Это был его самый счастливый день за всю войну. Брат повел родителей в ресторан, и, хотя угощали там скудно, настроение у него было такое задорное, радостное, что ему удалось развеселить печальных, постаревших и поседевших от войны родителей. Эди принялся изображать из себя врача, будто он уже стал знаменитостью и отец пришел к нему на консультацию. Брат нес несусветный вздор о желчнокаменной болезни, разрешил отцу снова курить давно запрещенную трубку и пообещал ему девяносто девять лет жизни. Заразившись радостным настроением Эди, родители верили каждому его слову, любой выдумке, они увлеклись настолько, что забыли и про войну в окопах, и про ураганный огонь, и о своем смертельном страхе за сына.
Наступил день отъезда. Я провожал брата. По мере того, как мы приближались к вокзалу, Эди становился все молчаливее. Вот уже и воинский состав для отпускников— грязный, обшарпанный, безобразный,— как и всё в том 1918 году. Брат коротко попрощался со мной, потом молча сидел в купе, не оборачиваясь в мою сторону. Наверно, он подумал, что я уже ушел. Как сейчас вижу его: совсем еще юный, двадцать один год, но пухлые мальчишеские губы уже плотно сжаты, а в уголках рта пролегли горькие складочки разочарования.
Неожиданно он встает, подходит к окну и смотрит на меня в упор, серьезно. Потом говорит:
— Если что случится... со мной... старайся радовать стариков, Ганс. Не забывай об этом!
Поезд трогается. Эди твердо смотрит мне в глаза. Ни уныния, ни трепета. Никто из нашей семьи больше не увидел его. Он был не только любимым братом, он был самым порядочным человеком, которого я когда-либо встречал в своей жизни. Родители так и не примирились с его потерей...
Но все это произошло позже, гораздо позже. А тогда мы еще были детьми и над нами сияло солнце. Ну, а если оно переставало сиять, мы знали: зимний сумрак скоро озарит рождественская елка. Там, где дети, рождество всегда празднично, но я-то думаю, что праздничнее всего бывало у нас дома. Главная заслуга в этом, конечно, принадлежала отцу; он любил с таинственным видом подразнить нас, подурачить и тем разжечь наше нетерпение.
На улицы и площади Берлина елочные полчища вступают заблаговременно. И мы, не откладывая, начинаем приставать к отцу, чтобы он купил елку. Отец сперва отнекивается: мол, дело это вообще не его, а Деда Мороза. Такая отговорка, естественно, у нас уже не проходит, даже Эди больше не верит в эту личность с тех пор, как на прошлогоднем празднике мы узнали под вывернутой наизнанку отцовской шубой башмаки нашего консьержа, герра Маркуляйта. Нет, пусть отец как хочет, а покупает елку. Самые красивые продают на Винтерфельдплац.
Наконец отец обещает, что посмотрит, правда, в ближайшие дни у него вряд ли найдется время. Но мы не отстаем. И вот он собирается и уходит, а мы с нетерпением ждем. Конечно, он возвращается с пустыми руками. Иного мы от него и не ожидали, отец никогда не покупал что-либо сразу. Первым делом он повсюду расспрашивал, где можно купить подешевле. Другой раз возвращался домой весьма удрученный: в этом году елки немыслимо подорожали! Если он правильно нас понял, нам ведь хочется, чтобы елка была до потолка?.. Ну вот, значит, его предположение верно, однако елки такого размера стоят не менее девяти марок, а больше пяти он тратить ни в коем случае не намерен... Может, нас устроит небольшая елочка на столе?.. Мы дружно протестуем.
И хотя одна и та же игра повторялась из года в год, отцу всякий раз удавалось нас раззадорить и ввергнуть в сомнения. Ведь мы-то знали, что отец действительно
оченьбережлив и вполне возможно, что елки в этом году особенно вздорожали!
Теперь отец почти ежедневно приходил домой с какой-нибудь новой елочной историей. И истории эти, уснащенные грубоватыми берлинизмами, звучали настолько правдиво, что мы все больше убеждались: отец в самом деле ищет елку, только еще не нашел.
