Проза о стихах
ModernLib.Net / Отечественная проза / Эткинд Е. / Проза о стихах - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Эткинд Е. |
Жанр:
|
Отечественная проза |
-
Читать книгу полностью (860 Кб)
- Скачать в формате fb2
(343 Кб)
- Скачать в формате doc
(360 Кб)
- Скачать в формате txt
(339 Кб)
- Скачать в формате html
(345 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|
Эткинд Е Г
Проза о стихах
Ефим Григорьевич Эткинд Проза о стихах содержание Разговор о стихах введение Сказка и философия Бездна пространства Несколько предварительных замечаний глава первая. Поэтическое содержание Две Стрекозы и два Муравья Форма как содержание Принцип неопределенности Вверх по лестнице смыслов глава вторая. Слово в стихе У поэзии другое измерение Творчество - жизнь Словарь поэзии Что такое контекст? Контекст у Пушкина и Лермонтова Контекст "Блока" Контекст "цикл" Вверх по лестнице контекстов глава третья. Метафора Восстановление единства мира Самолет и метафора. 1910 год Самолет и метафора. 1957 год Сравнение: сложное через простое Метафора: система зеркал Метафора: философия поэта Вернемся назад. Алфавитная метафора Вернемся назад. Живые картины Словесное надгробие Несовместимые метафоры Метафора и контекст "Метафора - мотор формы" Метафора и художественный мир поэта Пример первый. В мире Маяковского Пример второй. В мире Заболоцкого Цветы как метафоры Царица цветов - роза Шесть разных поэтов и ландыш глава четвертая. Слово как образ Медленное слово "медленно" Быстрое слово "быстро" Крупный план слова Изобразительно ли слово? Каково звучание слова "Терек"? Звуковые метафоры Стихи о слове глава пятая. Ритм Хаос и космос Сколько есть ритмов? Первое отступление о строфах. Песня Второе отступление о строфах. Язык строф Вниз по лестнице ритмов Новые ритмы глава шестая. Рифма Гразкданин фининспектор возражает Отступление о двух разговорах "Шалунья рифма" Отступление о рифме вздорной и праздной "Парадокс рифмы" Удовлетворенное ожидание "Бочка с динамитом" Рифмы-тезки От смешного до высокого - один шаг Не разрушая старого Не сотвори себе кумира глава седьмая. Стиль и сюжет Поэзия растет из прозы Стиль и смысл "Стихи и проза, лед и пламень..." Борьба миров - борьба стилей Стилистический симфонизм Вместо заключения Стихи и люди от автора Два памятника ("На смерть Чернова", 1825) Кленовый лист (К.Рылеев, "Мне тошно здесь...", 1826) Журналист, дипломат и поэт (А.Грибоедов, "Дележ добычи", 1825) Гимн свободе (А.Пушкин, "Андрей Шенье", 1825) Раскаяние (А.Полежаев, "Раскаяние", 1834) Ермоловцы (В.Кюхельбекер, "На смерть Якубовича", 1840) Капля крови (Н.Некрасов, "Ликует враг...", 1866; "Умру я скоро. Жалкое наследство...", 1867) Звание человека (Е.Кузьмина-Караваева) указатель авторов светлой памяти Ф.А.Вигдоровой Разговор о стихах "Ширококрылых вдохновений Орлиный, дерзостный полет И в самом буйстве дерзновений Змеиной мудрости расчет." Фёдор Тютчев, 1840 "Как ни странно сказать, а художество требует еще гораздо большей точности, prйcision, чем наука..." Лев Толстой, 1908 введение "Эти наивные люди не знают, сколько требуется времени и усилий, чтобы научиться читать. Мне понадобилось на это восемьдесят лет, а все же я и сейчас не решусь сказать, что достиг цели." Иоганн Вольфганг Гете - Эккерману, 25 января 1830 года Сказка и философия Есть люди с превосходным слухом, которым внятны еле уловимые шорохи и шелесты,- однако они чужды музыкальной восприимчивости. Иногда они даже петь умеют, даже танцевать любят. Но симфония Бетховена или фортепьянный концерт Рахманинова навевают на них неодолимую скуку. Почему так - вопрос особый. Пытаться им растолковать музыку - безнадежно. То, чего они не слышат, они, скорее всего, и не услышат, сколько им ни объясняй, что такое контрапункт или каковы законы классической гармонии. Воспитать в них музыкальность, конечно, можно, но это дело долгое и трудное. Есть люди с отличным зрением: они без всяких очков видят самые мелкие буквы на таблице, висящей в кабинете врача-окулиста, однако они равнодушно проходят мимо полотен Петрова-Водкина или Ван-Гога, ничего не видя в картине, кроме сюжета, и ничего не испытывая, кроме холодного раздражения. То, чего они не видят, они, скорее всего, так и не увидят, сколько бы экскурсовод ни объяснял им колорит картины и ее композицию. Когда-то Тютчев говорил о людях, для которых окружающий мир природы нем и мертв: Они не видят и не слышат, Живут в сем мире, как впотьмах, Для них и солнцы, знать, не дышат, И жизни нет в морских волнах Лучи к ним в душу не сходили, Весна в груди их не цвела, При них леса не говорили И ночь в звездах нема была! Не для таких читателей написана эта книга. Она покажется им непонятной, трудной, да и не нужной. Она и в самом деле нелегкая. Но тот, для которого стихи существуют, преодолеет некоторые трудности чтения и, может быть, потом увидит в стихах больше, чем видел до того. Потому что настоящие стихи многослойны. Их можно воспринимать по-разному, с меньшей или большей глубиной понимания. В сущности, они на это и рассчитаны: каждый получает от поэзии то, что он способен от нее взять. Это зависит от многого: от уровня образованности читателя, от объема его жизненного и душевного опыта, от возраста, наконец, от чуткости и одаренности. Нельзя сказать: "Это стихотворение я уже прочитал". Стихи можно читать сотни раз, каждый раз открывая их для себя, обнаруживая неведомые прежде глубины смыслов и новую, не замеченную доселе красоту звучаний. Лирический поэт рассказывает о себе, своей любви и своем горе. Но рассказывает он так, что требует от читателя сотворчества. Читатель как бы становится на место поэта и говорит его словами, его ритмами о собственной жизни. Поэт приобщает вас к своему опыту, но его опытом вам не прожить, если у вас нет собственного. Стихи останутся рифмованными строчками- звучными, прекрасными, но все же строчками, то есть словесностью, если вы не сможете обогатить их своими переживаниями. Это относится не только к лирике - философской, любовной, пейзажной,но и ко всякой поэзии, даже такой, которая на первый взгляд кажется доступной для всех, от велика до мала. Начнем с простого примера. В 1831 году В.А.Жуковский перевел балладу Ф.Шиллера "Кубок" ("Der Taucher", 1798), которая с тех пор стала любимым чтением романтически настроенных подростков. Сюжет ее такой: царь бросает в клокочущее море золотой кубок и призывает рыцарей найти его в пучине; наградой смельчаку будет кубок. Юный паж кидается в волны; когда уже никто не верит в его спасение, он выплывает, а затем повествует царю о неведомых глубинах, откуда еще не возвращался никто. Увлеченный рассказом, царь вторично посылает юношу в морскую стихию, суля ему алмазный перстень. За пажа вступается царевна, тогда царь обещает смельчаку еще и руку дочери. Паж безоглядно бросается в бездну - и на этот раз гибнет. Мальчик лет десяти-двенадцати читает "Кубок" затаив дыхание. Его покоряет и бесстрашие пажа, который в ответ на призыв царя выступил вперед "смиренно и дерзко"; и фантастические ужасы морского дна, о которых с таким красноречием рассказывает юноша: И смутно все было внизу подо мной В пурпуровом сумраке там; Все спало для слуха в той бездне глухой; Но виделось страшно очам, Как двигались в ней безобразные груды, Морской глубины несказанные чуды. Я видел, как в черной пучине кипят, В громадный свивался клуб, И млат водяной, и уродливый скат, И ужас морей - однозуб; И смертью грозил мне, зубами сверкая, Мокой ненасытный, гиена морская. Подросток восхищается царевной, которая, краснея, заступилась за пажа, а затем в удвоенной степени - пажом, который, теперь уже во имя любви, "неописанной радостью полный, / На жизнь и погибель... кинулся в волны". Чудесная романтическая сказка, поэтичнейшая легенда об отваге и красоте духа, о любви и гибели... Проходит несколько лет; юноша перечитывает "Кубок". Сказка о прекрасной царевне отступает на задний план, теперь для него важнее иное: противостояние природы и человека. Природа - всемогущая, стихийная, страшная. Человек - слабый, хрупкий, обреченный. Вот природа: И воет, и свищет, и бьет, и шипит, Как влага, мешаясь с огнем, Волна за волною; и к небу летит Дымящимся пена столбом; Пучина бунтует, пучина клокочет... Не море ль из моря извергнуться хочет? И вдруг, успокоясь, волненье легло; И грозно из пены седой Разинулось черною щелью жерло; И воды обратно толпой Помчались во глубь истощенного чрева; И глубь застонала от грома и рева. А вот человек, противостоящий этой грозной и беспощадной силе: ...Уж юноша в бездне пропал. И бездна таинственно зев свой закрыла: Его не спасет никакая уж сила. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вдруг... что-то сквозь пену седой глубины Мелькнуло живой белизной... Мелькнула рука и плечо из волны... И борется, спорит с волной... И видят - весь берег потрясся от клича Он левою правит, а в правой добыча. Хрупкий юноша, такой уязвимый, такой беспомощный и бессильный, не пал жертвой громадной и безжалостной стихии. Он живой - она бездуховна. Он прекрасен - она уродлива: в ней двигаются "безобразные груды, / Морской глубины несказанные чуды". Он добр - она злобна; рассказывая о подводном царстве, юноша говорит: И был я один с неизбежной судьбой, От взора людей далеко; Один меж чудовищ с любящей душой, Во чреве земли, глубоко Под звуком живым человечьего слова, Меж страшных жильцов подземелья немова. Пройдет еще год-другой, и читателю "Кубка" попадется книга французского философа XVII века Блеза Паскаля "Мысли"; читая одну из записей Паскаля, он, может быть, вернется к балладе Шиллера-Жуковского и прочтет ее иначе, теперь уже на фоне глубоких раздумий французского мыслителя: "Человек всего лишь тростник, самый слабый во всей природе; однако он тростник мыслящий. Чтобы раздавить его, нет нужды всей вселенной ополчаться на него: убить его может струя пара, капля воды. Но если бы вселенная раздавила его, человек все равно был бы благороднее того, что его убивает, ибо он знает, что гибнет, и знает, какое преимущество имеет над ним вселенная, вселенная же не знает об этом ничего". С точки зрения философии Паскаля о тростнике баллада "Кубок" углубляется, приобретает новые важные оттенки и смыслы. Пройдут еще годы, и, вернувшись к балладе, мы обнаружим в ней строфу, мимо которой до сих пор проходили, не замечая. Юноша только что выбрался "из пропасти влажной", и вот начало его рассказа: Да здравствует царь! Кто живет на земле, Тот жизнью земной веселись! Но страшно в подземной таинственной мгле... И смертный пред Богом смирись: И мыслью своей не желай дерзновенно Знать тайны, им мудро от нас сокровенной. Здесь философия иная, не паскалевская. Согласно этому учению, сущность вещей скрыта от человека, ибо разум не в состоянии ее вместить. На дне океана таится истина бытия, но она, истина, мудро утаена от человека. Увидев ее, человек гибнет. Бог милостиво держит его в невежестве, и верующий христианин не должен нарушать предписания Всевышнего: "Смертный пред Богом смирись". Так у Жуковского. А у Шиллера? В немецком подлиннике и похоже, и не похоже. Вот дословный перевод: "Да здравствует король! Пусть ликует всякий, кто живет в розовом свете. А там внизу - страшно..." До сих пор Жуковский в точности следовал за Шиллером. А дальше? "...Там внизу - страшно. И пусть человек не искушает богов, и пусть он никогда не стремится узнать то, что они милосердно укрывают мраком и ужасом". Не христианский Бог, а языческие боги. Не "смертный, смирись", а "пусть человек не искушает богов". Шиллеру чужда идея христианского смирения, его философия не религиозная, а кантианская: Иммануил Кант утверждал, что разум человека не может постичь "вещь в себе", не в силах проникнуть в суть мира. От романтической сказки об отваге и несчастной любви мы поднялись до сложной философии, даже до двух разных философий: агностицизм Канта-Шиллера и христианское смирение В.А.Жуковского. А ведь мы говорим все об одной балладе, казалось бы простой, предназначенной для юношеского чтения. Какая лее в ней обнаружилась глубина! Бездна пространства "В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт",- писал о пушкинском слове Гоголь. Понять это образное, но и в высшей степени точное определение значит понять главную особенность поэтической речи, в которой слово не просто знак понятия или вещи, не просто некий условный сигнал, а средоточие мыслей и чувств поэта, носитель и хранитель национальной истории, точка пересечения разнообразных ассоциаций, сгусток образно-значимой звуковой материи, нота в движении словесно-музыкальных мелодий... "Бездна пространства": в пушкинском стихе слово значит бесконечно больше, чем в словаре, оно в самом деле "необъятно, как поэт". Судьба глядит, мы вянем; дни бегут... Один только этот стих из "19 октября" (1825) может дать пищу для долгих размышлений о каждом из шести составляющих его слов и обо всех этих словах вместе. Три предложения, одинаковых по строю: подлежащее - сказуемое. В один ряд поставлены подлежащие: судьба, мы, дни, единую цепочку образуют глаголы: глядит, вянем, бегут. В этом стихе дано понимание человеческого бытия, которое подчинено равнодушно глядящему на земную суету высшему началу, Судьбе; человек - по своему бессилию противостоять законам Времени и Смерти - равен растению (мы вянем), а Время (дни) неумолимо движется вперед и вперед. "Судьба" у Пушкина сливается с понятием "Природа" - ей свойственно равнодушие ("И равнодушная природа / Красою вечною..."). Перефразировать этот стих можно так: Природа бесстрастна и вечна, между тем как смертные люди стареют, а Время безостановочно движется. Но насколько лее каждое слово в пушкинском стихе содержательнее, чем в нашем убогом пересказе - благодаря его образности (каждое из трех подлежащих - метафора: Судьба глядит, подобно живому существу или, точнее, некоему богу; мы вянем, как растение; дни бегут, как гонцы), его звуковому родству с другими словами (глядит - бегут, мы вянем, мы - дни), его ритмической позиции (односложные похожие слова мы и дни стоят на ритмически сходных местах, неся в ямбическом стихе так называемое сверхсхемное ударение, об этом будет рассказано позже) - это их уравнивает между собой и противопоставляет слову судьба; оказывается, что слово мы, люди, в одном ряду со словом дни, Время, но и противоположно этому слову, как неподвижность противоположна движению, пассивность - активности, объект - субъекту, следствие - причине; ведь, по сути дела, можно понять стих так: Судьба глядит, как мы вянем оттого, что дни бегут. Все эти смыслы еще углубляются, когда стих становится на свое место внутри строфы: Пируйте же, пока еще мы тут! Увы, наш круг час от часу редеет; Кто в гробе спит, кто дальный сиротеет; Судьба глядит, мы вянем; дни бегут; Невидимо склоняясь и хладея, Мы близимся к началу своему... Кому ж из нас под старость день Лицея Торжествовать придется одному? Теперь каждое из наших шести слов усложняется, потому что, сохраняя свой общечеловеческий смысл, приобретает конкретность: мы - это не только люди вообще, но прежде всего бывшие лицеисты ("наш круг"), дни - это не только Время вообще, слово это перекликается с другим, в сочетании "день Лицея", и вот "дни бегут" значит еще и "дни Лицея", то есть годовщины, даты (недаром так стихотворение и озаглавлено - "19 октября") проходят одна за другой... Глагол "глядит" изменяется и углубляется еще тем, что он связан теперь внутренней рифмой с глаголом в предшествующем стихе (а ведь рифма это связь не только звуковая, но и смысловая): Кто в гробе спит... Судьба глядит... И еще глубже, еще содержательнее станет каждое слово, когда строфа займет свое место внутри всего стихотворения. В одной из предшествующих строф мы читаем: Промчится год, и с вами снова я, Исполнится завет моих мечтаний; Промчится год, и я явлюся к вам!.. Поэт мечтает о стремительном движении времени, ибо год спустя, так он верит и надеется, он вернется из ссылки к друзьям. Поэтому с такой оптимистической уверенностью он повторяет, твердит: "Промчится год..." Но ведь это то же, что "дни бегут", только с обратным знаком,- не грусть, а радостная надежда. А в последней строфе читаем: Несчастный друг! средь новых поколений Докучный гость и лишний и чужой, Он вспомнит нас и дни соединений, Закрыв глаза дрожащею рукой... Пускай же он с отрадой хоть печальной Тогда сей день за чашей проведет, Как нынче я, затворник ваш опальный, Его провел без горя и забот. "Дни соединений", "сей день" - эти сочетания накладываются на слова "дни бегут" и обогащают их еще новыми смыслами. Итак, движение Времени безнадежно грустно или радостно? Оно возбуждает в поэте тоску и отчаяние ("мы вянем") или веру в будущее ("Исполнится завет моих мечтаний; / Промчится год...")? Односложно ответить на эти вопросы нельзя, ибо "каждое слово необъятно, как поэт". Нужно пройти через тяжкие испытания, чтобы почувствовать трагическую напряженность гениального стихотворения, написанного в 1825 году двадцатишестилетним Пушкиным: Всё в жертву памяти твоей: И голос лиры вдохновенной, И слезы девы воспаленной, И трепет ревности моей, И славы блеск, и мрак изгнанья, И светлых мыслей красота, И мщенье, бурная мечта Ожесточенного страданья. Нужна зрелость сердца, чтобы осознать "бездну пространства" в сочетании "трепет ревности". Не муки, не взрыв, не бешенство ревности - все это было бы привычнее и понятнее для всякого, кто читал "Отелло" и "Евгения Онегина"; здесь пронзительное соединение двух слов, которые, казалось бы, совсем не созданы друг для друга. Человечна, беззлобна, грустна такая ревность, больше похожая на преданную нежность, чем на злое, оскорбленно-мстительное чувство, каким кажется ревность вообще, безотносительно к этим стихам Пушкина, напоминающим другие его строки,- они созданы четыре года спустя, в 1829 году: Я вас любил безмолвно, безнадежно, То робостью, то ревностью томим; Я вас любил так искренно, так нежно, Как дай вам Бог любимой быть другим. И здесь ревность тоже ничуть не похожа на озлобленность обманутого собственника - она поставлена в один ряд с робостью, безмолвием, тихой и искренней нежностью безответной любви. "Трепет ревности" - такое же чувство; оно бесконечно ближе к любви, чем к ненависти, которая тоже содержится в переживании, именуемом "ревность". А какого многообразного душевного опыта требует от читателя стих: И светлых мыслей красота, где эпитет светлые может значить и возвышенные, чистые, благородные, но также прозрачные, ясные, даже глубокие. И это сочетание слов тоже поражает "бездной пространства": поэт говорит о высокой гармонии отчетливой и благородной мысли, о красоте ума, который проникает в сущность бытия. И, наконец, завершающие стихотворение строки: И мщенье, бурная мечта Ожесточенного страданья, где все слова сопоставлены друг с другом самым неожиданным и удивительным образом: мечта... страданья, бурная мечта, ожесточенное страданье... Стихи эти существуют почти полтора столетия, но в том-то и особенность поэтического искусства, что они, эти сочетания слов, чувств, мыслей, нисколько не кажутся нам привычнее или обыкновеннее оттого, что с тех пор сменилось много поколений, что созданы они в далекий год восстания декабристов, что мы можем помнить их наизусть всю жизнь. Они все равно всегда новы и необычайны, словно на наших глазах Пушкин совершает открытие человеческой души, и мы вместе с Пушкиным открываем и людей вообще, и самих себя. Конечно, мы понимаем их и в пятнадцать лет, но насколько же полнее поймет их человек, который прошел через мучительную любовь и отчаяние ревности. Чем глубже будет опыт читателя, чем содержательнее жизнь его духа, тем полнее он будет ощущать и себя тоже автором этих строк. К таким стихам мы идем всю нашу жизнь и никогда не исчерпаем их содержания: "бездна пространства" останется бездной. Несколько предварительных замечаний Надо условиться с читателем о некоторых сложностях, с которыми он встретится на страницах этой книги. Большинство наших исходных понятий известны из школьного курса литературы, к тому же они еще и разъясняются попутно, по ходу изложения. Все же напомним здесь с самого начала некоторые общепринятые обозначения. О поэтическом ритме нельзя говорить, не прибегая к схемам. Чтобы прочесть схему, надо знать, что любой слог мы всегда обозначаем черточкой __ ; слог, на который падает ударение (ударный слог), обозначается черточкой со знаком ударения (акцентом): _/_ , слог, на котором ударения нет (безударный слог), такого знака (акцента) лишен. Схематически стих из "Медного всадника" "Люблю тебя, Петра творенье..." изображается так: Люб-лю те-бя, Пет-ра тво-ре-нье... __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ Нередко, однако, ударения, требуемые схемой стиха, не соответствуют реальным ударениям слов, составляющих строку: Невы державное теченье... В слове державное стих требует двух ударений (державное), на самом же деле ударение только одно - на гласном а. Второе как бы подразумевается по схеме, но в реальности отсутствует. Вместо схемы мы пользуемся вариантом, в котором это подразумеваемое ударение обозначаем не акцентом, а ноликом, поставленным над слогом: Не-вы дер-жав-но-е те-че-нье... __ _/_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ Повторяющаяся группа из ударного и неударного (или ударного и двух неударных) слогов называется стопа. В приведенной строке четырежды повторяется группа __ _/_. Стопа, содержащая нулевое ударение, называется пиррихий. В нашем примере - стих четырехстопный, с пиррихием в третьей стопе. Случается, что в одном стихе не один пиррихий, а два: Адмиралтейская игла... Схема этой строки такая: __ _°_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ Это - четырехстопный стих с пиррихием в первой и третьей стопах. Пиррихии придают стихам ритмическое разнообразие: они то ускоряют, то замедляют течение строки. Чтобы это понять, достаточно прочесть рядом два приведенных стиха из "Медного всадника"; первый лишен пиррихиев, второй содержит два: Люблю тебя, Петра творенье... Адмиралтейская игла... Теперь напомним названия стихотворных размеров: __ __ ямб _/_ __ хорей _/_ __ __ дактиль __ _/_ __ амфибрахий __ __ _/_ анапест Рифмой называется концевое созвучие двух или более стихов. Рифмы делятся на мужские, когда ударение стоит на последнем слоге (светла - игла), женские - ударение на предпоследнем слоге (творенье - теченье), дактилические - ударение на третьем слоге от конца (носится - переносица). В новейшей поэзии широко используются рифмы неточные, приблизительные, которых классическая поэзия не знала; например, такие созвучия, как ветер светел в стихах Есенина (1925): Под окошком месяц. Под окошком ветер. Облетевший тополь серебрист и светел. Или (у того же Есенина): видел - обиде, любимо - рябина, пустыре постарел. Или, в новейших стихах, еще более отдаленные друг от друга созвучия: картошка - трехтонка, белый - бегал. Впрочем, такие созвучия нередки в устном народном творчестве ("Заяц белый, куда бегал?"). Рифмами связываются между собой строки (которые часто называются стихами), иногда образуя строфы - повторяющиеся сочетания строк (стихов). Рифмовать между собой могут: 1) рядом стоящие стихи - такие рифмы называются смежные; 2) стихи через один (четные между собой, нечетные между собой) - это перекрестная рифма; 3) первый стих с четвертым - это рифма охватная или опоясывающая. В качестве примера - строфа "Евгения Онегина" (VIII, 29): 1 Любви все возрасты покорны; 2 Но юным девственным сердцам 3 Ее порывы благотворны, 4 Как бури вешние полям: 5 В дожде страстей они свежеют, 6 И обновляются, и зреют 7 И жизнь могущая дает 8 И пышный цвет и сладкий плод. 9 Но в возраст поздний и бесплодный, 10 На повороте наших лет, 11 Печален страсти мертвый след; 12 Так бури осени холодной 13 В болото обращают луг 14 И обнажают лес вокруг. Стихи 1, 2, 3, 4 рифмуются перекрестно; в стихах 5, 6, 7 и 8 - рифмы смежные; в стихах 9 и 12 - охватная (опоясывающая) рифма; а в конце - 13 и 14 - снова смежная. Система рифм изображается формулами: одной рифме соответствует буква, причем, как правило, женская рифма обозначается прописной буквой, а мужская - строчной. Таким образом, схематически можно так изобразить следующее четверостишие Пушкина (1825): Если жизнь тебя обманет, _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ Не печалься, не сердись! _°_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ В день уныния смирись: _/_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ День веселья, верь, настанет. _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ Перед нами четверостишие четырехстопного хорея с опоясывающей рифмой по формуле: A b b A. А строфа из "Онегина" имеет формулу такую: A b A b C C d d E f f E g g Из понятий другого рода в тексте часто встречается образ. Это важный термин. Не понимая его смысла, трудно разобраться в поэзии (да и во всяком искусстве). Образ - это идея, воспринимаемая не только разумом, но прежде всего чувствами читателя. Например, слово старость общее, отвлеченное; заменив его сочетанием вечер жизни или осень жизни, поэт обращается к чувствам воспринимающего,- это образ. В поэзии каждый элемент, ее составляющий, приобретает свойства образа,- даже звуки слова, даже длина слова, даже ритмические особенности стиха, даже построение фразы образны. Мы в этом убедимся на многих разборах классических и современных стихотворений. В книге упоминаются также исторические стили русской литературы: классицизм и романтизм. Об этих понятиях здесь, во введении, говорить не стоит - они требуют пространных, обстоятельных разъяснений. Однако по мере своих возможностей автор постарался растолковать их в тексте своей книги, а, кроме того, можно полагать, что учебники и пособия по литературе дадут читателю необходимое представление о смысле этих историко-литературных терминов. Вот и все предварительные замечания. Остальные термины разъясняются в тексте и не должны вызвать особых затруднений. Если же таковые возникнут, рекомендуем заглянуть в широко распространенный "Поэтический словарь" А.Квятковского, изданный в 1940 и 1966 годах и дающий достаточно полные толкования. Можно сослаться также на пособия Б.В.Томашевского "Теория литературы" и "Стилистика и стихосложение" и В.Е.Холшевникова "Основы стиховедения". Интересна выпущенная издательством "Детская литература" книга Н.Г.Долининой "Прочитаем "Онегина" вместе", а также книга Вс.Рождественского "Читая Пушкина...", в которой есть главы: "Что такое стихи" (о стихотворных размерах, о рифме, о строфе), "О приемах поэтической речи" (речь прозаическая и поэтическая; метафора; эпитет; гипербола; противопоставление; олицетворение; метонимия; синекдоха; сравнение), "Музыка слова" и другие. Маленькая, но содержательная брошюра Л.А.Озерова "В мастерской стиха" (издательство "Знание") непременно заставит читателя обратиться к другим сочинениям того же автора, книгам "Работа поэта" и "Мастерство и волшебство". Анализ современных поэтических течений можно найти в "Книге про стихи" В.Ф.Огнева и в книге С.В.Владимирова "Стих и образ". Для более подготовленных читателей назовем классические труды академика В.М.Жирмунского по теории поэзии - "Введение в метрику" и "Рифма, ее история и теория", исследование Ю.Н.Тынянова "Проблема стихотворного языка", книги Ю.М.Лотмана "Лекции по структуральной поэтике", "Структура художественного текста", "Анализ поэтического текста", Л.Я.Гинзбург "О лирике", Г.А.Гуковского "Пушкин и русские романтики", "Пушкин и проблемы реалистического стиля", А.В.Чичерина "Литература как искусство слова (Очерк теории литературы)" и "Идеи и стиль". глава первая. Поэтическое содержание "Всякое произведение искусства только потому и художественно, что создано по закону необходимости, что в нем нет ничего произвольного, что в нем ни одно слово, ни один звук, ни одна черта не могут замениться другим словом, другим звуком, другою чертою." Василий Белинский, "Уголино...", 1838 Две Стрекозы и два Муравья Существуют понятия, о которых каждый думает, что он отлично их знает; на самом деле разобраться в них трудно. К таким понятиям относится содержание. Казалось бы, куда проще? Кто не умеет рассказать содержание фильма или книги? Все помнят "Стрекозу и Муравья". Каково содержание этой басни Крылова? Стрекоза все лето распевала, когда же наступила зима, оказалось, что ей нечего есть - она не сделала запасов,- и тогда она пошла к трудолюбивому Муравью просить его о помощи; но Муравей отказался поделиться с легкомысленной соседкой: пусть сама расплачивается за беззаботность. Именно так обычно рассказывают содержание рассказа, романа, спектакля, фильма. Можно пойти дальше и так формулировать мораль крыловской басни: будь благоразумен и трудолюбив, иначе придется худо, рано или поздно наступит расплата за легкомыслие. Верно ли мы рассказали содержание? И действительно ли это и есть содержание - то, что мы пересказали своими словами? Приведем басню Крылова полностью. Стрекоза и Муравей Попрыгунья Стрекоза Лето красное пропела; Оглянуться не успела, Как зима катит в глаза. Помертвело чисто поле: Нет уж дней тех светлых боле, Как под каждым ей листком Был готов и стол и дом. Все прошло: с зимой холодной Нужда, голод настает; Стрекоза уж не поет: И кому же в ум пойдет На желудок петь голодный! Злой тоской удручена, К Муравью ползет она: "Не оставь меня, кум милой! Дай ты мне собраться с силой И до вешних только дней Прокорми и обогрей!" "Кумушка, мне странно это: Да работала ль ты в лето?" Говорит ей Муравей. "До того ль, голубчик, было? В мягких муравах у нас Песни, резвость всякий час, Так, что голову вскружило". "А, так ты..." - "Я без души Лето целое все пела". "Ты все пела? Это дело: Так поди же, попляши!" Басня Крылова написана в 1808 году, вернее, не написана, а переведена из Лафонтена. Тогда же появился и другой перевод басни - его сделал Ю.