Современная электронная библиотека ModernLib.Net

У нас дома в далекие времена

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Фаллада Ганс / У нас дома в далекие времена - Чтение (стр. 13)
Автор: Фаллада Ганс
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


К тете Амели я никогда не питал ни малейшей симпатии, мама наверняка тоже, но это, естественно, не избавляло нас от обязанности наносить ей визит в первый же день нашего пребывания в Целле. Комнаты фрейлейн фон Рамсберг еще более, чем бабушкины, были запущены, заставлены и забиты хламом. Отличались они друг от друга лишь украшениями на стенах. Если у бабушки преобладали пасторские реликвии с примесью библейских изречений, то у тети Амели владычествовали военные (большей частью в ярких мундирах) вперемежку с батальными картинами и развешанными на стенах саблями.

Тетя Амели сидела в кресле выпрямившись, словно только что проглотила одну из своих сабель; тетя принадлежала к старому поколению, считавшему, что прислоняться к спинке стула вредно, ибо это расслабляет. На столе неизменно стояла тарелка с анисовым печеньем, которым нам с мамой надлежало угощаться. С той поры я не выношу запаха аниса. Меня не покидало чувство, что этому печенью, наверное, столько же лет, сколько тете Амели,— таким оно было затхлым. Я с трудом жевал его.

Тем временем велся допрос мамы. Тетя Амели задавала вопросы коротко и по-военному. Она хотела знать все: сколько зарабатывает отец, какие у него виды на повышение по службе, получил ли он уже орден, почему нет, сколько он выдает маме денег на хозяйство, стирает ли она белье сама или поручает какой-нибудь из «этих берлинских прачек», известных своей недобросовестностью?

Мама отвечала на все вопросы с чуть смущенной улыбкой; но стоило лишь ей уклониться от прямого ответа на какой-либо особо нескромный вопрос, как немедленно начиналось преследование, ее настигали и беспощадно заставляли выполнить все требования противника.

Вытряхнув из мамы все, тетя Амели принималась за меня. Выглядело это примерно так:

— Сколько тебе, Ганс?

— Одиннадцать...

— Чего одиннадцать? Месяцев? Я же спрашиваю о твоем возрасте!

— А-а... Одиннадцать лет, конечно!

— Так и надо отвечать! Вот видишь, ты уже чему-то и научился у своей старой тети! — Обращаясь к маме: — Удивляюсь, Луиза, как это твой муж не замечает таких вещей! — Снова ко мне: — Сиди прямо, Ганс!.. Как у тебя обстоит в школе?

— О-о...

— Что ты хочешь этим сказать?

— Он вполне хорошо успевает,— приходит ко мне на выручку мама.

— Благодарю тебя, дорогая Луиза. Но я бы предпочла, чтобы Ганс ответил сам. Немецкий мальчик должен отвечать ясно, четко и без страха. Сколько вас в классе, Ганс?

— Тридцать два.

— И на каком ты месте по успеваемости?

— На двадцать третьем.

— Значит в худшей половине! — уничтожающе говорит тетя.— В мое время это называлось плохой успеваемостью, Луиза! — Маму одаряют пронизывающим взглядом, как будто она умышленно пыталась обмануть тетю. Затем снова обращаются ко мне: — Кем ты хочешь стать, Ганс?

— Х-м, не знаю...

— В одиннадцать лет мальчик должен знать, кем он будет. Так кем ты хочешь стать, Ганс?

Зная, что она все равно от меня не отцепится, я брякнул наобум:

— Трубочистом!

Тетя возвела очи к потолку.

— Трубочистом! — сказала она.— Объясни мне, пожалуйста, Луиза, как это у мальчика появляются такие вульгарные идеи?! В мое время все мальчики хотели стать солдатами либо шли в университет! Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь в нашейсемье хотел стать трубочистом! Это чудовищно, Луиза!

Негодующий взгляд остановился сначала на маме, потом на мне. Мама была весьма обескуражена; в растерянности она сказала мне:

— Сиди смирно, Ганс! Не болтай ногами!

