Современная электронная библиотека ModernLib.Net

У нас дома в далекие времена

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фаллада Ганс / У нас дома в далекие времена - Чтение (стр. 16)
Автор: Фаллада Ганс
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Да, таковы были теневые стороны отцовской бережливости и педантизма. Правда, в столь резкой форме, как в этом случае, нам их больше ни разу не дали почувствовать. Вспоминаю еще, что между отцом и мамой иногда возникали мелкие разногласия по поводу расходов на домашнее хозяйство. Мама с годами научилась поистине артистически «изворачиваться». У отца был составлен годовой бюджет, в котором учитывалось все до последней мелочи, предусматривалось также ежемесячно откладывать определенную сумму из жалованья. Поэтому всякий дополнительный расход вынуждал его пересматривать смету, идти в банк, снимать какую-то сумму со сбережений, что, в общем, вызывало у него крайнее беспокойство. «Надо же что-то откладывать»,— сетовал он.

Когда же мама отвечала ему, что в таком случае придется отказаться от приема гостей, он возражал: все, мол, образуется; там, где сыты шестеро, найдется кусок и для седьмого — положение, в истинности которого усомнится любая домашняя хозяйка.

Вероятно, вследствие этих скрупулезных вычислений у нас, детей, возник миф о том, что отец записал до пфеннига все расходы на каждого ребенка со дня его рождения и у того, на кого потратили больше, чем на других, излишек будет удержан из доли наследства. Мифическая книга счетов очень часто фигурировала в наших мыслях и разговорах. Но была от этого и польза: мы никогда не завидовали друг другу. Если, например, Фитэ, получив новое платье, хвасталась им перед Итценплиц, та пренебрежительно замечала:

— Все равно вычтут из твоего наследства!

На что Фитэ возражала:

— Ах, оставь! До этого еще так далеко!

Но тон ее был уже менее хвастливым.

И хотя мифической книги счетов, разумеется, никогда не существовало, мы, став уже взрослыми, все-таки продолжали еще чуточку в нее верить, а когда отец умер, даже не удержались от поисков. Отец же распорядился совсем наоборот: все мы унаследовали совершенно равные доли, без учета того, что получили «заранее». Но мне думается все же: будь у отца на то время, он бы завел такую книгу. Он был вполне способен на это. И не для того, чтобы в конечном итоге удержать с нас «перерасходы», а справедливости ради. Никто из его детей не должен был и думать, что у него есть какие-то преимущества перед другими...

Но то испорченное рождество было единственным исключением из многих-многих, ничем не омраченных праздников.

После того как с распаковкой и раздачей подарков было покончено, всех звали к столу. Мы, дети, следовали этому зову без удовольствия, нам хотелось еще и еще играть в новые игрушки, а для утоления голода стоят блюда со всякой всячиной — хватай и ешь.

Естественно, такое самовольство не допускалось. С мудрой предусмотрительностью в рождественский сочельник всегда готовили селедочный салат (мама полагала, что кисло-соленая закуска перед сладостями для нас самое лучшее!). В конце концов мы с завидным аппетитом уписывали множество вкуснейших вещей, и застольному веселью не было границ. Все наперебой галдели о своих подарках, о том, что понравилось особенно, каждый спешил поделиться своей радостью с родителями.

Отца, конечно, одолели вопросами — что означали его загадки, решения моей я так и не смог найти на своем столе и вообразил, будто отец приберег для меня еще какой-то подарок.

— Это же так просто, Ганс,— сказал отец.— Твои оловянные солдаты угловатые, но деревянная коробка круглая. Она легкая, а солдаты тяжелые. Римские легионеры существовали тысячу лет назад, а у тебя они — сегодня... Вот видишь, Ганс, не так уж сложно было отгадать.

Теперь-то мне стало ясно.

