Современная электронная библиотека ModernLib.Net

У нас дома в далекие времена

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фаллада Ганс / У нас дома в далекие времена - Чтение (стр. 3)
Автор: Фаллада Ганс
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Несмотря на все эти предосторожности, жертвователь ничуть не сомневался, что за его манипуляциями у чаши исподтишка, но очень зорко наблюдают, во-первых, коллеги, которые еще не определили суммы своего взноса, а во-вторых, официанты, подававшие пальто господам, и служанки, помогавшие дамам одеваться. Ибо урожай принадлежал им...

Но едва уходил последний гость, как цепи смиренной почтительности сбрасывались. С откровенной наглостью официанты под бдительной охраной служанок несли тарелку в кухню и там приступали к дележу, нередко сопровождавшемуся перебранкой. От участников этой процессии можно было услышать весьма неблагоприятные отзывы, в которых клеймили позором «мелочность» и «скупердяйство» некоторых гостей. Хозяева дома предпочитали держаться подальше от лакейского шабаша.

Однако некоторые хозяйки, и среди них советница Зиделебен, считали своим долгом присутствовать при этих дележках, чтобы все было справедливо. (И чтобы собрать ценный материал для приятельниц: «Икс» положил всего две марки, но, по словам официанта, набил себе полный карман чудесными гаванскими сигарами с хозяйского стола. «Я этого не утверждаю, милая, поскольку сама не видела. Но так говорит официант, а он видел!.. Вы только подумайте, милочка! Шульте положил на тарелку десять марок, больше, чем председатель Корнильс, а ведь у Шульте дети такие худышки! Фрау Шульте всегда жалуется, что им приходится экономить. Говорить об экономии и швырять такие чаевые, по-моему, просто хвастовство!»)

Но в эту ужасную ночь фрау Зиделебен не представилось возможности наблюдать за дележкой: тотчас после ухода последней пары гостей — герра камергерихтсрата Эльбе с супругой — обнаружилось, что содержимое тарелки с чаевыми похищено. Будто вылизанная, стояла она в укромном уголке — ни единой марки!

И не успела фрау Зиделебен промолвить хоть слово по поводу этой катастрофы, как началась дикая ссора. Служанки обвиняли официантов, а официанты собрались пустить в ход руки, чтобы отбить у соперниц якобы похищенную добычу. Обе стороны грызлись со всей ожесточенностью, ведь пропало свыше сотни марок, а по тем временам это были очень большие деньги, куда большие, чем теперь. К служанкам подоспело подкрепление из кухни в лице кухарки и судомойки, битва разгоралась.

Из супружеской спальни выскочил разгневанный камергерихтсрат, уже в подтяжках и шлепанцах,— но, увы, он был всего лишь муженьком. Гремели грозные раскаты повелительного голоса Зиделебенши, но, никого не испугав, стихали; из квартир этажом ниже и этажом выше прислали гонцов с ультиматумом: немедленно прекратите шум, уже половина третьего ночи... Сражение бушевало вовсю.

Наконец они обыскали друг друга: безрезультатно. Затем наступил черед квартиры, и по этому поводу все было перевернуто вверх дном — опять никакого результата. К четырем часам утра стычка возобновилась в кухне.

Тем временем герр Зиделебен выбился из сил и уже был склонен к тому, чтобы заплатить людям отступные в разумных пределах, а пропавшие деньги, полагал он, отыщутся.

Фрау Зиделебен, пренебрегая великосветским стилем, сказала:

— Ерунда! Это онидолжны мне заплатить... во что они превратили мою квартиру! И вообще я сейчас же со всей шестеркой отправлюсь в полицию!

Герр Зиделебен, который, как большинство опытных юристов, не любил затевать процессов по собственным делам, решительно возразил против всяческого вмешательства полиции:

— Делай, как хочешь, Фредерика, ты вовсе не обязана платить отступные за счет твоего домашнего бюджета, убытки возмещу я. И дайте мне наконец покой, я хочу лечь.