— Луиза! — воскликнула тетя чуть ли не в ужасе.— Как ты сказала?!

— Чтобы он не болтал ногами, тетя Амели,— ответила мама, вконец смутившись. Ей было невдомек, какое преступление она совершила опять.

— Луиза!! — воскликнула тетя еще раз. Потом мягко, почти задумчиво произнесла: — Во всем виноват большой город, этот греховный Вавилон, а ведь ты была воспитанной девочкой, Луиза.

(Тете Амели удавалось внушать маме, будто она чуть ли не моя ровесница. Приезжая в Целле, мама всякий раз молниеносно молодела и снова превращалась в ребенка.)

Поучающим тоном тетя Амели продолжала:

— Настоящей даме лучше не упоминать про это, внизу,— она глазами показала на мои ноги,— лучше не упоминать, Луиза. Как будто ей ничего не известно, Луиза! Но если уж ей необходимо это назвать, то она говорит «пьедестал» или, во всяком случае, «постамент»... Ганс, оставь в покое свой постамент, вот так звучит прилично, Луиза!..

Но что этот пятнадцатиминутный визит к тете Амели в сравнении с дамскими посиделками за чашкой кофе, которые происходили дважды в неделю в саду на берегу Аллера! Бабушка встречалась там со «своими дамами», как это именовалось, и там же демонстрировала им маму и меня, ибо чрезвычайно нами гордилась! Мне очень нравилась дорога туда, потому что надо было переходить через речку Аллер по понтонному мосту, который назывался Пфенниговым. За переход по этому мосту каждый был обязан уплатить один пфенниг. На меня это производило глубокое впечатление. Всякий раз я настаивал, что сам буду платить за нас троих и, взяв три однопфенниговые монетки, с гордостью вручал их сторожу-инвалиду.

Не могу понять, почему я был в таком восторге от Пфеннигова моста, что даже мирился с посиделками. Этот мост через Аллер существует и поныне, а год или два назад я убедился, что мои собственные дети ходят по нему с тем же увлечением, с каким некогда ходил их отец. Пфенниговый мост вполне их устраивает как цель прогулок.

Едва, однако, мост оставался позади, мое настроение резко падало ниже нуля. Я слишком хорошо знал, что меня ожидало: два-три часа сидеть в обществе доброй дюжины старых дам, покорно отвечать на их вопросы и пить кофе, который я не выносил. Вдобавок еще по дороге я выслушивал от мамы и бабушки массу наставлений — быть вежливым, отвечать ясно и четко, законченной фразой, а не отдельными словами, смотреть прямо в лицо и многое другое. Нет, о хорошем настроении не могло быть и речи.

За несколько шагов до садовых ворот следовала остановка: с обуви смахивалась пыль тряпочкой, специально для этого принесенной в ридикюле, без конца поправлялись и одергивались воротники, платки, чепчик, и лишь после этого мы входили в сад-кафе. Всякий раз я надеялся, что мы явимся первыми, дабы избежать строгих взглядов многочисленных экзаменаторов, но всякий раз там уже сидели шесть или семь дам, жаждавших поглазеть на «берлинцев» и отыскать у них какие-либо изъяны.

В ту пору минуло не так уж много времени с того дня, когда королевство Ганновер прекратило свое самостоятельное существование и перешло во владение Пруссии. Все эти старые дамы еще были верны своему прежнему королевскому дому, они были «вельфами» , а мои родители, также урожденные ганноверцы, считались отщепенцами, поскольку отец состоял на службе у ненавистных пруссаков. Эта ненависть к пруссакам и любовь к вельфам, ныне умершие вместе со старым поколением, тогда еще процветали. В дамском кружке особенно восхищались одной старой дворянкой, которая не могла допустить, чтобы караульные будки перед целленским замком, окрашенные в благородные цвета вельфов, перекрасили в прусский черно-белый. Она их купила и поставила у себя в прихожей вместо гардеробов. Вот это верноподданность!