А потом был долгий вечер, нам разрешили играть до десяти часов. Пока мы возились с подарками — Итценплиц, конечно, уже читала, словно была обязана проглотить за этот рождественский вечер все свои книги,— отец сидел у рояля и «пробовал» новые ноты, подаренные ему мамой. Мама наведывалась в рождественскую комнату лишь урывками, ибо в кухне кипела работа. На завтра жарился рождественский гусь и вообще готовилось как можно больше впрок, ибо прислуге тоже надо было облегчить жизнь на ближайшие два дня.

Затем мы отправлялись спать. Брать с собой книги запрещалось, но можно было взять самую любимую игрушку и положить ее на стул возле кровати. А пробуждение на следующее утро! До чего же хорошо — проснуться с мыслью, что сегодня рождество! Три месяца говорили о нем, так долго ждали, мечтали, и вот оно наступило!

В ночной рубашке крадешься в рождественскую комнату, но как бы рано ты ни пришел, там непременно уже кто-то есть. И вот сидишь, поеживаясь от холода (топить начинают гораздо позднее), и с гордым сознанием владельца спокойно обозреваешь свои новые сокровища. При этом не забываешь, конечно, полакомиться со стола; ну а если уж совсем потерял стыд, то пролезаешь за елку, в тыл, и тем самым бережешь свои запасы...

С утра начинались визиты. К мальчикам приходили мальчики, к девочкам девочки, весь день не прекращалась толчея, шум и трескотня. Гости наносили визиты официально, с тем чтобы пожелать друг другу хороших праздников, а на самом деле разглядывали подарки, сравнивали, одобряли или порицали.

Бедному отцу некуда было приткнуться. Но он переносил это с кротостью и лишь изредка, урывками, заглядывал в свои папки. Второй день рождества протекал уже менее безоблачно, ибо все утро надлежало писать благодарственные письма.

— Приступить к этому никогда не рано,— поучал нас отец.— Они же прислали вам посылки точно к рождеству, вот и вы так же своевременно поблагодарите их и поздравьте с наступающим Новым годом!

Писать благодарственные письма было невероятной мукой. В который уже раз мы убеждались, что полного счастья на земле не бывает; получить десять — двенадцать посылок очень приятно, но это обходится каждому из нас в десять — двенадцать писем! Я старался выводить буквы как можно крупнее. А кроме того, писал всей родне один и тот же текст, опасаясь, правда, что они это могут заметить. Мне почему-то казалось, что дяди и тети обмениваются между собой нашими драгоценными рукописями!

МАМА

Счастливое у человека детство или печальное — не всегда зависит лишь от него одного. Здесь не всяк своего счастья кузнец. Многое могут добавить или отнять родители и окружение. У меня были все предпосылки для счастливейшего детства: самые любящие родители в мире, благонравные сестры и брат; и если я все-таки получился сварливым, раздражительным мальчишкой, с тягой к уединению, то причина этого была только во мне. А мама с ее кротким и приветливым нравом, казалось, была создана для счастливого детства, однако оно получилось безрадостным, и не по вине мамы, — причиной тому был ее приемный отец!

Я уже рассказывал, что бабушке после смерти ее мужа пришлось разлучиться с моей мамой. Она попала к дяде Пфайферу, вдовцу, который прежде был женат на бабушкиной сестре. Другая сестра бабушки, оставшаяся незамужней, вела у вдовца хозяйство. Дядя Пфайфер — по-иному его у нас никогда не называли, я до сих пор не знаю его имени,— был человек неплохой, но подвержен настроению, а это почти то же, что плохо... Детей у него никогда не было, да он и не любил их,— а это уже похуже. Не один десяток лет он служил нотариусом и судебным советником в небольшом провинциальном городишке, знал всех и вся и, зная все тайны, держал всех в своей власти,— а это самое скверное!