— А я все равно пойду в полицию! Один из шести наверняка вор!

К раздорам среди слуг добавился спор между хозяевами, который, впрочем, скоро прекратился. Шестеро постучались в дверь спальни, весьма решительно вторглись туда и сообщили, что, по их мнению, деньги мог прихватить только кто-нибудь из гостей, тот, кто ушел последним. Они, мол, все обсудили и припомнили, что за последние пять минут никто из них, то есть прислуги, даже близко не подходил к тарелке, а посему они просят назвать фамилии и адреса гостей, ушедших последними.

Боже ты мой, как дружно тут возмутились супруги Зиделебен! Запятнать честь судебной палаты, опозорить друзей дома,— и кто осмелился? Кто?! О, теперь уже в словах и оскорблениях не стеснялись, выкапывали старые домашние истории, ненависть лилась через край, пропажа какого-нибудь лакомства раздувалась до уголовного преступления,— кто кого переспорил в конце концов, останется навеки неясным, уволилась ли прислуга сама или же была уволена,— об этом существуют два противоположных толкования.

В шесть утра камергерихтсрат Зиделебен в полном изнеможении сидел за своим письменным столом и оформлял расчетные книжки, выплачивал жалованье (плюс компенсацию за сгинувшие чаевые, о чем его супруге не полагалось знать), а супруга тем временем бдительным оком надзирала за служанками, собиравшими свои пожитки. Часам к семи супружеская пара наконец улеглась в постель. К сожалению, им было не до сна — куда делись деньги? Как привести квартиру в порядок? Где теперь, в середине месяца, срочно найти новую прислугу? Как сохранить в тайне это происшествие от коллег? Не проговорятся ли служанки и официанты?

Тяжесть положения особенно ощущала Зиделебенша: от этих молодых петушков в палате теперь не жди никакой почтительности, если они узнают, что приключилось у нее в доме.

— Когда ты наконец станешь председателем палаты, Генрих? — спросила она.

Советник оторвался от своих дум.

— Я? — спросил он.— Я — председателем палаты? Никогда!! Даже если предложат, откажусь! Я вполне доволен тем, чего достиг!

— А я нет! Ты должен стать председателем... После сегодняшнего инцидента это просто необходимо...

Своими разговорами она, по крайней мере, убаюкала мужа, самой ей, понятно, не спалось...


Иногда, не так уж часто, мы с братом Эди ходили в гости к сыновьям отцовского коллеги камергерихтсрата Эльбе. И хотя они жили от нас всего через несколько домов, на той же Луипольдштрассе, и мальчики были почти нашими ровесниками, настоящей дружбы между нами не возникло, это был лишь учрежденный родителями союз. Сыновья Эльбе посещали реальное училище, мы — классическую гимназию, а это такая же дистанция, как между советником юстиции и секретарем суда. Кроме того, старший из братьев, Гельмут, страдал астмой, и нередко, когда мы приходили, он лежал в постели, мучась одышкой, ему было не до нас. Мы с Эди были «книжными червями», они — «мастеришками», и нас разделяли моря и океаны...

Все же время от времени мы приходили к ним, и не из-за ребят, а потому, что нам было очень интересно у них дома. Мы попадали в другой мир... У нас дома во всем соблюдали величайший порядок и точность: за стол садились минута в минуту, перед едой мы всякий раз показывали руки, в часы, когда отец работал, царила полная тишина. Короче, у нас все было предусмотрено и предопределено, включая порядок в ящиках столов и в шкафах.

У Эльбе все было совершенно иначе. Стоило ребятам проголодаться, как они врывались в кухню или в кладовку и ели то, что хочется и когда хочется. Они пели, смеялись, шумели, носились по квартире в любое время. Собираются накрывать на стол, а он, оказывается, уставлен от края до края оловянными солдатиками. Идет битва, которую никак нельзя прервать из-за какого-то дурацкого обеда; одним словом, ребята делали, что хотели.