А мой отец и вовсе поступил вероломно, и нам с мамой за это приходилось отдуваться! Недостатка в замечаниях, очень мягких по форме, однако весьма язвительных по смыслу, не было: прусское — плохо уже само по себе, но берлинское — поистине воплощение всего самого отвратительного! Моя кроткая мама была довольно беззащитна против подобных колкостей, и от кофейных кумушек ей доставалось, конечно, не меньше, чем мне, но она стойко выдерживала все нападки. Она понимала, что разобьет сердце бабушки, если лишит ее возможности выводить нас «в свет». Вряд ли стоит говорить о том, что бабушке были чужды эти шпильки,— она их вообще не понимала.

Когда все дамы оказывались в сборе, начиналось длительное совещание по поводу заказа кофе. Каждая дама сообщала, сколько чашек она намерена выпить,— от этого зависели размеры заказываемого кофейника и вносимого пая. Само собой понятно, что здесь соблюдалась известная табель о рангах, и вдове пастора, скажем, не полагалось пить больше, нежели генеральской дочери.

Как только кофейник появлялся на столе, все ридикюли раскрывались и оттуда извлекалось печенье. Покупать его в кондитерской считалось кощунством, не говоря уже о том, что печенье, изготовленное кондитером, никуда не годится,— печь надо только самой, дома. Каждая придирчиво рассматривала, что принесли другие и сколько. Ах, я видел ридикюли, из которых извлекались лишь сухарики! Старушки жили, вероятно, на жалкую пенсию и на скромные подношения от родственников. Само собой разумеется, приходилось экономить и нередко голодать. Однако декорум необходимо было соблюсти,— голод еще можно стерпеть, но вот появиться в не совсем безукоризненной одежде... это грозило немедленным отлучением от касты.

Допрос мамы и меня разыгрывался совершенно по тем же правилам, что и у тети Амели, только вот двенадцать следователей куда хуже, чем один! Рано или поздно разговор неизбежно возвращался к Берлину. Судя по вопросам дам, складывалось впечатление, будто Берлин находится не иначе, как в Центральной Африке. Слушательниц крайне удивляло, что в Берлине живут и едят примерно так же, как в Ганновере. А когда мама все же с некоторым волнением утверждала, что в Берлине есть и красивые парки, и магазины, где можно найти действительно элегантные вещи, дамы обменивались между собой взглядами, в которых читались усмешка и сочувствие, а тетя Амели говорила:

— Что за понятия у тебя, дорогая Луиза. Господи, да ты совсем отвыкла от своей родины. Ты столько времени уже не видела ничего по-настоящему красивого и элегантного!

И они с подчеркнутой тактичностью переводили разговор на что-либо другое.

Мама порой чуть не плакала, я видел это. Но ей надо было сдерживаться, мне тоже. Здесь мы оба были всего лишь неразумными детьми; впрочем, я с удивлением обнаружил, что и между собой старушки весьма щепетильно подчеркивали разницу в возрасте. Можно было подумать, что среди них есть даже несовершеннолетние, и в их числе, естественно, моя бабушка. Правом обращаться к собеседнице «моя дорогая» или «дитя мое» обладали немногие,— старейшие и наиболее знатные.

Боже, как они мне надоедали своей трескотней! Как мало верил я их любезным сладеньким словам! И все же они мне чем-то импонировали, я никогда бы не позволил себе взбунтоваться против них. По-видимому, я уже смутно сознавал, какая сила кроется в этих скрюченных, полувысохших, потешных созданиях. Сила переносить трудности, сила жертвовать даже самым дорогим, сила непоколебимой убежденности. Она была только не туда направлена, эта сила, для нее не нашлось разумного применения в пустом, изолированном, кастовом существовании. Но если бы она понадобилась, она все еще была жива, эта сила!