Он рассказывал нам, как на Виктория-Луизе-плац чуть было не купил роскошную елку, но в последний момент заметил, что многие ветки у нее не росли, как полагается, от ствола, а были воткнуты в просверленные дырки. Нам описывали искривленные, однобокие елки и такие, что уже начали осыпаться. На Байришерплац отец уже почти купил елку — они разошлись с торговцем в цене всего на двадцать пять пфеннигов,— но тут подъехала карета, какой-то дамский голос крикнул: «Я беру эту елку!» — и ее, чуть ли не из отцовских рук, унесли к карете.
Отец с таинственным видом строил догадки насчет покупательницы. Это могла быть принцесса кайзеровского рода или же какая-нибудь придворная дама, и представьте: возможно, с «нашей» елкой будут праздновать рождество дети самого кронпринца!
Это, конечно, давало пищу нашей фантазии, но елка все не появлялась. А праздник все надвигался. Мы не давали отцу покоя. И тут он вдруг становился безразличным: ему надоела эта беготня за елками, к тому же они день ото дня дорожают. Нет, он подождет до 24 декабря; за несколько часов до рождественского сочельника торговцы всегда снижают цену, чтобы сбыть остатки. Конечно, есть риск, что все разберут, но лучше пойти на такой риск, чем платить бешеные деньги.
Слушая подобные рассуждения отца, я всегда следил за морщинками у его глаз. Эти морщинки в общем-то были верными вестниками, говорит отец всерьез или шутит. Но отец сам отлично знал про эти «вестники» на его лице и умело прятал их или сдерживался — короче, оставлял нас в неопределенности. Мы обшаривали всю квартиру, поднимались на чердак, спускались в подвал, но, к нашему отчаянию, елки не находили.
(Однажды, во время такого обыска, я наткнулся на мамин «тайник», где она спрятала все наши рождественские подарки. Я не удержался от любопытства и посмотрел их. Более плачевного, безрадостного рождества у меня никогда не было. Мне пришлось лицемерно изображать радость и удивление, хотя самому реветь хотелось. С тех пор в предрождественские дни я упрямо отводил глаза от любых свертков, даже самых обыденных.)
Итак, было решено, что отец купит елку лишь за несколько часов до раздачи подарков. Нас охватил страх. Мы с беспокойством следили, как тают запасы елок на площадях, мы умоляли отца, но он, казалось, был непреклонен.
Вместо этого он придумал новую игру: отгадывать подарки. Он задавал примерно такую загадку:
— Оно круглое, из дерева. Но также металлическое и с углами. Оно новое, хотя ему более тысячи лет. Легкое, и все-таки тяжелое. Ты получишь его к рождеству, Ганс!
И за день не отгадаешь! Правда, мама иногда испуганно ахала:
— Это слишком легко, отец. Он обязательно отгадает! Ты лишаешь его радости!
Но отец был убежден в своем, и действительно я не помню, чтобы мне хотя бы один раз удалось отгадать подарок.
Тем временем праздник приближался. 24 декабря отец вставал необычно рано и вместе с мамой удалялся в рождественскую комнату, как теперь называли его кабинет. На рождество он не прикасался к своей работе. Он хотел быть вместе с семьей. На всякий случай мы проверяли замочные скважины, хотя знали, что отец всегда предусмотрительно затыкал их. По квартире проносили таинственно прикрытые предметы. Все улыбались, даже ворчунья Минна.
В первой половине дня для нас, детей, еще находилось занятие. Обычно мы не успевали приготовить подарки друг другу и родителям и сейчас спешно выпиливали лобзиком, резали по дереву, выжигали изречения, вязали, вышивали и чем только еще не занимались, превращая квартиру в мерзость запустения.
На обед, как всегда, бывала говядина с отварным картофелем. Мама считала, что нечего нам портить желудки и потому следует хорошенько поесть заранее. После обеда терпение наше иссякало, мы бродили как неприкаянные, не находя себе места, раздражались, и между нами беспрерывно возникали ссоры. В конце концов отец выпроваживал нас на улицу, строго наказав не возвращаться до шести,— раньше подарки раздавать не начнут.