Впрочем, все в этом доме делали, что хотели: кухарка, служанка, а также герр и фрау Эльбе. В неизменно веселом настроении, красивая и удивительно моложавая фрау Эльбе бродила по комнатам, беспечно взирая на беспорядок, и почти всегда с сигаретой во рту, что в те времена считалось весьма неприличным. Ее никогда нельзя было увидеть за каким-то определенным занятием. Обычно она что-нибудь несла в руке: мужские брюки, суповую ложку, вазу. Но, по-видимому, как только они ей надоедали, она бросала эти вещи куда придется. Потом, естественно, начинались поиски, и, пока находили суповую ложку, суп уже остывал. Однако ни хозяйка, ни кто-либо еще не придавали этому никакого значения.

Фрау Эльбе была дочерью помещика, выросла в деревне и даже теперь больше всего любила говорить о сельской жизни. Не иначе как с презрением отзывалась она о мрачной тесноте городской квартиры, о недостатке места, о невозможности как следует развернуться, поработать. В городе вообще ничем путным нельзя заняться. Если моя мама робко пыталась избавиться от провинциальности и стать берлинкой (хотя тоже не любила Берлина), то фрау Эльбе никогда не отрекалась от своего сельского происхождения. Однажды на особо торжественном динере, когда гости молча сидели за столом в ожидании первого блюда, она громко, веселым голосом бухнула: «Точь-в-точь как в коровнике у моего отца перед кормежкой!» Даже самые снисходительные поежились от такого высказывания. Ну как это могло прийти в голову — вспомнить о коровнике в присутствии советников юстиции, в присутствии самого председателя палаты!

Она была просто enfant terrible в их кругу. Существовало множество историй о ее бестактных выходках, нарушавших добропорядочный образ жизни. Во время визита, нанесенного новеньким камергерихтсратом, в «салоне» фрау Эльбе, бесстыже красуясь у всех на виду, стоял некий сосуд известного назначения; обсуждая это событие, дамы «старшего возраста» откапывали в памяти застрявшие со школьной скамьи французские слова, чтобы назвать сей предмет благозвучнее: «Вы только представьте себе, настоящий pot de chambre! И хотя бы устыдилась,— ничего подобного! Засмеялась и вынесла вон!»

В другой раз фрау Эльбе заспорила с камергерихтсратом Беккером о том, так ли уж ядовиты «на самом деле» мухоморы или нет. По ее убеждению, в пищу годилось все, что растет в лесу и в поле, все съедобно. И чтобы доказать это, она торжественно поклялась угостить свое семейство блюдом из мухоморов.

Герр Беккер, перепугавшись, тщетно умолял ее отказаться от этой смертоубийственной затеи. В ближайшее воскресенье она потащила всю семью в Груневальд собирать мухоморы, и вечером к столу они были поданы с яйцом и жареной картошкой! Правда, осторожности ради она их несколько раз прокипятила и откинула, так что все отделались легкой резью в животе.

— И это вы называете ядом?! Да настоящий яд убивает как молния! От касторки у меня живот точно так же болел! Значит, тогда касторка тоже яд?

(То, что она не стесняется ко всему прочему говорить о собственном животе, да еще о том, как на него действует касторка,— это... это... Shocking! Shocking! Shocking!!!)

А что говорил сам герр камергерихтсрат Эльбе о своей жене, об этом беспорядке, о ее своенравных выходках? Да ничего не говорил! Думаю, он вообще ничего не замечал. Он даже не представлял себе, что женщина может быть иной, что домашнее хозяйство можно вести по-иному, а детей воспитывать иначе. Своей рассеянностью и оторванностью от жизни он перещеголял бы любого «чудака профессора». Естественно, герр Эльбе был «цивилистом», вечно размышляющим над всякими мудреными вопросами гражданского права,— слишком уж он был далек от мира сего, чтобы заниматься криминалистикой. Юриспруденция была для него чем-то вроде геометрии: прямые углы, построение треугольников, вычисление некоего неизвестного по данной величине (параграфу).