Иногда за нашим кофейным столом сидели и дети, которых иные дамы приводили с собой; это были до жути благовоспитанные дети без единого пятнышка на одежде, они всегда отвечали громко, четко, законченной фразой, никогда не болтали своими «постаментами» и не цеплялись ими за ножки стульев. Я возненавидел этих «кукол», как я их называл про себя; но теперь мне думается, что я им показался таким же страшно благовоспитанным мальчиком, как и они мне. Однажды, улучив момент, я уговорил какую-то маленькую девочку в розовом платье совершить побег. Схватившись за руки, мы побежали в тот уголок сада, где была детская площадка и куда нам строго-настрого запрещали ходить.

Там были качальная доска, подвесные качели, а также брус и турник. Я предложил качели, но их отвергли: моя спутница боялась, что у нее закружится голова. Качальная доска показалась ей безопаснее. Усадив малышку на один конец доски, я энергично прижал к земле другой, чтобы сесть самому. Шестилетняя девчушка словно мячик взлетела в воздух и, потеряв равновесие, упала на песок, в котором было не столько песчинок, сколько грязи. Она закричала, на ее розовое платьице действительно было жалко смотреть. Я пытался ее утешить, но она разревелась еще пуще, вырвалась от меня и убежала обратно в кафе. Безошибочное чутье подсказало ей, что единственное ее спасение в том, чтобы выставить меня зачинщиком. В таких ситуациях существа женского пола уже в самом раннем возрасте принимают единственно правильные решения.

Поскольку терять мне было уже нечего, я совершил еще одну экскурсию в часть сада, расположенную вдоль берега Аллера. Оттуда открывался чудесный вид на плотину, через которую низвергалась река. Я знал — сюда мне тоже запрещено ходить, как из-за близости воды, так и под тем предлогом, что сырой воздух вреден для здоровья. (Качаться на качелях вредно, бегать — тоже, собственно, любая детская игра была вредной. Только ходить прямо, шагать размеренно — вот что подобало ребенку!)

Но не успел я налюбоваться водопадом, как подошла мама и положила мне руку на плечо:

— Ах, Ганс! — тихо сказала она.— Ну что ты опять натворил? Чудесное платьице Айме совсем испорчено!

Я заметил, что у мамы покраснели глаза.

— Мне очень жаль, мама,— сказал я.— Но я тут совсем не виноват. Доска подскочила, а она плохо держалась.

— Вот ты всегда такой опрометчивый, необузданный,— тихо сказала мама. Она потрепала меня по волосам.— Что ж, теперь ничего не поделаешь. Вернемся к столу, и ты извинишься перед фрау фон Хаберкрон.

— Мама,— сказал я возмущенно,— ведь они тебя тоже замучили, я же вижу! За что они тебя-то пилят, если я виноват?! Да и вообще они все старые карги. Что они понимают в мальчишках, ведь иногда совсем не хочешь этого делать, а выходит наоборот. Знаешь, мам, давай убежим домой. Бабушка за наш кофе заплатит.

Но мама покачала головой.

— Нет, нет, мальчик, так нельзя. Бабушка очень огорчится. И никогда больше не смей называть дам таким ужасным словом. Они все очень любезны и хорошо к тебе относятся!

— И вовсе они ко мне хорошо не относятся, мам! — воскликнул я.— Ты сама это прекрасно знаешь. Им просто хочется показать, какие они хорошие и как все хорошо было раньше, а мы вообще никуда не годимся. Я их всех терпеть не могу. Кроме бабушки, конечно!

— О боже, Ганс! — воскликнула мама, перепугавшись.— Как тебе только взбрело в голову такое?! Не смей и думать об этом!.. Нет, это у тебя не от меня,— добавила она задумчиво,— и не от папы. Хотела бы я знать, в кого ты такой упрямец! Ну, пошли!.. И не забудь извиниться! Пожалуйста, сделай мне одолжение!

