать часть пенсии. Он думал о жене, которая была гораздо моложе его, и о детях. Он снова принялся экономить, он считал это своим долгом. И несколько лет спустя, перед смертью, отец с полным правом мог сказать: «Моей жене не придется отказывать себе в том, к чему она привыкла. Если ей захочется, она и подарить кое-что может, ведь она это любит...»