Бывало, когда мы у них дома начинали дикую возню, дверь открывалась и в комнату входил господин советник. Он был невысокого роста, с желтым, как айва, морщинистым лицом, лысый и безбородый, хотя в то время были в моде пышные бороды. Дома он всегда носил потертый лиловый халат, который болтался на его тощей фигуре сотнями складок. На ногах у него обычно были шлепанцы, но часто он забывал их надеть и ходил босиком, не обращая на это внимания.

Дверь он оставлял открытой и, уткнувшись в какую-нибудь бумажку, не замечая, что, кроме его сыновей, в комнате находятся посторонние, направлялся к окну и начинал барабанить пальцами по стеклу.

Или же садился на диван и погружался в чтение. Мы могли в это время кричать, визжать, спотыкаться о его ноги,— ничто ему не мешало. Напротив: я думаю, что именно в минуты своих умствований он стремился быть рядом с людьми, хотя не отдавал себе в этом отчета. Поначалу мы побаивались его, но потом привыкли и уже смотрели на него, как на мебель. Ни разу он не заговорил с нами; я убежден, что и после трех лет нашего знакомства он все еще не знал, кто мы такие. Как этот человек умудрился жениться и породить детей, не могу себе представить, даже если дам волю своей фантазии.

В тот период я зачитывался Э.-Т.-А. Гофманом, и толпившиеся в его рассказах причудливые существа стали обретать в моем воображении форму и сущность советника Эльбе. Вместе с тем он, по общему мнению, был превосходным, образованнейшим юристом, принадлежавшим однако, к той старой формации правоведов, для которых право было не живым делом, а своего рода акробатикой мысли.

Помнится, однажды на пасху его сыновья позволили себе пошутить: вместо шапочки, которую отец постоянно носил дома, прикрывая лысину, они нахлобучили ему на голову плетеное гнездо для пасхальных яиц, набитое зеленой древесной шерстью. Как сейчас вижу его фигуру; он стоит чуть смущенный, но не сердитый, держит в руке свою старую шапочку и смотрит на нее с удивлением, а другой рукой осторожно ощупывает плетенку на голове, недоумевая, каким образом у него вдруг оказались две шапочки и почему вторая такая странная на ощупь.

Так вот, герр Эльбе и был тем самым человеком, который очистил тарелку с чаевыми в квартире камергерихтсрата Зиделебена,— разумеется, не из низменной корысти, а по чистой рассеянности. Иного и не следовало ожидать: во всем, что касалось денег, он вел себя, как ребенок. Он не умел ни хранить их, ни тратить, он вообще не знал, что с ними делать. Всякий раз, когда герр Эльбе собирался ехать в судебную палату, жена оставляла ему мелочь на проезд в прихожей, на полочке под зеркалом. Он настолько привык к этому, что забирал деньги с полочки совершенно машинально.

Затем он шел к остановке трамвая номер 51. На пятьдесят первом маршруте его знали все кондукторы, относившиеся к нему с той снисходительной доброжелательностью, которую берлинец проявляет ко всякому, кого считает себе равным. Кондукторы брали у него деньги из кармана и совали туда билет. На углу Фоссштрассе они высаживали его, проверяя, не забыл ли он шляпу, зонтик, пенсне, портфель, а когда вагон трогался, они с отеческой тревогой провожали герра Эльбе взглядом, озабоченные тем, как бы он не принялся шалить, а чинно и благородно свернул бы на Фоссштрассе.


В тот злополучный вечер жена сунула ему в руку пять марок и тихонько велела положить их в тарелку для чаевых. Поскольку герр камергерихтсрат уже не раз отлично справлялся с подобным заданием, жена не стала наблюдать за ним, как то делали проницательные трамвайные кондукторы, а в ожидании, пока освободится зеркало, принялась с кем-то болтать.