На обратном пути во мне боролись мальчишеская гордость и любовь к маме. В конце концов победила любовь, хотя мне было нелегко смирить свою гордыню перед всей кофейной компанией. Наше появление, равно как и мои неуклюжие извинения перед фрау фон Хаберкрон, были встречены ледяным молчанием. Бабушка озабоченно посопела и сказала, рассчитывая, что ее поддержат:

— Он все же милый мэальчик!

Но никто ее не поддержал.

— Теперь извинись перед Айме, Ганс! — сказала мама.

Я протянул перепачканной розовой обезьянке лапу и пробубнил, что полагалось. Во время церемонии кукла, торжествуя, показала мне язык. Другим это не было видно, так как я загораживал ее. Тут я окончательно убедился, что все женщины неполноценные существа, не достойные какого-либо внимания со стороны настоящих ребят. (Для мамы, я, разумеется, сделал исключение. Да ведь мама была не женщиной, она была мамой!)

По дороге домой бабушка воспрянула духом.

— Было ведь очень приятно сегодня, Луиза! — сказала она.— И все тэакие любезные, ты не нэаходишь?.. Твой мэальчик был тоже очень мил — ведь он вовсе не хотел этого делэть, не прэавдэ ли, внучек?!

Неожиданно я разозлился.

— Нет, хотел! — сказал я.— Эту козявку я бы зашвырнул в Аллер! Она мне показала язык!

Но тут бабушка так искренне возмутилась, что целый день со мной не разговаривала.

Когда бабушка последний раз приехала к нам, ей было лет восемьдесят пять. Мы уже жили в Лейпциге, отец стал рейхсгерихтсратом. Бабушка не была бы бабушкой, не прояви она живейшего желания поприсутствовать на заседании рейхсгерихта. Напрасно объяснял ей отец, что там крайне скучно: как правило, не выступают ни стороны, ни адвокаты, все уже заранее решено и записано, и судьи, так сказать, обсуждают готовое, они лишь проверяют, соответствует ли приговор предыдущей инстанции существующим законоположениям.

Но бабушке было виднее. Онане будет скучать, а кроме того, надо же ей хоть раз поглядеть на своего зятюшку в красной мантии рейхсгерихтсрата!

Итак, отец уступил и в один прекрасный день взял бабушку с собой в рейхсгерихт. В вестибюле он приказал служителю проводить старую даму в зал шестого отделения уголовной палаты на места для слушателей. Бабушка оказалась единственным слушателем. Она поудобнее уселась, расправила шаль, положила ридикюль и с любопытством стала разглядывать обстановку; зал заседаний был не очень большой, но темные деревянные панели, цветные оконные стекла, а главное, сама атмосфера зала с его строгостью и гулкой пустотой произвели на нее глубокое впечатление.

Прямо напротив бабушки, в другом конце зала, за темным столом сидели семеро пожилых господ; на них действительно были надеты шелковые мантии цвета бордо, а на голове — бархатные береты, тоже красные, но чуть потемнее. Все господа были уже седовласые, седобородые, большинство в очках, и сидели они так, словно находились здесь с незапамятных времен и будут сидеть вечно. Некоторые подпирали рукой голову, другие поигрывали карандашом или пенсне. Один царапал на бумаге, второй кашлял, перед каждым лежало несколько папок с делами, а тот, у которого была самая большая кипа, что-то невнятно бормотал остальным.

Бабушка с удовлетворением отметила про себя, что рейхсгерихт с его седовласыми судьями — учреждение весьма надежное. Он казался ей порукой незыблемости империи, вот именно такие бесстрастные люди хорошо оберегают закон. Но особенно радовал бабушку зять; несмотря на седую бородку и усы, он, по ее мнению, выглядел самым молодым и свежим, да и красная мантия шла ему больше, чем другим.

Из всего, что говорилось, бабушка не разобрала ни слова, но это ее ничуть не беспокоило. Постепенно, с возрастом, она стала плохо слышать и привыкла к этому. Ее глаза видели еще, слава богу, хорошо, а здесь им было на что посмотреть. Бабушка намеревалась посидеть подольше. Она даже подумала, удобно ли будет, если она достанет из ридикюля вязанье и немножко повяжет. Господам это, наверное, не помешает.