Выйдя на улицу, мы тут же разделялись. Сестры шли куда-нибудь вдвоем, а я с Эди отправлялся еще раз поглазеть на уже сто раз осмотренные витрины магазинов игрушек. Мы определяли, какие из игрушек сняли за эти дни с витрин, и прикидывали: что мы хотели бы получить к следующему рождеству. Время тянулось ужасно медленно, казалось, что сегодня вообще не стемнеет, а ведь всегда сумерки наступали так быстро!
Мы бродили и бродили, но время не шло. Потом мы придумали игру: шагать по гранитным плитам тротуара так, чтобы не наступить на щель. И ступать на каждую плиту можно только раз. Если удастся подобным образом дошагать до ближайшего угла, то, значит, исполнится задуманное желание. Вот такое мы себе избрали прорицалище, но дойти до конца было нелегко! Некоторые плиты оказывались слишком широкими для детских ног, к тому же идущие навстречу взрослые требовали, чтобы мы уступали им дорогу, а рядом с плитой лежала брусчатка, ступишь — и прощай, желанная мечта!
В конце концов все же темнело. Дождавшись, когда в каком-нибудь окне зажигалась первая елка, мы врывались домой с криком:
— Уже везде елки зажгли! Почему у нас еще ничего не начинается?!
Сестры чаще возвращались раньше нас или же сразу вслед за нами; у родителей обычно все уже бывало готово, и нам не приходилось дергаться, словно «рыба на крючке», как говаривал отец.
Вспоминаю случай, когда перед самой раздачей подарков меня послали в лавку на Мартин-Лютер-штрассе за томатной пастой. Томатная паста, или, как ее еще называли, томатное пюре, была в то время дорогой вещью. Продавалась она в широкогорлых бутылочках по марке за штуку.
Итак, мне вручили одну марку, и я отправился. Был пронизывающе холодный день; я основательно намерзся перед этим, бродя по улицам, и теперь мчался со всех ног. Руки у меня застыли, а от бутылки, с которой я вышел из магазина, они, казалось, совсем окоченели. Я зажал бутылку под мышкой, руки сунул в карманы пальто и поспешил домой. Но чуть ли не у самого подъезда случилось непоправимое: бутылка выскользнула, стукнулась о тротуар,— клакс! — и на снегу расползлось кровавое пятно. Я остолбенел...
Думаю, что родители не «съели» бы меня за это, ну пожурили бы, напомнили, что пора, в конце концов, быть более внимательным. Но от предвкушения праздника, от желания поспеть к раздаче подарков, да и от того, что я замерз — всю жизнь я был мерзлякой,— меня словно парализовало. В полном замешательстве я стоял над красным пятном на снегу, тер глаза и горько плакал.
И хотя в этот час все торопились к началу праздника, вокруг меня собралась кучка зевак, ибо на что-нибудь поглазеть у берлинца всегда найдется время. Чего мне только не пришлось выслушать — от мягких утешений до откровенных издевок. Помню, как один особо напористый зубоскал все норовил нагнуть меня, чтобы я вылизал пролитое.
— Мамаша утешицца, што хоть в брюхе у те останецца!
Если бы меня так тесно не обступили, я бы давно ушел, но теперь ситуация казалась весьма безнадежной. Вдруг чей-то голос спросил, чуть растягивая слова:
— Чего ты ревешь, мальчик?
Ко мне протиснулся какой-то мужчина. Я поднял глаза и узнал
его, своего тайного идола! Он взглянул на красную лужицу.
— Томатное пюре? — по-военному четко спросил он.
Я молча кивнул.
— Сколько стоит?
Я всхлипнул:
— Одну марку!
— Вот тебе марка, мальчуган,— сказал он.— Сегодня ведь рождество. Но смотри, больше не роняй баночку!