Не пройдя и двух шагов, герр Эльбе очутился лицом к лицу с председателем палаты и выслушал строгое внушение по поводу какой-то папки с делом, которая несомненно находится у него и которую ему надлежит отыскать. Освободившись, герр Эльбе оказался в прихожей напротив тарелки, наполненной серебром. И пока его мысли витали вокруг пропавшего дела, которое он, как подсказывала память, читал, ему удалось то, что не удалось бы самому ловкому вору при столь многочисленных свидетелях: он опорожнил тарелку в свой карман быстро и бесшумно, как лунатик. Он действовал совершенно машинально, бессознательно,— эти деньги в прихожей смутно напомнили ему другие деньги в другой прихожей, которые следовало положить в карман. И он положил.

На следующий день после того динера камергерихтсрат Эльбе нерешительно сказал жене:

— Не понимаю, мои брюки почему-то такие тяжелые...

— Тяжелые? — спросила она.— С чего это они отяжелели? Что ты на сей раз туда засунул? Недавно у тебя в пальто оказалось пресс-папье!

— Пресс-папье?.. Нет, не оно,— сказал советник и сунул руку в карман. Он вытащил оттуда полную пригоршню монет.— Кажется, это деньги.

— Деньги? Откуда у тебя деньги? Может быть, у меня взял?

— Насколько мне известно, нет. То есть... если быть точным, не помню, чтобы я это сделал. Тем не менее я допускаю, что это возможно...

— Дай-ка посмотрю! — Она вывернула его карманы.— Здесь больше ста марок. Нет, это не мои деньги. Как они к тебе попали? Ну, вспомни, Франц, пожалуйста.

В смущении он потер двумя пальцами подбородок,

— Боюсь, что даже самая интенсивная работа моей мысли в этом направлении не даст никакого результата. Скорее наоборот: я, кажется, припоминаю, что в течение длительного периода времени не входил в соприкосновение с деньгами.— После некоторого размышления он добавил: — Если говорить точнее: исключая денег на проезд.

— На проезд куда?

— В суд.

— Туда всего-то надо двадцать пфеннигов, а тут больше сотни марок. Разница огромная.

— Согласен, дорогая,— сказал он озабоченно.— Ведь я сам заметил, что карманы стали намного тяжелее. Прежде, беря деньги на трамвай, я этого не наблюдал.

— Может, тебе в суде за что-нибудь заплатили? Ты не давал статью в «Юридический еженедельник»? На лестнице не встречался с почтальоном? Может, одолжил денег у кого-нибудь из сослуживцев?

Герр камергерихтсрат Эльбе полагал, что на все эти вопросы он может, с некоторыми оговорками, обусловленными его юридической совестью, дать отрицательный ответ.

— Что ж, тогда я тоже не понимаю, откуда эти деньги,— закончила допрос фрау Эльбе.— А пока я возьму их на хранение. Если они чужие, хозяин объявится.

Но поскольку фрау Эльбе мало общалась с женами других советников, то о происшествии у Зиделебенов она узнала лишь спустя неделю на очередном чаепитии. Ее бросало то в жар, то в холод, ибо с первых же слов ей стало ясно, кто виновник, и она мгновенно сообразила, что отсутствовавшая здесь, к счастью, фрау Зиделебен сможет причинить герру Эльбе серьезные неприятности, если узнает правду. Сначала фрау Эльбе решила не рассказывать об этом никому, даже собственному мужу, а деньги переслать фрау Зиделебен от вымышленного отправителя.

Однако вскоре она поняла, что так ничего не выйдет. Во-первых, это было противно ее чистосердечной натуре, во-вторых, только усилило бы пересуды во много крат. А если все-таки нападут на верный след, ее муж окажется в безнадежном положении.