Тем временем ситуация за судейским столом изменилась. Бормотун умолк, остальные господа сказали по нескольку слов, кое-что было записано. И вот сидевший в середине господин поднялся и что-то проговорил в сторону зала, вернее, в сторону бабушки. Что бы это могло значить? — подумала бабушка,— возможно, зять сообщил господам о ее присутствии, и они здороваются с ней. На всякий случай бабушка сделала книксен и опять села.

В действительности же председатель палаты сказал следующее:

— Ввиду угрозы нравственности дело будет слушаться при закрытых дверях.

Ибо только что закончилось одно дело и предстояло заслушать новое, касающееся нарушения параграфа 175 или 176 Уголовного кодекса. Публике надлежало покинуть зал, а публикой была бабушка, она должна была выйти. Но бабушка ничего не поняла из всего этого и осталась сидеть. Она была очень довольна, что все-таки попала в рейхсгерихт, и улыбалась...

Господа судьи сидели, ожидая, пока старуха наконец соберется и уйдет. Публика присутствовала здесь на заседаниях настолько редко, что судьи обычно оставались одни, даже служитель у них не всегда был под рукой. А отец почему-то вдруг застеснялся признаться своим коллегам, что эта старушка его теща...

Председатель палаты поднялся еще раз и почти угрожающе повторил ранее сказанное о закрытых дверях. Бабушка тоже поднялась, опять сделала книксен и продолжала стоять в ожидании возможного дальнейшего чествования, ибо господин судья все еще не садился. Председатель, полагая, что старуха теперь уйдет, сел. В тот же миг села и бабушка!

За судейским столом начали волноваться. Одни предполагали, что старуха, вероятно, сумасшедшая, другие...

Отец понял, что игра в прятки здесь не поможет, подошел сзади к председателю и прошептал ему на ухо, что бабушка эта — его теща и что она к тому же глуховата...

Председатель, который тоже неважно слышал, в особенности, когда ему шептали на ухо, с негодованием воскликнул:

— Вы совершенно правы, коллега. Ей пора быть уже трижды бабушкой, а она собирается развлекаться здесь непристойными историями! Если она сейчас же не уйдет, я прикажу ее выгнать!

И, поднявшись в третий раз, он громовым голосом распорядился очистить зал вследствие угрозы нравственности. Бабушке это показалось все же несколько преувеличенным, однако она встала еще раз и сделала книксен, правда, с некоторым замешательством.

Председатель готов был взорваться, но тут отец поднес к его глазам записку: «Моя теща! Абсолютно глуха!»

Разгневанное лицо мгновенно смягчилось, туговатый на ухо обрадовался, что встретил абсолютно глухую. Сразу же позвонили служителю, и бабушку со всей предупредительностью вывели из зала. Поскольку время близилось к обеду, бабушку эта эксмиссия ничуть не обеспокоила. Очень довольная, она вернулась домой и рассказала нам за обедом, как интересно было в рейхсгерихте и как обходительны были с ней господа судьи.

Но что стало с ней, когда отец за ужином сообщил об истинной подоплеке случившегося! Он уже перестал смущаться и находил эту историю крайне забавной. А бабушка совершенно была убита. Прослыть безнравственной, да еще на склоне лет! Семь, нет, шесть старых господ заподозрили, что она «из таких»! Трижды ее попросили покинуть зал, она угрожала общественной нравственности!

Тщетно пытался отец втолковать ей, что все уже разъяснилось, что никто не думал о ней в столь оскорбительном духе! Бабушка дрожала и плакала. Ночью она не могла уснуть. Поднявшись чуть свет, она пришла к отцу, еще лежавшему в постели, и потребовала у него адреса шести господ: она хочет немедленно поехать к ним, извиниться и все объяснить.