С этими словами он расчистил мне путь, и я, все еще всхлипывая, стрелой помчался на Мартин-Лютер-штрассе.
Я был так счастлив оттого, что именно мой тайный идол подарил мне марку, и потому на время даже забыл о празднике. Уже давно я издали влюбился в этого человека, я восхищался им, хотя он, без сомнения, был «простым», а не «господином»,— разницу эту мы, дети, очень точно умели подмечать. Жил он, вероятно, в одном из домов неподалеку от нас, и когда мы играли на улице, летом или зимой, между пятью и шестью часами, я наблюдал, как он проходил мимо. Всякий раз я смотрел ему вслед, пока он не скрывался из виду.
Он носил форму, но военным наверняка не был, скорее — каким-нибудь муниципальным чиновником. Держался он при ходьбе очень прямо, чуть запрокинув голову и полузакрыв глаза на бледном лице. С равнодушным видом знатока он озирал из-под полуопущенных век встречных девушек и женщин, и, хотя я был еще совершенным ребенком, от меня все же не укрывалось, что этот осмотр на многих производил впечатление. Вслед ему оборачивались, он же — никогда. Я ни разу не встречал его на улице с каким-нибудь существом женского пола, он всегда шел один. Наверное, он был одним из тех бессовестных охотников за женщинами, которые выходят на добычу только в темноте,— какая гадость.
Но тогда он был моим идолом, и прежде всего из-за своей манеры запрокидывать голову и прищуривать глаза. Одно время мое восхищение им дошло до того, что я стал перед зеркалом разучивать эту манеру. Правда, здесь возникли известные трудности, ибо когда я наполовину опускал веки, то не мог сам себя разглядеть в зеркале. Но в конечном счете я остался доволен результатом тренировки и решил выступить перед публикой.
Пробовать дома было бесполезно, отец придавал значение хорошей осанке и открытому взгляду. К тому же для демонстрации чрезвычайных достижений семья, как публика, не годится: пророка не ценят в его отечестве.
Итак, я отправился на улицу и начал прохаживаться, стараясь сохранить заученную позу: откинутая назад голова и полузакрытые глаза; я вышагивал взад и вперед, заложив руки за спину. Однако произвести ожидаемое впечатление не удалось. Тогда я постарался придать своей позе максимальную выразительность, но тут меня хлопнул по плечу какой-то господин:
— Эй, мальчуган, смотри не засни на улице! — крикнул он.— Ты хоть глаза открой!
Это было горькое разочарование, и я сразу прекратил все попытки подражать демонической манере моего идола. Но мое преклонение перед ним отнюдь не убавилось, напротив, оно стало еще горячее. Можно себе представить теперь, какое я ощутил счастье, когда мне подарил марку именно мой идол. В магазин и обратно я летел как на крыльях. Полагаю, что томатное пюре я донес в целости, и к раздаче подарков можно было приступать.
За четверть часа до начала отец выпроваживал из рождественской комнаты и маму. В эти минуты он извлекал приготовленные для нее подарки и зажигал свечи на елке — его привилегия, которую он ревностно охранял. Мама в невероятной спешке надевала парадный туалет и успевала еще проверить, как мы умыты и одеты.
И вот, полные ожидания, мы все собрались в коридоре, сердца колотятся, надежды — одна безумнее другой. Я ловлю себя на том, что лихорадочно сжимаю кулаки и непрерывно шепчу: «Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!» Эди тоже безмолвно шевелит губами, я знаю: он повторяет про себя стихотворение, которое сейчас будет декламировать... И в этот напряженнейший момент мама посылает меня на кухню поторопить старую Минну. Криста уже давно здесь...
Минна занята прической. Ее редкие темные волосы торчат во все стороны короткими мышиными хвостиками. Каждый хвостик тщательно смазывается «салом из бычьих копыт» — помадой в палочках. Я умоляю Минну поторопиться (хотя по опыту знаю, что всякое понукание оказывает на нее обратное действие) и возвращаюсь к маме с отчетом. Мама решает, что будем ждать Минну. Из рождественской комнаты раздается хриплый голос:
— Вы себя хорошо ведете?