Не зная, как поступить, фрау Эльбе обратилась к моей маме, которой симпатизировала за ее кроткий нрав, хотя жена «цивилиста» не принадлежала, собственно, к кругу жен «криминалистов». Но мама в столь важном вопросе не решилась что-либо отвечать или делать без совета нашего отца. Отец выслушал ее со всей серьезностью. Честь судейского сословия была для него кровным делом: без этой чести он не мыслил себе ни суда, ни жизни. Недопустимо, чтобы какая-то сплетня запятнала хотя бы краешек судейской мантии. Действовать в подобном случае по своему усмотрению он не счел себя вправе и потому связался с председателем уголовной палаты. По мнению того, следовало непременно выслушать председателя гражданской палаты, где служил герр Эльбе. Председатель гражданской палаты связался с герром Зиделебеном, и тот, придя в себя от изумления, воскликнул:

— Так вот где увязочка! До этого, конечно, никто бы не додумался! Я рад, что все выяснилось таким образом, правда, моя жена...

Он погрузился в раздумье. Присутствующие, и среди них советница Эльбе, доброжелательно созерцали его.

— В конце концов, я возместил пострадавшим убытки из моей личной кассы, правда, без полного на то согласия жены,— сказал он.— Они разлетелись на все четыре стороны, служанки устроились в других местах... пожалуй, лучше всего, если мы предадим это дело забвению. Коллега Эльбе весьма достойный человек...

— Вы полагаете...

— Если я вас правильно понял, коллега Зиделебен...

— Вы думаете, что и ваша супруга...

— Совершенно верно. Я думаю, что моей жене не надо знать о том, что дело распутано. Это могло бы... гм... омрачить добрые отношения между коллегами. К тому же она утверждает, что вынужденная смена прислуги обернулась невероятной удачей. Она откопала какие-то «жемчужины» из Восточной Пруссии...

Все улыбнулись, так как было известно, что зиделебеновские «жемчужины» сверкали только в первые дни, а потом быстро тускнели.

— Значит, все остается между нами...

— А коллега Эльбе?..

— Какой смысл говорить ему,— сказала фрау Эльбе.— Он только огорчится, а от огорчения недалеко и до нового конфуза.

Вот так получилось, что историю эту сохранили в тайне, насколько, конечно, могли хранить тайну ее многочисленные соучастники. Но двое определенно не знали о ней ничего: фрау камергерихтсрат Зиделебен и герр камергерихтсрат Эльбе.

И когда теперь Зиделебенша позволяла себе порой свысока обойтись с моей мамой, та с улыбкой думала про себя: «Если бы ты знала, что знаю я, ты бы так не говорила! Но ты ничего не знаешь, ни-че-го!»

ПОРКА

Мой отец, как я уже рассказывал, не считал полезным бить детей. В вопросе наказания он действовал, как гомеопат, лечил similia similibus, подобное подобным, и мог быть вполне довольным результатами своего метода воспитания, приписав успех то ли самому методу, то ли нам, детям. Но однажды мой «старик» все-таки всыпал мне от души, и это единственное событие произвело на меня столь глубокое впечатление, что я помню его по сей день во всех подробностях.

Было мне тогда лет десять — одиннадцать, и был у меня закадычный друг Ганс Фётш, сын нашего домашнего врача. Мы с ним, правда, ходили в разные школы, но после занятий целые дни торчали вместе; в ущерб домашним урокам мы клеили из картона и цветной бумаги великолепнейшие рыцарские доспехи, мастерили боевые украшения индейцев, вдохновившись строго запрещенными нам книжками Карла Мая , и зачитывались еще более запретными выпусками о похождениях Ситтинга Булля и Ника Картера . Выпускам этим не было конца: сто, двести, триста брошюр... Все наши карманные деньги уходили на них.

Надо сказать, что в те годы я был необычайно благовоспитанным мальчиком. Мне помнится, как я, к вящей досаде Ганса Фётша, упорно отказывался дать ему одну из этих бульварных книжонок по той лишь причине (в которой нипочем не хотел сознаться), что у героя в пылу гнева вырвалось слово «заср....». Мне было стыдно за моего героя, стыдно перед Гансом Фётшем.

Правда, автор сделал попытку обелить героя, поспешно заверив, что тот выразился так сгоряча, возмущенный до предела низостью своего противника, тем не менее моя скромность была оскорблена. Если подобные выражения допускает мошенник, еще куда ни шло, но герой!..