Ей строго запретили это делать, тогда она сказала, что напишет им. Второй вариант отец тоже отклонил и попросил бабушку успокоиться. Но она долго не могла прийти в себя. Завидев на улице какого-нибудь пожилого седовласого господина, бабушка вздрагивала, утверждая потом, что тот стрэанно на нее посмотрел. Не иначе он из рейхсгерихта. Когда к отцу приходил в гости кто-нибудь из коллег, бабушка запиралась в отведенной ей комнатенке. Она очень тяжело переносила это «пятно» на своей чистой жизни. Еще долгое время она и слышать ничего не хотела о рейхсгерихте.

Отец глубоко сожалел, что так ее расстроил.

— Странно, как мало развито чувство юмора в вашей семье,— сказал он маме.— У нас в семье над этим бы только посмеялись!

Мама предпочла смолчать, ибо очень хорошо знала, как болезненно переживает отец малейший «позор».

СЕМЕЙНЫЕ ОБЫЧАИ

Есть страсти, которым подвержены одиночки, но бывают и такие, что поражают целые семьи. В нашем семействе все без исключения были охвачены одной и той же страстью — страстью к книгам. Этому «коньку» мы не изменили до конца жизни. И отец, и мама, и сестры, и братья. Когда мы были еще очень маленькими, у нас уже была полка для наших книжек с картинками, и эта полка росла вместе с нами, превратилась в этажерку, потом догнала и перегнала нас в росте. Как ни бережлив был отец, он никогда не скупился на хорошую книгу; подарить кому-либо книгу доставляло ему не меньшую радость, чем получившему подарок.

Отец поддерживал порядок, и потому в нашем доме никогда не было такого безобразия, как у одного библиомана, с которым я познакомился в более поздние годы. Он радовался лишь самому приобретению книг, читать их ему было необязательно. Всю свою просторную квартиру он заполнял книгами, людям там почти не оставалось места. Книги расползались по комнатам, как водяная чума в пруду.

Жена библиомана не раз храбро вступала с ним в бой, но всегда терпела поражение. Книги вытеснили ее платья из шкафов и белье из комодов, они лежали под кроватями и на всех столах, громоздились на коврах и залезали на стулья. Стоило только жене отлучиться за покупками, как книги оккупировали еще какое-нибудь место.

Когда однажды, вернувшись домой, она увидела, что «противник» занял кладовку, а его авангарды уже ворвались в кухонный шкаф, она прекратила борьбу и покинула дом. Не знаю, почувствовал ли муж ее уход,— он обладал редкой способностью питаться лишь хлебом да яблоками. Я охотно представляю себе, как он постепенно будет погребен под своими книгами. Лет через тысячу, наверное, откопают его расплющенную мумию под горой книжек, все еще ожидающих, что он их прочтет.

О подобных аномалиях увлечения, самого по себе похвального, в нашей семье не могло быть и речи. Книги у нас не только собирали, но прежде всего читали. И поэтому аккуратно и обозримо расставляли их по полкам, чтобы в любое время можно было найти любую. Даже несмотря на нехватку места, воспрещалось ставить книги в два ряда, хотя глубина некоторых полок позволяла это сделать. Сокровища должны всегда быть на виду; мало знать, что они существуют где-то в темноте, за другими книгами. Не место им и за стеклом, или за дверцей шкафа, книгу не следует разыскивать, она должна быть под рукой. Все эти правила по расстановке книг отец проверил на практике, он мог без конца говорить на эту тему...

Благодаря немного размашистой расстановке книги постепенно расселились у нас по всей квартире, они были в каждой комнате, и мой глаз с детства так привык к этому, что даже теперь комната без книг кажется мне если не голой, то, во всяком случае, неодетой. У отца, не считая его весьма солидного юридического арсенала, было почти три тысячи томов, у Итценплиц примерно тысяча, Фитэ, менее всех зараженная семейной «страстью», насчитывала книжек четыреста, у меня, хотя я был на три года младше ее, набралось столько же, даже маленький Эди был владельцем двухсот с лишним книг. Поскольку в нашей берлинской квартире скопилось около пяти тысяч томов, то, несмотря на весь порядок, иногда не удавалось сразу отыскать ту или иную желаемую книгу. Значит, ее взял и читает кто-либо из своих, и никто не сомневался, что рано или поздно она окажется на месте.