В целом у меня сложилось впечатление, что дядя Пфайфер — я успел познакомиться с ним лично — был вовсе неплохим человеком. В сущности, он скорее был, пожалуй, мимозой, но всю свою жизнь питался кровью дракона, а вскормленная драконовой кровью мимоза — это нечто ужасное! Он всегда чувствовал себя обиженным и не понимал, что другие тоже могут обижаться. Он вмешивался в чужие дела, однако не терпел ни малейшего вмешательства в свои собственные. Все лучшее было у него, он знал все, а у других не было ничего, они ничего не знали и ничего не умели! Он любил подшучивать над другими, и порой довольно грубо, но малейшую шутку в свой адрес воспринимал без всякого чувства юмора. Он помнил зло годами, однако презирал тех, кто не мог сразу же простить и забыть. Итальянцев он считал вырождающимся народом, потому что они ели помидоры, и к тому же сырые! По его мнению, единственно приличной обувью для мужчин были штиблеты с резиновой встеж-кой,— короче говоря, он целый век не вылезал из своей глухой провинциальной дыры. Он был пупом земли, притом пупом, который, увы, частенько воспалялся. И как уже сказано — мимозой, питающейся кровью дракона,— лучшего сравнения я не нахожу.

А вдобавок он стал приемным отцом моей мамы. Напуганную, измученную восьмилетнюю девочку, еще не опомнившуюся после смерти отца и разлуки с матерью, сестрами и братьями, дядя Пфайфер взял за руку и повел через весь город в женскую гимназию фрейлейн Миттенцвай. Он вошел с ней во время урока в переполненный класс и сказал:

— Вот вам ковылялочка!

Потом он ушел, держась за живот от смеха. Моя мама, конечно, не засмеялась, а заплакала, ибо весь класс встретил ее шумом и гамом! Прозвище сразу прилипло к новенькой, еще многие годы ей часто приходилось выслушивать пренебрежительное:

— Эх ты, ковылялочка!

Дядя направился не то к себе в контору, не то домой и, довольный своей удачной шуткой, тут же решил пошутить еще раз. Остановив на улице знакомую пожилую фрейлейн, он прошептал ей:

— Фрейлейн Кирхгоф, эта жакетка, что на вас, краденая! Я узнал ее! Чтобы через десять минут она была у меня в конторе!

И удалился, трясясь от смеха. По дороге дядя придумал себе новое развлечение — вслед каждой молодой женщине он тихо говорил: «Фрейлейн, у вас сверкает!» — чем вызывал легкий вскрик. Ибо дамы в то время носили еще длинные юбки, которые застегивались сзади. Если кнопки не были аккуратно застегнуты или же сами по себе расстегнулись, то в соответственном месте «сверкала» белая нижняя юбка.

Не доходя до своей конторы, дядя заглянул в винный магазин и заказал на счет господина муниципального советника Бёзике, к которому был приглашен вечером, двадцать бутылок лучшего бургундского. Герр Бёзике славился тем, что угощал своих гостей третьесортными винами, поэтому дядя предположил, что муниципальный советник будет благодарен ему за намек на способность гостей оценить и кое-что получше. Однако тут дядя ошибся...

Затем господин нотариус скрылся в своей конторе и принялся тиранить клиентов: им надлежало делать только то, что хотелось ему, иначе он вел их процессы плохо. И он сердился на клиентов, если те не слушались его, сердился на судей, если они выносили не то решение, что он ожидал, сердился на тетю, если на обед подавали мясо, а он предвкушал рыбу (пусть в тот день во всем городе не было рыбы, но его это не касалось, он все равно сердился!). А на маму он вообще сердился всегда...

Но удивительно, что при всем том этот человек был, в сущности, добр, только болезненно обидчив. Дядя искренне привязался к моей маме, делал для нее все, что можно сделать для ребенка,— естественно, по своему разумению! — но он был кошмаром ее детства, он превратил ее жизнь в ад. Мама вечно боялась его, она никогда не знала, что дяде понравится, а что — нет (он и сам этого не знал!). Ее маленькое сердечко жаждало ласки, девочка тосковала по своей милой матушке, по сестрам и братьям, но то, что она тосковала, что ей хотелось домой — это же опять оскорбление! Дядя и его дом были в сто раз лучше, чем жалкий «свекольный бурт» в Целле, в котором обитала бабушка,— о чем тут тосковать!