А.Нелединский-Мелецкий. Он называется Стрекоза Лето целое жужжала Стрекоза, не знав забот; А зима когда настала, Так и нечего взять в рот. Нет в запасе, нет ни крошки; Нет ни червячка, ни мошки. Что ж?- К соседу Муравью Вздумала идти с прошеньем. Рассказав напасть свою, Так, как должно, с умиленьем, Просит, чтоб взаймы ей дал Чем до лета прокормиться, Совестью притом божится, Что и рост и капитал Возвратит она не дале, Как лишь августа в начале. Туго Муравей ссужал: Скупость в нем порок природный. "А как в поле хлеб стоял, Что ж ты делала?" - сказал Он заемщице голодной. "Днем и ночью, без души, Пела все я цело лето". "Пела! Весело и это. Ну поди ж теперь пляши". Не будем сейчас говорить о французском подлиннике и о том, в какой мере каждый из приведенных переводов к нему близок и в чем от него отклоняется; это вопрос особый. Нам важнее другое. Можно ли сказать, что в обеих этих баснях одно и то же содержание? Данный выше пересказ может вполне относиться и к Крылову, и к Нелединскому-Мелецкому. Стиховая форма у обеих вещей одна: четырехстопный хорей с произвольным расположением рифм - смежных, опоясывающих и перекрестных. Сюжет развивается одинаково: сперва авторский рассказ, потом диалог между ветреной певуньей и хозяйственным Муравьем, а в конце - в последних двух строках - произнесенное Муравьем поученье в форме иронического отказа: "Так поди же, попляши!" - у Крылова, "Ну поди ж теперь пляши" - у Нелединского-Мелецкого. Если содержание у обеих басен одинаковое, то можно было бы просто сказать, что одно стихотворение лучше, а другое хуже и что существование двух не оправдано: зачем две вещи с одним и тем же содержанием? А ведь сохранились они обе, и, несмотря на бесконечно большую известность басни Крылова, обе живут в русской литературе. Что говорить, крыловская басня и в самом деле лучше: необыкновенная естественность тона в рассказе и диалоге, дерзкое соединение различных стилей - народно-сказочного (лето красное, чисто поле) и книжно-повествовательного, психологическая достоверность - прежде всего Стрекозы, в которой сочетаются ветреная женщина и самая натуральная стрекоза ("под каждым ей листком..."). Всего этого у Нелединского-Мелецкого нет. Сейчас, однако, нас интересует другое: две эти басни отличаются друг от друга не только словесной формой, но и тем, что составляет сущность литературного произведения,- содержанием. Не нужно быть слишком проницательным, чтобы рассмотреть, что Нелединский-Мелецкий не очень-то одобряет Муравья, который здесь прижимистый мужичок, скупердяй, процентщик, дающий свои припасы не просто взаймы, но в рост. Стрекоза приходит к нему не только молить о помощи, она клянется вернуть в начале августа "и рост и капитал", то есть все, полученное ею от Муравья, да в придачу какой-то еще процент с капитала. Поэтому автор и употребляет специальные юридические термины и выражения, придающие басне особенную окраску: идти с прошеньем; взаймы; рост и капитал возвратит она не дале, как лишь августа в начале; заемщица. Стрекоза же у Нелединского-Мелецкого оказывается жертвой сквалыги-ростовщика, который "туго... ссужал". Ее легкомыслие не слишком подчеркнуто, больше выделяется ее беда: "Нет в запасе, нет ни крошки; / Нет ни червячка, ни мошки..." Нелединский-Мелецкий явно сочувствует заемщице и столь же явно осуждает жестокость скупца, его бездушие. Он жила, практичный кулачок, который не способен увлечься искусством, он даже и не понимает, как это можно ".без души" петь "лето целое", не копя на завтрашний день. Если даже забыть о прямой оценке, данной Муравью в двух строках ("Туго Муравей ссужал: / Скупость в нем порок природный"), все равно он достаточно полно охарактеризован юридической речью и тем, как она противопоставлена взволнованной внутренней речи Стрекозы: "Нет в запасе, нет ни крошки..." (то есть нет ни крошки в запасе). Замечательно, что это - слова, идущие от автора, но сливающиеся с речью Стрекозы. "Что ж?" - вопрос, который задает себе Стрекоза, но автор, сочувствующий ей, произносит это "что ж?" как бы и от себя. У Крылова Муравей совсем другой - он начисто лишен черт ростовщика, и в басне нет ни единого юридического выражения. Здесь Муравей не скупец, а мужик-трудяга, работающий в то время, как его соседка забавляется, играет. Стрекоза просит не взаймы ей дать, а приютить - "прокорми и обогрей". Муравей задает ей вполне осмысленный вопрос, произнося то слово, которое для него важнее других: "Да работала ль ты в лето?" Стрекоза отвечает, что она резвилась,- ее ответ не менее легкомыслен, чем ее поведение: "До того ль, голубчик, было? / В мягких муравах у нас / Песни, резвость всякий час, / Так, что голову вскружило..." Теперь Стрекозе, конечно, худо. Недаром про нее сказано: "Злой тоской удручена, / К Муравью ползет она". Но Крылов с первого же стиха насмешливо, а может быть, даже и презрительно назвал ее "попрыгунья", и если уж он сочувствует кому-то, то не ей, а предусмотрительному Муравью. В обеих баснях разные конфликты. У Нелединского-Мелецкого сталкиваются жадный ростовщик и голодная заемщица, у Крылова - крепкий, хозяйственный мужичок и беззаботная попрыгунья. И тот и другой конфликт - социальный, они - каждый по-своему - отражают общественную жизнь. Но позиции у авторов совершенно разные. Нелединский-Мелецкий, поэт, биографией и симпатиями связанный с дворянством, питает понятную склонность к художественной натуре, предпочитающей пение и танцы мыслям о своем материальном обеспечении. Народному баснописцу Крылову крестьянин с его трудовыми обязанностями перед самим собой и обществом куда ближе светской бездельницы, легкомысленно презирающей невеселые будни трудового года. Разве не ясно, что содержание у обеих басен разное? Сюжет и содержание не совпадают. Содержание - это, оказывается, сюжет плюс нечто еще другое,плюс стиль, который может придать сюжету тот или иной смысл, в самом сюжете вовсе еще не заложенный. Добавим к сказанному еще вот что. Действие обеих басен протекает в разных средах - можно сказать, что в каждой из них другое художественное пространство. У Крылова это пространство очень точно определено множеством стилистических признаков - эпитетов, словосочетаний, песенных или сказочных оборотов. У него не просто лето, а народно-сказочное лето красное, не поле, а чисто поле, не зима, а зима холодная. Его автор говорит по-народному красноречиво, с лукавой крестьянской - именно крестьянской - мудростью: "И кому же в ум пойдет / На желудок петь голодный!" Действие его басни протекает в деревне - в деревне русских простонародных песен и сказок. Ничего подобного у Нелединского-Мелецкого нет: у него просто лето, просто зима - никаких признаков деревни или даже вообще России; достаточно сравнить два отрывка, выражающие сходный, собственно, даже тождественный смысл и отличающиеся лишь стилем: Оглянуться не успела, Как зима катит в глаза. Помертвело чисто поле... (Крылов) А зима когда настала, Так и нечего взять в рот. (Нелединский-Мелецкий) Мы начали разбор с того, что обе басни похожи друг на друга, а кончаем выводом, что они очень и очень далеко разошлись, что они чуть ли не противоположны друг другу, несмотря на одинаковость сюжета. Иногда говорят так: содержание здесь одинаково, только форма разная. Упаси Бог так думать о произведениях поэзии - этого никогда и ни при каких обстоятельствах быть не может. Потому что содержание без формы вообще не существует, а форма всегда и безусловно содержательна. Если же форма, спесиво надувшись, думает, что она может прожить и сама по себе, что никакое содержание ей не нужно,дескать, форма и сама достаточно прекрасна,- то она тотчас перестает быть формой, а становится украшением, побрякушкой, чем-то вроде серьги в ноздре. Слово и мысль - форма и содержание - рождаются вместе, как нерасчленимое единство. Вернемся, однако, к нашим басенным насекомым, стрекозам и муравьям. Сопоставляя одинаковые и в то же время противоположные басни Крылова и Нелединского-Мелецкого, мы распознали важнейший закон словесного искусства: как только меняется форма, пусть даже один какой-нибудь элемент формы, так сразу же - хочет того поэт или не хочет - меняется содержание; при другой форме текст значит уже нечто иное. По поводу басни о Стрекозе и Муравье можно, конечно, ожидать такого возражения: дело тут не только в словесной форме, но и в персонажах. Пусть даже они носят одни и те же имена у Крылова и Нелединского-Мелецкого, но ведь они совершенно разные. Можно ли считать похожими ростовщика и крестьянина, беззаботную певунью и безмозглую попрыгунью? Нет, расхождение тут не только в форме, но и в характеристиках, то есть в самом содержании. Хорошо, пусть так. Приведем другой пример, в известном смысле более выразительный - во всяком случае, более точно выражающий нашу мысль. Форма как содержание В 1824 году Пушкин написал стихотворение "Клеопатра", в котором разработал древний сюжет, неоднократно его привлекавший. Он еще до того обратил внимание на несколько строк в книге "О знаменитых мужах" Аврелия Виктора, римского автора IV века. Эти латинские строки посвящены египетской царице Клеопатре и гласят: "Она отличалась такой... красотой, что многие покупали ее ночь ценою смерти". Пушкин вложил их в уста некоего Алексея Ивановича, героя неоконченной повести "Мы проводили вечер на даче..." (1835), который уверяет окружающих гостей: "...Этот анекдот совершенно древний. Таковой торг нынче несбыточен, как сооружение пирамид" - то есть в новое время, в XIX веке, ни один влюбленный не согласится купить себе ночь любви ценою жизни. Алексею Ивановичу, который спрашивает: "Что вы думаете об условиях Клеопатры?", "вдова по разводу" Вольская отвечает: "Что вам сказать? И нынче иная женщина дорого себя ценит. Но мужчины девятнадцатого столетия слишком хладнокровны, благоразумны, чтоб заключить такие условия". Пушкин собирался написать повесть о современной Клеопатре - испытать древний сюжет в другую эпоху. Что из этого должно было получиться, мы не знаем. Но древний сюжет волновал Пушкина, он раскрывал перед ним душевную силу, силу страстей, когда-то свойственную людям, а может быть, еще не иссякшую даже и в его время, когда мужчины кажутся "слишком хладнокровны, благоразумны". Так или иначе, Пушкин не раз возвращался к легенде о Клеопатре. В уже названном стихотворении 1824 года египетская царица на пиру произносит страшные слова: Скажите: кто меж вами купит Ценою жизни ночь мою? Трое ее поклонников выходят из рядов - они готовы на смерть. И снова гордый глас возвысила царица: "Забыты мною днесь венец и багряница! Простой наемницей на ложе восхожу; Неслыханно тебе, Киприда, я служу, И новый дар тебе ночей моих награда. О боги грозные, внемлите ж, боги ада, Подземных ужасов печальные цари! Примите мой обет: до сладостной зари Властителей моих последние желанья И дивной негою, и тайною лобзанья, Всей чашею любви послушно упою... Но только сквозь завес во храмину мою Блеснет Авроры луч - клянусь моей порфирой, Главы их упадут под утренней секирой!" Четыре года спустя Пушкин переработал стихи о Клеопатре и включил их в "Египетские ночи" - неоконченную повесть об итальянце-импровизаторе, который по заказу публики сочиняет - устно - поэму о Клеопатре. Один из героев повести, Чарский, так поясняет заданную тему. "Я имел в виду,- говорит он,показание Аврелия Виктора, который пишет, будто бы Клеопатра назначила смерть ценою своей любви и что нашлись обожатели, которых таковое условие не испугало и не отвратило..." Импровизатор произносит поэму, в которой клятва Клеопатры богам звучит иначе, чем приведенный выше текст. В "Египетских ночах" она гласит: - Клянусь...- о матерь наслаждений, Тебе неслыханно служу, На ложе страстных искушений Простой наемницей всхожу. Внемли же, мощная Киприда, И вы, подземные цари, О боги грозного Аида, Клянусь - до утренней зари Моих властителей желанья Я сладострастно утолю И всеми тайнами лобзанья И дивной негой утомлю. Но только утренней порфирой Аврора вечная блеснет, Клянусь - под смертною секирой Глава счастливцев отпадет. Итак, перед нами два варианта той же клятвы. Внешне они отличаются числом строк - 12 и 14 - и стихотворным размером: в первом варианте шестистопный, во втором - четырхстопный ямб; различна также система рифмовки - в первом варианте рифмы смежные (александрийский стих), во втором - перекрестные. Оба текста похожи. Смысловое содержание обоих - одно и то же. Совпадают ряд слов и оборотов: простой наемницей на ложе... (восхожу - всхожу); тебе (Киприде - богине любви) неслыханно служу; о боги (грозные - грозного Аида); властителей моих... желанья; дивной негой, тайнами лобзанья; блеснет Авроры луч (Аврора вечная); клянусь... Но многое и расходится. В первом варианте больше торжественно-архаических слов, чем во втором: глас возвысила; днесь; багряница; во храмину мою. Это существенно, но данный факт важен не сам по себе, а в сочетании с другим, не менее значительным фактом. В первом варианте фразы совпадают со стихами-строками, распределяясь более или менее регулярно: Первая фраза - 1 стих Вторая фраза - 1 стих Третья фраза - 1 стих Четвертая фраза - 1 стих Пятая фраза - 1 стих Шестая фраза - 2 стиха Седьмая фраза - 4 стиха Восьмая фраза - 3 стиха Речь Клеопатры звучит здесь торжественной декламацией. В соответствии с законами александрийского стиха каждая строка распадается на два симметричных полустишия: Забыты мною днесь // венец и багряница! Простой наемницей // на ложе восхожу... ...О боги грозные, // внемлите ж, боги ада, Подземных ужасов // печальные цари!.. Эта симметрия проведена до самого конца; она придает монологу Клеопатры медлительность, стройность, особое возвышенное спокойствие - вопреки самому смыслу монолога, в котором царица говорит о страсти, о чудовищных условиях своей любви, о неминуемой гибели жертвующих жизнью любовников. Таков здесь характер Клеопатры - царственный, величавый, жестокий. В этом монологе слышен отзвук трагедий французского классицизма, он ближе всего к монологам трагических героев Пьера Корнеля. Пожалуй, ни в одном из своих произведений Пушкин так не приближается к стилю классицистической трагедии, как в этом монологе египетской царицы. Сравним: в одной из ранних и в то время лучших русских трагедий "Сорена и Замир" П.Н.Николаева (1784) - Сорена, супруга князя половецкого Замира, молит российского царя Мстислава не разлучать ее с Замиром: Бесчувственный Мстислав, источник бед моих! Смотри... несчастная... лежит у ног твоих В отчаяньи, слезах, стеняща, полумертва. Смягчись!.. или рази!.. перед тобою жертва! Но без Замира жить минуты не хочу, Вослед за ним и в ад с весельем полечу! И льзя ли без него мне в сем остаться мире, Когда душа моя заключена в Замире? Коль смерть ему нарек, Сорене нареки И, медля казнь мою, не множь моей тоски! Вынь меч!.. и обагри в крови невинной руки! Вынь меч!.. и пресеки мои несносны муки!.. Сорена произносит этот монолог в состоянии почти безнадежного отчаяния. И все же александрийский стих ее монолога сохраняет стройность и спокойное величие, торжественную плавность и идеальную симметрию: Вынь меч!.. и обагри // в крови невинной руки! Вынь меч!.. и пресеки // мои несносны муки!.. Симметричны полустишия, целые строки, двустишия, четырехстишия. Закон симметрии неукоснительно соблюдается в классицистической трагедии - живая, непосредственная интонация едва может пробиться сквозь кованую форму александрийского стиха, о котором П.А.Вяземский - правда, много позднее писал: ...свободные певцы Счастливой вольности нам дали образцы. Их бросив, отдались мы чопорным французам И предали себя чужеязычным узам. На музу русскую, полей привольных дочь, Чтоб красоте ее помочь, Надели мы корсет и оковали в цепи Ее, свободную, как ветр свободный степи. ("Александрийский стих", 1853) Пушкинская Клеопатра 1824 года похожа на эту музу - она затянута в корсет, "окована в цепи", ей свойственна тяжелая поступь, медлительная певучесть и размеренность классицистических героинь. Та же речь Клеопатры во втором варианте построена совершенно иначе. Она страстна и необычайно динамична. Монолог начинается словом "клянусь", которое грамматически не связано с последующим текстом и подхвачено лишь в восьмом стихе повторенным "клянусь", а в пятнадцатом стихе еще раз. Синтаксическая схема монолога: "Клянусь... (о матерь наслаждений, тебе неслыханно служу и т.д.) (Внемли же, мощная Киприда и вы... о боги... и т.д.) Клянусь - ...моих властителей желанья я сладострастно утолю и т.д. (но только наступит утро) - клянусь - под смертною секирой глава счастливцев отпадет". Синтаксическая несогласованность отдельных частей, повторы слова "клянусь", переносы из одного стиха в другой, неравномерное распределение предложений по строкам, а, кроме того, превращение всего текста как бы в одну запутанную, но стремительную фразу, переброшенную от первого "клянусь" к третьему,- все это сообщает монологу страстность, почти лихорадочность; во всяком случае, страсть преобладает в нем над рассудком, от царственной величавости и гармонической симметрии первого варианта тут ничего не осталось. Перед нами другая Клеопатра. Это героиня не французской классицистической трагедии, а скорее романтической поэмы - порывистая, увлеченная своей кровавой идеей, страшная, но и пленительная женщина. Недаром интонация ее монолога близка к монологу другой страстной женщины - на этот раз из романтической поэмы "Бахчисарайский фонтан" (1821-1823); Зарема заклинает княжну Марию уступить ей Гирея: Не возражай мне ничего; Он мой! он ослеплен тобою. Презреньем, просьбою, тоскою, Чем хочешь, отврати его; Клянись... (хоть я для Алкорана, Между невольницами хана, Забыла веру прежних дней; Но вера матери моей Была твоя) клянись мне ею Зарему возвратить Гирею... Любопытно, что даже содержание или, точнее, сюжет монологов похож: Клеопатра клянется сама, Зарема требует клятвы от соперницы; Клеопатра захлебывается собственной клятвой, Зарема - требованием клятвы. Клеопатра Клянусь... (о матерь наслаждений...) ...клянусь... клянусь... Зарема Клянись... (хоть я для Алькорана... забыла веру...) ...клянись мне ею... Перед нами романтические героини, раздираемые неукротимыми страстями, поглощенные безграничным себялюбием, снедаемые бешенством желаний. Зарема и Клеопатра - как они различны по судьбе, по окружению, по культуре, но и как они близки друг другу по романтичности характера! О той, первой, Клеопатре можно было сказать: "...гордый глас возвысила царица". О второй этого сказать нельзя, и нельзя сказать о ней, как в первом варианте (раньше монолога) говорится: ...Клеопатра в ожиданье С холодной дерзостью лица: "Я жду,- вещает,- что ж молчите?.." Вторая Клеопатра не "вещает", не "речет", не "с видом важным говорит" все эти слова из первого варианта. Перед нами другая героиня - не царица, а женщина. А раз другая героиня, значит, и содержание другое. Новый стиль оказался и здесь новой характеристикой, новым поэтическим содержанием. Единство содержания и формы - как часто мы пользуемся этой формулой, звучащей вроде заклинания, пользуемся ею, не задумываясь над ее реальным смыслом! Между тем по отношению к поэзии это единство имеет особо важное значение. В поэзии всё без исключения оказывается содержанием - каждый, даже самый ничтожный элемент формы строит смысл, выражает его: размер, расположение и характер рифм, соотношение фразы и строки, соотношение гласных и согласных звуков, длина слов и предложений и многое-многое другое. По-настоящему понимать поэзию значит понимать ее содержание не в узком, привычно-бытовом, а в подлинном, глубоком, всеобъемлющем смысле этого слова. Понимать форму, ставшую содержанием. Понимать содержание, воплотившееся в единственно возможной, им порожденной, им обусловленной форме. Понимать, что всякое, даже малое изменение формы неминуемо влечет за собой изменение поэтического содержания. Принцип неопределенности Современник Пушкина, блестящий поэт Е.А.Баратынский в молодости написал лирическую миниатюру (1820): Расстались мы; на миг очарованьем, На краткий миг была мне жизнь моя; Словам любви внимать не буду я, Не буду я дышать любви дыханьем! Я все имел, лишился вдруг всего; Лишь начал сон... исчезло сновиденье! Одно теперь унылое смущенье Осталось мне от счастья моего. Кто герой этого восьмистишия? Кто этот "я", которому не придется более "словам любви внимать", который "все имел, лишился вдруг всего"? Сколько ему лет? Где он живет - в какой стране, на каком континенте? Как его зовут? Единственное, что мы с достоверностью можем сказать про него, это что он мужчина, да и то лишь на основании глагольных форм "имел", "начал". Иногда и это установить не удается. У Гете есть знаменитое стихотворение "Близость любимого" (1796), которое много раз переводилось на русский язык, и в большинстве случаев поэты-переводчики истолковывали его как написанное от мужчины к женщине. Блеснет заря, а все в моем мечтаньи Лишь ты одна, Лишь ты одна, когда поток в молчаньи Сребрит луна. Я зрю тебя, когда летит с дороги И пыль, и прах, И с трепетом идет пришлец убогий В глухих лесах. Мне слышится твой голос несравненный И в шуме вод; Под вечер он к дубраве оживленной Меня зовет. Я близ тебя; как ни была б далеко, Ты все ж со мной; Взошла луна. Когда б в сей тьме глубокой Я был с тобой! ("Близость любовников", 1814-1817?) Так перевел стихотворение Гете Антон Дельвиг. Дело в том, что по-немецки глагольные и местоименные формы не выражают рода, и, например, строку "Du bist mir nah" можно прочесть двояко: "Ты мне близок" и "Ты мне близка". Дельвиг выбрал второй вариант. Михаил Михайлов выбрал первый - он назвал свой перевод "Близость милого": С тобою мысль моя - горят ли волны моря В огне лучей, Луна ли кроткая, с туманом ночи споря, Сребрит ручей. Я вижу образ твой, когда далеко в поле Клубится прах, И в ночь, как странника объемлет поневоле Тоска и страх. Я слышу голос твой, когда начнет с роптаньем Волна вставать; Иду в долину я, объятую молчаньем, Тебе внимать. И я везде с тобой, хоть далеко от взора! С тобой везде! Уж солнце за горой, взойдут и звезды скоро... О где ты, где? ("Близость милого", 1859-1862) Ошибка Дельвига - случайность? Или ее можно объяснить особенностями немецкого языка?* Нет, дело обстоит сложнее. Секрет ее в уже отмеченных выше свойствах, характерных и для стихотворения Баратынского "Разлука". ______________ * Подробная история русских переводов этого произведения Гете рассказана в моей книге "Поэзия и перевод", Л.-М., "Советский писатель", 1963, с. 120-132. См. также книгу В.М.Жирмунского "Гете в русской литературе", Л., Гослитиздат, 1937, с. 110 и дальше. У лирической поэзии есть особая черта, характерная для всех произведений этого поэтического рода,- неопределенность. Герой стихотворения, будь то "я" поэта или возлюбленная, друг, мать, к которым поэт обращает свою речь, достаточно нечеток, чтобы каждый читатель мог подставить на его место себя или свою возлюбленную, своего друга, свою мать. Нет у него имени, характерной внешности, точного возраста, даже исторической прикрепленности, даже порой национальности. Он бывает чаще всего обозначен личным местоимением - я, ты, он. Мы помним наперечет лирические стихи, в которых героиня названа по имени - как в "Зимней дороге" Пушкина: Скучно, грустно... Завтра, Нина, Завтра, к милой возвратясь, Я забудусь у камина, Загляжусь не наглядясь. Или как в блоковском стихотворении "Черный ворон в сумраке снежном..." (1910): Снежный ветер, твое дыханье, Опьяненные губы мои... Валентина, звезда, мечтанье! Как поют твои соловьи... Да и то оба эти имени - Нина у Пушкина, Валентина у Блока - условны. Они потому и отличаются особой выразительностью, экспрессией, что нарушают обычный для лирики закон безымянности. Стихи - произведения глубоко личные. Каждое восходит к какому-то эпизоду жизни, к человеку, с которым связывала дружба или любовь. Но без специальных комментариев в этом разобраться нельзя - да, в сущности, и не надо. Стихи пишутся поэтом не для того, чтобы читатели, проникшись любопытством, устанавливали по примечаниям, кого именно он, поэт, целовал, кому адресовал свои строки. Что и говорить, "гений чистой красоты" - это реальная женщина, и звали ее Анна Петровна Керн, та самая, которой Пушкин писал по-французски в одном из писем: "Наши письма, наверное, будут перехватывать, прочитывать, обсуждать и потом торжественно предавать сожжению. Постарайтесь изменить ваш почерк, а об остальном я позабочусь.- Но только пишите мне, да побольше, и вдоль, и поперек, и по диагонали (геометрический термин)... А главное, не лишайте меня надежды снова увидеть вас... Отчего вы не наивны? Не правда ли, по почте я гораздо любезнее, чем при личном свидании; так вот, если вы приедете, я обещаю вам быть любезным до чрезвычайности - в понедельник я буду весел, во вторник восторжен, в среду нежен, в четверг игрив, в пятницу, субботу и воскресенье буду чем вам угодно, и всю неделю - у ваших ног" (28 августа 1825 г.- из Михайловского в Ригу). Написано это письмо ровно через месяц после того, как были созданы бессмертные стихи: Я помню чудное мгновенье: Передо мной явилась ты, Как мимолетное виденье, Как гений чистой красоты... Ну вот, теперь вы знаете, что Пушкин советовал "гению чистой красоты" писать ему "и вдоль, и поперек, и по диагонали", что он учил молодую женщину, как обманывать нелюбимого мужа, а за две недели до того он ей писал и того игривее: "Вы уверяете, что я не знаю вашего характера. А какое мне до него дело? очень он мне нужен - разве у хорошеньких женщин должен быть характер? главное - это глаза, зубы, ручки и ножки - (я прибавил бы еще сердце,- но ваша кузина очень уж затаскала это слово)... Итак, до свидания и поговорим о другом. Как поживает подагра вашего супруга? Надеюсь, у него был основательный припадок через день после вашего приезда... Божественная, ради Бога, постарайтесь, чтобы он играл в карты и чтобы у него сделался приступ подагры, подагры! Это моя единственная надежда!" (13-14 августа 1825 г.) Пушкин гениален и в письмах. А все же чем ты, читатель, обогатишься, узнав, как Александр Сергеевич желал подагры мужу Анны Петровны, старому генералу, за которого она вышла шестнадцати лет? Разве ты теперь лучше поймешь великие строки? И сердце бьется в упоенье, И для него воскресли вновь И божество, и вдохновенье, И жизнь, и слезы, и любовь. ("К ***", 25 июля 1825) "Мимолетное виденье", "гений чистой красоты" не имеет и не может иметь имени, отчества, фамилии. Да и "я" - "я" стихотворения - не имеет этих анкетных данных. В поэзии высказана совсем другая, высшая правда, куда более подлинная, чем то, что мы читаем в изящно-шутливых, галантных письмах Пушкина, изложенных безукоризненным французским языком. В этих письмах светский роман, обращение на "вы", игривые шуточки насчет глаз, ножек и ручек хорошеньких дам. Здесь, в стихотворении, обращение поэта к человечеству - поэта с трагическим уделом, обреченного на жизнь "в глуши, во мраке заточенья", "без слез, без жизни, без любви", воскресшего из мертвых благодаря открывшемуся ему совершенству, нахлынувшей на него высокой страсти. Чем же могут быть интересны письма Александра Сергеевича к Анне Петровне? Во-первых, тем, что нам дорог сам Пушкин - и каждый миг его существования, его краткой и бурной жизни, и каждая строка его изумительной прозы. Во-вторых, тем, насколько реальный жизненный эпизод не похож - да, не похож на родившееся благодаря этому мигу гениальное творение поэзии. Что ты бродишь, неприкаянный, Что глядишь ты не дыша? Верно, понял: крепко спаяна На двоих одна душа. Будешь, будешь мной утешенным, Как не снилось никому, А обидишь словом бешеным Станет больно самому. Этот лирический шедевр создан в 1922 году Анной Ахматовой. Какая резкость характеристик! И его - любящего до немоты, благоговеющего "не дыша", но и способного на бешенство. И ее - любящей с нежной страстью, "как не снилось никому", и с самоотверженной беззащитностью. Кто он? Комментарии могут рассказать об этом, но зачем? Он - мужчина, достойный такой любви, и этого довольно. Стихотворение Ахматовой раскрывает читателю любовь, какой он до того не знал,- пусть же читатель видит в этих восьми строках себя, и свою нежность, и свою страсть, и свое бешенство, и свою боль. Ахматова дает эту возможность почти любому из читателей - мужчин и женщин. Умолк вчера неповторимый голос, И нас покинул собеседник рощ. Он превратился в жизнь дающий колос Или в тончайший, им воспетый дождь. И все цветы, что только есть на свете, Навстречу этой смерти расцвели. Но сразу стало тихо на планете, Носящей имя скромное... Земли. Стихи эти, созданные Ахматовой в 1960 году, названы "Смерть поэта". Кто же это? Кого имеет в виду Ахматова? Кто умер в 1960 году? Кто воспевал дождь? Самое важное вот что: умер поэт, и на планете Земля сразу воцарилось безмолвие. Речь не об имени, а о том, что поэт равновелик планете, что он и при жизни, и после смерти - часть природы, плоть от ее плоти, "собеседник рощ", понимавший безмолвную речь цветов. Даже в этом случае, когда имеется в виду смерть человека, имя которого знают все, определенность не входит в замысел лирического поэта и не углубляет художественной перспективы стихотворения. Впрочем, здесь дает о себе знать другое свойство лирики многосмысленность, о которой пойдет речь ниже. Достаточно произнести имя "Пастернак", и сочетания слов, казавшиеся до сих пор общими, начнут вызывать конкретные ассоциации. "Собеседник рощ"?.. Для Пастернака сад, парк, роща были самым полным осуществлением природы, они были живыми существами, с которыми он и в самом деле не раз вступал в беседу: ...