Но вот когда мы еще жили в Берлине, этих «пустот» в книжных рядах оказалось одно время столько, что каждая полка напоминала щербатый рот. Все удивлялись, спрашивали друг друга, но читатель отсутствующих книг не находился. На вечернем коллоквиуме отцом было с непреложностью установлено, что книги улетучивались регулярно и так же регулярно возвращались на полки, однако обнаружить их местопребывание во время исчезновения не удалось.

Подозревать обеих наших служанок не было ни малейшего повода, ибо, во-первых, они жили у нас уже много лет, а путешествия книг усилились лишь недавно. Во-вторых, Минна с Шарлоттой питали явную антипатию к книгам уже только потому, что те невероятно увеличивали объем работы при уборке. Под строжайший контроль были взяты все наши приятели и приятельницы, вне зависимости от возраста и вероисповедания, но, увы, без какого-либо результата: книги улетали и возвращались в свои гнезда, как голуби. Там, где еще вечером стоял полный ряд, утром обнаруживались изъяны; чем больше мы следили, тем меньше что-либо понимали; история становилась просто загадочной. Мы уже готовы были поверить в привидения. Кое-что о вкусах тайного читателя мы смогли установить: например, он предпочитал романы, книги же по истории брал редко, а классиков никогда... Но все это не продвинуло нас ни на шаг, а только еще больше запутало...

Все мы, включая отца и маму, были невероятно взбудоражены. Завтрак начинался с утреннего рапорта о книжной наличности. За обедом мы пускались в умопомрачительнейшие догадки, а ужин был испорчен гаданиями: что же пропадет завтра? В общем, настала жизнь поувлекательнее любого детективного романа, и, естественно, нам бывало не до школьных уроков. Отец понимал, что этому пора положить конец, но если бы он знал, как?..

И вот однажды, в счастливый час, непревзойденная рекордсменка по чтению в нашей семье Итценплиц обнаружила в третьем томе «Предков» Густава Фрейтага записку следующего содержания:

Дорогая фрау Брюнинг!

Это для меня слишком благонравно. В следующий раз дайте опять что-нибудь про любовь, лучше всего французское.

Ваша Анна Бемайер.

Итценплиц срочно отнесла записку отцу. Кто такая Анна Бемайер, мы понятия не имели. Но фрау Брюнинг мы знали, хотя видели ее редко, она была приходящей прислугой и помогала Шарлотте убирать квартиру с полшестого до полвосьмого утра.

Нахмурившись, отец разгладил записку и сказал:

— Ну что ж, Итценплиц, посмотрим... Только пока об этом никому ни слова!

После чего Итценплиц тут же примчалась к нам и сообщила о записке.

Излишне говорить, что на следующее утро, к половине шестого, мы не только проснулись, но и были уже одеты. Не отваживаясь выйти из комнаты, мы прильнули к дверным щелям и увидели, как пышная фрау Брюнинг с полотерной щеткой и машинкой для чистки ковров прошествовала в отцовский кабинет. Волосы ее были повязаны серым платком.

Следующей на театре военных действий показалась мама; ее выход за час с четвертью до обычного срока был верным признаком того, что сегодня битва непременно должна состояться. Но, к нашему разочарованию, мама направилась не в кабинет, а в сторону кухни. Мы с Эди срочно обсудили, есть ли необходимость прямо сейчас установить пост подслушивания у кабинета отца. Решили, что необходимости в этом пока нет.

Около шести, на четыре часа раньше обычного для него времени, появился тщательно одетый отец. Затаив дыхание, мы наблюдали, как он остановился в коридоре перед зеркалом, поправил галстук, а затем, слегка откашлявшись, нерешительно двинулся к своему кабинету. Дверь за ним закрылась.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21