Мы восторженно орем:
— Да!
Голос спрашивает еще:
— И все вы почистили зубы?
Снова восторженный рев:
— Нет!
Голос спрашивает в третий раз:
— Все ли вы готовы?
Мы, не задумываясь, орем: «Да!», но мама поспешно добавляет:
— Ждем только Минну!
— Ну, так дожидайтесь! — отвечает голос, и за дверью все стихает.
Однако запах горящих свечей успел проникнуть в коридор. Мы взвинчены до предела. Я верчусь на одной ноге как волчок. Эди побледнел от волнения. Внезапно он с мрачной решимостью подходит к Кристе, берет ее руку и целует!
Криста становится пунцовой и вырывает у него руку. Мы от неожиданности разражаемся хохотом.
— Зачем ты это сделал, Эди? — удивленно восклицает мама.
— Просто так,— отвечает он без всякого смущения.— Что-то надо делать, ну я и... От этого ожидания с ума сойдешь!
После столь исчерпывающего объяснения он встает рядом со мной и бьет меня кулаком по плечу. Предварительные условия для хорошей потасовки налицо, но...
Но тут наконец появляется Минна! На мой взгляд, ее прилизанные волосы ничуть не отличаются от ее обычной прически, и совершенно незачем было из-за этого заставлять нас столько ждать.
— Отец, мы готовы!— кричит мама, и в ту же секунду раздается серебристый звон маленького колокольчика. Мы строимся в шеренгу, притом по возрасту, что, впрочем, точно соответствует и росту. Наша шеренга напоминает лесенку, только неудавшаяся ростом Минна, стоящая между Кристой и мамой, нарушает всю стройность...
Дверь рождественской комнаты распахивается, и всех озаряет ослепительное сияние. Ведомые Эди, мы гуськом шествуем к елке. Отец, сидя у рояля, встречает нас счастливой улыбкой.
По священному закону, нам нельзя смотреть ни вправо, ни влево, мы должны как по струнке маршировать прямо на елку и построиться перед ней, ибо первым делом — долг, а потом уж развлечение. Исполнение же долга заключается в том, что все мы после короткого музыкального вступления запеваем «Тихая ночь, святая ночь». Конечно, «все мы» — это не мы все, ведь я только так, бормочу вполголоса, да и то лишь начало, куда мне до них — вон на какие верха они полезли!
В это время я изучаю елку. Да, у нас опять настоящая рождественская елка, такая, какой она должна быть, от пола до потолка. Значит, отцу снова удалось нас надуть, ведь не в последний же час он ее купил! И где он так долго ее прятал?! Нет уж, в будущем году я не попадусь на его удочку!
На елке все те же украшения, знакомые нам с раннего детства: золото и серебро, пестрые бумажные цепочки, всевозможные геометрические фигуры и тела с разноцветными гранями, которые мы собственноручно клеили в долгие зимние вечера. Затем древнейшие восковые фигурки, принадлежавшие еще родителям отца, нежных тонов ангелочки, и прежде всего — канарейка в зеленом кольце, которую мама каждый раз не хочет вешать, так как у птички не хватает хвоста. Но мы четверо и отец настаиваем, чтобы канарейка висела,— она неотъемлема от нашего рождества. А главное — на елке полно ярких сахарных колечек и кренделей, темных шоколадных фигурок, позолоченных орехов. Смотри-ка: ничего не забыли,— вот и традиционные конфеты-хлопушки, из которых при разграблении елки мы откроем пальбу в новогодний вечер!
Пение окончено, отец подходит к нам и говорит ободряюще:
— Ну, Эди, смелей!
И Эди, откашлявшись, начинает декламировать рождественский стишок. Это длится недолго, наступает моя очередь. Я рассказываю рождественскую историю: «Но в то самое время кайзер Аугустус издал приказ, чтобы всех почитали...» Не могу понять, почему именно мне так приспичила рождественская история, куда проще было отделаться коротким стишком, как другие. Предположить, будто родители уже тогда распознали, что я склонен более к прозе, нежели к лирике, было бы несколько смело.