И блестят, блестят, как губы, Не утертые рукою, Лозы ив, и листья дуба, И следы у водопоя. ("Три варианта", 1915) А дождь - это его любимое состояние природы, родственная стихия. Пастернаку одинаково близки и "сиротский, северно-сизый, сорный дождь" Петербурга ("Сегодня с первым светом встанут...", 1914), и осенний ливень, после которого "...За окнами давка, толпится листва / И палое небо с дорог не подобрано" ("После дождя, 1915), и еще другой, о котором сказано: "...дождь, затяжной, как нужда, / Вывешивает свой бисер" ("Пространство", 1947). Только Пастернак мог увидеть цветы так: Сырой овраг сухим дождем Росистых ландышей унизан. Но и только он мог сказать о себе и о березовой роще, как о равноправных партнерах: И вот ты входишь в березняк, Вы всматриваетесь друг в дружку. ("Ландыши", 1927) Наверное, каждого лирического поэта можно назвать "собеседником рощ", и, надо думать, каждый воспевал дождь; поэтому стихотворение "Смерть поэта" имеет, как мы видим, общий смысл. Но применительно к Борису Пастернаку те нее обороты звучат особо - очень уж у него особые были отношения с рощами и дождем; поэтому содержание меняется, когда отвлеченный "поэт" становится конкретным Пастернаком,- появляется еще одна ступенька содержания. Возникает то, что мы называем "лестница смыслов". Вверх по лестнице смыслов Лестница смыслов прямо связана с принципом неопределенности. Поднимемся по ступеням этой лестницы, взяв одно из поздних (около 1859 г.) и не слишком широко известных стихотворений А.А.Фета: Ярким солнцем в лесу пламенеет костер, И, сжимаясь, трещит можжевельник; Точно пьяных гигантов столпившийся хор, Раскрасневшись, шатается ельник. Я и думать забыл про холодную ночь, До костей и до сердца прогрело; Что смущало, колеблясь умчалося прочь, Будто искры в дыму улетело. Пусть на зорьке, все ниже спускаясь, дымок Над золою замрет сиротливо; Долго-долго, до поздней поры, огонек Будет теплиться скупо, лениво. И лениво и скупо мерцающий день Ничего не укажет в тумане; У холодной золы изогнувшийся пень Прочернеет один на поляне. Но нахмурится ночь - разгорится костер, И, виясь, затрещит можжевельник, И, как пьяных гигантов столпившийся хор, Покраснев, зашатается ельник. Ступень первая Смысл стихотворения весьма прост, он определяется внешним сюжетом. Автор - "я" - проводит ночь в лесу; холодно, путник развел костер и согрелся; сидя у костра, он размышляет - назавтра ему предстоит продолжить свой путь. Или, может быть, он охотник, или землемер, или, как сказали бы в наше время, турист. Определенной, твердой цели у него, кажется, нет, ясно одно: ему снова предстоит ночевать в лесу. Воображению читателя дается немалый простор - оно связано лишь ситуацией: холодная ночь, костер, одиночество, окружающий путника еловый лес. Время года? Вероятно, осень темно и холодно. Местность? Вероятно, северная или где-то в центральной России. Ступень вторая В стихотворении противопоставлены фантастика и реальность, поэтический вымысел и трезвая, унылая проза реальности. Холодная ночь, скупой и ленивый догорающий огонек, "лениво и скупо мерцающий день", холодная зола, пень, чернеющий на поляне... Эта неуютная, скудная реальность преображается огнем пылающего костра. Стихотворение начинается праздничной метафорой: Ярким солнцем в лесу пламенеет костер... И та же первая строфа с необыкновенной зримостью, пластичностью, материальной точностью рисует фантастически преображенный мир, полный чудовищ, казалось бы, внушающих ужас, но и в то же время не страшных, как в сказке: Точно пьяных гигантов столпившийся хор, Раскрасневшись, шатается ельник. Эта картина преображенного мира открывает стихотворение и заключает его, наполняет строфы первую и пятую. Строфы вторая и четвертая содержат эпитет "холодный", относящийся в первом случае к ночи, во втором - к золе. Обе эти строфы говорят о душевном состоянии героя, которого "до костей и до сердца прогрело" ночным костром и который видит в поэзии пламенеющего "ярким солнцем" костра избавление от холода, уныния, одиночества, тоскливой реальности. Ступень третья В стихотворении намечено еще одно противопоставление - природы и человека. Человек один на один с недружелюбной к нему, страшной природой поневоле ощущает себя как первобытный охотник, которого окружали враждебные силы, "точно пьяных гигантов столпившийся хор"; но, как и у того первобытного человека, у него есть один надежный, верный союзник - огонь, согревающий его и обуздывающий, разгоняющий чудищ непонятного, таящего грозные опасности леса. На этой ступени звучат трагические интонации извечной вражды природы и человека; это - страшное первобытное мироощущение одинокого посреди опасностей человека, защищенного только огнем. Ступень четвертая Все стихотворение - не столько реальная картина, сколько развернутая метафора душевного состояния. Лес, ночь, день, зола, одинокий пень, костер, туман - все это звенья метафоры, даже символы. Свет, противопоставленный тьме. Фантазия, противопоставленная реальности. Поэзия - прозе. На этом уровне понимания иначе звучит каждое слово стихотворения. В самом деле например, во второй строфе: Я и думать забыл про холодную ночь, До костей и до сердца прогрело; Что смущало, колеблясь умчалося прочь, Будто искры в дыму улетело. "Холодная ночь" - это, может быть, и реальная осенняя ночь, и символическая - тоска и горечь бытия. "До костей и до сердца..." Может быть, путник так промерз, что ему кажется, что и сердце у него застыло, а теперь отогрелось близ костра. Но может быть, имеется в виду и метафора: отчаяние отступило от сердца,- тогда образ приобретает символические черты. "Что смущало..." Может быть, ночные страхи, обступающие одинокого путника в ночном лесу и развеянные костром, но, может быть, и горести человеческого бытия. В рукописи вместо последнего стиха было "Как звездящийся дым улетело". Фет заменил "звездящийся дым" на "искры в дыму", чтобы дать больший простор для символического толкования этого образа. Третья строфа звучит с интонациями народной песни- "на зорьке", "дымок", "сиротливо", "долго-долго", "огонек",- которые становятся понятными при символическом восприятии всего стихотворения. Но тогда проясняются и загадочные образы четвертой строфы: И лениво и скупо мерцающий день Ничего не укажет в тумане; У холодной золы изогнувшийся пень Прочернеет один на поляне. "Туман" в таком понимании оказывается не только мглой осеннего утра, но и неясностью жизненного пути; и эпитет "холодная", связанный с золой, и слово "один", отнесенное к отчетливо нарисованному пню ("изогнувшийся", "прочернеет"), оказываются тоже выражением душевного состояния героя, которое получает разрешение в последней строфе, возвращающей нас к началу: Но нахмурится ночь - разгорится костер... При таком метафорическом, символическом прочтении особую выразительность приобретают сходные глаголы и причастия, проходящие через все стихотворение: "шатается", "колеблясь", "мерцающий", "виясь", "зашатается". Мы отделили четыре смысловые ступени друг от друга, но ведь стихотворение Фета существует как единство, как целостность, в которой все эти ступени существуют одновременно, проникая одна в другую, взаимно поддерживая друг друга. В сущности, они нерасторжимы. Поэтому у Фета так усилена конкретная материальность изображенного: ...сжимаясь, трещит можжевельник. Или: ...изогнувшийся пень Прочернеет один на поляне. Или: ...виясь, затрещит.. Покраснев, зашатается... Эта конкретность, вещность соединяется с противоположными элементами, которые можно воспринять прежде всего в отвлеченно-моральном плане: До костей и до сердца прогрело. Четыре ступени смысла. Но может быть, их и больше? Может быть, они другие? На однозначном, даже на четырехзначном толковании лирического стихотворения настаивать нельзя. Оно отличается множественностью, а значит и бесконечностью смыслов: ведь каждый из указанных четырех взаимодействует с другими, отражается в них и отражает их в себе. Мир лирического стихотворения сложен, его и нельзя и не нужно выражать однозначной прозой. Как справедливо писал когда-то Герцен, "стихами легко рассказывается именно то, чего не уловишь прозой... Едва очерченная и замеченная форма, чуть слышный звук, не совсем пробужденное чувство, еще не мысль... В прозе просто совестно повторять этот лепет сердца и шепот фантазии". глава вторая. Слово в стихе "В каждом слове бездна пространства; каждое слово необъятно, как поэт." Николай Гоголь, "В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенности", 1845 У поэзии другое измерение Зачем крутится ветр в овраге, Подъемлет лист и пыль несет, Когда корабль в недвижной влаге Его дыханья жадно ждет? Зачем от гор и мимо башен Летит орел, тяжел и страшен, На черный пень? Спроси его. Зачем арапа своего Младая любит Дездемона, Как месяц любит ночи мглу? Затем, что ветру и орлу И сердцу девы нет закона. Гордись: таков и ты, поэт, И для тебя условий нет. Эти стихи, которые Пушкин написал в 1832-1833 годах и включил в незавершенную поэму "Езерский" (а позднее и несколько изменив - в повесть "Египетские ночи"),- о чем они? Можно ли рассказать их содержание прозой? Попробуем. Ветер, рассуждал Пушкин, нужен парусному судну, которое не может сдвинуться с места; между тем ветер производит неразумную работу: он крутится в овраге, поднимая клубы пыли и сухих листьев. Величавый орел, царь птиц, должен бы понимать, что ему по чину - сесть на вершину горы или на высокую крепостную башню, а он зачем-то садится на старый уродливый пень. Красавице Дездемоне полюбить бы такого же, как она, аристократа, юного венецианца - она же отдает свою любовь мавру Отелло, безобразному "арапу". Таков и поэт: он творит свое искусство, не руководствуясь ни логикой, ни целесообразностью, и воспевает то, что подсказывает ему прихоть; поэтическое творчество не подчиняется "условиям", то есть разумным законам. Хорошо ли я пересказал эти стихи? Нет, очень скверно. Зачем мне в прозаическом рассуждении эти странные, наудачу выхваченные примеры с ветром, орлом, Дездемоной? К тому же они ведь и не слишком связаны друг с другом. Ветер, поднимающий пыль, вместо того чтобы дуть в паруса, действует просто бесполезно. Орел, спускающийся на старый пень, роняет свое достоинство и забывает о царственном сане и, значит, действует неразумно. Дездемона, полюбив мавра за его воинскую доблесть и перенесенные им испытания, уступает порыву страсти; она действует - с обывательской точки зрения легкомысленно. Все это разные поступки. Наконец, Дездемона - существо мыслящее, она способна на сознательный выбор; орел - живое существо, значит, и он может выбирать, хотя и не сознает этого; ветер же... ветер - стихия, ему не свойственно чувствовать, желать, выбирать. Сопоставление в одном ряду столь разных явлений нелепо - вот почему в прозаическом изложении оно производит впечатление довольно-таки дикое. Значит, излагая пушкинскую мысль вне его стихов, надо было бы сказать примерно вот что: и в природе, и в обществе многое происходит случайно; стихии, живые существа, да и люди не подчиняются законам логики. Любовь женщины подобна слепой, неразумной стихии, у нее свои, особые законы, которые нельзя перевести на язык рассудка. Творчество тоже стихийно: поэт воспевает вовсе не то, что принято считать величавым или прекрасным, а то, к чему его влечет вдохновение, не подчиняющееся расчету. Именно в этом ценность художественного творчества. "Гордись,- восклицает Пушкин,- таков и ты, поэт..." Значит, сопричастность природной стихии и делает человека поэтом. Приведенное прозаическое рассуждение, кажется, правильно передает идею Пушкина. Но как же оно бедно, скучно, даже банально по сравнению с тем, что сказал Пушкин в поразительных по энергии, глубине, содержательности четырнадцати строках! Конечно, ветер сам по себе здесь не имеет значения: ведь речь идет о стихиях природы вообще, и можно было в качестве примера дать и море, и огонь, и воду ручья - воду, которая, скажем, вместо того, чтобы крутить жернова мельницы, несет бесполезные щепки. В прозаическом пересказе мы просто и отвлеченно сказали: "Стихии... не подчиняются законам логики". Верно это? Верно. Но Пушкин придал избранному им среди всех стихий ветру такую жизненность, что мы видим и слышим, как он "крутится... в овраге, / Подъемлет лист и пыль несет". Пушкин сообщил ветру неповторимую, самостоятельную жизнь. С точки зрения отвлеченного рассуждения важно ли, что ветер крутится именно в овраге, а не дует в поле, или над дорогой, или в лесу? Что он поднимает листья и пыль, а не, скажем, срывает крыши с домов или ломает ветки сосен? А как отчетливо нарисован корабль "в недвижной влаге"! Пушкин соединил отвлеченное рассуждение и наглядный образ; вернее, он воплотил рассуждение в образе. В стихотворении ветер одушевлен, его порывы названы дыханьем, а про его действия можно спросить, как про действия человека: "Зачем?.." Но одушевлен и корабль - он "ждет", и ждет "жадно". Перед нами развернута драма, в которой участвуют два персонажа: своевольный ветер, отдающийся безотчетной прихоти, и обманутый им, скованный неподвижностью корабль. То же видим и дальше. Орел дан в стихотворении необыкновенно точно, эпитеты "тяжел и страшен" создают живой его облик; да и пень снабжен конкретной характеристикой: пень - "черный". Зачем орла влечет к черному, а значит прогнившему или сгоревшему, безобразному пню? "Спроси его",- говорит Пушкин. Может быть, он тебе и объяснит? Но нет, объяснить он не сможет, и не сможет ничего сказать Дездемона, которая любит мавра, "как месяц любит ночи мглу". Месяц, влюбленный в ночь,- это, конечно, сравнение, но не только и не просто сравнение. Этот новый образ как бы вводит в стихотворение всю природу со свойственными ей контрастами и внешней неразумностью, в ее самом общем и самом высоком воплощении: стихия ветра, лунный свет, ночная мгла, царственный орел, горные хребты, любящая женщина... Да и поэзия дана здесь в ее наивысшем выражении - Шекспир, трагедия "Отелло". Вот чему равен поэт своей "неразумностью". Вот что такое поэзия. Приведенная строфа объясняет читателю поэмы "Езерский", почему автор избрал себе в герои коллежского регистратора Евгения Езерского, а не какого-нибудь знатного героя. Пушкин предвидит насмешливые возражения и попреки критики, которая ему скажет, Что лучше, ежели поэт Возьмет возвышенный предмет, Что нет, к тому же, перевода Прямым героям; что они Совсем не чудо в наши дни... Но поэзия свободна, как свободны ветер, орел и сердце девы. Она не знает сословных предвзятостей. Поэзия подчинена совсем иным законам, чем вся прочая жизнь. Пушкин продолжает в следующей, XIV строфе, обращаясь к поэту: Исполнен мыслями златыми, Непонимаемый никем, Перед распутьями земными Проходишь ты, уныл и нем. С толпой не делишь ты ни гнева, Ни нужд, ни хохота, ни рева, Ни удивленья, ни труда. Глупец кричит: куда? куда? Дорога здесь. Но ты не слышишь, Идешь, куда тебя влекут Мечтанья тайные; твой труд Тебе награда; им ты дышишь, А плод его бросаешь ты Толпе, рабыне суеты. Все это куда значительнее, чем выбор героя, чем защита Евгения Езерского от нападок критиков. Дело не в кажущейся надменности Пушкина, не в его презрении к читателям, а в том, что просто у поэзии иные пути, чем у общепонятной житейской прозы. Глупцы руководятся здравым смыслом, они думают, что всё знают. "Дорога здесь..." - самоуверенно кричат они, но поэту с ними не по дороге, ибо он "исполнен мыслями златыми, / Непонимаемый никем". В самом деле, поймут ли эти глупцы, привыкшие думать, что "красота и безобразность / Разделены чертой одной" (строфа XII), поймут ли они, что означает вопрос: Зачем крутится ветр в овраге... где нелепым кажется уже слово "зачем"? С их точки зрения, ветер (а не "ветр") крутится, потому что крутится. "Зачем?" - можно спрашивать о человеке, а не о ветре. В поэзии действуют другие измерения, другая логика. Прежде всего она опирается на целостное понимание и восприятие мира, в котором равны друг другу лунное сияние и любовь Дездемоны, ветер и орел. "Мысли златые" - это мысли поэта, они темны для непосвященных. У "мечтаний тайных" свой язык, его нужно уметь понимать. Творчество - жизнь Язык этот и в самом деле другой, не тот, обиходный, к которому мы привыкли. Все, казалось бы, такое же, и все, однако, совсем другое: слова, соединения слов, фразы, синтаксические построения... Вроде бы все совпадает, но это лишь внешнее и обманчивое впечатление. У Александра Блока есть стихотворение "Усталость" (1907): Кому назначен темный жребий, Над тем не властен хоровод. Он, как звезда, утонет в небе, И новая звезда взойдет. И краток путь средь долгой ночи, Друзья, близка ночная твердь! И даже рифмы нет короче Глухой, крылатой рифмы: смерть. И есть ланит живая алость, Печаль свиданий и разлук... Но есть паденье, и усталость, И торжество предсмертных мук. Все слова, составляющие это трагическое стихотворение, понятны. Мы знаем эти слова: жребий, хоровод, звезда, ночь, рифма, смерть, печаль, свиданья, разлуки, паденье, усталость, торжество, муки. Но, зная их, понимая каждое из них в отдельности и соединив их по законам обиходной речи, мы не уловим смысла вещи. Почему в первой строфе противопоставлены столь разные понятия, как жребий и хоровод? Почему во второй строфе внезапно говорится о рифме "смерть", которая названа самой короткой, "глухой, крылатой"? Почему после строки о кратком пути "средь долгой ночи" и другой - о том, что "близка ночная твердь", вдруг переход к рифме, причем этот переход дан как бы логичным, а на самом деле непонятным "и даже..."? Как же можно соединить в одной фразе долгую ночь и звездное небо ("ночная твердь") с рассуждением о свойствах рифмы? Ночь и небо относятся к миру природы, а рифма - внешняя примета стихотворного текста. Нам привычна конструкция с противительным союзом "но", однако здесь этот союз играет особую роль: "И есть ланит живая алость... Но есть паденье..." Почему "но"? Почему такое странное противопоставление "и есть..." - "но есть..."? Как же так? Нельзя ничего понять в этом стихотворении, если подойти к нему с прозаической меркой: оно рассыплется, станет пустым набором слов. А если прочитать его иначе? Для этого надо пройти мимо первичного значения слов и заглянуть в них поглубже. "Жребий" - это, конечно, судьба, но "темный жребий" - это смерть. "Хоровод" - это пестрая, многообразная, многоцветная жизнь. Тот, кто обречен смерти, уже отрешен от жизни - таков внутренний смысл первой строфы. "Звезда... утонет в небе" - это комета, путь которой краток и стремителен: такова жизнь, такова судьба человека; на место ушедшего придет другой, "новая звезда взойдет". И далее варьируется это противопоставление жизни и небытия. Жизнь - это краткий "путь средь долгой ночи", это "ланит живая алость, / Печаль свиданий и разлук". Небытие смерти - это "ночная твердь", и к ней ведут "паденье, и усталость, / И торжество предсмертных мук". Все ли теперь сказано о смысле стихотворения? О нет, далеко не все. Это, в сущности, только начало его постижения, только указание пути, по которому надо двигаться, чтобы понять замысел поэта. Стихотворение Блока таит еще такую идею: жизнь и смерть неразрывно связаны между собой, одно без другого не существует. "И краток путь средь долгой ночи..." Этот стих можно прочесть и так: жизнь человека мгновенна, смерть же бесконечна; путь жизни проходит посреди долгой ночи небытия. Да, но и смерть человека относится к жизни, как часть ее, мгновенный ее конец, поэтому все-таки и смерть - это жизнь; оттого и сказано: "И даже рифмы нет короче / Глухой, крылатой рифмы: смерть". Жизнь - как часть небытия и в то же время противоположность ему. Смерть - как часть жизни и в то же время противоположность ей. Все ли это? Далеко не все. Последняя строфа говорит о нерешенности спора, о борьбе духа за бытие. Утверждением жизни звучат строки о счастье и горе любви: "И есть ланит живая алость, / Печаль свиданий и разлук..." И горестной капитуляцией перед смертью продиктованы заключительные стихи: "Но есть паденье, и усталость, / И торжество предсмертных мук". "Торжество" здесь очень важное слово: торжество - это апофеоз, но и победа. В этом стихотворении о торжестве смерти нет, однако, безнадежности: оно и начинается с того, что "новая звезда взойдет", сама жизнь бессмертна. Усталость - это судьба одного, и этот один "утонет в небе", но останутся жить другие, останется небо, любовь, "печаль свиданий и разлук". Чтобы прочесть эти двенадцать строк Блока, надо прежде всего понять систему стихотворения, строй поэтической мысли автора. Понять, что здесь нет никаких конкретных признаков реальности, что хоровод - это не хоровод, звезда - не звезда, небо - не небо, что путь, ночь, ночная твердь, алость ланит, паденье - все эти слова приобретают в блоковской поэзии особый смысл. И на фоне этих отвлеченностей резко выделяется одно-единственное точное, употребленное почти в общем для всех смысле и вполне вещественное слово "рифма". Слово это, дважды повторенное, снабжено тремя эпитетами, еще и подчеркивающими его материальную определенность: "И даже рифмы нет короче / Глухой, крылатой рифмы: смерть". Поставив в центр стихотворения слово "рифма" и отождествив его со словом "смерть", Блок как бы обнажил условность, как бы сказал читателю: да, я пишу стихи и подбираю рифмы, пишу стихи о смерти; я стихотворец, и речь идет не о чьей-нибудь смерти вообще, а о смерти поэта, моей смерти. Оказывается, что, кроме реальности "рифма", есть только еще одна реальность: "смерть". Но Блок сказал и более того: он снял различие между писанием стихов и жизнью. Нет искусственной литературы, отдельной от человеческого существования: творчество - это и есть жизнь. Процесс писания стихов равносилен процессу существования. Словарь поэзии Чтобы понять стихотворение, нужно сначала научиться понимать значение слов, которыми пользуется поэт. У Блока есть несколько десятков излюбленных им слов-образов, в которые он вкладывает собственный смысл, лишь отчасти соответствующий тому, который можно найти в словаре. Таковы, например, существительные: "бездна", "звезда", "вихрь", "музыка", "голос", "душа"; или прилагательные: "нежный", "железный", "дикий", "одичалый" (при этом надо, конечно, помнить, что Блок менялся - и система его словесных значений тоже менялась от одного периода творчества к другому). Он занесен - сей жезл железный Над нашей головой. И мы Летим, летим над грозной бездной Среди сгущающейся тьмы. Это - начало стихотворения, созданного в декабре 1914 года, во время мировой войны. Эпитет железный выбран Блоком не только потому, что это слово родственно составляющими его звуками слову жезл (ж-з-л; ж-л-з), но и в соответствии с теми значениями, которые ему придавал Блок. В стихотворении "Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух..." (1915-1916) последняя строфа гласит: Ты - железною маской лицо закрывай, Поклоняясь священным гробам, Охраняя железом до времени рай, Недоступный безумным рабам. Здесь железное, железо - непроницаемое для людского взгляда, мертвое, холодное, неодолимое. А во вступлении к поэме "Возмездие" характеристика прошлого века начинается словами: Век девятнадцатый, железный, Воистину жестокий век! Тобою в мрак ночной, беззвездный Беспечный брошен человек!.. Здесь эпитет железный восходит к словоупотреблению классиков. Так, Пушкин в черновике ответа П.Плетневу, предлагавшему продолжать "Онегина", писал: Ты мне советуешь, Плетнев любезный, Оставленный роман наш продолжать И строгий век, расчета век железный, Рассказами пустыми угощать... Или в "Разговоре книгопродавца с поэтом" (1824): Внемлите истине полезной: Наш век - торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет. Или в четверостишии 1829 года, в котором идет речь о поэтическом творчестве Антона Дельвига: Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы? В веке железном, скажи, кто золотой угадал? Это употребление эпитета восходит к древней легенде, рассказанной римским поэтом Овидием Назоном в его "Метаморфозах": сперва, при боге Сатурне, на земле был золотой век, повсюду царили справедливость, мир, счастье; затем, при Юпитере, наступил серебряный век, который уступил место третьему, медному,- уже стали бушевать войны, но еще не одержали верх злодейские нравы; и вот наступил четвертый - железный век. В переводе М.Деларю, напечатанном в 1835 году, у Овидия об этом веке говорится так: ...Последний был твердый железный. В век сей, из худшей руды сотворенный, ворвались внезапно Все беззакония; стыд же, и правда, и честность исчезли. Место их заступили тогда и обман, и коварство, Разные козни, насильство и гнусная склонность к стяжанью. В том же году, когда появился перевод М.Деларю из Овидия, Баратынский написал стихотворение "Последний поэт". В этом стихотворении читаем: Век шествует путем своим железным; В сердцах корысть, и общая мечта Час от часу насущным и полезным Отчетливей, бесстыдней занята. Исчезнули при свете просвещенья Поэзии ребяческие сны, И не о ней хлопочут поколенья, Промышленным заботам преданы. Как видим, "железный" у Пушкина и Баратынского (вслед за Овидием) - это характеристика эпохи, в которой преобладает расчет, корысть, "промышленные заботы", и в то же время характеристика эпохи техники, когда главным материалом оказывается металл, железо; определение "железный" - нечто противоположное поэзии, ее "ребяческим снам", ее бескорыстию и простодушию. И вот когда Блок произносит это слово, в нем неизменно звучат смыслы, сообщенные ему той русской поэзией, которую Блок любил. И эти смыслы обнаруживаются даже там, где их, казалось бы, не может и не должно быть. Скажем, в стихотворении "На железной дороге" (1910) говорится о женщине, покончившей с собой под колесами поезда,- здесь прилагательное "железная" как будто лишено всяких дополнительных оттенков, ведь сочетание "железная дорога" в сущности одно слово, обозначающее особый вид транспорта. Например, так или почти так у Некрасова в стихотворении "Железная дорога" (1864), несмотря на то, что Некрасов в тексте то и дело заменяет прилагательное другим: "Быстро лечу я по рельсам чугунным...", "то обгоняют дорогу чугунную..." или переставляет слова в этом привычном сочетании: "Вынес достаточно русский народ, / Вынес и эту дорогу железную..." У Блока иначе: в его стихотворении "На железной дороге" определение обогащено дополнительными смыслами; достаточно привести строфу: Так мчалась юность бесполезная, В пустых мечтах изнемогая... Тоска дорожная, железная Свистела, сердце разрывая... "Железная тоска" - это словосочетание бросает отсвет и на другое, на сочетание "железная дорога", тем более что рядом поставлены два определения, устремленные друг к другу: "Тоска дорожная, железная", как бы и образующие одно слово "железнодорожная" и в то же время отталкивающиеся от этого слова - оно обладает совсем иным значением. "Железная тоска" - это отчаяние, вызванное мертвым, механическим миром современной - "железной" цивилизации. Во введении к прозаическому сочинению Блока (1909 года) "Молнии искусства (Неоконченная книга итальянских впечатлений)" читаем: "Девятнадцатый век - железный век. Век - вереница ломовых телег, которые мчатся по булыжной мостовой, влекомые загнанными лошадьми, погоняемые желтолицыми, бледнолицыми людьми; у этих людей - нервы издерганы голодом и нуждой; у этих людей раскрытые рты, из них несется ругань; но не слышно ругани, не слышно крика; только видно, как хлещут кнуты и вожжи; не слышно, потому что оглушительно гремят железные полосы, сваленные на телегах. И девятнадцатый век - весь дрожащий, весь трясущийся и громыхающий, как эти железные полосы. Дрожат люди, рабы цивилизации, запуганные этой цивилизацией... Знаете ли вы, что каждая гайка в машине, каждый поворот винта, каждое новое завоевание техники плодит всемирную чернь?" Вот, оказывается, какие глубины таятся в сочетании "сей жезл железный". Речь идет о бесчеловечной эпохе, создавшей военную технику, безжалостные орудия убийства. Скрежещущие звуки жзл-жлз еще усиливают ощущение ужаса, внушаемого этим эпитетом. Позднее, в 1919 году, Блок в предисловии к поэме "Возмездие" напишет о том, что уже в 1911 году чувствовалось приближение мировой войны: "Уже был ощутим запах гари, железа и крови". Вспомним, как звучит это же слово в лирике Лермонтова,- его "Кинжал" (1837) кончается строфой: Ты дан мне в спутники, любви залог немой, И страннику в тебе пример не бесполезный: Да, я не изменюсь и буду тверд душой, Как ты, как ты, мой друг железный. Или в другом стихотворении Лермонтова, "Как часто, пестрою толпою окружен..." (1840), заключительные строки: О, как мне хочется смутить веселость их И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!.. У Лермонтова "железный" значит "твердый, непреклонный, безжалостный". Вспомним еще поэму Н.