Была попытка общаться с подружками, но и ее вскоре пресекли.

Мама сказала:

— Дядя, меня сегодня позвала к себе Густхен Фрёбель. Можно, я пойду в гости без фартука? Все девочки будут без фартуков!

На что дядя ответил:

— Милое дитя, я бы охотно разрешил тебе, но это было бы против моего принципа. Моя мать всегда носила фартук... и вообще — к чему эти хождения по гостям?! Ведь приглашать в мой дом детей я тебе не позволю. Хватает шума от тебя одной, разбитых вещей тоже... и вообще у нас дома лучше всего!

Конечно, мама могла бы снять фартук у Фрёбелей, но вряд ли бы осмелилась. В городишке все становилось известным, а кроме того, дядя вполне был способен внезапно появиться в роли ревизора в детском обществе! Таким образом, мама все реже и реже ходила в гости, а после того, как с ней приключилась большая беда, всякие игры и встречи с подружками и вовсе прекратились.

Случилось это так: в классе мама была первой по всем предметам, но вот с гимнастикой у нее ничего не получалось. Ее соученицы прекрасно это знали, и когда однажды во время игры в фанты на детской вечеринке пришла очередь «водить» маме, то подружки поставили на стол стул, на стул скамеечку, а маме велели взобраться на эту пирамиду и прочитать оттуда стихотворение.

Со страхом и трепетом мама карабкалась наверх, она чувствовала что дело кончится плохо, но могла ли она отказаться?! Ну вот и все!.. Мама вместе с «башней» рухнула на большое зеркало, которое, естественно, разлетелось на кусочки. Она поранила себе лицо, дети в ужасе закричали, сбежались взрослые и подняли бедняжку. Тут выяснилось, что самая опасная рана не на лице, а на руке — у мамы была повреждена артерия.

Руку кое-как перевязали и побежали за врачом. Все дрожали, правда, не столько за жизнь моей мамы, сколько в ожидании гнева советника юстиции Пфайфера. Врача — единственного в городишке — дома не оказалось, он уехал в деревню к роженице и должен был вернуться очень поздно. Поскольку дело не терпело отлагательства, разыскали бравого асессора, которому доводилось видеть, как зашивают резаные раны после студенческих дуэлей на рапирах, да и сам он испытал это на собственной шкуре. Асессор зашил мамину рану обычной швейной иглой с обычной ниткой — какая там асептика! Естественно, все швы нагноились, и маме пришлось немало помучиться!

Но это было еще не самое скверное. Хуже всего оказался дядя, который в наказание,— ну в чем же несчастная провинилась? — перестал с мамой разговаривать и молчал целых три месяца, минута в минуту. Как он рассчитался с хозяевами дома, где пострадала мама, и с тем асессором, что столь необдуманно пришел ей на помощь, мне — слава богу! — неизвестно! Но рассчитался он с ними наверняка!

Вот так мама и жила одна-одинешенька в большом доме у двух старых людей. К счастью, за домом имелся сад, и хотя сад этот был весьма «укрощенным», где не разрешалось ни рвать цветов, ни сходить с дорожки, все же он был какой-то отдушиной, там дышалось привольнее. Мама долго упрашивала тетю купить скакалку и получила ее, выслушав, правда, немало возражений насчет «приличия» и «дикости» подобной затеи. Скакалка была единственной радостью для мамы, но однажды она исчезла — то ли потерялась, то ли ее куда-то задевали!

После бесконечных, но тщательных поисков маме стало страшно: дядя или тетя наверняка спросят ее о скакалке, и если придется признаться, что она ее потеряла, то последствия будут ужасными! И хотя маме не разрешалось иметь денег, она припрятала монетку, которую ей однажды подарил врач за то, что она мужественно держалась, когда ей рвали зуб. Поборов тяжкие сомнения, мама настолько расхрабрилась, что решила купить новую скакалку. Тайком она выбралась из сада в городок, что было, разумеется, строжайше запрещено, пошла в магазин и попросила скакалку.