Я без запинки отбубнил свою историю, теперь очередь сестер. Слава богу, у них тоже все идет без затруднений. Правда, однажды Фитэ поленилась вызубрить рождественский стишок и взамен преподнесла стихотворение, которое они только что учили у себя в школе. Это была «Ленора», чудесная баллада Бюргера
. «Как мчит вокруг — весь лунный круг!..»; я представлял себе тогда Ленору, мчавшуюся на колеснице бога солнца вокруг утренней зари. Но как бы ни была прекрасна баллада о Леноре, она вызвала некоторое волнение, слезы и задержку в раздаче подарков... Хорошо, что был сочельник, когда все прощается и предается забвению!
Пока сестры декламируют, я украдкой разглядываю столики. Хочется, по крайней мере, знать, где мой столик, чтобы потом его сразу найти. В прошлом году он стоял у печки. Но при первом же осмотре меня ослепляет такое изобилие белых скатертей, свечек, книжных стопок и ярких блестящих предметов на каждом столике, что глаза разбегаются, не ухватывая подробностей. Да и отец уже подошел ко мне сзади, повернул мою голову к елке и прошептал:
— Перестань коситься! От косых взглядов подарки улетают!
Этому я, конечно, больше не верил, однако счел разумным выполнить требование отца.
Слава богу, Итценплиц тоже закончила. А что она, собственно, читала? Я не слышал ни слова! Затем мы обходим всех по очереди, поздравляем, желаем веселого рождества, родители нас целуют, и вот наконец-то, наконец раздается клич:
— А теперь пусть каждый отыщет свой стол!
Небольшое замешательство, толкучка — и тишина! Глубокая тишина!
Каждый, почти не дыша, стоит перед своим столиком. Ничего пока не трогают, только смотрят. Вот она, моя мечта,— «Конструктор-мостостроитель». Теперь уж я дам возможность Цезарю навести мост через Рейн. А вот «Жизнь с животными» Гагенбека
. И рядом — ура!— Нансен
, мой первый Нансен! Господи, ну и начитаюсь я за рождество... А тут, в круглых деревянных коробках, римские легионы, германцы и настоящие греческие боевые колесницы! Эх и битву я устрою!.. Я перевожу дух. Господи, до чего красиво! Как все добры ко мне, а я то и дело грублю им. Но с сегодняшнего дня все пойдет по-другому, теперь я буду их только радовать! С волнением я вытаскиваю из коробок оловянных солдатиков, пачку за пачкой.
Тишина в рождественской комнате сменяется радостным оживлением, все поздравляют друг друга, показывают подарки... Начинается беготня... Сестры после первого беглого обзора теперь интересуются частностями... Отец с мамой переходят от столика к столику. Мама настаивает, чтобы мы оценили по достоинству и «полезные подарки»: новые кальсоны или же костюм. Но «полезное» нам безразлично, кальсоны у нас были бы так или иначе, кальсоны — не рождество, вот оловянные солдатики — рождество! И блюдо, наполненное сладостями,— рождество. Зорким взглядом я окидываю горку апельсинов и мандаринов. Их немногочисленность успокаивает, главное лакомство — сласти, вполне можно объесться. А в запасе еще то, что висит на елке! Правда, грабить ее до Нового года запрещается, но ведь отец не помнит каждую висюльку, да и вообще в праздник можно сделать послабление.
Поскольку мои сестры с братом рассуждали таким же образом, то результат из года в год регулярно повторялся: в новогодний вечер «парадная» сторона елки выглядела более чем скромно. Задняя же сторона была общипана дочиста. Так же регулярно сердился отец, но умеренно, по-рождественски.
Неожиданно в комнате послышалось рыдание. Мы вздрогнули и повернули головы. Это Криста. Она впервые празднует рождество вдали от родного дома. На нее сразу навалились и радость и тоска...