Тихонова "Киров с нами" (1941), которая начинается стихами: Домов затемненных громады В зловещем подобии сна, В железных ночах Ленинграда Осадной поры тишина. И далее многократно повторяется эта строка - в ином сочетании: В железных ночах Ленинграда По городу Киров идет. Ясно, что тут иной смысл этого эпитета - смысл, связанный с выражением "железная воля". Недаром о Кирове в поэме говорится: Так сердцем железным и нежным Осилил он много дорог... По сути дела, для каждого поэта следовало бы составить особый словарь ведь художник, создающий собственный поэтический мир, непременно создает и собственное осмысление слов, которое до конца понятно лишь в большом контексте. Что такое контекст? Контекст - это то словесное окружение, благодаря которому смысл отдельного слова становится понятным. Произнося отдельное слово "железный", мы еще не даем слушателю возможность понять его точное значение - ведь оно может осмысляться по-разному. Иное дело, если мы употребляем его в сочетаниях с каким-то другим словом: 1. Железная руда 2. Железная кровать 3. Железная дорога 4. Железный занавес 5. Железная воля 6. Железное здоровье 7. Железная дисциплина 8. Железный век Теперь слово, которое мы хотим понять, звучит в контексте. В некоторых случаях такого малого контекста бывает достаточно, чтобы устранить неопределенность; так обстоит дело в примерах 1, 2 и 3 - это достаточный контекст. В примере 4 его мало; "железный занавес", в свою очередь, нуждается в контексте более широком: "В театре железный занавес опускается в случае пожара; он предохраняет зрительный зал от огня, вспыхнувшего на сцене". Или: "В пору "холодной войны" между Востоком и Западом опустился железный занавес, отделяющий страны "социалистического лагеря" от прочего мира". Теперь можно сказать, что контекст и здесь достаточный. А в примере 8 все ли нам будет понятно, если мы не поставим эти два слова в более обширный контекст? Ведь можно представить себе два осмысления: 1. "Железный век - эпоха в первобытной и раннеклассовой истории человечества, характеризующаяся распространением металлургии железа и изготовлением железных орудий" ("Советская историческая энциклопедия", т.5, 1964, с.530). 2. Век девятнадцатый, железный, Воистину жестокий век... (Александр Блок, "Возмездие") Значит, минимальный или достаточный контекст - величина непостоянная: иногда он уже, иногда шире. Но до сих пор мы говорили об условиях, в которых становится понятным просто смысл отдельного слова. Вопрос усложняется, когда мы имеем дело со стихотворением. Иногда для понимания слова в стихотворении, а значит и стихотворения в целом достаточно малого контекста - одного-двух других слов. Таково, например, крохотное стихотворение Пушкина "Прозаик и поэт" (1825): О чем, прозаик, ты хлопочешь? Давай мне мысль какую хочешь: Ее с конца я завострю, Летучей рифмой оперю, Взложу на тетиву тугую, Послушный лук согну в дугу, А там пошлю наудалую, И горе нашему врагу! Здесь "прозаик" - тот, кто пишет прозой, в противоположность поэту тому, кто пишет стихами, и ничего более. "Мысль", "рифма", "горе... врагу" все это взято в обычных, обиходных, соответствующих словарю значениях. И метафора, ставшая центром этого стихотворения, до конца раскрыта внутри него самого: мысль превращается в стрелу, причем рифма уподоблена оперению стрелы, ритмическая строка - тугой тетиве, все стихотворение - послушному, гибкому луку. Замечу кстати, что вещь эта говорит не о всяком поэтическом произведении, а только об эпиграмме; отношения между прозой и поэзией куда сложнее, чем это шутливо здесь изображает Пушкин: не всякая мысль, над которой хлопочет прозаик, может лечь в основу стихов, как не всякая мысль, разработанная в поэзии, может стать предметом прозаического изложения. Это, однако, иной вопрос, к нему мы позднее вернемся. Теперь же обратимся к другому пушкинскому стихотворению, близкому по теме,- "Рифма" (1830): Эхо, бессонная нимфа, скиталась по брегу Пенея. Феб, увидев ее, страстию к ней воспылал. Нимфа плод понесла восторгов влюбленного бога; Меж говорливых наяд, мучась, она родила Милую дочь. Ее прияла сама Мнемозина. Резвая дева росла в хоре богинь аонид, Матери чуткой подобна, послушная памяти строгой, Музам мила; на земле Рифмой зовется она. Малый контекст - контекст каждого стиха, да и всего стихотворения в целом - недостаточен, чтобы читатель мог разобраться в содержании вещи. Он должен обратиться к контексту греческой мифологии, и тогда он узнает: нимфы - дочери верховного бога Зевса, прекрасные девушки, веселые и ветреные; они олицетворяли всевозможные силы и явления природы. Эхо - одна из нимф. Феб - бог солнца, покровитель искусств, прежде всего поэзии. Наяды - нимфы вод, они считались покровительницами брака; наяды говорливые потому что журчание вод воспринималось греками как говор наяд. Мнемозина богиня памяти, она родила от Зевса девять муз, считавшихся богинями поэзии, искусств и наук. Аониды - одно из прозвищ муз. В древнегреческой поэзии мифа о Рифме не было. Пушкин придумал этот миф по образцу других известных ему древних легенд. Мысль Пушкина в том, что Рифма соединяет свойства ее матери Эхо (рифма, как эхо, повторяет последние звуки предшествующего стиха) и ее отца Феба (рифма - признак искусства). Она стала подругой муз и одной из покровительниц поэзии. Теперь понятно, почему Рифма "матери чуткой подобна", почему она "послушна памяти строгой" (Мнемозине), почему она "музам мила". Каждое слово стихотворения осмысляется благодаря мифологическому контексту. Впрочем, Пушкин обращался к читателям, которые без комментариев и словарей понимали смысл этих имен и намеков, он рассчитывал на классическое образование своих современников. За два года до того Пушкин на полях рукописи "Полтавы" написал стихотворение "Рифма, звучная подруга..." (оставшееся неопубликованным при его жизни), в котором рассказал сходную, хотя и другую легенду о Фебе-Аполлоне, который ...бродил во мраке леса, И никто, страшась Зевеса, Из богинь иль из богов Навещать его не смели Бога лиры и свирели, Бога света и стихов. Помня первые свиданья, Усладить его страданья Мнемозина притекла. И подруга Аполлона В темной роще Геликона Плод восторгов родила. По этой первоначальной пушкинской версии Рифма - дочь не нимфы Эхо, а самой Мнемозины и, значит, сестра муз. Этот вариант Пушкина не удовлетворил: видимо, ему показалось необходимым рассказать древний миф (или подражание мифу) гекзаметром, стихом самих греков, а не безразличным к этой теме фольклорно-песенным четырехстопным хореем. Это он осуществил несколько позднее, а заодно и придал сочиненной им легенде большую содержательность. Контекст у Пушкина и Лермонтова Контекст, который требуется для понимания "Рифмы", довольно широкий; особенность же его в том, что он, этот мифологический контекст, лежит вне данного стихотворения, да и вообще вне творчества Пушкина. Назовем его внешним контекстом. Привлечь его для понимания стихов не так уж трудно. Он содержится в словаре - если не в общем, то в специальном. В этом смысле можно сказать, что стихотворение, требующее такого внешнего контекста, не слишком отличается от стихотворения вроде "Прозаика и поэта". Если мы, например, не знаем слова "тетива", то посоветуемся со словарем и выясним: тетива - это шнурок, стягивающий концы лука. Если мы не знаем, что такое Геликон, словарь нам объяснит: Геликон - гора, где обитали музы. Так что в принципе отношение к слову в том и другом случае сходное: слово обладает закрепленным за ним объективным смыслом, который независим от воли каждого данного автора. Пушкин всегда очень точно и логично разграничивает смысл слов, используя чаще всего общепонятные, закрепленные словарем значения. Этому его научила школа классицизма, через которую он прошел. Интересна с этой точки зрения "Зимняя дорога" (1826): Сквозь волнистые туманы Пробирается луна, На печальные поляны Льет печально свет она. По дороге зимней, скучной Тройка борзая бежит, Колокольчик однозвучный Утомительно гремит. Что-то слышится родное В долгих песнях ямщика: То разгулье удалое, То сердечная тоска... Ни огня, ни черной хаты, Глушь и снег... Навстречу мне Только версты полосаты Попадаются одне... Скучно, грустно... Завтра, Нина, Завтра, к милой возвратясь, Я забудусь у камина, Загляжусь не наглядясь. Звучно стрелка часовая Мерный круг свой совершит, И, докучных удаляя, Полночь нас не разлучит. Грустно, Нина: путь мой скучен, Дремля смолкнул мой ямщик, Колокольчик однозвучен, Отуманен лунный лик. В этих семи строфах дана целая гамма синонимов: печаль, скука, тоска, грусть, и каждое из этих слов отличается свойственными ему, не зависящими от автора смысловыми оттенками. Поляны - печальные, потому что луна льет на них печальный свет; дорога - скучная; песни ямщика - тоскливые ("сердечная тоска"); поэту - грустно. "Скучно, грустно..." - говорит он, объединяя эти два слова в одном восклицании, но тут же и поясняет их различие: Грустно, Нина: путь мой скучен... А в последнем стихе - замечательное " отуманен лунный лик ", которое значит не столько то, что луна подернута туманом,- луна, воспринятая здесь как живое существо, как человек ("лик"), отуманена печалью. И всякий раз, как Пушкин назовет тот или иной из этих синонимов, он будет отчетливо различать смысловые оттенки каждого: Иль в лесу под нож злодею Попадуся в стороне, Иль со скуки околею Где-нибудь в карантине. Долго ль мне в тоске голодной Пост невольный соблюдать... ("Дорожные жалобы", 1830) Что, брат? уж не трунишь, тоска берет - ага! ("Румяный критик мой...", 1830) Цели нет передо мною: Сердце пусто, празден ум, И томит меня тоскою Однозвучный жизни шум. ("Дар напрасный, дар случайный...", 1828) Мне грустно и легко; печаль моя светла; Печаль моя полна тобою, Тобой, одной тобой... Унынья моего Ничто не мучит, не тревожит... ("На холмах Грузии лежит ночная мгла...", 1829) Даже тогда, когда Пушкин осмысляет слово по-своему, по законам собственного внутреннего контекста, он сохраняет за ним и значение общесловарное, внешнее. Так обстоит дело, например, со словами "свобода", "воля", "вольность". Однако Пушкин и здесь отчетливо разграничивает смысловые оттенки синонимов: Ты для себя лишь хочешь воли... ("Цыганы", 1824) На свете счастья нет, но есть покой и воля... ("Пора, мой друг, пора!..", 1834) Свободы грозная певица... Хочу воспеть свободу миру... ("Вольность", 1817) У Пушкина свобода - понятие политическое, общественное; вольность общефилософское; воля - скорее внутреннее, психологическое. В основном такое смысловое разграничение соответствует и разграничению словарному. У Лермонтова, как правило, можно видеть собственное осмысление излюбленных им слов, раскрывающихся читателю не в одном каком-нибудь стихотворении, а в контексте, который можно назвать "контекст "Лермонтов"". Некоторые из самых важных для Лермонтова слов таковы: страсть (страсти), огонь, пламя, буря, трепет, мечта, блеск, шум, тоска, пустыня, приличье, тайный, холодный, могучий, святой, отрада. Возьмем одно из них - "пустыня". Вот несколько контекстов, в которых оно встречается: 1. В толпе людской и средь пустынь безлюдных В нем тихий пламень чувства не угас... ("Памяти А.И.Одоевского", 1839) 2. За жар души, растраченный в пустыне... ("Благодарность", 1840) 3. И грустно мне, когда подумаю, что ныне Нарушена святая тишина Вокруг того, кто ждал в своей пустыне Так жадно, столько лет спокойствия и сна! ("Последнее новоселье", 1841) 4. Так две волны несутся дружно Случайной, вольною четой В пустыне моря голубой... ("Я верю: под одной звездою...", 1841) 5. Выхожу один я на дорогу; Сквозь туман кремнистый путь блестит; Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит. (1841) Мы привели только пять примеров из многих возможных. Уже они говорят о большой эмоциональной насыщенности слова. Так, в примере 2 "пустыня" - это бесчувственные, бездушные люди, те самые, которые способны положить камень нищему в его протянутую руку. В примере 1 идет речь о сибирской каторге, на которой декабрист Одоевский провел восемь лет жизни, с 1829 по 1837 год; значит, здесь "пустыня" - это край изгнания, жестокий, безлюдный. Близкое значение - в примере 3: эти стихи посвящены Наполеону, и слово "пустыня" здесь означает остров Святой Елены, на котором умер изгнанный французский император, окруженный врагами и величественной природой; это тот самый остров ...под небом дальних стран, Где сторожил его, как он непобедимый, Как он великий, океан! Этими строками кончается стихотворение "Последнее новоселье", из которого взят наш пример. В примере 4 смелое словосочетание: "В пустыне моря голубой". И это не просто внешняя метафора, отождествляющая безлюдное море с пустыней. В стихотворении "Я верю: под одной звездою..." идет речь о судьбе двух людей, мужчины и женщины, которых разлучила недобрая жизнь, о несостоявшейся их близости, и эта судьба сопоставлена с волнами: Так две волны несутся дружно Случайной, вольною четой В пустыне моря голубой: Их гонит вместе ветер южный; Но их разрознит где-нибудь Утеса каменная грудь... Слово "пустыня" вызывает в нашем сознании мысль о светском окружении, которое отчуждает любящих друг от друга. Оно становится понятным, если помнить о контексте уже приведенной выше строки: "За жар души, растраченный в пустыне..." Ну а в последнем, 5-м примере - "Пустыня внемлет Богу" - это же слово обозначает тихое безлюдье спящей местности. Смысл его здесь в том, что оно раздвигает рамки пространства. Стихотворение начинается с повествования о чем-то весьма определенном: человек лунной ночью в одиночестве бредет по проселку. Выхожу один я на дорогу; Сквозь туман кремнистый путь блестит; Ночь тиха... И вот - горизонты раздвигаются. Нет уже "кремнистого пути", реальной, единичной дороги - есть земля и небо: ...пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит. В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сиянье голубом... "Пустыня" - самое общее, лишенное конкретных признаков понятие, которое позволяет этот взлет к Богу, звездам, небесам... Его можно здесь расшифровать как "пустынная, безлюдная, ночная Земля" - именно Земля, вся Земля, а не, скажем, деревья, поля, леса.* Замечательно, что Земля, которая "спит в сиянье голубом", увидена Лермонтовым как бы с другой планеты, или, если пользоваться сегодняшними понятиями, с точки зрения космонавта - этот взлет к масштабам космоса характерен для Лермонтова; именно так описана Земля и в поэме о Демоне, где она тоже дается сверху, из безграничной дали: ______________ * Разбор этого стихотворения - в статье Д.Е.Максимова, напечатанной в сборнике "Русская классическая литература (Разборы и анализы)", М., "Просвещение", 1969, с. 127-141. И над вершинами Кавказа Изгнанник рая пролетал. Под ним Казбек, как грань алмаза, Снегами вечными сиял, И, глубоко внизу чернея, Как трещина, жилище змея, Вился излучистый Дарьял... Этот космический взгляд роднит Лермонтова с Блоком, который тоже в стихотворении о Демоне (1916) мог от имени своего героя, обращавшегося к любимой женщине, сказать: Да, я возьму тебя с собою И вознесу тебя туда, Где кажется земля звездою, Землею кажется звезда. Вот что такое лермонтовская "пустыня" - слово, стремящееся к максимальному расширению смысла. Пустыня - где нет близкой души; где человек обречен на одиночество изгнания; где нет людей, нет жизни. Все эти частные контексты перекликаются, поясняют друг друга, образуют один общий, сложный смысл лермонтовского слова "пустыня". И вот теперь, с этим новым пониманием слова, прочитаем другие строфы Лермонтова - они окажутся сложнее, чем могли бы представиться прежде: 1. Так, царства дивного всесильный господин, Я долгие часы просиживал один, И память их жива поныне Под бурей тягостных сомнений и страстей, Как свежий островок безвредно средь морей Цветет на влажной их пустыне. ("Как часто, пестрою толпою окружен...", 1840) 2. Но остался влажный след в морщине Старого утеса. Одиноко Он стоит, задумался глубоко, И тихонько плачет он в пустыне. ("Утес", 1841) 3. Посыпал пеплом я главу, Из городов бежал я нищий, И вот в пустыне я живу, Как птицы, даром Божьей пищи... ("Пророк", 1841) В примере 1 "влажная пустыня морей" - это близко к тому, что мы видим в стихах, посвященных Ростопчиной ("В пустыне моря голубой..."). В примерах 2 и 3 вроде бы речь идет о пустыне в прямом смысле слова, и все же в обоих случаях преобладает оттенок другой - одиночество, безлюдье. Это не меняется от того, что "пустыня" в стихотворении "Пророк" имеет еще и дополнительный смысл - "пустынь", слово, которое Даль в своем "Толковом словаре живого великорусского языка" объяснял так: "уединенная обитель, одинокое жилье, келья, лачуга отшельника, одинокого богомольца, уклонившегося от сует" (т. III, с. 542). Еще одно лермонтовское слово - "холод" и прилагательное - "холодный". 1. Люблю тебя, булатный мой кинжал, Товарищ светлый и холодный. ("Кинжал", 1838) 2. И ненавидим мы, и любим мы случайно, Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви, И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови. ("Дума", 1838) 3. Пробудится ль в тебе о прошлом сожаленье? Иль, быстро пробежав докучную тетрадь, Ты только мертвого, пустого одобренья Наложишь на нее холодную печать... (Посвящение к поэме "Демон", 1838) 4. Когда касаются холодных рук моих С небрежной смелостью красавиц городских Давно бестрепетные руки... ("Как часто, пестрою толпою окружен...", 1840) 5. И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, Такая пустая и глупая шутка!.. ("И скучно, и грустно...", 1840) 6. Картины хладные разврата, Преданья глупых юных дней, Давно, без пользы и возврата Погибших в омуте страстей... ("Журналист, читатель и писатель", 1840) 7. Вечно холодные, вечно свободные, Нет у вас родины, нет вам изгнания. ("Тучи", 1840) 8. Один,- он был везде, холодный, неизменный, Отец седых дружин, любимый сын молвы... ("Последнее новоселье", 1841) 9. Пускай холодною землею Засыпан я, О друг! всегда, везде с тобою Душа моя. ("Любовь мертвеца", 1841) 10. Из-под таинственной, холодной полумаски Звучал мне голос твой, отрадный, как мечта... (1841) 11. Так две волны несутся дружно... ...И, полны холодом привычным, Они несут брегам различным, Без сожаленья и любви, Свой ропот сладостный и томный, Свой бурный шум, свой блеск заемный И ласки вечные свои. ("Я верю: под одной звездою...", 1841) Итак, что же такое у Лермонтова "холод", "холодный"? В примере 1 твердость; в примере 2 и 3 - равнодушие; в примере 4 - спокойствие, невозмутимость; в примере 5 - презрительное безразличие; в примере 6 бездушие; 7 - свобода от привязанностей; 8 - неприступность, несгибаемость; 9 и 10 - нечто неживое, противоположное живому. В последнем, 11-м,- это, казалось бы, вполне реальная характеристика морских волн; но ведь волны-то метафорические, речь идет о любящих или любивших друг друга людях, которые "без сожаленья и любви" разошлись в разные стороны; "...полны холодом привычным" оказывается характеристикой светского общества, а также их, этих двоих, принадлежавших к высшему свету. У Лермонтова поэт обычно не противопоставляет себя бездушному свету - и у него тоже "холодные руки", такие же бесчувственные, как "давно бестрепетные руки" "красавиц городских"; и у него, как у всего поколения, "царствует в душе какой-то холод тайный". Вот, оказывается, что значит "из-под таинственной, холодной полумаски": полумаска - обличье высшего света, признак его - холодное бездушие. От этого холода - шаг дальше, и тогда мы увидим: На светские цепи, На блеск утомительный бала Цветущие степи Украины она променяла. Но юга родного На ней сохранилась примета Среди ледяного, Среди беспощадного света. ("М.А.Щербатовой", 1840) А как было у Пушкина? У Пушкина встречаем эпитет "холодный" в переносном значении, но оно, это значение, точно очерчено: Кто изменил пленительной привычке? Кого от вас увлек холодный свет?.. ...Фортуны блеск холодный Не изменил души твоей свободной... ("19 октября", 1825) Душа вкушает хладный сон... ("Поэт", 1827) Он пел - а хладный и надменный Кругом народ непосвященный Ему бессмысленно внимал. Мы сердцем хладные скопцы... ("Поэт и толпа", 1828) Пушкинская метафора - общеязыковая. У Лермонтова же языковая метафора приобретает новое звучание, живую образность. У Пушкина сочетания с эпитетом "холодный" (или "хладный") более или менее привычные, они близки к фразеологическим: холодный свет, холодный блеск, хладный сон. У Лермонтова некоторые сочетания допустимы с точки зрения общего словоупотебления - с холодным вниманьем, холодные руки, холодная земля (хотя и в этих случаях смысл обогащен дополнительными оттенками), другие же отличаются необыкновенностью, а потому особой силой воздействия: холодная печать, картины хладные, холодная полумаска, полны холодом привычным... Разумеется, это не значит, что слово у Пушкина проще. Достаточно сослаться на тот же эпитет в поэме "Полтава", где, рассказывая о сражении, Пушкин говорит: "Катятся ядра, свищут пули, / Нависли хладные штыки". Здесь "хладный" напоминает одновременно и о том, что штык - холодное оружие, и о том, что металл холодный, и о хладнокровии храбро обороняющейся пехоты; смысловая структура слова сложна, однако не субъективна, она рождена не внутренним контекстом, а внешним. Это так даже в особом случае, где метафорическое значение кажется более неожиданным, более индивидуальным: Блажен, кто смолоду был молод, Блажен, кто вовремя созрел, Кто постепенно жизни холод С летами вытерпеть умел... ("Евгений Онегин", VIII, 10) Почти столетием позднее А.Блок процитирует это сочетание: Тебя, Офелию мою, Увел далеко жизни холод... ("Я - Гамлет. Холодеет кровь...", 1914) Но в блоковской системе, о которой речь пойдет ниже, метафора "холод" приобретает иное наполнение, ибо она окажется одним из звеньев длиннейшей цепочки метафор, составленной из слов: холодный - ледяной - снежный метельный - вьюжный... Нельзя читать Лермонтова, как Пушкина,- он требует другого подхода, привлечения иного контекста. Контекст "Блок" Но и Блока нельзя читать, как Лермонтова, хотя по основным принципам Блок близок к своему великому предшественнику. Казалось бы, то же слово, а как оно отлично от лермонтовского в строфах о петербургской белой ночи: В те ночи светлые, пустые, Когда в Неву глядят мосты, Они встречались, как чужие, Забыв, что есть простое ты. И каждый был красив и молод, Но, окрыляясь пустотой, Она таила странный холод Под одичалой красотой... (1907) "Таила странный холод" - эти слова понятны лишь в сочетании с другими стихотворениями, например, "Снежная дева" (1907): Она глядит мне прямо в очи, Хваля неробкого врага. С полей ее холодной ночи В мой дух врываются снега... и с циклом "Снежная маска", написанным несколько раньше и представляющим собой многообразно развернутую и очень усложненную метафору, которая опирается на обиходное метафорическое "охладеть", "холодное отношение" и т.д. В одном из стихотворений этого цикла читаем: Открыли дверь мою метели, Застыла горница моя, И в новой снеговой купели Крещен вторым крещеньем я. И, в новый мир вступая, знаю, Что люди есть, и есть дела, Что путь открыт наверно к раю Всем, кто идет путями зла. Я так устал от ласк подруги На застывающей земле. И драгоценный камень вьюги Сверкает льдиной на челе. И гордость нового крещенья Мне сердце обратила в лед. Ты мне сулишь еще мгновенья? Пророчишь, что весна придет? Но посмотри, как сердце радо! Заграждена снегами твердь. Весны не будет, и не надо: Крещеньем третьим будет - Смерть. ("Второе крещенье", 1907) Не идет ли здесь речь о том, как важна для поэта его глубокая связь с природой - метелью, снегами, всей этой бескрайней стихией? В то же время образы зимы - трагический символ безответной горестной любви. "Второе крещенье" поэта - это крещенье новой любовью и новым приобщением к стихиям природы. "Твердь" - в словаре Блока это слово обозначает иной, "звездный" или "надзвездный" мир, мир неземной. "Заграждена снегами твердь" - этот стих говорит о том, что поэт остается в материальном, земном мире природы. Он уже не верит в счастливую любовь, сулящую ему потусторонние откровения: "Весны не будет, и не надо..." Другое истолкование: речь, быть может, идет об очерствении сердца, о невозможности любви для человека, который "устал от ласк подруги" и охладел не только к ней, но и к любви вообще; в таком случае и каждый стих получает иное объяснение, а вся вещь оказывается осознанием своего движения в сторону смерти, движения, сулящего не только утраты, но и духовные приобретения ("Весны не будет, и не надо..."). Оба эти варианта не исключают друг друга; их можно и объединить, обобщить в более отвлеченной сфере. Стихи Блока - как, впрочем, и вообще создания лирической поэзии - не могут быть очерчены единственной смысловой линией: их контур расплывается, двоится и троится. Вспомним "лестницу смыслов": если так читается Фет, то в гораздо большей степени - Блок, сделавший многосмысленность художественным принципом. Осмыслить данное стихотворение - это прежде всего верно понять слова: "метели", "снеговая купель", "крещенье", "весна", "твердь". Но особенность блоковских слов в том, что они не имеют однозначного смысла; "весна" может значить и "разделенная любовь", и вообще "жизнь", и "земное счастье", и даже "мечта", как в стихотворении, написанном в том же 1907 году: О, весна без конца и без краю Без конца и без краю мечта! Узнаю тебя, жизнь! Принимаю! И приветствую звоном щита! ("Заклятие огнем и мраком") Итак, стихи о роковой страстной любви и безразличии женщины оказались сложнейшей метафорой, каждый отдельный элемент которой не поддается никакой разумной расшифровке. И все же понять их можно, только необходимо для этого привлечь достаточно широкий контекст - весь цикл "Снежная маска", да и некоторые стихи 1906 года, например стихотворение, кончающееся строфой: И что ей молвить - нежной? Что сердце расцвело? Что ветер веет снежный? Что в комнате светло? ("Хожу, брожу понурый...") А в стихотворении "На чердаке" говорится о смерти - настоящей или метафорической?- любимой женщины: Ветер, снежный север, Давний друг ты мне! Подари ты веер Молодой жене! Подари ей платье Белое, как ты! Нанеси в кровать ей Снежные цветы! . . . . . . . . . . . . . Слаще пой ты, вьюга, В снежную трубу, Чтоб спала подруга В ледяном гробу!.. ("На чердаке") Потребовалось бы слишком много места для того, чтобы в подробностях раскрыть символическое значение "холода", "снежной вьюги", "снежного ветра", "кубка метелей" у Блока. Достаточно сказать, что внутри цикла "Снежная маска" возникает своя система смыслов, которую нельзя перенести ни в какое другое произведение и которую нельзя понять извне. Это особый вид контекста, в пределах которого создаются собственные, местные значения каждого слова и словосочетания. Стихи Лермонтова можно понять - хотя и не до конца,- Даже оставаясь в границах отдельного стихотворения; полное их понимание дает выход в тот контекст, который мы назвали "контекст "Лермонтов"". Стихи Блока по отдельности вообще останутся непонятыми - они требуют знания того поэтического языка, который лежит в основе целого цикла. Взаимоотношения между отдельными элементами этой системы, этого языка сложны; трудно представить себе "Словарь языка Блока", где оказались бы раскрыты все эти связи и отношения. Здесь необходимо сотворчество читателя, к воображению которого предъявляются большие и многообразные требования. Контекст "цикл" В новейшей литературе поэты часто объединяют стихотворения в циклы. Цикл - группа лирических вещей, связанных единством переживания и общими героями. Каждое из стихотворений цикла может существовать и само по себе, но цикл - это более обширный контекст; он обогащает отдельное стихотворение, придает ему новые смыслы, дополнительные, иногда существенные оттенки. Циклы очень важны для творчества таких поэтов, как Блок, Маяковский, Ахматова, Пастернак, Цветаева, Тихонов. Это - еще одна ступень лестницы контекстов, рассматриваемых нами. Циклы могут быть объединены путешествием автора; таковы "Стихи о Париже" и американские стихи Маяковского, "Итальянские стихи" Блока, "Тень друга" Тихонова. Цикл может быть посвящен женщине - например, "Кармен" Блока или "Последняя любовь" Заболоцкого. В центре цикла может стоять какой-нибудь один образ, имеющий для поэта особое, иногда даже символическое значение. Таковы некоторые циклы М.