Однако тут возникло новое затруднение. Скакалки были, но только с красными ручками, а та, что мама потеряла, была с зелеными! Мама долго колебалась, но в конце концов рассудила: уж лучше с красными, чем никакая, и купила скакалку. Пользовалась она ею осторожно — уходила от дома на такое расстояние, чтобы с веранды видели, что она прыгает, а какие у скакалки ручки — не разглядишь!

И вот тогда-то случилось самое ужасное: мама нашла свою старую скакалку с зелеными ручками! Что же теперь делать? Как объяснить грозному дяде наличие двух скакалок? Мама прятала и перепрятывала веревку с красными ручками, но ни один тайник не казался ей надежным. Наконец она решила избавиться от предательской скакалки и уничтожить эту свидетельницу своего позорного поступка, вернее, утопить!

Снова мама ускользнула из дому и, когда никого не было поблизости, бросила скакалку в Хельду, речушку, которая пробиралась через городок. Но вот беда! Скакалка не пошла ко дну, она плавала! Если ее выловят, если станут искать владельца, если полицейский придет к дяде (у дяди вечно какие-то дела с полицейскими!)... ведь как только дядя услышит о скакалке, он тут же позовет ее владелицу и она выдаст себя первым же словом! Мама от страха потеряла сон.

Возможно, кому-то из читателей мамин поступок покажется на первый взгляд глупым,— ну как можно не знать, что сделанная из пеньки и дерева скакалка не потонет! — но, с другой стороны, то, что мама, решив похоронить скакалку, подумала прежде всего о Хельде, свидетельствует и о ее сообразительности. Дело в том, что на упомянутую Хельду маме указали раньше, причем настоятельно, и она уже не раз пользовалась услугами этой речушки.

Многое в доме Пфайфера было ненавистно маме, но больше всего то, что каждое утро ей давали с собой в школу старую черствую булочку. По каким-то соображениям, совершенно мне непонятным, это считалось самой здоровой пищей — не для взрослых, естественно. Полагаю, что дядя Пфайфер завтракал кое-чем получше. Мама видеть не могла эти зачерствевшие, жесткие, как подметка, булочки. В школе она не решалась от них избавиться, поэтому всякий раз приносила булочку обратно домой и прятала на платяной шкаф. Каждый день туда добавлялась новая булочка, так что со временем их набралось довольно много. Тетя, которая, конечно, обнаружила их однажды, пришла в ужас от подобной скрытности и непослушания!

После обстоятельного консилиума эти сухари, размоченные в молоке, решили давать маме вместо ужина, что опять же было признано чрезвычайно полезным для здоровья, но симпатии у мамы к булочкам не вызвало. Каждый вечер она в слезах сидела перед голубой мисочкой, в которой были размочены сухари, давилась и глотала, не смея встать, пока не съест всё.

Лишь одна мысль утешала маму: когда-то булочки должны кончиться. Но это было, конечно, ошибкой,— ведь утренняя-то булочка оставалась постоянно... Вечерние «упражнения» не пробудили у мамы аппетита к этой пище, она не хотела их есть ни в сухом, ни в размоченном виде, и продолжала носить булочки обратно домой. Поскольку платяной шкаф больше не годился, она подыскала новый, более надежный тайник: пустовавший ящик комода в гостиной.

Но в один прекрасный день ящик этот понадобился, склад булочек был обнаружен, и возмущению столь упорным непослушанием не было предела! Нескончаемая череда голубых мисочек ожидала маму, вечерние трапезы вызывали только отчаяние, а отвращение к утренним булочкам было непреодолимо. Собственными силами мама никогда бы не выбралась из этого мучительного положения, ее слишком уж запугали. Но здесь пора сказать, что в дядюшкином доме обитало одно старое угрюмое существо, почти бессловесное, которое с незапамятных времен убирало комнаты, кухарничало, с невозмутимым деревянным лицом выслушивало все капризы дяди и вообще, кажется, было еще более суровым изданием нашей старой Минны.