А вообще мы с Гансом Фётшем отлично ладили. Это был не очень разговорчивый мальчик с трезвым, практическим складом ума; когда я принимался фантазировать, он выслушивал мою болтовню и старался любую новую идею, родившуюся в моей вечно что-то изобретавшей башке, не откладывая, осуществить на деле. Обе пары родителей одобряли нашу тесную связь. Мой отец, вероятно, рассчитывал, что она умерит пылкую неуравновешенность его сына, а доктор Фётш надеялся, что его тихий мальчик станет живее. Встречаться нам и вовсе было удобно — Фётши, как и мы, жили на Луипольдштрассе, только на ее южной стороне, которая в те времена еще не была полностью застроена.

Несмотря на такие предпосылки для удачного дружественного союза, мне с Гансом Фётшем, можно сказать, не слишком повезло. Ему я обязан тремя решающими поражениями в моей жизни, поркой и позорным поступком, о котором еще многие годы с ужасом вспоминали в нашей семье.

Горечь первого поражения удалось мало-мальски смягчить, хотя оно было довольно постыдным. Мой отец, когда ему выпадали редкие свободные минуты, поклонялся безобидному идолу коллекционирования и к тому времени уже собрал весьма приличную коллекцию почтовых марок. Ядро ее составила редчайшая серия старинных немецких марок, которые он некогда обнаружил, роясь в хламе на чердаке приемного отца моей мамы. Этот приемный отец, старенький нотариус, хранил на чердаке штабеля папок с нотариальными делами своих предшественников, а в тех делах лежали письма, старые письма, на которых были наклеены почтовые марки «Турн-и-Таксис» , с мекленбургской бычьей головой, с красными гамбургскими башнями,— поистине драгоценные экземпляры.

Все, что добавилось потом, не шло ни в какое сравнение с этими первыми находками. Когда отец служил в ганноверских провинциальных судах, он не упускал случая выудить из полуистлевших, обгрызенных мышами дел ту или иную редкую марку. Но поскольку он был от природы человеком бережливым (коллекционирование так и не стало для него настоящей страстью), отец воздерживался от приобретения альбома. Все марки были с величайшей аккуратностью наклеены на четвертушки нежно-желтой бумаги, и все надписи на листах сделаны изящным отцовским почерком.

Однажды коллекция уже понесла серьезную утрату. Какой-то страстный коллекционер из породы бесстыжих, оказавшийся, к сожалению, начальником отца, выпросил у своего подчиненного коллекцию «в целях сравнения» с собственной. Полностью отец не получил ее обратно, многие ценнейшие экземпляры так и не были возвращены, несмотря на «давление», а слишком «давить» отец не решался, опасаясь за свое продвижение по службе. Увы, злонамеренный начальник мог причинить молодому судье непоправимый вред даже в так называемое доброе старое время!

Но за давностью лет все было прощено и забыто. Зияющие бреши заполнили другие, хотя и не столь ценные марки, а слишком опустошенные листы отец переклеил. И вот появился я, растущий, подающий надежды ребенок, правда, с заметной склонностью к беспорядку и беспринципности. Я никогда не мог дать точных сведений о том, куда девалась огромная сумма в пятьдесят пфеннигов, которые мне выдавали еженедельно на мелкие расходы, денег у меня никогда не было, я постоянно требовал аванса.

Отец был твердо убежден, что у каждого человека есть врожденный инстинкт бережливости. Ведь каждый стремится в жизни чего-то достигнуть, и каждому приятно, если его дети достигнут большего, чем он. С чего бы вдруг я, в ком течет его кровь и кровь его столь же бережливой супруги, должен быть начисто лишен этого первобытного инстинкта?! Он есть, он обязан быть, и задача отца — развить его! Поскольку с деньгами это не удалось, хотя отец подарил мне специальную тетрадь, куда следовало заносить приходы и расходы,— а я использовал ее для переписи своих книг,— то отец вознамерился развить у меня инстинкт бережливости с помощью инстинкта коллекционирования.