Цветаевой. Вот, например, ее цикл "Стол" (1933). Составляющие его шесть стихотворений посвящены письменному столу - как постоянному спутнику поэта, помощнику, символу литературного труда. Пятое стихотворение гласит: Мой письменный верный стол! Спасибо за то, что, ствол Отдав мне, чтоб стать - столом, Остался - живым стволом! С листвы молодой игрой Над бровью, с живой корой, С слезами живой смолы, С корнями до дна земли! Стихотворение это вполне законченное. Стол соединяет в себе и предмет мебели - письменный стол,- и то дерево, из которого он сделан. Дерево в столе не умерло, оно продолжает жить - с листвой, корой, смолой, корнями; недаром так близки друг другу слова "стол" и "ствол" - они, эти слова, родные братья, связанные не происхождением, но роднящими их почти одинаковыми звуками. Важное слово - эпитет "живой"; на пространстве в 8 строк он повторен трижды. Но стол более живой, чем даже дерево: он - человек или, точнее, что-то вроде кентавра; только кентавр - это полуконь, получеловек, а стол Цветаевой - получеловек, полудерево. О нем сказано: "С листвы молодой игрой / Над бровью..." А привычное словосочетание "письменный стол" разбито вдвинутым между словами эпитетом "верный",- "письменный верный стол" совсем не то же самое, что "верный письменный стол": в первом случае определение "письменный" становится эпитетом, уравнивается в правах с "верный", и "стол" одухотворяется. В целом же стихотворение дает образ фантастический, который может быть лишь с трудом воссоздан воображением. И все же образ этот достоверен, ибо читатель понимает, что значат игра листвы, живая кора, слезы смолы и корни, уходящие в землю, применительно к письменному столу, который оказывается частью живой природы: речь ведь идет не о столе, а о поэте, о его внутреннем мире. Это стихотворение понятно и само по себе, но понимание его будет глубже, если помнить другие вещи цикла. Так, первое стихотворение начинается такой же строкой, что и пятое: Мой письменный верный стол! А дальше - иначе: Спасибо за то, что шел За мною по всем путям. Меня охранял - как шрам. Далее первый стих варьируется: Мой письменный вьючный мул! Спасибо, что ног не гнул Под ношей, поклажу грез Спасибо - что нес и нес. И дальше на все лады как бы "склоняется" корень слова "стол": ...Битв рубцы, Стол, выстроивший в столбцы Горящие: жил багрец! Деяний моих столбец! Столп столпника, уст затвор Ты был мне престол, простор Тем был мне, что морю толп Еврейских - горящий столп! В первом стихотворении развивается понятие "верный". В третьем стол оживает - он приобретает человеческие черты: Тридцатая годовщина Союза - держись, злецы! Я знаю твои морщины, Изъяны, рубцы, зубцы Малейшую из зазубрин! (Зубами - коль стих не шел!) Да, был человек возлюблен! И сей человек был - стол Сосновый... А последнее, шестое стихотворение цикла глубоко раскрывает его социальный смысл: Квиты: вами я объедена, Мною - живописаны. Вас положат - на обеденный, А меня - на письменный. "Вы" - это мещане, живые мертвецы, начисто лишенные духовной жизни. Их стол - обеденный, и, обращаясь к ним, Цветаева почти по-плакатному иронически говорит: Вы - с отрыжками, я - с книжками, С трюфелем, я - с грифелем, Вы - с оливками, я - с рифмами, С пикулем, я - с дактилем. И с не менее ироническим проклятием она восклицает: В головах - свечами смертными Спаржа толстоногая. Полосатая десертная Скатерть вам - дорогою! Табачку пыхнем гаванского Слева вам - и справа вам. Полотняная голландская Скатерть вам - да саваном! Мещане - это бездумные потребители; им дороже всего обед, их жизненная цель вполне выражается текстом шикарно-ресторанного меню: оливки, пикули, спаржа, трюфели. У них нет души; стихотворение кончается строфой: Каплуном-то вместо голубя - Порх!- душа - при вскрытии. А меня положат - голую: Два крыла прикрытием. Конечно, эти потребители не видят и не понимают того, что доступно взору поэта: где им прозревать в столе дерево, стихийное бытие живой природы? Сказанное в 5-м стихотворении доступно лишь поэту - в противоположность тем, у кого душа не голубь, а каплун. Голубь - птица, олицетворяющая высшее духовное начало (в Священном писании Бог спускается на землю, приняв облик голубя; в христианских храмах часто на древних фресках можно увидеть изображение голубя), а каплун - это кастрированный петух, которого откармливают на мясо. Голубь и каплун противопоставлены у Цветаевой как духовное и материальное, как высокое и низкое, как поэзия и проза. Прочитав это последнее стихотворение цикла, мы иначе поймем "Мой письменный верный стол" - оно наполнится большим общественным смыслом, приобретет черты антибуржуазного монолога. А предшествующие стихи раскрывают каждую из строк интересующего нас стихотворения, добавляя необходимые смысловые оттенки. В нашем восьмистишии стол - живой, но насколько же он более живой, если читатель помнит о сказанном выше: "Да, был человек возлюблен! / И сей человек был - стол / Сосновый..." Насколько же родство слов стол - ствол полнее, если помнить о других предшествующих созвучиях: стол - столб - столп - престол - простор - столяр... И, может быть, еще отчетливей выявится цветаевский смысл слова "стол", если поставить рядом другой; например, у Пастернака: Мой стол не столь широк, чтоб грудью всею Налечь на борт и локоть завести За край тоски, за этот перешеек Сквозь столько верст прорытого прости. ("Разрыв", 8, 1918) Такова еще одна ступень контекста - контекст цикла. Вверх по лестнице контекстов Лестница контекстов вполне реальна. На основе всего, что сказано, можно представить ее в таком виде: Контексты 6 ...отдельного стихотворения 5 ...цикла стихотворений 4 ...данного автора 3 ...литературного направления, эпохи 2 ...условно-словарный (общепризнанный переносный смысл) 1 ...общесловарный При этом следует иметь в виду, что ступени 1-2 объединяют контексты общеязыковые, а ступени 3-6 контексты художественные; в этой второй группе слово оказывается более сложным, ибо оно входит одновременно в две системы, подчиненные разным закономерностям: систему языка (речи) и систему эстетического целого (художественную); здесь, по определению Г.О.Винокура, каждое слово "значит и то, что оно означает обычно, и то, что за этим обычным значением раскрывается как художественное содержание данной формы". Возьмем, к примеру, слово "буря" и проведем его по ступеням этой лестницы, не пытаясь выдержать историческую последовательность, а исходя только из логического развития мысли. 1. Общесловарный контекст В стихотворении Пушкина "Туча" (1835): Последняя туча рассеянной бури! Одна ты несешься по ясной лазури, Одна ты наводишь унылую тень, Одна ты печалишь ликующий день. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Довольно, сокройся! Пора миновалась, Земля освежилась, и буря промчалась, И ветер, лаская листочки древес, Тебя с успокоенных гонит небес. Здесь "буря" - непогода, или (читаем в толковом словаре) "ненастье с сильным разрушительным ветром", как и в другом стихотворении Пушкина, "Зимний вечер" (1825): Буря мглою небо кроет, Вихри снежные крутя... . . . . . . . . . . . . . . . . . Или бури завываньем Ты, мой друг, утомлена... 2. Условно-словарный контекст Из стихотворения Пушкина "Наполеон" (1821): Когда, надеждой озаренный, От рабства пробудился мир, И галл десницей разъяренной Низвергнул ветхий свой кумир; Когда на площади мятежной Во прахе царский труп лежал, И день великий, неизбежный Свободы яркий день вставал, Тогда, в волненье" бурь народных Предвидя чудный свой удел, В его надеждах благородных Ты человечество презрел... "Буря" в данном контексте - мятеж, революция. Это переносное значение общепринято, оно широко распространено и тянется через всю русскую поэзию. 3. Контекст литературного направления, эпохи В начале XX века "буря" означает уже не вообще народное волнение, но вполне конкретно - ожидаемую социалистическую революцию, как в "Песне о Буревестнике" М.Горького (1901): Чайки стонут перед бурей,- стонут, мечутся над морем, и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей... ...Вот он носится, как демон,- гордый, черный демон бури... - Буря! Скоро грянет буря! Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем, то кричит пророк победы: - Пусть сильнее грянет буря!.. Сравним с Горьким других революционных романтиков начала XX века. Вот, скажем, у неизвестного автора песни (1902): К нам, под знамя боевое, К нам, все честное, живое, К нам, бойцов отважных рать! Грянем бурей-ураганом! Будем мы на страх тиранам За свободу воевать! Или у А.Маширова в стихотворении "Не говори в живом признанье..." (1916): Придет пора, порыв созреет, Заблещет солнцем наша цель. Поэта мощного взлелеет Рабочих песен колыбель. И он придет как вождь народный, Как бури радостной раскат, И в песне пламенной, свободной И наши песни прозвучат. 4. Контекст автора В лирике Тютчева образ бури имеет особое значение, которое можно понять только из общего контекста тютчевской поэзии. Это яснее всего в стихотворении середины 1830-х годов: О чем ты воешь, ветр ночной? О чем так сетуешь безумно?.. Что значит странный голос твой, То глухо жалобный, то шумно? Понятным сердцу языком Твердишь о непонятной муке И роешь и взрываешь в нем Порой неистовые звуки!.. О, страшных песен сих не пой Про древний хаос, про родимый! Как жадно мир души ночной Внимает повести любимой! Из смертной рвется он груди, Он с беспредельным жаждет слиться!.. О, бурь заснувших не буди Под ними хаос шевелится!.. Согласно тютчевским взглядам на мир, в его глубинах кроется первобытный хаос, обнаруживающийся ночью, когда, как говорится в другом стихотворении, "прилив растет и быстро нас уносит / В неизмеримость темных волн". Этот хаос человеку "родимый", ибо он таится в глубинах духа, жаждет вырваться наружу, разрушить зыбкое строение цивилизации, одолеть ее призрачную гармонию. "Ночная душа" склонна раскрыться навстречу извечному, древнему хаосу - это гибельно для разума, но это же и основа поэзии. "Бури" у Тютчева - это хаос, который живет в человеческой душе; если эти бури разбудить, воскреснет и древний хаос. Спящие бури - это обузданная цивилизацией стихия духа, которая "с беспредельным жаждет слиться". Только зная такой смысл слова у Тютчева, можно верно прочесть и стихотворение "Сон на море" (1828-1830), начинающееся строками: И море и буря качали наш челн; Я, сонный, был предан всей прихоти волн. Две беспредельности были во мне, И мной своевольно играли оне. Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы, Окликалися ветры и пели валы. Я в хаосе звуков лежал оглушен, Но над хаосом звуков носился мой сон... Стихотворение это кончается строками, тоже проясняющимися общим контекстом - в сочетании со словами "буря", "хаос": И в тихую область видений и снов Врывалася пена ревущих валов. 5. Контекст цикла стихотворений В поэме А.Блока "Кармен" (1914) 2-е стихотворение гласит: Есть демон утра. Дымно-светел он, Золотокудрый и счастливый. Как небо, синь струящийся хитон, Весь - перламутра переливы. Но как ночною тьмой сквозит лазурь, Так этот лик сквозит порой ужасным, И золото кудрей - червонно-красным, И голос - рокотом забытых бурь. Что же в этом стихотворении значит последнее и очень для него важное слово? Из одного стихотворения смысл слова до конца не понять, можно только смутно о нем догадываться. Речь идет о "демоне утра", который светел, златокудр, лучезарен, но в котором таится иное начало, грозное - "...этот лик сквозит порой ужасным". Характерно отвлеченное, таинственное, в среднем роде данное существительное - "ужасное"; оно далее раскрывается как "червонно-красное", которым сквозит "золото кудрей", и как слышимый в голосе утра "рокот забытых бурь". Значит, "рокот бурь" - это и есть то "ужасное", что противоречит светлому облику утра. Но что же это такое? Слово "буря" встречается и в других стихотворениях цикла, например, в 7-м, которое начинается строфами: Ты - как отзвук забытого гимна В моей черной и дикой судьбе. О Кармен, мне печально и дивно, Что приснился мне сон о тебе. Вешний трепет, и лепет, и шелест, Непробудные дикие сны, И твоя одичалая прелесть Как гитара, как бубен весны! А кончается таким четверостишием: В том раю тишина бездыханна, Только в куще сплетенных ветвей Дивный голос твой, низкий и странный, Славит бурю цыганских страстей. А в 8-м ("О, да, любовь вольна, как птица...") говорится о "буре жизни": За бурей жизни, за тревогой, За грустью всех измен, Пусть эта мысль предстанет строгой, Простой и белой, как дорога, Как дальний путь, Кармен! "Буря жизни", "буря страстей"... Вот то, чем сквозит лик золотокудрого демона утра, хитон которого "весь - перламутра переливы". Это тот душевный хаос, те порывы темной страсти, та "черная и дикая судьба", те "непробудные дикие сны", которые таятся под покровом умиротворенности и гармонической красоты. "Буря" оказывается как бы изнанкой обманчивого душевного покоя, симметричной красоты. Вот об этом двоемирии в последнем, 9-м стихотворении цикла говорится: Здесь - страшная печать отверженности женской За прелесть дивную - постичь ее нет сил. Там - дикий сплав миров, где часть души вселенской Рыдает, исходя гармонией светил. "Страшная", "дикий" - это противоположно "прелести дивной", "гармонии светил". Мир души человеческой - отблеск рыдающей "души вселенской"... Так в контексте цикла "Кармен" открываются смысловые глубины блоковской "бури". 6. Контекст одного стихотворения Есть у современника, многолетнего соратника и в то же время - иногда противника Блока Андрея Белого стихотворение, так и озаглавленное: "Буря" (1908). Вот оно: Безбурный царь! Как встарь, в лазури бури токи; В лазури бури свист и ветра свист несет, Несет, метет и вьет свинцовый прах, далекий, Прогонит, гонит вновь; и вновь метет и вьет. Воскрес: сквозь сень древес - я зрю - очес мерцанье: Твоих, твоих очес сквозь чахлые кусты. Твой бледный хладный лик, твое возликованье Мертвы для них, как мертв для них воскресший: ты. Ответишь ветру - чем? Как в тени туч свинцовых Вскипят кусты? Ты - там: кругом - ночная ярь. И ныне, как и встарь, восход лучей багровых. В пустыне ныне ты: и ныне, как и встарь. Безбурный царь! Как встарь, в лазури бури токи, В лазури бури свист и ветра свист несет Несет, метет и вьет свинцовый прах, далекий: Прогонит, гонит вновь. И вновь метет и вьет. Сквозь строки этого стихотворения просвечивает облик Христа, который отождествляется с образом поэта, страдающего за человечество и обреченного на непонимание, на отверженность. Это он - "безбурный царь"; это он "воскрес"; это его "бледный хладный лик" чужд, безразличен людям, мертв для них; это он "в пустыне... как и встарь" обречен на трагическое одиночество. А буря? Буря для Андрея Белого - это безостановочное движение природных стихий, движение, которое и есть для него жизнь человеческого духа, да и вообще жизнь. Как у Блока, она скрыта за видимостью "лазури" - покоя, гармонии, "безбурности". Но вот что особенно важно для понимания Белого: слово "буря" включается у него в вихреобразное движение слов, в тот "слово-ворот", о котором так умно и точно пишет исследователь его поэзии Т.Ю.Хмельницкая: "Стихи кружащийся слововорот в непрестанном потоке звуковых подобий".* Сходные слова цепляются друг за друга, мчатся одно за другим, образуя вихри, смерчи слов: царь - встарь - лазури - бури - лазури - бури - свист - свист несет - несет - метет - вьет - прогонит - гонит - вновь - вновь - метет вьет. ______________ * Т.Ю.Хмельницкая. Поэзия Андрея Белого. В кн.: "Андрей Белый. Стихотворения и поэмы". М.- Л., 1966, с. 40-41. Это в одной только первой строфе - все эти сцепления слов передают порывы буревого ветра, "бури токи", "бури свист", "ветра свист". Приобретает большой смысл и звуковой состав слова, особенно гласный звук у, который подхвачен соседними словами: Безбурный царь! Как встарь, в лазури бури токи; В лазури бури свист... Неожиданно получается, что слова "безбурный" и "лазурь", по смыслу противоположные слову "буря", становятся близкими ему благодаря своему звучанию, и это звучание оказывается важнее смысла. В словах "безбурный" и "лазурь" слышится прежде всего ветер: у-у... Ветер, стихия жизни - это и есть смысл "бури" у Андрея Белого. И впрямь: сквозь все важнейшие вещи Белого проходит образ ветра, урагана, смерча, бури. Прежде всего так в его стихах представлено время, стремительно несущееся время: Как токи бури, Летят годины... ("Время", 1909) За решеткой тюрьмы Вихрей бешеный лёт. ("Успокоение", 1905) Взлетая в сумрак шаткий, Людская жизнь течет, Как нежный, снежный, краткий Сквозной водоворот. ("Смерть", 1908) Все же главным контекстом для понимания слова "буря" в стихотворении, названном этим столь существенным для А.Белого словом, оказывается само это стихотворение. Мы поднялись на верхнюю ступеньку "лестницы контекстов" для слова "буря". Можем ли мы теперь ответить на вопрос: каков смысл слова "буря" в русском поэтическом языке? Нет, на такой вопрос ответить очень трудно, почти немыслимо. Можно сказать, что на протяжении ста пятидесяти лет смыслы этого слова менялись, обогащались, точнее, накапливались. В допушкинское время слово это значило бесконечно меньше, чем стало значить позднее. Каждый поэт добавлял к нему новые смыслы. Уже у Пушкина, у которого преобладает прямое, словарное значение слова, по крайней мере 4 разных переносных, образных значений "бури". "Словарь языка Пушкина" указывает такие: 1. О сражении, битве. Он снова в бурях боевых Несется мрачный, кровожадный... ("Бахчисарайский фонтан", 1823) 2. О чувствах, душевных волнениях. Она ушла. Стоит Евгений, Как будто громом поражен. В какую бурю ощущений Теперь он сердцем погружен! ("Евгений Онегин", VIII, 48) 3. О различных общественных движениях, восстаниях. Ты видел вихорь бури, Падение всего, союз ума и фурий, Свободой грозною воздвигнутый закон, Под гильотиною Версаль и Трианон... ("К вельможе", 1830) 4. О внешнем выражении раздражения, возмущения, негодования. Он покраснел: быть буре! ("Борис Годунов", 1825) Все эти четыре вида пушкинского переносного словоупотребления остаются в пределах второй ступени нашей "лестницы", то есть "условно-словарного" контекста. Но ведь уже лермонтовское А он, мятежный, просит бури... ни под одну из этих рубрик не подставишь, не говоря об употреблениях того же слова у Тютчева, Горького, Блока, Белого и многих других поэтов нового времени - употреблениях, которые все более индивидуальны. Значение слов ширится и углубляется. Движется вперед поэзия, обогащается каждое из слов ее словаря. глава третья. Метафора "Кто-то сказал, что от искусства для вечности остается только метафора. В этом плане мне приятно думать, что я делаю кое-что, что могло бы остаться для вечности. А почему это в конце концов приятно? Что такое вечность, как не метафора? Ведь о неметафорической вечности мы ничего не знаем." Юрий Олеша Восстановление единства мира Поэзия - искусство малой формы. Можно, вероятно, так формулировать внутренний закон поэтического искусства: максимальная сжатость словесного пространства при беспредельной емкости жизненного содержания. Сказать как можно короче и в то же время как можно больше о смысле человеческого бытия: о жизни и смерти, свободе и рабстве, любви и верности, нравственности и творчестве, добре и зле - вот задача поэзии. И, прежде всего, у нее совсем другое понятие о времени, чем у романа и повести. Перелистаем том Блока, и мы тотчас поймем, что поэт обращается с временем по-хозяйски: Лжи и коварству меры нет, А смерть - далека. Всё будет чернее страшный свет, И всё безумней вихрь планет Еще века, века! ("Голос из хора", 1910-1914) Миры летят. Года летят. Пустая Вселенная глядит в нас мраком глаз. А ты, душа, усталая, глухая, О счастии твердишь,- который раз? (1912) Или у современника Блока и его многолетнего друга Андрея Белого: Мгновеньями текут века. Мгновеньями утонут в Лете. И вызвездилась в ночь тоска Мятущихся тысячелетий. ("Ночь и утро", 1908) Или у Павла Антокольского, русского поэта, для которого тема времени имеет особенное значение,- это одна из центральных тем его творчества: Я книгу времени читал С тех пор, как человеком стал, И только что ее раскрыл Услышал шум широких крыл И ощутил неслышный рост Шершавых трещин и борозд На лицах ледниковых скал. И с этих пор я отыскал, И полюбил я с этих пор И первый каменный топор, И первый парус на волне, И давний день, когда в огне Впервые плавилась руда. Летели дни. Прошли года. В них слезы были, кровь и дым. И я недаром стал седым: Я памятью обременен, Я старше мчащихся времен. ("Поэт и время", 1953) П.Антокольский и сам писал, объясняя свою поэзию: "Муза Истории. Ей я обязан всем... Она вела меня сквозь годы, сквозь войну и мир, сквозь личные утраты и всенародные праздники, сквозь метели и зной, сквозь толпы на асфальте западноевропейских городов и сквозь джунгли Юго-Восточной Азии. Она дала мне силу и право: в каждом Сегодня узнавать его Вчера и Завтра, пристально вглядываться в первое и безоглядно верить во второе. И это было главным ее подарком". Эпиграфом ко всему своему творчеству Антокольский поставил свое же четверостишие: Прошло вчера. Приходит завтра. Мне представляется порой, Что время - славный мой соавтор, Что время - главный мой герой.* ______________ * Павел Антокольский. Избранные произведения, т.1. М., 1961, с.6. Между строками, а иногда и между словами одной строки проходят годы, столетия; поэт ничуть этим не смущен, это его право - быть хозяином времени. И не только времени, но и пространства. Автор романа связан жизненной логикой своего повествования - он не может в пределах одной фразы бросить читателя в разные концы мира. А поэту нет ничего легче, как сосредоточивать необходимые пространства в нескольких соседних словах. У Эдуарда Багрицкого веселый птицелов Дидель "с палкой, птицей и котомкой" в шести коротких строчках проходит через всю Германию, области которой не просто перечислены, но и точно, ярко охарактеризованы емкими эпитетами: Через Гарц, поросший лесом, Вдоль по рейнским берегам. По Тюрингии дубовой, По Саксонии сосновой, По Вестфалии бузинной, По Баварии хмельной. ("Птицелов", 1918-1926) А нередко поэт совмещает беспредельно раздвинутое время с вольным передвижением в пространстве,- тогда особая, поэтическая свобода становится еще более очевидной. Вот несколько строф из стихотворения Михаила Светлова: По оползням древних оврагов Медвежьей походкой века Прошли от последних варягов До первого большевика. ...Неловко поправив рубаху, К мучительной смерти готов, На лобное место без страха Взошел Емельян Пугачев. Сквозь гущу полярного мрака, Махая в пути посошком, Учиться к московскому дьяку Идет Ломоносов пешком. Встает петербургское утро, Безмолвно стоит караул, На Софью Перовскую грустно, Прощаясь, Желябов взглянул... ("Россия", 1952) Время, пространство - шире, как можно шире! Стих, строфа - как можно емче, и в то же время как молено концентрированней! Таков закон поэтического искусства, посвященного изображению самых глубинных, имеющих всеобщее значение для человечества движений человеческой души. И вот из этого-то закона рождается художественный принцип, прежде всех других определяющий искусство поэзии: принцип метафоры. В метафоре два далеких друг от друга явления не только сравниваются, но и приравниваются друг к другу. Метафора - самая краткая, самая концентрированная форма для воплощения единства мира, единения человека и природы. В мгновенном поэтическом переживании совмещаются эпохи и пространства. Исследователь терпеливо и дотошно изучает отдельные стороны реальности, изолированные от других. Химик следит за реакцией, происходящей в его колбе, отмечает действие одного вещества на другое, устанавливает законы взаимодействия двух разных веществ, которые, соединяясь, образуют третье. Может ли он при этом восхищаться цветом, возникающим в результате реакции? Ему надо отвлечься и от цвета, и от его красоты: у него своя узкая научная задача; промышленность ждет от него практических рекомендаций, наука ждет от него теоретических выводов. Он химик, а не физик, не биолог, не физиолог и уж тем более не художник и не поэт. Может ли физик, исследующий свойства твердого тела, думать о строении Галактики? Нет, он должен строго и точно следовать логике своего эксперимента: один лабораторный опыт порождает другой, один расчет тянет за собой целую цепочку вычислений, из одной формулы возникает серия новых, друг друга продолжающих формул. В конечном счете может оказаться, что эти формулы объясняют и строение атомного ядра, и систему Вселенной, но только в конечном счете. Науки расчленяют мир, изучают его в раздробленном, или, как иногда говорят, атомизированном виде. Современная наука зашла так далеко в этом расчленении, что знаток одной науки может ничего не понимать в другой, даже смежной: ему кажется, что его коллеги говорят на другом, неведомом ему языке. Поэт соединяет воедино все то, что, в сущности, и составляет единство, но что расщепилось на многочисленные области изучения. Александр Блок горестно видел утрату цельности, характерную для современной цивилизации. Его одолевало мучительное желание воспринять все в единстве, во взаимозависимости. В предисловии к поэме "Возмездие" он писал о тех событиях начала XX века (точнее, 1910 и 1911 годов), которые, казалось бы, никак между собой не связаны и все же образуют облик эпохи или, в представлении и терминах Блока, "единый музыкальный напор": смерть Льва Толстого; смерть Комиссаржевской; смерть Врубеля; кризис символизма; ощущение приближающейся войны; убийство в Киеве мальчика Андрея Ющинского и антисемитский суд над евреем Бейлисом; грандиозные забастовки железнодорожных рабочих в Лондоне; расцвет французской борьбы в петербургских цирках; возникновение интереса к рождающейся авиации и несколько трагических катастроф первых аэропланов; убийство царского министра Столыпина... Перечислив эти события разного масштаба и значения, Блок заключает: "Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор".* ______________ * А.Блок. Собр. соч., т. 3. М.-Л., Гослитиздат, 1960, с. 295-297. Поэт Блок ищет цельности мира, которую нужно восстановить - в этом и смысл искусства, цель поэзии. Самолет и метафора. 1910 год В том же 1910 году Блок написал стихотворение, посвященное одному из перечисленных им фактов, в совокупности составляющих "музыкальный напор": В неуверенном, зыбком полете Ты над бездной взвился и повис. Что-то древнее есть в повороте Мертвых крыльев, подогнутых вниз. Как ты можешь летать и кружиться Без любви, без души, без лица? О, стальная, бесстрастная птица, Чем ты можешь прославить Творца? В серых сферах летай и скитайся, Пусть оркестр на трибуне гремит, Но под легкую музыку вальса Остановится сердце - и винт. В этом коротком стихотворении многое сведено вместе, стянуто в одну точку: древние времена - и современность, мир живых существ - и техника, высокая духовность - и прозаическое общество. Главное в нем сопоставление: "сердце - и винт". Авиационная катастрофа - это гибель и человека, и машины. Но человек и аэроплан противоположны, как живое и мертвое. Летающая техника для Блока страшна, потому что она "без любви, без души, без лица". С этой бездуховностью техники сопрягается и душевная опустошенность современных людей, тех, которые словно в театре глядят на авиатора, слушая, как "оркестр на трибуне гремит", которые увидят гибель человека "под легкую музыку вальса". Здесь недаром говорится о музыке; она, по Блоку, сущность бытия, но эта-то музыка другая - "легкая", развлекательная, принадлежащая к фальшивому миру раздробленной "цивилизации". Для Блока такая "легкая музыка вальса", звучащая как фон для гибели авиатора и его машины,- антимузыка. Есть мир природы: это "бездна", "сердце", "любовь", "душа", "лицо". Есть мир антиприроды: это "стальная, бесстрастная птица" с "мертвыми крыльями", с "винтом" вместо сердца. И сюда же относится антимузыка, весело аккомпанирующая смерти. Блок 1910 года был далек от церковной религиозности, но в этом сопоставлении духа и бездуховности, человека и машины "Творец" для него высшее духовное начало. Впрочем, речь идет не столько о Боге, сколько о живой птице: по давней поэтической традиции птица славит Бога своей песней. Вспомним пушкинскую птичку из поэмы "Цыганы" (1824), которая ...не знает Ни заботы, ни труда, Хлопотливо не свивает Долговечного гнезда, В долгу ночь на ветке дремлет; Солнце красное взойдет, Птичка гласу Бога внемлет, Встрепенется и поет. Стихотворение о гибели авиатора не просто рассказывает о каком-то происшествии, в его основе философская идея о противоположности духовного мира человека, всего живого антимиру бездушной техники. Идея эта выражена в метафоре птицы - "О, стальная, бесстрастная птица...", подкрепленной метафорическими глаголами. В сущности, метафорой является и обращение к аэроплану - "Чем ты можешь прославить Творца?" Это обращение как бы превращает машину в живое существо, притом что смысл стихотворения - в отрицании родственности между живым и неживым. Самолет и метафора. 