Однажды даже этой очерствевшей старой деве стало жалко смотреть на маму, она открыла наконец рот и сказала:

— Слышь-ка, Ловизочка, слышь! Когда ты в школу идешь, тебе ж надо через речку переходить... И ежели ты чего есть не можешь, то глянь через перила, глянь... В Хельде — оно верней будет, чем на платяном шкафе али в комоде.

И хотя это прорицание звучало несколько туманно (как, впрочем, подобает делать всем хорошим оракулам), тем не менее мама поняла совет, и отныне черствых утренних булочек больше не существовало. А когда позднее, как сообщалось выше, потребовалось избавиться от скакалки с «не теми» ручками, место для погребения уже было известно.

Мама вспоминает, что за все ее детские годы деньги, притом солидная сумма в пять пфеннигов, были у нее еще только один раз; наверное, они появились после каникулярной поездки в «свекольный бурт». С утра до вечера ее занимала мысль, куда вложить этот капитал; то, что от него надо быстрее избавиться, было ясно. Если бы у нее обнаружили деньги, последовала бы не только расправа над ней, но и строгое письмо матушке, а этого ни в коем случае нельзя было допускать!

После долгих колебаний мама решилась на пирожное-трубочку со взбитыми сливками, которую в те добрые времена еще можно было приобрести за пять пфеннигов. Едва решение было принято, как маме нестерпимо захотелось пирожного. Она мигом слетала к кондитеру, купила трубочку, вернулась в сад, спряталась за кустами крыжовника и съела пирожное.

Понравилось ли оно ей, мама уже не помнит, но зато очень хорошо помнит, как несколько недель подряд она пребывала в постоянном страхе, что ее бесчестный поступок станет известен. Она поступила очень необдуманно, купив пирожное в «фамильной» кондитерской, и теперь, когда, гуляя с дядей и тетей, они проходили мимо этой лавки, а ее хозяин почтительно здоровался и порой обменивался двумя-тремя словами со всемогущим советником юстиции, то она всякий раз ждала, что с уст кондитера слетит вопрос:

— Ну как, Ловизочка, понравилось тебе мое пирожное?

Эти прогулки с дядей и тетей были каким-то кошмаром. Обычно дядя шел впереди; будучи небольшого роста и довольно полной комплекции, он шагал не спеша. На лацкане сюртука он всегда носил защипку, которой закреплял на груди свою панаму, как только оставались позади последние городские дома. У дяди была львиная голова — сильно потевшая! — с могучей седой гривой. Зычным голосом он заговаривал чуть ли не с каждым встречным и что-нибудь изрекал — чаще всего не очень приятное.

За дядей следовали обе его дамочки. Когда процессия приближалась к небольшой местной купальне, дядя, страдавший близорукостью, спрашивал, не обращая внимания на посторонних:

— Луиза, кто купается — мужички или бабенки?

— Мужчины, дядя Пфайфер! — отвечала мама.

— Тогда смотреть нале-во! — командовал дядя и тщательно следил, чтобы его приказ выполнялся.

Иногда дядю одолевало желание понаблюдать, «прилично» ли ходят его спутницы, и он пристраивался в арьергарде. При этом всякий раз доставалось и тете — то она слишком пылит, то у нее плохо расправлена шаль,— но главным образом нотации читались маме:

— Луиза, держись прямее!.. Луиза, не размахивай так руками!.. Луиза, смотри под ноги, ты только что споткнулась о камень!

И все это без устали, громогласнейше, ничуть не заботясь, что его слышат посторонние. Такие прогулки были настоящим прохождением сквозь строй. Встречные горожане, завидев местного тирана при исполнении своих владыческих прав, начинали ухмыляться еще издали, но вскоре мрачнели, так как он не упускал случая сказать каждому мимоходом какую-нибудь колкость.