— Ах, я такая несчастная! Ах, если б я была сейчас дома! Ах, госпожа советница, вы так добры... и ночные сорочки уж чересчур шикарны для меня!.. Если б я могла показать их моей матушке, хоть на пять минут! Ах, я совсем не заслужила всего этого! Нет, госпожа советница, нет! А остатки соуса на той неделе, что госпожа советница так искали,— это я доела. И два ломтика жареной телятины! Но больше ничего, истинная правда! Как же мне теперь надевать эту шикарную сорочку... О, какая я несчастная!
Рыдания стихли вдали — мама увела плачущую в другие покои, более подходящие для исповеди.
Думаете, осмотр закончился? И теперь можно заняться играми, лакомствами, чтением? Нет. Начинается новая раздача подарков! Ведь у нас столько тетушек и дядюшек: все, что они наслали нам к рождеству, лежит под отцовским письменным столом еще нетронутое, аккуратно упакованное, в том виде, в каком принес почтальон. Мы окружаем отца, мама уже вернулась, служанки в кухне завершают приготовления к ужину, и на нас снова сыплются подарки, и каждый новый подарок — еще один праздник среди праздника.
Но происходит это не так быстро, отец любит делать все не спеша, соблюдая порядок. Взяв первый пакет, он объявляет: «От тети Гермины и дяди Петера»,— и принимается тщательно развязывать бечевку. В нашем доме резать бечевку нельзя ни в коем случае, все аккуратно развязывается, независимо от множества кусочков и уродливых толстых узлов. Мы трепетно следим за отцовскими руками. Узелок никак не поддается. Но отец спокоен, чего не скажешь о нас. Снятую бечевку он искусно сматывает в некое фигурное изделие, которое мы называем «спасательным кругом».
— Эди, коробку для бечевок! — говорит отец, и брат тут же приносит ее. «Спасательный круг» занимает свое место рядом с ему подобными, готовый для дальнейшего использования. Методически разворачивается оберточная бумага, под ней виднеется картонная коробка — и она тоже перевязана!
Наше терпение готово лопнуть. Процесс развязывания и сматывания повторяется. Но вот с коробки снимается крышка, и на белой шелковой бумаге, скрывающей содержимое, лежит рождественское письмо.
Опять остановка; сначала читается письмо, потом уже разворачивается пакет. А некоторые письма очень длинные и столь же скучные — так, по крайней мере, считаем мы, дети.
Наконец и с этим покончено. Подарок извлекают и делят. Одни радуются, другие пытаются скрыть свое разочарование. Дядям и тетям бывает нелегко угадать наши желания. Те, кто давно не приезжал к нам, все еще считают нас младенцами, они понятия не имеют, как мы повзрослели и поумнели...
Пустую коробку ставят в сторону, подарки относят на столы, затем берется следующая посылка.
— От дяди Альберта! — объявляет отец.
Так повторяется десять — двенадцать раз, наше терпение подвергают суровому испытанию. Но, наверное, именно такой нарочитой замедленностью отец хочет добиться одного: мы должны научиться ждать. «Дети не должны быть алчными!» Это было основным правилом нашего воспитания. (Когда я слышал эту фразу, то часто думал: значит, взрослым можно быть алчными? Им хорошо!) «Не жадничай»,— предупреждали меня сотни, тысячи раз в детстве.
Самой алчной из нас бесспорно была наша сестрица Фитэ. Устоять, например, перед чем-нибудь сладким — пирожным или тортом — было свыше ее сил. Когда мама брала ее с собой куда-нибудь в гости, Фитэ все время алкала пирожного, а так как ей запрещали попрошайничать, то глаза ее умоляли столь красноречиво, что не могли не разжалобить любую хозяйку дома.
Доведенная до отчаяния мама решила, что пора примерно наказать дочь. Пора покончить с ее ненасытностью. Мама заранее договорилась с хозяйкой дома, где они с Фитэ должны были появиться, что девочка ни в коем случае не получит ни единого кусочка торта. Пусть поймет, что бывает и пост.