Если я приносил из школы хорошую отметку, если мужественно вел себя у зубного врача, если целую неделю пил рыбий жир без особых скандалов, то во всех таких похвальных случаях отец вручал мне более или менее полный лист из своей коллекции. Когда ему позволяло время, он мне сообщал, как и где «раздобыл» те или иные марки (отец гордился, что не потратил на них ни единого пфеннига). Или, взяв из своей библиотеки путеводитель, рассказывал о странах, откуда эти марки, и таким вот образом пытался связать тесными узами марки и меня.

Первое время ему это, кажется, удавалось. Из осторожности он начал с менее ценных марок, приобретенных им путем обмена, и я с удовольствием разглядывал яркие южноамериканские марки, на которых были изображены птицы, географические карты, пальмы, обезьяны, виды городов. Порой я даже отваживался истратить десять — двадцать пфеннигов из своих карманных денег, чтобы заполнить какой-нибудь «комплект». Отец хвалил меня за это.

Но чем выше поднималась их ценность, тем больше наводили на меня скуку эти кусочки бумаги с зубчиками и без зубчиков. Цифры, только цифры были на них, а сверкающие краски все тускнели, уступая место сероватым и коричневатым тонам. Марки мне надоели, я уже находил в высшей степени прискорбным, что за хорошую отметку мне давали вместо талера одни лишь эти скучнейшие бумажонки. Я почти не смотрел на них. Сказав, как полагается, «спасибо», в котором уже звучала нотка разочарования, я небрежно совал очередной лист в ящик комода.

Эта перемена в моем настроении, видимо, не ускользнула от внимания отца. Настойчивее, чем обычно, он старался втолковать мне, сколь художественно исполнены эти крохотные листочки, какая тут чистота рисунка и гравюры. Но когда и это не производило впечатления, он упоминал,— правда, скрепя сердце, ибо такой аргумент был ему не по душе,— о высокой стоимости некоторых экземпляров, чтобы пробудить во мне радость владельца.

Но ничто не помогало. Втайне я сердился на отца. Сколько желаний можно было бы осуществить за один талер! И я, балбес, не догадывался, что, продав одну-единственную марку, я мог бы исполнить все мои желания на четверть, на полгода вперед. Как, впрочем, и потом в жизни, я совершал глупости с непостижимой основательностью.

Ну, а мой приятель Ганс Фётш был настоящим коллекционером. Он собирал почтовые марки, штемпельные оттиски, а также картинки, прилагавшиеся к товарам фирм «Штольверк» и «Либиг» . Либиговские картинки мне нравились больше всего. Во-первых, они были редкостью, так как к банке мясного экстракта «Либига» прилагалась только одна картинка, а банки хватало, увы, надолго. Во-вторых, на либиговских картинках изображалась жизнь в пампасах — гасиенды, быки, гаучо, лассо, индейцы,— все то, что разжигало мою фантазию. Ганс Фётш собрал несколько сот таких картинок, некоторые были новенькие, как из типографии, другие — с живейшими следами множества немытых мальчишеских рук, через которые они прошли, и от этого они казались мне еще желаннее. Уже не помню, кто из нас двоих был искусителем, но однажды сделка совершилась: я стал владельцем толстой пачки либиговских картинок, а все мои почтовые марки перекочевали к Гансу Фётшу. Не скажу, что мы совершали этот обмен со спокойной душой. Мы поклялись друг другу, что будем хранить строжайшую тайну, и первое время я тщательно оберегал свое сокровище от брата, сестер и родителей.

Но в детстве все забывается быстро, и вот наступил день, когда мама застала меня за разглядыванием картинок.

— Откуда они у тебя, мой мальчик? — спросила она, искренне удивясь.

— Да так!..— сказал я.— Верно, красивые? Смотри, мам, вот это кофейная плантация! Ты знала, что кофе растет на таких маленьких деревьях?


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21