По мнению дяди, у мамы была роковая склонность ставить при ходьбе правую ступню несколько вовнутрь.

— Ты опять косолапишь правой ногой, Луиза! — возмущался дядя.— Я тебе уже сто раз говорил... Ну, погоди же...

И дядя принимался громко распевать на мотив собственного сочинения:

— Некая персо-на косолапит пра-вой ногой! Некая персо-на косолапит пра-вой ногой!

Дальше у него не получалось, но с мамы вполне хватало и этого. Порой она просто не знала, как надо идти, каждое ее движение было неправильным: в такие минуты ей больше всего хотелось сесть на землю и не двигаться. Но самое ужасное было, когда дядя, шагая рядом с мамой, начинал расписывать, как ей в ближайшее время будут оперировать правую ступню. Он не опускал ни одной кровавой подробности, говорил о том, как станут перепиливать кость, сшивать разрез (у мамы уже был опыт!), упоминал всякие ножи и так далее.

Наконец они добирались до загородного кафе «Рыбачья хижина». Маму усаживали на стул, и она, как благовоспитанная девочка, шила, вышивала или вязала; а в это время ее школьные подруги тут же, поблизости, играли и веселились, изредка поглядывая с сочувствием и насмешкой на маленькую «ковылялочку». В эти горькие часы мама, наверное, думала: «Почему им так хорошо, а мне нет? Почему им разрешают делать все, а мне ничего?» Вопросы, на которые она, конечно, не находила ответа. И в том, что мама после такого детства не ожесточилась, а сохранила мягкий, приветливый нрав и даже не утратила жизнерадостности, уж в этом никакой заслуги дяди определенно нет.

На следующий день в школе маме порядком доставалось от одноклассниц за ее «образцовость». Дети ведь жестоки, они не понимали, что маме велено быть такой, что она охотно вела бы себя иначе. В школе мама ни с кем не дружила, ей и не разрешали этого, не велел дядя. Мама была обязана всегда быть первой ученицей в классе, так велел дядя. И когда однажды маму «спустили» на четвертое место за то, что она один-единственный раз засмеялась во время занятий, для дяди, казалось, наступил конец света,— во всяком случае, он так себя повел.

Поскольку мама часто болела и отсутствовала на уроках, ей было вовсе не легко постоянно удерживать за собой это первое место. Конечно, пропущенное она могла наверстать по учебникам, но если взять, к примеру, закон божий... его в заведении фрейлейн Миттенцвай для девиц из высших сословий преподавали несколько странно. Если ученица могла без запинки и передышки пересказать книги Ветхого и Нового завета с начала до конца и с конца до начала, считалось, что она обладает необходимым багажом знаний по этому предмету. Кроме того, надлежало знать назубок колена Израилевы, четырех больших и малых пророков, а также двенадцать сынов Иакова и двенадцать учеников Христа.

Фрейлейн Миттенцвай была очень строгой, особенно часто она инспектировала уроки закона божьего и «гоняла» по пяти главным частям как учениц, так и учительниц. И тех и других она безжалостно отчитывала за малейшую запинку. Было у фрейлейн Миттенцвай и свое особое «блюдо»: придумав несколько групп вопросов с нужными ответами, она вдалбливала их ученицам и время от времени спрашивала в определенной последовательности. Выучить их дома мама не могла, ибо они являлись оригинальным творением фрейлейн Миттенцвай и нигде не были записаны. Придя однажды после болезни в школу, мама услышала очередную игру в вопросы-ответы:

— Каких животных и птиц не велел есть Господь Бог?

— Нечистых!

— Каких птиц, например, Бог велел гнушаться?

— Лебедя, пеликана и сипа.

Мама очень удивилась тому, что лебедь — птица нечистая, однако спросить не решилась, и когда подошла ее очередь, она, чуть помедлив, ответила также:

— Пеликана, сипа и... лебедя.