1957 год Определение метафоры и ее роли в поэтическом искусстве дал в одной из своих статей Борис Пастернак: "Метафоризм - естественное следствие недолговечности человека и надолго задуманной огромности его задач. При этом несоответствии он вынужден смотреть на вещи по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями. Это и есть поэзия. Метафоризм стенография большой личности, скоропись ее духа". И дальше Пастернак определяет цель, которую ставили перед собой некоторые великие живописцы и как следствие этой цели - характер их искусства: "Бурная живопись кисти Рембрандта, Микеланджело и Тициана не плод обдуманного выбора. При ненасытной жажде написать по целой вселенной, которая их обуревала, у них не было времени писать по-другому". Значит, для Пастернака метафора - своеобразная скоропись человеческого духа, вызванная необходимостью для поэта "написать целую вселенную", то есть восстановить в своем творчестве нарушенную целостность мира и весь этот мир вместить в поэзию. Ту же мысль Пастернак вложил в стихотворение "Ночь" (1956),- здесь она и сама выражена в метафорической форме: Идет без проволочек И тает ночь, пока Над спящим миром летчик Уходит в облака. Он потонул в тумане, Исчез в его струе, Став крестиком на ткани И меткой на белье. Под ним ночные бары, Чужие города, Казармы, кочегары, Вокзалы, поезда. Всем корпусом на тучу Ложится тень крыла. Блуждают, сбившись в кучу, Небесные тела. И страшным, страшным креном К другим каким-нибудь Неведомым вселенным Повернут Млечный Путь. В пространствах беспредельных Горят материки. В подвалах и котельных Не спят истопники. В Париже из-под крыши Венера или Марс Глядят, какой в афише Объявлен новый фарс. Кому-нибудь не спится В прекрасном далеке На крытом черепицей Старинном чердаке. Он смотрит на планету, Как будто небосвод Относится к предмету Его ночных забот. Не спи, не спи, работай, Не прерывай труда, Не спи, борись с дремотой, Как летчик, как звезда. Не спи, не спи, художник, Не предавайся сну. Ты - вечности заложник У времени в плену! Тема близка к блоковской - Пастернак тоже написал стихотворение о летчике. Но у Блока авиатор и аэроплан, человек и машина - враждующие противоположности, Блок настаивает на бесчеловечности техники, "сердце" и "винт" в системе его стихотворения непримиримы, оба они обречены на гибель: винт остановится, и одновременно с ним - сердце. У Пастернака, поэта другой эпохи, летчик - символ человеческого духа. Он сопоставлен с художником, который тоже бодрствует, познавая мир. В стихотворении все явления мира уравнены, как бы они ни были различны по масштабу: самолет и метка на белье, пространства Вселенной и котельные, планета Венера и театральная афиша. Все это - мир, до которого человеку есть дело. Что же касается художника, то Он смотрит на планету, Как будто небосвод Относится к предмету Его ночных забот. "Относится к предмету его... забот" - так можно сказать о больном, за которым надо ухаживать, о лекции, которую надо обдумать и прочитать, о фактах повседневной жизни. Небосвод включен в быт художника, как любой другой предмет обихода. В этой строфе нет прямой метафоры, но есть метафора косвенная. Казалось бы, "небосвод" ни с чем не сопоставлен, а все-таки скрытое метафорическое сопоставление тут есть, потому что сама по себе деловитость оборота "относится к предмету его забот" воспринимается читателем как отсылка к бытовой сфере. И "небосвод" таким образом снижается и оказывается включенным в подразумеваемую (косвенную) метафору. Метафоры Пастернака - прямые или косвенные, все равно - служат узлом, в котором стягиваются великое и малое, далекое и близкое, космос и домашний уют. Скажем, звезды - и стадо овец: Блуждают, сбившись в кучу, Небесные тела. Авиация - и звездное небо: И страшным, страшным креном К другим каким-нибудь Неведомым вселенным Повернут Млечный Путь. Планеты - и какие-то парижские обыватели, завсегдатаи оперетты: В Париже из-под крыши Венера или Марс Глядят, какой в афише Объявлен новый фарс. Великое становится малым, далекое - близким. Но и наоборот: малое становится великим. У Свифта Гулливер был великаном среди лилипутов, но, попав к великанам, сам оказался лилипутом. Каков же он, Гулливер? Велик он или мал? Разумеется, велик, ибо он мыслящее существо. Пастернак неизменно помнит о том, что есть большой мир и есть малый, но малый мир не уступает в значении своем большому: частицы малого мира, не видимые даже под микроскопом, столь же важны, как планеты, вращающиеся вокруг Солнца, как звезды, образующие Млечный Путь. И вот оказывается, что Млечный Путь уравнен с самолетом, а самолет - с небесными телами, летчик со звездой, а художник с Богом. В творчестве художника Время превращается в Вечность, потому что в самой личности художника Вечность воплотилась во Время, в преходящее, тленное. Пастернак предлагает нам формулу, удивительную по художественной точности и смысловой емкости: поэт - это ...вечности заложник У времени в плену! Для полного раскрытия смысла этой формулы понадобились бы страницы и страницы. Пастернак дал метафору, ослепительную, как вспышка магния. Вот это и значит - "смотреть на вещи по-орлиному зорко и объясняться мгновенными и сразу понятными озарениями". Сравнение: сложное через простое Сравнение обычно служит для того, чтобы при помощи одного факта (А) объяснить другой (Б); А привлекается главным образом для Б и само по себе существенного значения не имеет. Ясно, что А должно быть проще, чем Б, понятнее для читателя, доступнее его сознанию. Сложное нельзя объяснять столь же сложным, темное - столь же темным. Отвлеченная мысль становится понятной, если для сравнения привлекается нечто осязаемое, зримое, очевидное. У Евгения Баратынского есть стихотворение (1837), в котором говорится о развитии идей в разных видах литературы. Вот оно: Сначала мысль, воплощена В поэму сжатую поэта, Как дева юная, темна Для невнимательного света; Потом, осмелившись, она Уже увертлива, речиста, Со всех сторон своих видна, Как искушенная жена В свободной прозе романиста; Болтунья старая, затем Она, подъемля крик нахальной, Плодит в полемике журнальной Давно уж ведомое всем. В стихотворении два ряда фактов: один сложный, другой попроще, взятый из быта. Простой ряд - это юмористически рассказанная жизнь женщины. Сперва - манящая своей робкой таинственностью юная дева; потом - вполне понятная, уже лишенная загадочности зрелая женщина; наконец старая болтунья, твердящая всем известные и поэтому никому не интересные вещи. Второй, сложный ряд - движение от одного литературного вида к другому: поэма роман - журнальная статья. Баратынский говорит: подобно тому как прелестная девушка постепенно превращается в старую сплетницу - а как это происходит, знает каждый!- так мысль из сложной, темной, многосмысленной превращается в общее место, в пошлый штамп, навязший в зубах. Эволюция идей в литературе известна специалистам, изучающим литературу и ее законы. Прочитав стихотворение Баратынского, мы поймем, как Баратынский смотрел на "поэму сжатую поэта", вовсе не призванную растолковать читателю мысль с такой обстоятельностью, с какой это сделают авторы романов и журналисты: обаяние стихов, с точки зрения Баратынского, в их сжатости и загадочной темноте. У Баратынского много сравнений, и они, как правило, раскрывают читателю сложные, порой даже теоретические идеи через доступный непосредственному чувству, конкретный факт действительности: Чудный град порой сольется Из летучих облаков; Но лишь ветр его коснется, Он исчезнет без следов! Так мгновенные созданья Поэтической мечты Исчезают от дыханья Посторонней суеты. (1829) Грубо формулируя мысль стихотворения, можно, вероятно, сказать так: житейские будни губительны для поэтического творчества; соприкасаясь с ними, вдохновение иссякает, воображение гаснет; мир высокого творческого духа необыкновенно хрупок - достаточно легкого "дыханья посторонней суеты", как он исчезает без следа. Баратынский говорит здесь о соотношении реальности и искусства - это важная философская тема, которую он делает зримой, прибегая к сравнению с жизнью природы. Но отношение обоих рядов - первого и второго четверостиший, мира природы и мира духа - однонаправленное: природа объясняет дух, только в этом ее задача. Сравнение как правило однонаправленно: сложное постигается через простое. Сделаем, однако, оговорку: это не всегда так. Нередко сравнение вводит в текст факты, которые принадлежат другому Ряду, относятся к другой области бытия. Таковы, например, развернутые сравнения Гоголя в "Мертвых душах". Чичиков приезжает на бал к губернатору и видит мужчин в черном и дам в белых платьях - это похоже на мух, кружащих вокруг кусков сахара... И вот в сравнении появляется старуха, колющая сахар, ребятишки, обступившие ее и ловящие осколки, мухи, прогуливающиеся по сверкающему рафинаду... Вместе со сравнением появляется деревня, весь ее быт, ее обитатели и нравы. Для сюжета все это лишнее, но "Мертвые души" - поэма обо всей России, и вся Россия живет здесь как окружающая среда, в сравнениях, внутри придаточных предложений. Второй член сравнения по видимости уступает первому в своем весе, как придаточное уступает главному. В конце концов, этот второй член сравнения можно и отбросить, можно высказать желаемое и не прибегнув к сравнению. Метафора: система зеркал В отличие от сравнения, важнейшая особенность метафоры в том, что сопоставляемые ею факты - равноправны. Перед читателем и здесь два ряда явлений. Но нельзя сказать, что один из них служит для того, чтобы объяснить другой. В сравнении, как мы видели, движение в одну сторону: от облаков, разгоняемых ветром,- к поэтической мечте, разрушаемой житейской суетой. Движения в другую сторону нет: факты природы приняты за понятную единицу, они в дополнительном пояснении или раскрытии не нуждаются. В метафоре, как правило, движение двустороннее: от А к Б, но и от Б к А. Ничто не принято за понятное, все факты раскрываются друг через друга. Рассмотрим стихотворение Н.Заболоцкого "Гроза" (1946): Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница, Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой. Все труднее дышать, в небе облачный вал шевелится, Низко стелется птица, пролетев над моей головой. Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь вдохновенья, Человеческий шорох травы, вещий холод на темной руке, Эту молнию мысли и медлительное появленье Первых дальних громов - первых слов на родном языке. Так из темной воды появляется в мир светлоокая дева, И стекает по телу, замирая в восторге, вода, Травы падают в обморок, и направо бегут и налево Увидавшие небо стада. А она над водой, над просторами круга земного, Удивленная, смотрит в дивном блеске своей наготы. И, играя громами, в белом облаке катится слово, И сияющий дождь на счастливые рвется цветы. У Заболоцкого развернутая метафора, то есть сопоставление и даже слияние воедино двух явлений из разных рядов. В грозе раскрывается поэтическое творчество: мысль осеняет поэта, сверкнув мгновенно, молнией; слова приходят позднее, но с той неизбежностью, с какой за молнией следует гром. С поразительной глубиной и силой Заболоцкий говорит о самом творческом процессе: в первом четверостишии - как бы предварительные мгновения, когда напряжено все существо поэта. Впрочем, здесь, казалось бы, речь идет еще только о природе, ожидающей очистительной грозы. Но сколько мучительного трагизма в начальных словах "содрогаясь от мук", в повторении почти не отличающихся по смыслу глаголов "и слилась, и смешалась", в простом "все труднее дышать...". Но во втором четверостишии мы прямо входим во внутренний мир человека, недаром оно объединено глаголом "люблю": приметам грозы параллельны приметы творчества. Поэт испытывает душевный подъем, подлинный смысл которого он сразу истолковать не в силах - отсюда "сумрак", "ночь", "темная рука", "вещий холод"; в его сознании ослепительно, молнией, вспыхивает мысль, и лишь постепенно она обретает для себя выражение в словах. "На родном языке"? Да, потому что кажется, будто родившееся выражено сперва на языке, понятном одному лишь поэту. А.Блок говорил, что он всегда начинает писать "на каком-то другом языке" и только потом переводит на русский. "Некоторые стихи,- сознавался Блок собеседнику,- я так и недоперевел". У Заболоцкого в 3-й строфе из темной воды "появляется в мир светлоокая дева". Мы помним, что так, по древнему мифу, родилась Афродита, богиня любви и красоты, а в мифе, созданном современным поэтом, так рождается Красота смысл и итог творчества, Красота, созданная словом. Слово обладает творческим всемогуществом. Вот почему "играя громами, в белом облаке катится слово" - оно создало Красоту, то есть целый новый мир, и природа, прежде содрогавшаяся от мук, теперь счастлива: "...и сияющий дождь на счастливые рвется цветы". Можно ли сказать, что в "Грозе" Заболоцкого природа служит лишь для того, чтобы быть образом внутренней жизни человека, его творчества? Нет: природа здесь важна как образ творчества, но и сама по себе. Конечно, гроза помогает нам понять творчество, это так; но и творчество помогает нам понять грозу. Происходит взаимное отражение - сопрягаемые явления, все снова и снова друг в друге отражаясь, объясняют друг Друга. Это похоже на известный физический опыт, когда ставятся друг против друга два зеркала и между ними зажигается свеча - в зеркалах возникают бесконечные вереницы зеркал и свечей. Такова одна из главных причин бесконечности смыслов в метафорическом стихотворении. Каждое из них - метафора Душевного состояния. Но и душевное состояние человека оказывается метафорой природы. Метафора: философия поэта У того же Заболоцкого в стихотворении "Гурзуф" (1949) читаем: В большом полукружии горных пород, Где, темные ноги разув, В лазурную чашу сияющих вод Спускается сонный Гурзуф, Где скалы, вступая в зеркальный затон, Стоят по колено в воде, Где море поет, подперев небосклон, И зеркалом служит звезде, Лишь здесь я познал превосходство морей Над нашею тесной землей, Услышал медлительный ход кораблей И отзвук равнины морской. Несколько следующих друг за другом и логически друг с другом связанных метафор - город Гурзуф, скалы, море, представленные в виде людей, и даже звезда, которая, как земная прелестница, смотрится в зеркало,- для чего они? Иногда говорят: чтобы речь была образной, яркой, производила художественное впечатление. Такое рассуждение поверхностно и очень наивно. Речь и без метафор может впечатлять читателя. Метафора не украшение, не побрякушка она мощнейшее средство, позволяющее поэту выразить свою жизненную философию. Метафоры стихотворения "Гурзуф" очень важны для Заболоцкого - в них целая программа. Для Заболоцкого все в природе и мире живое, все незримыми нитями соединено. В стихотворении "Гроза" мы уже видели связь природной стихии с жизнью творческого духа человека - стихия эта так же осмысленна, содержательна, как процесс творчества у поэта. Проследим метафоры Заболоцкого, и мы всюду увидим ту же линию - одушевление "бездуховной" природы, очеловечивание животных, насекомых, рыб, растений: ...деревья, звери, птицы, Большие, сильные, мохнатые, живые, Сошлись в кружок и на больших гитарах, На дудочках, на скрипках, на волынках Вдруг заиграли утреннюю песню, Встречая нас... ("Утренняя песня", 1932) Вращая круглым глазом из-под век, Летит внизу большая птица. В ее движенье чувствуется человек. По крайней мере он таится В своем зародыше меж двух широких крыл. ("Осень", 1932) Природа пела. Лес, подняв лицо, Пел вместе с лугом. Речка чистым телом Звенела вся, как звонкое кольцо. ("Лодейников", 1932-1947) Заболоцкий сливает в метафоре растительный и животный мир, одухотворяя их разумом и чувством человека. Так Заболоцкий видит мир, так он выражает свое видение - через метафору. У Леонида Мартынова совсем иной взгляд на действительность, но и для него метафора - средство резкого сокращения расстояний между далеко отстоящими друг от друга вещами, средство создания мощного поэтического эффекта. Поэзия Мартынова присматривается к бытовой повседневности: быт может породить пошлость, он же служит почвой для чистейшей, благороднейшей поэзии. "Дома... серые, голубые, лестницы крутые, ...квартиры, светом залитые..." ("След", 1946) - здесь живет и мерзость низких буден, и душевное величие: столкновение этих враждующих сил - вот пафос Мартынова. Он против ложных метафор: не нужно преображать мир, делать его лучше, чем он есть,- он прекрасен и в своей бытовой повседневности. Не золото лесная опаль, В парчу не превратиться мху, Нельзя пальто надеть на тополь, Ольху не кутайте в доху, Березки не рядите в ряски, Чтоб девичью хранить их честь. Оставьте! Надо без опаски Увидеть мир, каков он есть. ("Я понял! И ясней и резче...", 1947) Все это, так сказать, отрицательные метафоры: Мартынов запрещает унижать природу до пошлого быта. Но самый этот быт как бы разрывает оболочку, и вот проступает скрывавшаяся до поры природная стихия. В комнате включен нагревательный прибор: И щелкает Электроотопленье, Горят в камине Вовсе не дрова, Но будто бы Трещат при расщепленье Мельчайшие частицы естества. ("Из года в год...", 1949) У известного французского поэта Жака Превера дети сидят в классе и учат арифметику - "два и два четыре, четыре и четыре восемь...". Но вдруг мимо окна пролетает птица, и все меняется: И стены класса Рушатся преспокойно. И оконные стекла снова стали песком, Чернила снова стали водой, Мел снова стал скалой, Парта стала деревом, А ручка с пером стала птицей. В мире прозы два и два дают в сумме четыре, мел служит для того, чтобы писать на доске, а перо и чернила - чтобы писать в тетрадке. В мире поэзии законы арифметической логики теряют силу, практически полезные обиходные предметы утрачивают бытовую ограниченность: сквозь них просвечивает первозданная стихийность. Вернемся назад. Алфавитная метафора В стихотворном послании "К Батюшкову" (1814) совсем еще юный Пушкин, обращаясь к своему поэтическому наставнику, писал: Философ резвый и пиит, Парнасский счастливый ленивец, Харит изнеженный любимец, Наперсник милых аонид, Почто на арфе златострунной Умолкнул, радости певец? Ужель и ты, мечтатель юный, Расстался с Фебом наконец? Уже с венком из роз душистых, Меж кудрей вьющихся, златых, Под сенью тополей ветвистых, В кругу красавиц молодых, Заздравным не стучишь фиалом, Любовь и Вакха не поешь; Довольный счастливым началом, Цветов парнасских вновь не рвешь; Не слышен наш Парни российский!.. Пой, юноша!.. Чтобы современный читатель понял эти стихи, к ним нужно приложить словарик мифологических имен. В этом словарике следует объяснить, что: Парнас - гора, место обитания Аполлона и муз. Хариты - то же, что Грации, богини женской красоты. Аониды - музы. Феб - Аполлон, бог солнца и искусств. Вакх - бог вина и веселья. Теперь разберемся, что же в послании к Батюшкову сказано. "Пиит" - это старое слово означает "поэт". "Парнасский счастливый ленивец" - это тоже значит "поэт". "Харит изнеженный любимец" - "поэт". "Наперсник милых аонид" - "поэт". "Радости певец" - тоже "поэт". В сущности говоря, "мечтатель юный" и "философ резвый" - это тоже "поэт". Ниже еще два варианта, значащих "поэт": "Наш Парни российский" (Парни - французский поэт XVIII века) и "юноша". Девять разных иносказаний, смысл которых один и тот же. "Почто на арфе златострунной умолкнул..." Это значит: "Почему ты перестал сочинять стихи?" Но дальше: "Ужель и ты... расстался с Фебом...", "Любовь и Вакха не поешь", "Цветов парнасских вновь не рвешь..." - это то же самое. Итак, 16 строк на все лады видоизменяют одну и ту же мысль: "Почему же ты, поэт, не пишешь больше стихов?" Послание "К Батюшкову" - произведение, близкое к стилю классицизма. Характерной чертой этого стиля является то, что содержание вещи можно довольно полно передать в прозе, все же остальное, содержащееся в тексте, представляет собой набор весьма стандартных украшений, переходящих от поэта к поэту, из стихотворения в стихотворение. Ни одного из этих описательных оборотов, перифраз, Пушкин не придумал - ими пользовались многие его предшественники и современники. Например, в послании "Мои Пенаты" (1812) Батюшков писал, говоря о поэтах-баснописцах тех лет Дмитриеве, Хемницере и Крылове: С эротами играя, Философ и пиит, Близ Федра и Пильпая Там Дмитриев сидит; Беседуя с зверями Как счастливый дитя, Парнасскими цветами Скрыл истину шутя. За ним в часы свободы Поют среди певцов Два баловня природы, Хемницер и Крылов. Наставники-пииты, О Фебовы жрецы! Вам, вам плетут хариты Бессмертные венцы! Я с вами здесь вкушаю Восторги пиерид И в радости взываю: О музы! я пиит! "Парнасские цветы"; "баловни природы"; "Фебовы жрецы"; "бессмертные венцы", сплетенные харитами... Все эти обороты - перифразы из того же арсенала, которым пользовался и Пушкин. Алфавит - это своеобразный код, это набор знаков, каждый из которых обозначает только один строго определенный звук. В системе классицизма существует свой образный код - набор традиционно-условных образных знаков, и каждый имеет закрепленное за ним значение. Роза - это юность, или красота, или прелестная девушка. Лавр - это слава. Лира, цевница, арфа - это поэзия. Оковы - это любовь или брак. Чаша - это веселье или дружба. Осень - это старость. Весна - юность. Урна - смерть. Многие из этих слов-знаков лишь по происхождению метафоры,- они уже не воспринимаются как живые образы, уже стали чистой условностью. Так или иначе, метафоры классицизма - "алфавитные" метафоры. Вспомним, что в поэзии XX века какой-нибудь "самолет" может оказаться метафорой совершенно разных явлений - у Блока и у Пастернака. Вернемся назад. Живые картины Но вот что для поэзии классицизма характерно. Все эти условные знаки и перифразы, сами по себе не отличающиеся живой образностью, складываются в целостную картину, которая, конечно, тоже условна, но обладает своей завершенной композицией, своим внутренним сюжетом. Вспомним, как начинается ода Пушкина "Вольность" (1817): Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица! Где ты, где ты, гроза царей, Свободы гордая певица? Приди, сорви с меня венок, Разбей изнеженную лиру Хочу воспеть Свободу миру, На тронах поразить порок. Цитера - остров, на котором, по древнегреческому мифу, царила богиня любви Афродита; венок - непременная принадлежность поэта, певца любви и радости. Смысл всей строфы такой: "Не хочу больше писать стихи о любви отныне буду творить революционную поэзию, буду обличать коронованных деспотов". Эта общая мысль выражена в форме целой многофигурной композиции: поэт, в венке и с лирой, гонит от себя богиню любви и призывает другую богиню; мы видим исчезающую Афродиту и появляющуюся "певицу свободы", которая срывает с поэта венок и разбивает его "изнеженную лиру". Все это напоминает столь же многофигурные группы скульпторов начала XIX века например, надгробные памятники Мартоса или Демута-Малиновского. Вот фигура рыдающей женщины - это Слава, которая оплакивает погибшего воина; вот стоит скорбный юноша с опрокинутым светильником - это Гименей, бог брака; вот улетающая дева - это юность; вот урна - это символ смерти. Отвлеченные понятия изображены в виде фигур - юношей и дев. Такие изображения называются аллегорическими. Аллегории отличаются постоянством. Так, мальчик с крылышками, несущий лук и стрелы,- это бог Амур, аллегория любви; женщина с повязкой на глазах и весами в руке - богиня Фемида, аллегория правосудия. Поэзия классицизма - искусство аллегорий. В ней мы всегда встречаемся с фигурами, которые воплощают некие отвлеченные идеи, причем эти аллегорические фигуры образуют, как мы видели в оде "Вольность", целые группы, живые картины. Такие композиции характерны уже для Ломоносова. В его прославленной "Оде на день восшествия на престол ея Императорского Величества государыни императрицы Елисаветы Петровны, 1748 года" в 11-й строфе читаем: Европа, утомленна в брани, Из пламени подняв главу, К тебе свои простерла длани Сквозь дым, курение и мглу. Твоя кротчайшая природа, Чем для блаженства смертных рода Всевышний наш украсил век, Склонилась для ее защиты, И меч твой, лаврами обвитый, Необнажен, войну пресек. Речь идет об Аахенском мире 1748 года. Это событие дано в виде живописной группы: дева Европа, окруженная пламенем, простирает сквозь дым руки к Елизавете; русская императрица склонилась над нею, и протянутый Елизаветой меч, обвитый лаврами, кладет конец войне - разделяет враждующих. Ломоносовские группы именно живописны,- при всей законченности они меньше похожи на скульптурные композиции, чем на картины или, может быть, шпалеры, гобелены, поражающие яркостью красок: пламя, дым, мгла... Словесное надгробие Иное у Батюшкова - его аллегорические группы скульптурны. Таково, например, стихотворение "На смерть супруги Ф.Ф.К-на" (1811) - точное подобие надгробного памятника работы Мартоса. Стихотворение Батюшкова - это и есть такое надгробие, как бы воздвигнутое на могиле его близкой знакомой Варвары Ивановны Кокошкиной, которая носит в тексте условное имя Лилы: Нет подруги нежной, нет прелестной Лилы! Все осиротело! Плачь, любовь и дружба, плачь, Гимен унылый! Счастье улетело! Дружба! ты всечасно радости цветами Жизнь ее дарила; Ты свою богиню, с воплем и слезами, В землю положила. Ты печальны тисы, кипарисны лозы Насади вкруг урны! Пусть приносит юность в дар чистейший слезы И цветы лазурны! Все вокруг уныло! Чуть Зефир весенний Памятник лобзает; Здесь, в жилище плача, тихий смерти гений Розу обрывает. Здесь Гимен, прикован, бледный и безгласный, Вечною тоскою, Гасит у гробницы свой светильник ясный Трепетной рукою! Мы видим аллегорические фигуры Любви, Дружбы, Гименея, Счастья, Юности, Зефира, Гения Смерти. Зефир, бог ветра, прильнул к надгробному камню с прощальным поцелуем; Гений Смерти обламывает Розу, символ красоты; плачущий Гименей, прикованный к камню Тоской, гасит Факел - символ жизни; Юность приносит к подножию монумента цветы и слезы; Счастье - улетающая прочь скорбящая женщина; девы Любовь и Дружба рыдают, поникнув над урной с прахом "прелестной Лилы". Каждое существительное в тексте стихотворения превращается в аллегорический образ, в часть большой пластической группы. Каждый глагол связан с одним из таких образов. А все вместе оказывается словесной скульптурой, в которой все - до последних частностей - согласовано в единой образной системе. (Этому не мешает цветной эпитет "цветы лазурны", который, во-первых, условен, а во-вторых, относится к тому, что уже вне надгробия.) Такова метафора классицизма, которая, конечно, далека от метафор современной поэзии. Несовместимые метафоры Романтики взорвали эту гармонию классицизма, уничтожили условную красоту аллегорических групп. Внешнее единство отвлеченных фигур они отвергли и создали свою целостность - совсем другую, даже и отдаленно не похожую на целостность классицистических композиций. Присмотримся к метафорическому строю стихотворения Ф.Тютчева "Летний вечер" (конец 1820-х годов): Уж солнца раскаленный шар С главы своей земля скатила, И мирный вечера пожар Волна морская поглотила. Уж звезды светлые взошли И тяготеющий над нами Небесный свод приподняли Своими влажными главами. Река воздушная полней Течет меж небом и землею, Грудь дышит легче и вольней, Освобожденная от зною. И сладкий трепет, как струя, По жилам пробежал природы, Как бы горячих ног ея Коснулись ключевые воды. В "Летнем вечере" 16 строк - и 8 метафор, внешне не связанных между собой. Если попытаться каждый из этих образов увидеть, а затем увидеть все эти образы вместе, получится картина дикая, почти безумная. В самом деле, метафоры такие: 1) заходящее солнце - Земля скатывает со своей головы раскаленный шар; 2) закатное небо - мирный пожар вечера; 3) отражение и исчезновение заката в море - морская волна поглощает пожар; 4) появление в небе звезд - звезды приподнимают небосвод "своими влажными главами"; 5) прохладный вечерний воздух - воздушная река между небом и землей; 6) легкое дыхание после тяжелого жаркого дня - грудь освобождена от зноя; 7) и 8) вся природа уподоблена женщине, по жилам которой пробегает "сладкий трепет", когда "горячих ног ея / Коснулись ключевые воды". Только последние две метафоры составляют единый образ, похожий на образы классицистической поэзии. Все остальные - несовместимы. Эти метафоры можно назвать локальными, то есть местными, отдельными. Или, если угодно, несовместимыми. Что же они - дурные? Нет, они ничуть не уступают классицистическим метафорам, дополняющим и развивающим друг друга. У них просто совсем другой художественный смысл. Метафоры классицизма заменяют одни образы другими. На место деревьев, например, подставляются нимфы, дриады; на место реки - тоже нимфы, наяды; на место моря - бог Посейдон; на место солнца - бог Феб; на место ветра - Зефир и т.п. Таким образом создается гармоничная картина, которая, может быть, и прекрасна сама по себе, но к действительности отношения не имеет. Тютчев, как и другие романтики, хочет передать именно самое действительность - природу, окружающую человека. В еще большей степени его интересует впечатление, человеком переживаемое. Совсем не существенно, чтобы в итоге создавалась цельная композиция, надо, чтобы цельным был мир природы и чтобы цельным был внутренний мир поэта. "Летний вечер" - не об отвлеченной красоте форм, существующей как бы вне реальности, до нее, независимо от нее,- нет, это стихотворение о полноте бытия и ощущения этого бытия. Про такую полноту Тютчев написал в известном, уже цитированном выше полемическом стихотворении 1836 года: Не то, что мните вы, природа: Не слепок, не бездушный лик В ней есть душа, в ней есть свобода, В ней есть любовь, в ней есть язык... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Они не видят и не слышат, Живут в сем мире, как впотьмах, Для них и солнцы, знать, не дышат, И жизни нет в морских волнах. Лучи к ним в душу не сходили, Весна в груди их не цвела, При них леса не говорили, И ночь в звездах нема была! И языками неземными, Волнуя реки и леса, В ночи не совещалась с ними В беседе дружеской гроза!.. Метафора и контекст Все, что было сказано о контексте, имеет значение и для понимания метафоры. "Алфавитная" метафора классицизма понятна из общесловарного контекста - здесь мы на первой ступени нашей лестницы. Но с развитием поэтического искусства приходится подниматься по этой лестнице все выше и выше. У некоторых поэтов любимая метафора разрастается, становится из единичного ростка-образа большим, разветвленным деревом, и тогда, чтобы понять точный смысл каждой детали стихотворения, нужно держать в голове всю образную систему, выработанную поэтом; пристально разглядывая одну только веточку, мы рискуем не добраться до сути произведения,- нужно отойти на большое расстояние и окинуть взглядом все могучее дерево. Присмотримся к стихотворению Сергея Есенина (1920): По-осеннему кычет сова Над раздольем дорожной рани. Облетает моя голова, Куст волос золотистый вянет. Полевое, степное "ку-гу", Здравствуй, мать голубая осина! Скоро месяц, купаясь в снегу, Сядет в редкие кудри сына. Скоро мне без листвы холодеть, Звоном звезд насыпая уши. Без меня будут юноши петь, Не меня будут старцы слушать. Новый с поля придет поэт, В новом лес огласится свисте. По-осеннему сыплет ветр, По-осеннему шепчут листья. О чем это стихотворение? Об осени. Но ведь оно написано не прямо от поэта, а как бы от лица дерева, с которым поэт себя отождествил. Можно ли не заметить эту главную метафору в стихотворении, от которой ответвляются прочие: голова облетает - "куст волос золотистый вянет", голубая осина мать, голые ветки дерева - "редкие кудри сына". Во второй половине стихотворения дерево отходит на второй план, и перед нами сам поэт, который исповедуется читателю, говоря о предстоящей ему смерти. Какая же это смерть - физическая или творческая? Здесь вступает в свои права воображение читателя, его поэтический талант. Итак, стих Есенина не только об осени, но и о смерти. Однако, чтобы до конца его понять, надо помнить значение многих образов, которых в этом стихотворении нет, но которые разработаны Есениным во всей его лирике. Например, надо помнить, что поэт видит таинственную связь между осенью и своей судьбой; как ему кажется, в его имени спрятан образ: осень - есень - Есенин. А почему "мать голубая осина"? Чтобы это понять, нужно помнить смысл эпитета "голубой" в лирике Есенина. Обращаясь к Руси, он говорит: По голубой долине, Меж телок и коров, Идет в златой ряднине Твой Алексей Кольцов. ("О Русь, взмахни крылами...", 1917) В другом стихотворении - о будущем родины, когда трактор вытеснит коня, столь милого сердцу поэта: На тропу голубого поля Скоро выйдет железный гость. ("Я последний поэт деревни", 1919) В обращенном к ветру стихотворении "Хулиган" (1919): Мне бы в ночь в голубой степи Где-нибудь с кистенем стоять. "Голубая долина", "голубая степь", "голубое поле"... Вот, наконец, и обобщение, оно позволит нам все до конца понять: Я покинул родимый дом, Голубую оставил Русь. В три звезды березняк над прудом Теплит матери старой грусть... ...Я не скоро, не скоро вернусь! Долго петь и звенеть пурге. Стережет голубую Русь Старый клен на одной ноге... (1918) Голубая - это эпитет Руси, матери-родины. Вот, оказывается, почему в нашем стихотворении объединены образы матери и голубой осины - они продолжают развитую во всей лирике Есенина 1918-1920 годов метафору "голубой Руси". А клен Есенина, "старый клен на одной ноге",- это ведь сам поэт. Последнее из цитированных стихотворений кончается такой строфой: И я знаю, есть радость в нем Тем, кто листьев целует дождь, Оттого что тот старый клен Головой на меня похож. Золотая голова клена - постоянный мотив есенинской поэзии. Иногда о его сходстве с поэтом говорится прямо, как в приведенной выше строфе, иногда косвенно, осложнение: Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Все мы, все мы в этом мире тленны, Тихо льется с кленов листьев медь... (1921) Сопоставление с другими стихотворениями проясняет нам образы Есенина, позволяет понять, что они входят в целостную художественную систему его песенной лирики. А если присмотреться внимательнее, мы найдем еще более мелкие веточки метафорического дерева. В стихотворении "Хулиган" почти та же строка, что и в разбираемой нами вещи: Ах, увял головы мой куст... И дальше Есенин раскрывает ее смысл: Засосал меня песенный плен. Осужден я на каторге чувств Вертеть жернова поэм. Вот оно, оказывается, в чем дело! Есенин со страхом думает о том, что он оторвался от земли, из крестьянина стал литератором - в отрыве от почвы, в ремесленно-регулярном писании стихов ему чудится неминуемая творческая гибель; человек, который вертит "жернова поэм" во исполнение профессионального долга, перестает, как ему кажется, быть живым человеком и, становясь стихотворцем, перестает быть поэтом. Впрочем, Есенин еще верит, что он не до конца литератор, что живая связь с природой им не совсем утрачена. "Хулиган" кончается таким обращением к ветру: Но не бойся, безумный ветр, Плюй спокойно листвой по лугам. Не сотрет меня кличка "поэт", Я и в песнях, как ты, хулиган. Теперь вернемся к стихотворению "По-осеннему кычет сова..." и отметим сходство его последней строфы с только что приведенной: ...По-осеннему сыплет ветр, По-осеннему шепчут листья, и здесь то же древне-торжественное слово ветр, и та же рифма: ветр поэт. Да и, видимо, смысл стихотворения близок к смыслу "Хулигана": "осень" поэта, духовная смерть его - это потеря связи с родной почвой, гибельное превращение в профессионального писателя. Итак, только при помощи "большого контекста" нам удалось расшифровать 16 строк есенинской песни. Конечно, она и так в какой-то степени понятна, без столь подробных истолкований. Но истолкования эти раскрывают цепочку взаимозависящих метафор. Исследователь лирики Есенина Алла Марченко справедливо пишет: "Лирику Есенина объединяет система сквозных лирических образов - клен, черемуха, береза, осень. Это не случайность, а эстетический принцип, который сам Есенин объяснил как "узловую завязь человека с миром природы", то есть единство мира растительного, животного и человеческого, а, следовательно, и объяснение жизни своих героев через жизнь природы, сопоставление своих отношений, поступков, настроений с процессами, происходящими в природе".* ______________ * А.Марченко. "Золотая словесная груда...". "Вопросы литературы", 1959, №1, с.108. См. книгу того же автора: "Художественный мир Есенина", М., 1972. Возможен, однако, совсем другой строй поэтических метафор. Молодой Маяковский в 1916 году написал стихотворение "Лунная ночь": Будет луна, есть уже немножко. А вот и полная повисла в воздухе. Это бог, должно быть, дивной серебряной ложкой роется в звезд ухе. Сопоставляемые ряды у Маяковского куда больше отдалены друг от друга. Еще бы: звездное небо у него приравнивается к ухе, луна к серебряной ложке,идея Маяковского в снижении условно-поэтических образов луны, звезд, неба до прозаических предметов быта. Посмотрите у Маяковского другие стихи этого же - дореволюционного - периода, и вы убедитесь, что пафос развенчания старых кумиров - всяких, поэтических и политических,- лежит в основе не только "Лунной ночи", но и почти всех его метафорических сближений. "Метафора - мотор формы" Метафора позволяет поэту с огромной силой концентрации выразить мысли или ощущения, охватывающие разнородные явления мира. Нередко поэтому, как мы уже видели у С.Есенина, метафора приобретает самостоятельность, начинает развиваться по собственным внутренним закономерностям и становится в большей или меньшей степени загадочной. Во многих произведениях современной поэзии степень загадочности возрастает. У Андрея Вознесенского читаем такую художественную декларацию: Рву кожуру с планеты, сметаю пыль и тлен, Спускаюсь в глубь предмета, Как в метрополитен. Там груши - треугольные, ищу в них души голые. Я плод трапециевидный беру не чтоб глотать Чтоб стекла сердцевинки Сияли, как алтарь! Исследуйте, орудуйте, не дуйте в ус, Пусть врут, что изумрудный, Он красный, ваш арбуз! (40 лирических отступлений из поэмы "Треугольная груша", 1962) Этот вихрь диковинных образов останется кучей нелепиц для читателя, который не овладеет сразу особым языком поэтических метафор Вознесенского. В самом деле: что за кожура у планеты? Как можно спуститься "в глубь предмета", и какого такого предмета? Почему там, в какой-то таинственной "глуби", груши- треугольные? Откуда взялся арбуз, и почему он не зеленый, а красный? Ведь арбуз, как известно, зеленый снаружи и красный внутри,значит, оба эти цвета вовсе не исключают друг друга?! Так рассуждают читатели, не знающие языка метафор. Представим себе зрителя в кино, у которого глаз устроен так, что он видит только отдельные кадрики кинопленки - для него кадры не сливаются в движущуюся картину, и он не может понять, на что смотрит вся эта толпа взволнованных зрителей. Не состоит ли она из шарлатанов, которые прикидываются, будто что-то видят? Но если понимать язык метафор, все становится ясным, и такой ясности трудно добиться даже в теоретическом трактате. А.Вознесенский говорит о философской проблеме - о противоположности между сущностью и явлением. Задача поэта, говорит он, в исследовании сути вещей, которую нелегко открыть - нужно преодолеть случайное и добраться до закономерного. Мы говорим: "глубокий анализ", "глубина мысли"; это так называемая "языковая метафора", когда-то она родилась как образное, художественное сопоставление далеких идей, но теперь утратила картинность и стала привычным, стертым выражением, лишенным всякой образности. Поэт возрождает давно умерший образ: "в глубь предмета, как в метрополитен". Треугольник - это геометрическая фигура, являющаяся схемой, сутью "грушевидной" формы; в мире чистых сущностей или, точнее, идеального, абсолютного пространства, которым занимается геометрия, груши - треугольные (или трапециевидные), их нельзя есть, потому что речь идет о геометрической сущности их формы, а не о их вкусовых качествах. Арбуз только снаружи представляется изумрудным,- если углубиться в него, он окажется красным. Арбуз возвращает нас к планете, с которой - "рву кожуру"; арбуз - метафора земного шара. Ведь и земля снаружи зеленая, но если проникнуть вглубь, она огненно-красная: вспомним, что внутри земного шара, под оболочкой, температура достигает трех тысяч градусов! Но вспомним также и о революционной символике красного цвета. Оказывается, эти строки Вознесенского ставят проблему философскую и социальную, они ведут нас к сущности вещей, а самая сердцевина этой сущности - революционна; в художественно-философской системе Вознесенского суть мира, то есть природы и истории - революция ("Он красный, ваш арбуз!"). Строй метафор у Вознесенского, как и у многих современных поэтов, замысловат; их всегда можно расшифровать, но эта операция требует порой немалых умственных усилий. Опытный, умелый читатель проходит извилистый путь расшифровки запутанных метафорических рядов не только быстро, но даже и мгновенно - он должен быть настроен, как говорится, на одну волну с автором. Разумеется, можно по-разному оценивать такие "метафоры-ребусы"; некоторые критики считают самый принцип "ребусности" антихудожественным, другие превозносят его, видя в нем черту интеллектуализма нашего века. Так ли это? Можно ли в ребусах и головоломках искать черты эпохи, мышление которой славно диалектическим методом и теорией относительности? Спор об этом продолжается. Метафора и художественный мир поэта Бросьте монету - она непременно упадет на землю, а не взлетит к потолку, как надутый водородом шарик. Монета обладает известной тяжестью, и она подчиняется закону всемирного тяготения. За сорок лет вам прибавится как раз сорок лет, и вы от этого не помолодеете. Предметы, вас окружающие, имеют три измерения,- сколько бы вы ни искали, четвертого не обнаружить. Увы, мы живем в трехмерном пространстве, и от этого печального факта никуда не деться. Время, пространство, тяготение - таковы объективные свойства реального земного мира. Конечно, искусство отражает его, это наш реальный мир. Но отражает, преображая, так что в творчестве каждого настоящего художника мы постоянно видим художественный мир, управляемый иными, особыми законами. Не удивляйтесь, если в поэзии монета взлетит кверху, нарушив закон тяготения, а стол окажется многомерным. Мы помним удивительный стол, превратившийся в человека, в символ, чуть ли не в божество - стол в стихах Марины Цветаевой. Приведу еще восемь строк из этих стихов (1933-1935): А паперть? А край колодца? А старой могилы - пласт? Лишь только б мои два локтя Всегда утверждали: - Даст Бог! Есть бог! Поэт - устройчив: Всё - стол ему, всё - престол! Но лучше всего, всех стойче Ты,- мой наколенный стол! К трем физическим мерам прибавились новые, возникшие в художественном мире Цветаевой. Четвертое измерение для этого стола - его свойство быть помощником в поэтическом творчестве; и в таком смысле паперть, край колодца, пласт старой могилы - это тоже стол. Пятое измерение рождается из близости слов стол - престол; поэт - он же и монарх, он повелевает в собственном, им творимом, им воображенном мире, где правят иные законы. А законы эти отчетливее, полнее всего раскрываются в метафоре. Пример первый. В мире Маяковского Если посмотреть со стороны, может показаться, что в лирических стихах и поэмах Маяковского всего два персонажа - он сам и его возлюбленная. Это ошибка; каждый стих Маяковского вводит нового героя. Только этот герой не имеет самостоятельного значения - он живет внутри метафоры. Иногда это сказочное чудовище, иногда - историческое лицо, иногда - языческое или библейское божество. Войдем же в мир Маяковского, поглядим внимательно по сторонам. Большое значение для Маяковского имеет понятие "время". Как оно преображается, попадая в его стихи? В поэме "Флейта-позвоночник" (1915): Может быть, от дней этих, жутких, как штыков острия, когда столетия выбелят бороду, останемся только ты и я, бросающийся за тобой от города к городу. Столетия - старцы с белыми бородами. Речь, однако, не о столетиях - о времени, границы которого неведомы. Отвлеченное понятие времени стало пугающе точным, физически ощутимым и зримым - живыми существами. Последовательность, логическое построение образа Маяковского нимало не заботит - здесь же рядом время дано в другой метафоре: Но мне не до розовой мякоти, которую столетия выжуют. Сегодня к новым ногам лягте! Тебя пою, накрашенную, рыжую. Столетия и здесь - живые существа, но совсем иные: скорее всего, это какие-то быки, вяло жующие привычную жвачку. Иначе метафоризируется понятие времени в "Войне и мире" (1915-1916). Эта поэма - вопль человека, яростно протестующего против кровопролития мировой войны, ее убийств, ее ужаса. Слушайте! Из меня, слепым Вием, время орет: "Подымите, подымите мне веков веки!" Или немного дальше: А может быть, больше у времени-хамелеона и красок никаких не осталось? Дернется еще и ляжет, бездыхан и угловат. Может быть, дымами и боями охмеленная, никогда не подымется земли голова? Время - слепой Вий, жаждущий прозреть и все понять ("Подымите мне веки!.."), время - хамелеон, утративший свои цвета и готовый к смерти. О страшном времени кровавой войны еще сказано: Дни! Вылазьте из годов лачуг! Какой раскрыть за собой еще? Дымным хвостом по векам волочу оперенное пожарами побоище! Это время - время чудовищной войны, и оно само стало скопищем жутких чудовищ. А вот другое,- поэт ждет любимую, она не пришла, наступает полночь: Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала, вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. ("Облако в Штанах", 1914-1915) Здесь время и убийца, и убитый,- в одной и той же строфе. Отчаяние, охватившее поэта, рождает безумную метафорическую образность, необычайную по силе впечатляемости, бредовую, более всего похожую на галлюцинации, на ночной кошмар. И каждый раз, когда Маяковский будет говорить о времени или о какой-нибудь частице его - столетии, годе, дне, минуте, секунде,- перед нашими глазами будут появляться фантастические существа - звери, птицы, люди, великаны, карлики,- которые, оказываются, населяют поэмы Маяковского, угнездясь в его метафорах. Возьмем другое понятие - внутренняя жизнь человека. Верный привычному и привычно поэтическому словоупотреблению, Маяковский часто говорит сердце или душа. Но во что превращаются у него эти слова! Вот начало "Облака в штанах", где "действие" протекает внутри - внутри читателя и поэта: Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут, досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий. У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней!.. Все отвлеченное, общее стало не только конкретным, но и пугающе фантастическим. Перед нами метафорическая сцена, которую, при всей ее кажущейся определенности, до конца осмыслить и увидеть нельзя. Поэт предстает в облике тореадора, махающего перед глазами быка красной мулетой. Но ведь это не бык, а жирный лакей, валяющийся на грязной кушетке,- и перед его лицом герой поэмы размахивает красным лоскутом, собственным сердцем. "Я открою ленивому, праздному обывателю подлинную трагедию человеческих страданий" - вот что сказано в этих нагроможденных друг на друга, отрицающих одна другую метафорах; впрочем, у Маяковского сказано гораздо больше, чем можно истолковать прозой,- прежде всего его метафоры не рассказывают о трагедии, а являются ее непосредственной действительностью. В той же поэме он, предрекая год революции, скажет: Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилии! И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к Спасителю вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! и окровавленную дам, как знамя. Здесь душа - дважды, перед нами две метафоры, обе яркие и совершенно разные: души людей, в которых растили нежность и которые поэт выжег (сравним с пушкинским "глаголом жечь сердца людей"), и душа поэта, которую он вытащит и, растоптав, превратит в окровавленное знамя. Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! говорится несколькими строчками ниже. А еще дальше - озорная концовка третьей главы: ...может быть, Иисус Христос нюхает моей души незабудки. Маяковский - поэт напряженнейшей духовной жизни, многообразных психологических переходов. Но все эти внутренние движения превращаются в зримые сцены, эпизоды, развернутые метафорические картины. В "Прологе" к поэме "Флейта-позвоночник" поэт говорит, что посвящает поэму тем женщинам, которые волновали его воображение. Дана следующая метафорическая сцена: За всех вас, которые нравились или нравятся, хранимых иконами у души в пещере, как чашу вина в застольной здравице, подъемлю стихами наполненный череп. Поэт хочет вспомнить их, и выражено это в такой развернутой метафоре: Память! Собери у мозга в зале любимых неисчерпаемые очереди. Смех из глаз в глаза лей. Былыми свадьбами ночь ряди. Все умозрительное приобретает резкие очертания, все становится объемом, существом, предметом. Вот - мозг. Еще недавно он был "засаленной кушеткой", на которой валялась "мысль", как лакей. Теперь это фантастический дворец или владелец дворца, в зале у которого можно собрать вереницы прекрасных женщин. В этом мире высокое стало низким, а низкое - высоким; отвлеченные идеи стали живыми тварями, населяющими небывало многомерное пространство; внутреннее стало внешним, материальным; привычно красивое исказилось, приобрело черты преувеличенные, часто уродливые. Стоит ли после этого удивляться, когда мы видим у Маяковского, что громадные пространства мнутся под ногами идущего человека: Версты улиц взмахами шагов мну... ("Флейта-позвоночник") Что любовь становится костром: И только боль моя острей стою, огнем обвит, на несгорающем костре немыслимой любви. ("Человек", 1916-1917) Или скопищем небывалых тварей: ...это сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых любовей и миллион миллионов маленьких грязных любят. ("Облако в штанах") Или - в той же поэме - не то зверьком, не то ребенком: Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любеночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. А волнение, тревога, напряженное ожидание превращаются в драматический эпизод, в котором главным действующим лицом оказывается персонаж по имени Нерв: Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот, сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он, и новые два мечутся отчаянной чечеткой. Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы большие, маленькие, многие! скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! Каков же художественный мир Маяковского, если опираться только на эти примеры? Это мир, где все общие понятия стали физической реальностью; где живут бесчисленные фантастические чудовища, большинство которых - ожившие умозрительности; где нет такой привычно высокой вещи, которая бы не была снижена до уровня повседневной обыденщины, грубой прозы; где нет такой самой обыденной, самой прозаической вещи, которая не могла бы выражать самую высокую, самую поэтичную идею; где слово из условного названия вещи, идеи само становится вещью или живым существом; где нарушены привычные связи между вещами и событиями, где поэтическое безумие одерживает верх над трезвой логичностью. Пример второй. В мире Заболоцкого Вступая в пределы этого очень своеобразного мира, мы должны приготовиться к тому, что тут все окажется непривычно, и уж конечно все иначе, чем у Маяковского. Прежде всего, в мире Николая Заболоцкого нас окружают вещи твердые, плотные. Таково, скажем, небо; о нем говорится: Удары молнии сквозь слезы Ломали небо на куски. ("Возвращение с работы", 1954) Небо здесь каменное, но и молнии твердые,- они похожи, может быть, на кувалды. В другом стихотворении молнии - "сломанные", а гром - "каменный": Движется нахмуренная туча, Обложив полнеба вдалеке, Движется, огромна и тягуча, С фонарем в приподнятой руке. Сколько раз она меня ловила, Сколько раз, сверкая серебром, Сломанными молниями била, Каменный выкатывала гром!.. ("Гроза идет", 1957) Жидкость для Заболоцкого недостаточно материальна, он постоянно превращает жидкое в твердое; он может сказать, не опасаясь нелепости "кусок влаги": В венце из кувшинок, в уборе осок, В сухом ожерелье растительных дудок Лежал целомудренной влаги кусок, Убежище рыб и пристанище уток. ("Лесное озеро", 1938) Даже звуки, и те обладают свойствами твердых тел. В поэме "Лодейников", над которой Заболоцкий работал полтора десятилетия (1932-1947), встречается сравнение, которое у другого автора могло бы показаться бессмысленным, у Заболоцкого же естественно входит в образную систему: В тумане белом Трясли кузнечики сухими лапками, Жуки стояли черными охапками, Их голоса казалися сучками... Это, конечно, странно, но в этой вселенной - возможно; ведь здесь можно звуки "вырубать топором", как вырубают столб или доску: Там дятлы, качаясь на дубе сыром, С утра вырубают своим топором Угрюмые ноты из книги дубрав, Короткие головы в плечи вобрав. ("Утро", 1946) Дальше, в том же стихотворении, звук "колеблется", и этот четырежды повторенный глагол приравнивает звук к фактам зримым и осязаемым - таким, как паук или лист: Рожденный пустыней, Колеблется звук, Колеблется синий На нитке паук. Колеблется воздух, Прозрачен и чист, В сияющих звездах Колеблется лист. В одном ряду - звук, паук, воздух и лист: все они в равной мере материальны. Что же собой представляет воздух в мире Заболоцкого? Оказывается, он меньше похож на газ, нежели на своеобразное твердое тело. "В строенье воздуха - присутствие алмаза", говорится в стихотворении "Осень" (1932), а на далеком Севере, Где сосны древние стоят, купая в тучах Свои закованные холодом верхи; Где волка валит с ног дыханием пурги... там ...самый воздух, острый и блестящий, Дает нам счастье жизни настоящей, Весь из кристаллов холода сложен... ("Север", 1936) Все твердое - и холод, который заковал верхи сосен, и воздух, острый и блестящий, который составлен из кристаллов холода. Эта образность постоянна, она переходит из одного стихотворения в другое, не меняются даже слова: Зимы холодное и ясное начало Сегодня в дверь мою три раза простучало. Я вышел в поле. Острый, как металл, Мне зимний воздух сердце спеленал... ...Заковывая холодом природу, Зима идет и руки тянет в воду. ("Начало зимы", 1935) Там воздух - "острый и блестящий", здесь - "острый, как металл"; там "закованные холодом верхи" сосен, здесь - движется зима, "заковывая холодом природу". Словесное совпадение говорит о постоянстве образов, об устойчивости мира. В этом мире нет фактов, которые нельзя было бы отделить друг от друга, а значит и сосчитать; все счисляемо. Мы привыкли понимать "туман" как нерасчленимую массу газа (хотя в песне и пользуемся множественным числом: "Поднялись туманы над рекой", "Ой, туманы мои, растуманы" - у М.Исаковского). Заболоцкий же может считать туманы, как вещи; так в описании портрета Струйской кисти живописца XVIII века Рокотова: Ты помнишь, как из тьмы былого, Едва закутана в атлас, С портрета Рокотова снова Смотрела Струйская на нас? Ее глаза - как два тумана, Полуулыбка, полуплач, Ее глаза - как два обмана, Покрытых мглою неудач. ("Портрет", 1953) Так же он считает и все другое; описывая самолет, он может сказать: Два бешеных винта, два трепета земли, Два грозных грохота, две ярости, две бури, Сливая лопасти с блистанием лазури, Влекли меня вперед. Гремели и влекли. ("Воздушное путешествие", 1947) А об убитом журавле говорится: Два крыла, как два огромных горя, Обняли холодную волну... ("Журавли", 1948) Можно все сосчитать (два горя, две ярости), можно все разделить (полуулыбка, полуплач). В этом мире нет никакой неопределенности. Например, нет слов "много" или "мало" - есть цифры. Заболоцкий не ограничится сообщением о том, что лестница, по которой он поднимался в Грузии, высокая или, может быть, бесконечная; он скажет: Ух, башня проклятая! Сто ступеней! Соратник огню и железу, По выступам ста треугольных камней Под самое небо я лезу. ("Башня Греми", 1950) Может быть, в башне Греми и в самом деле сто ступеней, может быть, их число даже указано в путеводителе по Кахетии. Но у Заболоцкого так всюду. В переводе из Руставели он описывает пир: Гиацинтовые чаши и чеканная посуда И рубиновые кубки появились из-под спуда; И вино из ста фонтанов там струилось до зари, И гремели там цимбалы, и смеялись там цари. ("Витязь в тигровой шкуре", 1936) Или, рассказывая об Италии, он повторит не слишком достоверную, но для него необходимую цифру: Четыреста красавцев гондольеров Вошли в свои четыреста гондол. ("Случай на Большом канале", 1958) Еще несколько примеров из разных произведений: Лодейников прислушался. Над садом Шел смутный шорох тысячи смертей. Природа, обернувшаяся адом, Свои дела вершила без затей. ("Лодейников", 1932-1947) Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел, Переплетались в воздухе осеннем. ("Ночной сад", 1936) Свет тысячи огней возникнет отовсюду. ("Урал", 1947) Зимы холодное и ясное начало Сегодня в дверь мою три раза простучало. ("Начало зимы", 1935) Да, три раза - не больше и не меньше. В подчеркнутой "конечности", материальности, счисляемости Заболоцкого содержится вызов романтической традиции; много десятилетий поэты, романтики и символисты, пытались передать в слове вечное, бесконечность пространства и времени, и отчаивались, сознавая бессилие слова перед лицом того, что Жуковский называл "невыразимым" ("Сие присутствие Создателя в созданьи..."). Заболоцкий противник насилия над словом: оно материально, оно призвано выражать конечное; бесконечное же и духовное пусть угадывается сквозь метафору материальной образности. Вселенная Заболоцкого - это дом, внутри которого живут люди. Размышляя о том, что, быть может, где-то есть еще один такой же поэт, как он, Заболоцкий пишет: В который раз томит меня мечта, Что где-то там, в другом углу вселенной, Такой же сад, и та же темнота, И те же звезды в красоте нетленной. ("Когда вдали угаснет свет дневной", 1948) "...в другом углу вселенной"! Трудно представить себе подобный речевой оборот у Тютчева или Фета, у Блока или Маяковского. Заболоцкий сузил вселенную до комнаты. В другом случае он называет комнату-лабораторию вселенной, сохраняя, впрочем, тождество: И в углу невысокой вселенной, Под стеклом кабинетной трубы, Тот же самый поток неизменный Движет тайная воля судьбы. Там я звездное чую дыханье, Слышу речь органических масс И стремительный шум созиданья, Столь знакомый любому из нас. ("Сквозь волшебный прибор Левенгука", 1948) В этом мире природа подобна зданию - дворцу или храму. Обращаясь к соловью, поэт спрашивает его: В твоей ли, пичужка ничтожная, власти Безмолвствовать в этом сияющем храме? ("Соловей", 1939) Даже дождь превращается в своеобразный дом: Мой зонтик рвется, точно птица, И вырывается, треща. Шумит над миром и томится Сырая хижина дождя. И я стою в переплетенье Прохладных вытянутых тел, Как будто дождик на мгновенье Со мною слиться захотел. ("Осенние пейзажи", 1, 1955) Поэтому любимое слово Заболоцкого - "архитектура". Она относится к миру в целом, и поэт может сказать: Звено в звено и форма в форму. Мир Во всей его живой архитектуре Орган поющий, море труб, клавир, Не умирающий ни в радости, ни в буре. ("Метаморфозы", 1937) Но то же слово можно отнести, например, к осени: Архитектура Осени. Расположенье в ней Воздушного пространства, рощи, речки, Расположение животных и людей... ("Осень", 1932) Осень, как известно, время года, то есть это понятие относится к категории Времени, а не Пространства. Заболоцкий придает времени черты пространственные; в том же стихотворении он говорит: Осенних рощ большие помещения Стоят на воздухе, как чистые дома. Другое время года, зима, тоже приобретает характер помещения: Зима. Огромная, просторная зима. Деревьев громкий треск звучит, как канонада. Глубокий мрак ночей выводит терема Сверкающих снегов над выступами сада. ("Урал", 1947) В шутливом рассказе о весне вариант того же взгляда на природу: Каждый день на косогоре я Пропадаю, милый друг. Вешних дней лаборатория Расположена вокруг. В каждом маленьком растеньице, Словно в колбочке живой, Влага солнечная пенится И кипит сама собой. ("Весна в лесу", 1935) Труднее всего изобразить внутренний мир человека; ведь для него в языке почти нет слов, поэту приходится прибегать к одним только метафорам. Так поступали романтики и символисты, с которыми спорит Заболоцкий. Так поступает и он; но его метафоры "внутреннего мира" отличаются той же пластической завершенностью, той же определенностью форм; рассказав о природе, погибающей в засухе, он переходит от внешних событий к внутренним: Но жизнь моя печальней во сто крат, Когда болеет разум одинокий И вымыслы, как чудища, сидят, Поднявши морды над гнилой осокой. И в обмороке смутная душа, И, как улитки, движутся сомненья, И на песках, колеблясь и дрожа, Встают как уголь черные растенья. ("Засуха", 1936) Таков этот другой "странный мир" - мир Заболоцкого. В его пределах: все стремится обрести материальность; все устремлено в сторону твердого тела, даже абстрактные понятия; все пространства - замкнутые, они подобны комнате со стенами и потолком; все счисляемо и конечно; бесконечное, вечное, духовное может только угадываться сквозь "материальные метафоры", принципиально ограничивающие сферу изображаемого в стихах. Уметь прочесть поэтическое произведение значит прежде всего осознать закономерности, управляющие художественным миром каждого данного поэта. Нередко даже опытные критики отмечают частности, детали, совпадения или несовпадения отдельных элементов с реальной действительностью. "...