По дороге в гости Фитэ еще раз внушили, что нельзя попрошайничать и смотреть жадными глазами, что надо сидеть спокойно, и вообще вести себя как полагается.
Все шло чудесно, Фитэ торта не дали, и она не попрошайничала. Гости встали, пожелали хозяевам доброго здоровья и уже подошли к дверям, как вдруг Фитэ повернулась, подбежала к столу, запустила всю пятерню в торт и воскликнула:
— Прощай, тортик!
Это к вопросу о том, как отучать детей от жадности.
Наконец все посылки распаковали. На столах подарки уже не помещались, пришлось их ставить прямо на пол, и я с искренним облегчением вздохнул:
— Чересчур уж много всего!
Родители подумали то же самое и тоже вздохнули. Все оттого, что родня обширная и ей нравится делать подарки. Родители отнюдь не любили нас задаривать, они держались в определенных рамках. На каждого ребенка отец выделял сумму, которую мама при покупках не должна была превышать,— за этим отец строго следил.
Мелкий педантизм отца однажды испортил нам с Эди весь рождественский праздник. Получилось это так: увлекшись драматургией, я изъявил желание, чтобы мне подарили кукольный театр с декорацией «Волшебного стрелка»
. Еще задолго до рождества я придумал, как чудесно оформлю Волчье ущелье: луна будет светить как настоящая — я сделаю ее из прозрачной бумаги, а позади поставлю свечку; магнием для молний я уже запасся. Эди пожелал к рождеству оловянные фигурки персонажей «Робинзона Крузо».
Уже во время декламации стишков я разглядел выступавший просцениум кукольного театра, мое сердце радостно забилось. Едва со стихами было покончено, я кинулся к «моему театру». Да, именно такого мне хотелось, именно с этой декорацией к Волчьему ущелью. Обомлев от восторга, я не сводил с нее глаз, она превзошла все мои ожидания!
Но тут за моей спиной раздался голос отца:
— Нет, Ганс, это не твой стол. Это стол Эди! Тебе — робинзоны.— И, увидев мое огорченное лицо, пояснил: — Видишь ли, Ганс, на прошлое рождество тебе досталось больше, чем Эди. Кукольный театр намного дороже оловянных фигурок, стало быть, его получит Эди...
И он увел меня от Волчьего ущелья к дурацкому Робинзону.
Как я уже сказал, праздник был полностью испорчен! Мы с братом не могли скрыть своего разочарования, да и не хотели, и вообще не притрагивались к подаркам. Тем усерднее я косился на столик Эди, а он на мой. Наш добрейший отец, заметив это, рассердился и начал нас бранить, сперва умеренно, а потом покрепче. Но никакие бранные слова не смогли поднять нашего настроения. Наконец нам просто скомандовали: перестать дуться и играть тем, что подарили. Мы выполнили приказ с таким вызывающим безразличием, что отец, пылая гневом, отправил нас спать. Порой он тоже терял терпение — а теперь и ему был испорчен праздник!
Впоследствии меня часто спрашивали, почему мы с братом после рождества просто не обменялись подарками. Тот, кто так спрашивал, не знал нашего отца. Именно потому, что мы в праздничный вечер ворчали и упрямились, отец следил и проверял, чтобы его приказ исполнялся. Несмотря на свою доброту и терпеливость, он болезненно реагировал на всякое сопротивление, а когда встречал отказ от повиновения, то становился безжалостным. Послушание было для него принципом, который никому не дозволено расшатывать.
В подобных случаях он оставался глух ко всем просьбам мамы, которая чисто по-женски меньше думала о принципах, а житейски мудро исходила из данной ситуации. Для отца дело было очень просто: в прошлый раз я получил слишком много, значит, теперь мне следовало дать меньше, это и дураку ясно. К сожалению, ему не приходило в голову, что нам, детям, совершенно безразлично, сколько денег стоил подарок. В глазах Эди дорогой кукольный театр не стоил и марки, зато робинзоновские фигурки ценились в сотни марок, если вообще можно выразить радость в деньгах...