Фрейлейн Миттенцвай удовлетворенно кивнула.

Мама долго раздумывала по поводу бедного лебедя. Ей казалось, что тут какая-то ошибка, не могли же дикие лебеди из сказки Андерсена быть нечистыми, ведь они благородные птицы, только заколдованные. Так и не придя к ясному решению, мама подумала, что в конце концов яблоко и голубь тоже играют весьма загадочную роль в законе божьем. Лишь гораздо позже мама узнала, что понятие «нечистый» не всегда означает то же самое, что «черный» или «немытый».

Да, мама много хворала, и чаще всего у нее болело горло. Врача по столь пустячному поводу не вызывали. Существовало испытанное домашнее средство: к горлу привязывали кусок сала и держали до тех пор, пока боль не проходила. Тем временем сало начинало попахивать, но его, однако, не снимали! Несколько дней такого компресса — и больную нельзя было пускать в школу из-за одного только запаха.

Потом тетю вдруг осенило, что мама надевает слишком легкое нижнее белье (посмотрела бы тетя на белье нынешних молодых дам!). Немедленно приобрели толстые фланелевые панталоны с красной вязаной каемкой, маме они были ниже колен. Полагаю, что данное событие произошло в ту пору, когда мама уже пообвыклась в доме дяди Пфайфера, иначе я никак не могу объяснить дерзости ее поведения. Дело в том, что каждое утро мама забегала в какой-то сарай, стоявший по дороге в школу, и снимала там свои «колючки». А дядя с тетей изумлялись, почему их воспитанница, нося такие красивые, теплые фланелевые штаны, стала простуживаться еще чаще!

Наконец все же вызвали врача. Он признал маму малокровной и прописал ей железо, рыбий жир и солевые ванны. Принимать железистый препарат еще куда ни шло — его как-то смешивали с красным вином, да и сам по вкусу не был противным. Но рыбий жир... Мама должна была пить его трижды в день по три чайных ложки. Дядю Пфайфера, разумеется, возмущало, что мама принимала столь дорогое лекарство без восторга и что после каждой ложки ее даже передергивало. Чтобы отучить маму от содроганий, дядя заставлял ее после каждой ложки трижды пробегать вокруг обеденного стола! Ей приходилось это делать, даже когда за столом сидели гости, более того, дядя специально приводил зрителей, дабы продемонстрировать им, как его воспитанница пьет рыбий жир!

Но хуже всего обстояло с солевыми ваннами. В доме имелась ванная комната, но ею никогда не пользовались, это было холодное, сырое помещение, заваленное старым хламом. Облицованная плитками ванна была вделана в пол, теплую воду носили из кухни. Теплой воды всегда не хватало, к тому же она быстро остывала в этой гробнице. В ванне полагалось пробыть четверть часа, мама начинала синеть, едва окунувшись; казалось, что у нее не только зубы, но и все кости стучат! Но ведь солевые ванны очень полезны, так сказал сам доктор! Утешало маму лишь то, что сразу после ванны ее укладывали в постель и давали бутерброды, которых обычно она и в глаза не видела!

Шли годы, маме тем временем уже стукнуло восемнадцать, а в жизни ее, казалось, так ничего и не переменится. Но тут в их городок на должность амтсгерихтсрата назначили отца, ему было тридцать шесть лет, но он все еще ходил в холостяках. Они познакомились и поженились, получив на то явное одобрение дяди Пфайфера. Потому что отец был «партией» и мама была «партией», ну, а если «партия» подходила к «партии», значит, все в наилучшем порядке.

И на самом деле все оказалось в наилучшем порядке: отец взял маму за руку и вывел из тупика на простор. Ее, которая не смела быть собой, не смела иметь что-либо свое, которая существовала только для других, ее он учил человеческому достоинству. Отец никогда не капризничал, редко проявлял нетерпение. Поначалу у мамы совершенно не ладилось с домашним хозяйством, она ничего не могла делать самостоятельно, не решалась и слова сказать прислуге...


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21