Дробя цельную действительность и целостный мир художественного произведения, они делают то и другое несоизмеримым: мерят световыми годами квартирную площадь",- так пишет замечательный ученый Д.С.Лихачев и продолжает: "Изучая отражение действительности в художественном произведении, мы не должны ограничиваться вопросом: "верно или неверно" - и восхищаться только верностью, точностью, правильностью. Внутренний мир художественного произведения имеет еще свои собственные взаимосвязанные закономерности, собственные измерения и собственный смысл, как система".* ______________ * Д.Лихачев. Внутренний мир художественного произведения. "Вопросы литературы", 1968, №8, с. 75-76. В поэзии закономерности такого внутреннего мира полнее всего раскрываются в одной из первооснов поэтического творчества - в метафоре. Цветы как метафоры Есть предметы, а значит и слова, называющие эти предметы, которые испокон веку вошли в поэтический обиход и приобрели особый смысл. Таковы некоторые (далеко не все) цветы: роза, колокольчик, лилия, василек, ромашка, ландыш. Другие цветы если и встречаются в лирике, то куда реже. У Анны Ахматовой, к примеру, больше иных упоминаются, помимо любимой ею розы, шиповник, мимоза, тюльпан, маргаритка; да и то у Ахматовой всякий цветок вполне конкретная вещь, не нагруженная смыслами символическими. Тюльпан назван в стихотворении, обращенном к возлюбленному: Мне очи застит туман, Сливаются вещи и лица, И только красный тюльпан, Тюльпан у тебя в петлице. ("Смятение", 2, 1913) Мимоза тоже нимало не иносказательна: Вечерние часы перед столом. Непоправимо белая страница. Мимоза пахнет Ниццей и теплом. В луче луны летит большая птица. ("Вечерние часы...", 1913) А роза и шиповник сопровождаются чуть ли не ботанически точным, деловитым комментарием. Речь идет о старом царскосельском парке, в котором Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли, Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ. Одичалые розы пурпурным шиповником стали, А лицейские гимны все так же заздравно звучат. ("Городу Пушкина", 2, 1957) Царица цветов - роза Предметная точность - свойство акмеистической лирики Ахматовой, в которой слово преднамеренно освобождено от недавней еще символистской многоплановости и зыбкости. Однако не только предшественники Ахматовой, но и современники ее часто использовали укрепившуюся за различными цветами символическую репутацию. Кто же не помнит пушкинских строк: О дева-роза, я в оковах; Но не стыжусь твоих оков: Так соловей... (1824) Здесь воспроизведена традиционная восточная образность: "роза соловей"; первоначально у этой песенки было и название: "Подражание турецкой песне". А в ином контексте, классическом, розы были устоявшейся метафорой шумного пиршества. У Пушкина: Уже с венком из роз душистых, Меж кудрей вьющихся, златых, Под сенью тополей ветвистых, В кругу красавиц молодых, Заздравным не стучишь фиалом, Любовь и Вакха не поешь; Довольный счастливым началом, Цветов парнасских вновь не рвешь... ("К Батюшкову", 1814) Была пора: наш праздник молодой Сиял, шумел и розами венчался, И с песнями бокалов звон мешался, И тесною сидели мы толпой. (1836) Или у Баратынского: Венчали розы, розы Леля, Мой первый век, мой век младой: Я был веселый пустомеля И девам нравился порой... (1829) Эта унаследованная образность восходит к "культурной истории" розы.* В древнем Египте царица Клеопатра - то было в первом веке до нашей эры создала чудесные сады, где разводились розы. Сохранились рассказы о "розовых пирах" Клеопатры. Пол залы устилался лепестками роз, пирующие возлежали на подушках из розовых лепестков, венки из роз венчали их головы; кубки были обвиты розами, и гирлянды из роз свешивались со стен и потолка. В древнем Риме розы украшали пиры императоров Нерона и Гелиогабала; на одном из пиров Гелиогабала роз было столько, что многие гости не выдержали их удушающего аромата и погибли. ______________ * О ней интересно рассказывается в книге Н. Верзилина "По садам и паркам мира", Л., Детгиз, 1961, с. 26, 33, 47, 53. Удивительно ли после этого, что в образной системе классицизма розы стали метафорическим обозначением пиршества, а Пушкин мог написать, что "праздник молодой / Сиял, шумел и розами венчался"? Однако роза имела еще и иной смысл. В греческой мифологии она была посвящена богине любви Афродите - ведь и родилась она вместе с Афродитой из пены морской. Роза оказалась символом любви. Такой она представала в поэзии греков и римлян, такой перекочевала к французам в XVII и XVIII веках, в классицистическую поэзию. Роза - это любовь, это и юность. Вспомним у молодого Пушкина: Где наша роза, Друзья мои? Увяла роза, Дитя зари. Не говори: Так вянет младость! Не говори: Вот жизни радость! Цветку скажи: Прости, жалею! И на лилею Нам укажи. ("Роза", 1815) Здесь соперничают между собой два цветка: роза и лилия; из них первая олицетворяет любовь, вторая - невинность. Это сопоставление - дань устойчивой традиции. Например, у Н.М.Карамзина постоянно встречается "лилея", и она всегда означает юную, невинную деву: Я вижу там лилею. Ах! Как она бела, Прекрасна и мила! Душа моя пленилась ею. Хочу ее сорвать, Держать в руках и целовать; Хочу - но рок меня с лилеей разлучает: Ах! бездна между нас зияет!.. ("Лилея", 1795) Роза у Карамзина - образ мимолетной юности, скоропреходящей красоты: Час настанет, друг увянет, Яко роза в жаркий день. ("Счастье истинно хранится...", 1787) Ты прежде алела, Как роза весной; Зефиры пленялись Твоей красотой. ("К Лиле", 1796) Вчера здесь роза расцветала, Собою красила весь луг; Но ныне роза в зной увяла Краса ее исчезла вдруг. Куда, Элиза, ты сокрылась Столь скоро от друзей твоих? Вчера ты с нами веселилась, Быв в цвете майских дней своих... ("На смерть девицы", 1789) "Роза-пиршество", "роза-юность", "роза-любовь" соединяются вместе у Пушкина в описании могилы Анакреона, легендарного древнегреческого поэта, веселого певца вина, любви, наслаждений: Розы юные алеют Камня древнего кругом, И Зефиры их не смеют Свеять трепетным крылом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Вижу: горлица на лире, В розах кубок и венец... Други, здесь почиет в мире Сладострастия мудрец. ("Гроб Анакреона", 1815) У поэтов классицизма и сентиментализма роза появлялась очень часто, но не столько как живая метафора, сколько как метафорический знак, обладающий постоянным, закрепленным за ним смыслом. В романтической поэзии метафора возродилась, обрела новую жизнь - роза вновь стала не знаком, а образом, при создании которого прежнее используется и развертывается. Характерна баллада В.Бенедиктова "Смерть розы" (1836), где "ангел цветов", "над юною розой порхая, / В святом умиленьи поет": Рдей, царица дней прелестных! Вешней радостью дыша, Льется негой струй небесных Из листков полутелесных Ароматная душа. Век твой красен, хоть не долог: Вся ты прелесть, вся любовь; Сладкий сок твой - счастье пчелок; Алый лист твой - брачный полог Золотистых мотыльков. Люди добрые голубят, Любят пышный цвет полей; Ах, они ж тебя и сгубят: Люди губят все, что любят, Так ведется у людей! В заключение баллады рассказано, как юноша сорвал розу и поднес ее обольстительной деве, но ничего хорошего из этого не вышло,- "девы с приколотой розой чело омрачилось изменой", и юноша оказался жестоко наказан "за пагубу розы". Как часто бывает у Бенедиктова, здесь удивительно соединились талант с пошлостью: несомненно превосходны такие строки, как "Из листков полутелесных / Ароматная душа", но предшествует им банальный стих "Льется негой струй небесных..." Все же бенедиктовская роза характерна для периода романтизма. Однако в эту же пору развивается и другое образное осмысление розы,оно началось в средние века и особенно отчетливо проявилось во французском "Романе о розе", созданном Гильо-мом де Ларрисом (XIII век); здесь повествуется о юноше, увидевшем во сне прекрасную розу и полюбившем ее: И вот, дыханье затая, Я подошел, и в этот миг Волшебный запах роз проник В ненарушаемой тиши До самых недр моей души... Я, наконец, дрожа, дерзнул: Тихонько руку протянул, Но уколол тут, как иглой, Меня волчец... (Перевод С.Пинуса) Это иной облик розы - в средневековом романе ее мифологический смысл углубился, она стала воплощением и даже целью любви. Одновременно роза оказалась знаком неба или солнца; в готическом соборе "розой" называлось символическое круглое окно, обычно над главным входом. Роза же была символом Девы Марии, Богородицы. В стихотворении Пушкина "Жил на свете рыцарь бедный" говорится о крестоносце, поклонявшемся Богоматери, в отличие от других паладинов, служивших своим возлюбленным: Между тем как паладины В встречу трепетным врагам По равнинам Палестины Мчались, именуя дам, "Lumen coelum, Sancta Rosa!" Восклицал всех громче он, И гнала его угроза Мусульман со всех сторон. ("Жил на свете рыцарь бедный...", 1829) Латинские слова, произносимые рыцарем, значат: "Свет небес, святая Роза!" - это обращение к Деве Марии. С такой, теперь еще и мистической, нагрузкой роза дожила до поры символизма и стала одним из любимых цветообразов многих поэтов. К.Бальмонт особенно охотно играл розой, извлекая из нее порой банальное, но неизменно эффектные воспоминания, в которых соединяются эллинская символика любви и средневековая религиозная мистика: В моем саду мерцают розы белые, Мерцают розы белые и красные. В моей душе дрожат мечты несмелые, Стыдливые, но страстные. ...Лицо твое я вижу побледневшее, Волну волос, как пряди снов согласные, В глазах твоих - признанье потемневшее, И губы, губы красные. ("Трилистник", 2, 1900) К средневековой мистике восходят и белые розы, венчающие Христа в поэме А.Блока "Двенадцать": В белом венчике из роз Впереди - Исус Христос. ("Двенадцать", 1918) Уже в начале десятых годов XX века на эту перегруженную ассоциациями и намеками розу стали наступать акмеисты. "Восприятие деморализовано,- писал немного позднее поэт акмеистического круга Осип Мандельштам, осуждая "профессиональный символизм".- Ничего настоящего, подлинного. Страшный контреданс "соответствий", кивающих друг на друга. Вечное подмигивание. Ни одного ясного слова, только намеки, недоговаривания. Роза кивает на девушку, девушка на розу. Никто не хочет быть самим собой... Русские символисты... запечатали все слова... Получилось крайне неудобно - ни пройти, ни встать, ни сесть. На столе нельзя обедать, потому что это не просто стол. Нельзя зажечь огня, потому что это может значить такое, что сам потом не рад будешь" (статья "О природе слова"). В поэзии самого Мандельштама роза чистый образ: лишенная символистской мистической аллегоричности, она неизменно оказывается метафорой. Такова роза - черная роза - в стихотворении "Еще далёко асфоделей..." (1917). Чтобы оно стало понятнее, поясним читателю, что здесь идет речь о Крымском побережье, о Коктебеле, где Мандельштам жил в доме у поэта Максимилиана Волошина: Еще далёко асфоделей Прозрачно-серая весна, Пока еще на самом деле Шуршит песок, кипит волна. Но здесь душа моя вступает, Как Персефона, в легкий круг, И в царстве мертвых не бывает Прелестных, загорелых рук. Зачем же лодке доверяем Мы тяжесть урны гробовой И праздник черных роз свершаем Над аметистовой водой? Туда душа моя стремится, За мыс туманный Меганон, И черный парус возвратится Оттуда после похорон! Как быстро тучи пробегают Неосвещенного грядой, И хлопья черных роз летают Под этой ветряной луной. И, птица смерти и рыданья, Влачится траурной каймой Огромный флаг воспоминанья За кипарисного кормой. И раскрывается с шуршаньем Печальный веер прошлых лет, Туда, где с темным содроганьем В песок зарылся амулет, Туда душа моя стремится, За мыс туманный Меганон, И черный парус возвратится Оттуда после похорон! В стихотворении сопоставляются жизнь и смерть. Жизнь явлена одним из самых праздничных и радостных ее воплощений - приморским пляжем, где "шуршит песок, кипит волна" и где восхищает зрелище "прелестных, загорелых рук". Асфодели - цветы, которые, по представлению древних греков, росли в загробном мире; сложный оборот "Еще далёко асфоделей / Прозрачно-серая весна..." означает: "до смерти еще далеко". "Но здесь душа моя вступает, / Как Персефона, в легкий круг...": подобно Персефоне, владычице подземного мира, которая вступает в "легкий круг" мертвых, теней, его, поэта, душа вступает в круг воспоминаний об ушедших, в мир, где нет "прелестных, загорелых рук". Вторая строфа - ночная (как и последующие три); лодка скользит над фиолетовой ("аметистовой") водой Черного моря. В строфе преобладает темный цвет - траур: урна гробовая, черные розы, аметистовая вода, туманный мыс, черный парус. "Черные розы" повторяются в строфе 3, где они летают "под... ветряной луной" - хлопьями. Что это? Не гребешки ли волн, и не оттого ли розы - черные, что это волны Черного моря? Лодка влачит за собой "флаг воспоминанья", и тема воспоминанья развертывается в последней строфе: "...печальный веер прошлых лет". Сочетание "душа моя" повторено трижды,- душа неизменно уходит из мира живых в прошлое, в мир теней: "Но здесь душа моя вступает, как Персефона, в легкий круг" (1), "Туда душа моя стремится, за мыс туманный Меганон" (2, 4). Мыс Меганон - вполне реальное географическое понятие; это мыс, расположенный в Черном море позади горы Карадаг; "...за мыс туманный Меганон" - может быть, этот оборот следует понять так: в Элладу, в страну воспоминаний о давно ушедшем прошлом. Не является ли тогда стихотворение мечтой о древней Греции, давно ушедшей в историю, в смерть? Мечтой, рождающейся в "каменистой Тавриде", где, как читаем в другом стихотворении, еще сохранилась "наука Эллады": Я сказал: "Виноград, как старинная битва, живет, Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке, В каменистой Тавриде наука Эллады,- и вот Золотых десятин благородные, ржавые грядки". ("Золотистого меда струя...", 1917) "Черные розы", чей свершается "праздник... над аметистовой водой" и которые летают, как "хлопья... под этой ветряной луной" - сложный метафорический образ; в нем, видимо, соединяются и гребни черноморских волн, и "траурные" воспоминания об ушедшем античном мире. Не менее сложен метафорический образ розы в другом прославленном стихотворении О.Мандельштама (1920): Сестры - тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы. Медуницы и осы тяжелую розу сосут. Человек умирает. Песок остывает согретый, И вчерашнее солнце на черных носилках несут. Ах, тяжелые соты и нежные сети! Легче камень поднять, чем имя твое повторить. У меня остается одна забота на свете: Золотая забота, как времени бремя избыть. Словно темную воду, я пью помутившийся воздух. Время вспахано плугом, и роза землею была. В медленном водовороте тяжелые, нежные розы, Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела. В центре этого стихотворения о единстве тяжести и нежности - роза. В начале она только тяжелая, в конце розы тяжелые и нежные. Связь тяжести и нежности яснее всего в стихе: "Легче камень поднять, чем имя твое повторить" (в первом варианте: "...чем вымолвить слово - "любить""); тяжелое ("камень") легче нежного ("имя твое", "слово - "любить""), но и нежное - тяжелое. Живое становится мертвым, теплое - холодным, "вчерашнее солнце" - трупом "на черных носилках". "Сети" и "соты" - слова, похожие по звучанию,- обозначают предметы, похожие по структуре, состоящие из клеточек, ячеек; но сами соты и сети противоположны, одни тяжелые, другие нежные. Движется время, оно тоже материально, как жизнь и как смерть,- оно "вспахано плугом"; а если время материально, то материальна и самая высокая духовность, воплощенная в метафоре "роза": она тоже, как и вспаханное плугом время, "землею была". В стихотворении сопоставлены и приравнены друг к другу тяжесть и нежность, материальное и духовное, камень и любовь, холод небытия и тепло жизни, темное и светлое. "Роза" соединяет в единой метафоре эти контрасты, несовместимые, но сосуществующие. Вот почему В медленном водовороте тяжелые, нежные розы, Розы тяжесть и нежность в двойные венки заплела. О стихотворении "Сестры - тяжесть и нежность..." высказаны различные мнения. В одной работе читаем, что оно лучше всех иных произведений автора объясняет его творчество (Э.Миндлин), в другой - что это "одно из наиболее явно "античных" стихотворений Мандельштама", которое в то же время "проникнуто острым чувством современности, ощущением творящейся на глазах поэта истории" (Ю.И.Левин). Так или нет, но в смысловом и образном центре этого сложного и важного стихотворения стоит метафора "роза", влекущая следом за собой многие и многие ассоциации, о которых словами того же поэта можно сказать: "Огромный флаг воспоминанья..." Даже у Ахматовой, при всей вещественности и как бы первоначальности ее словесных образов, влачится этот флаг - слышится отзвук веков в стихотворении "Последняя роза" (1962): Мне с Морозовою класть поклоны, С падчерицей Ирода плясать, С дымом улетать с костра Дидоны, Чтобы с Жанной на костер опять. Господи! Ты видишь, я устала Воскресать, и умирать, и жить. Все возьми, но этой розы алой Дай мне свежесть снова ощутить. Здесь роза представляет и живую жизнь, и способность к непосредственному чувству - прежде всего любви,- и молодость духа, и веру. Ахматовская "роза алая" вобрала в себя большую историческую традицию,недаром в стихотворении ей предшествует перечисление трагически гибнущих героинь разных эпох: Древней Руси (боярыня Морозова), библейской старины (Саломея), Вергилиева Рима (Дидона), средневековой Франции (Жанна д'Арк). Современник Ахматовой Самуил Маршак, вспоминая поэзию розы, уходящую в бесконечную историческую даль, стремился до конца освободить "царицу цветов" от условностей, от наслоений, скрывающих цветок как таковой; его стихотворение о розе имеет одну цель - пересоздать в слове розу, чудо красоты, созданное природой. Ради этого он отбирает образы самые емкие, слова самые точные, эпитеты самые пластичные: О ней поют поэты всех веков. Нет в мире ничего нежней и краше, Чем этот сверток алых лепестков, Раскрывшийся благоуханной чашей. Как он прекрасен, холоден и чист, Глубокий кубок, полный аромата. Как дружен с ним простой и скромный лист, Темно-зеленый, по краям зубчатый. За лепесток заходит лепесток, И все они своей пурпурной тканью Струят неиссякающий поток Душистого и свежего дыханья... ("Абхазские розы") У Маршака роза не метафора, тем более не символ. Она - сама по себе, и красота ее автономна, независима ни от каких художественных напластований и исторических ассоциаций. Да, "о ней поют поэты всех веков", но не потому она прекрасна; напротив: Маршак, словами изображая розу, подтверждает правоту поэтов, ибо роза как цветок, а не как символ, "нежней и краше" всего в мире. Такова в русской поэзии роза - растение, более всех других отягощенное легендами, верованиями, поклонением, языческими мифами и христианской мистикой. Шесть разных поэтов и ландыш Скромный весенний цветок ландыш отличается от розы своеобразной чистотой: в античной мифологии он не упоминался, даже русская народная песня, кажется, прошла мимо него. Вот только в древней Норвегии ландыш считался цветком богини утренней зари - Остары, да еще в Париже 1 мая называют "днем ландышей" - французы в этот день дарят тоненькие букетики ландыша своим любимым. Ландыш стыдлив - он прячется в укромных местах, в тени лесов. Цветет совсем недолго - во Франции в начале, у нас в конце мая, начале июня. Красота его неярка - садовых сортов ландыша почти нет. Его крохотные белые колокольчики обладают удивительным запахом. Вот эти свойства и позволили русским поэтам XIX-XX веков воспевать его, придавая ландышу различные метафорические функции. Его уподобляют: быстротечной юности; весне, наступающей после бесплодной зимы; сознанию жизни и ее зрелости, которое просыпается в девочке, становящейся женщиной; душе, в которой рождается способность к творчеству; творческой силе природы... Convallaria majalis: таково научное, латинское название ландыша, буквально означающее "майский цветок, (растущий) в замкнутой со всех сторон долине". Научное его описание гласит: "Корневищное растение из семейства лилейных. Высота его до 20 см. Листья крупные, обратнояйцевидной формы, нежно-зеленой окраски. Цветки мелкие, колокольчатые, с шестью зубчиками, собраны в небольшую рыхлую одностороннюю кисть - по 4-5 цветков. Окраска белая... Размножается в основном корневищами... В конце лета на цветоносах появляются оранжево-красные ягоды". Задача этого научного описания - дать необходимую информацию о растении Convallaria majalis. Для поэтов ландыш становится метафорой человеческого существования. Появляется он как таковой, как именно ландыш, не сразу; первоначально поэтам достаточно "родового" слова "цветок". Так, ранний Жуковский пишет в подражание французскому сентиментальному лирику Мильвуа романс "Цветок" (1811), в котором имеется в виду, разумеется, не ландыш (ибо цветок Мильвуа доживает до осени), но нечто подобное ему: Минутная краса полей, Цветок увядший, одинокой, Лишен ты прелести своей Рукою осени жестокой. Увы! нам тот же дан удел, И тот же рок нас угнетает: С тебя листочек облетел От нас веселье отлетает. Отъемлет каждый день у нас Или мечту, иль наслажденье. И каждый разрушает час Драгое сердцу заблужденье. Смотри... очарованья нет; Звезда надежды угасает... Увы! кто скажет: жизнь иль цвет Быстрее в мире исчезает? Цветок - образ молодости, с которой уходят от человека веселье, мечты, наслажденья, иллюзии, надежды. В соответствии с законами, которые лежат в основе этой раннеромантической элегии, стихотворение построено на сменяющих друг друга аллегорических фигурах. Из них первая - жестокая Осень, чья рука лишает цветок его прелести. Вторая - Веселье, отлетающее от нас наподобие листочка; третья, четвертая, пятая - Заблужденье, Надежда, Жизнь... Первая строфа посвящена цветку, остальные три - стареющему человеку. Цветок как самостоятельный образ здесь не существует - он важен лишь как член сравнения, переходящего в метафору. Близость цветка и человека усилена звуковым родством глаголов: С тебя листочек облетел От нас веселье отлетает. А последняя фраза соединяет обе темы в единое целое: никто не может сказать, что исчезает в мире быстрее - жизнь человека или цветок, живущий всего лишь от весны до осени. Слово "цветок" встречается лишь в начале ("цветок увядший...") и в конце ("жизнь иль цвет") романса, образуя композиционное кольцо, внутри которого - человек, приближающийся к старости и смерти. Стихотворение И.С.Тургенева названо, как у Жуковского, "Цветок" (1843). Пожалуй, тургеневский ближе к ландышу - он растет в роще, в глубокой тени, в росистой траве, у него чистый запах и зыбкий стебель: Тебе случалось - в роще темной, В траве весенней, молодой Найти цветок простой и скромный? (Ты был один - в стране чужой.) Он ждал тебя - в траве росистой Он одиноко расцветал... И для тебя свой запах чистый, Свой первый запах сберегал. И ты срываешь стебель зыбкой. В петлицу бережной рукой Вдеваешь, с медленной улыбкой, Цветок, погубленный тобой. И вот, идешь дорогой пыльной; Кругом - все поле сожжено, Струится с неба жар обильный, А твой цветок завял давно. Он вырастал в тени спокойной, Питался утренним дождем И был заеден пылью знойной, Спален полуденным лучом. Так что ж? Напрасно сожаленье! Знать, он был создан для того, Чтобы побыть одно мгновенье В соседстве сердца твоего. Цветок тот же (во всяком случае слово "цветок" то зке), что у Жуковского, но тема совершенно другая. У Тургенева - об отношениях двух существ, человека и цветка,- они оба даны автором как живые и равноправные: человек - "ты", цветок - "он". Цветок, второй участник и "жертва" драмы, раскрыт изнутри: "Он ждал тебя... И для тебя свой запах... сберегал". Человек ("ты") показан в действиях: "...срываешь... В петлицу... вдеваешь-идешь... " Правда, эти действия психологически комментируются. Таких комментариев несколько: Тебе случалось... найти цветок...? (Ты был один - в стране чужой.) Человек испытывал тоску одиночества, он жил на чужбине. Вот первое оправдание его действий. Он ждал тебя... Он одиноко расцветал... Готовность цветка стать жертвой человека - второе оправдание. В петлицу бережной рукой Вдеваешь, с медленной улыбкой... Ласковая бережность, сказывающаяся в движении руки и в улыбке,оправдание третье. Однако здесь же сформулировано и преступление: "Цветок, погубленный тобой". Следующие строфы повествуют о гибели цветка: пыль и зной (повторенные в обеих строфах, 4-й и 5-й) его убили. В строфе 6-й, последней, решение нравственной проблемы, но решение странное, неожиданное: человек, "убийца", ни в чем не повинен, ибо "он" - цветок - "был создан для того, / Чтобы побыть одно мгновенье / В соседстве сердца твоего". Это - четвертое оправдание: твоя прихоть бесконечно важнее его жизни. Но ведь первоначально отношения казались равноправными? Как же так? "Напрасно сожаленье" или все же не напрасно? Конечно, о человеке и цветке рассказана история символическая; речь идет о судьбе женщины, которую "ты" погубил своей любовью. Можно ли морально оправдать губителя? Для того, чтобы поставить эту нравственную задачу, использована метафора-притча: человек и цветок. Поэт непоследователен; его рассказ не ведет к заключительному выводу. Рассказ слишком подробен, когда речь идет о жертве, и поверхностен, когда о губителе. Художественная сила стихотворения еще и в том, что цветок написан без скидок на его метафоричность; он материален. Достаточно перечислить эпитеты: "в роще темной", "в траве весенней, молодой", "цветок простой и скромный", "в траве росистой", "свой запах чистый", "свой первый запах", "стебель зыбкой", "в тени спокойной", "утренним дождем". Почти все эти эпитеты двусмысленны - они могут относиться и к прелестной девушке, "спаленной" любовью, и к ландышу, сорванному прохожим. Стихотворение, несмотря на его примиряющий конец,- неразрешенная и, видимо, неразрешимая трагедия. Это понял Достоевский, поставив несколько измененные последние три стиха эпиграфом к "Белым ночам" (1848): ...Иль был он создан для того, Чтобы побыть хотя мгновенье В соседстве сердца твоего?.. Иван Тургенев Герой "сентиментального романа" Достоевского, "мечтатель" (вспомним подзаголовок: "Из воспоминаний мечтателя"), полюбил Настеньку - девушку, случайно встреченную им белой ночью на петербургской набережной. Настенька исполняется доверия и нежности к собеседнику, рассказавшему ей свою жизнь, открывшему ей душу, и поверяет Мечтателю собственную историю: она любит другого, но тот, как ей кажется, бросил и забыл ее. И внезапно, в тот миг, когда возможен союз молодых людей, появляется этот третий. И Настенька, сердечно поцеловав Мечтателя, исчезает со счастливым соперником. Повесть кончается такой тирадой: "Но чтоб я помнил обиду мою, Настенька! Чтоб я нагнал темное облако на твое ясное, безмятежное счастие, чтоб я, горько упрекнув, нагнал тоску на твое сердце, уязвил его тайным угрызением и заставил его тоскливо биться в минуту блаженства, чтоб я измял хоть один из этих нежных цветков, которые ты вплела в свои черные кудри, когда пошла вместе с ним к алтарю... О, никогда, никогда! Да будет ясно твое небо, да будет светла и безмятежна милая улыбка твоя, да будешь ты благословенна за минуту блаженства и счастия, которое ты дала другому, одинокому, благодарному сердцу! Боже мой! Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?.." Если после этого заключения повести перечитать эпиграф, то окажется, что стихи Тургенева и в самом деле продолжают и обобщают его и что местоимение "он" читается здесь как Мечтатель (а не как цветок). Различия, однако, велики. У Достоевского повествование ведется от имени человека, добровольно, даже с радостью избравшего собственную долю и уверенного в том, что "целая минута блаженства" дороже всей жизни. У Тургенева, несмотря на рассказ во втором лице ("ты"), повествование ведется от имени губителя, и вывод делается им же. Это как если бы Настенька произнесла заключительные слова повести Достоевского, например, так: "Целая минута блаженства! Да разве этого ему мало хоть бы на всю его жизнь?" Может быть, в эпиграфе Достоевского есть спор с Тургеневым, стремление опровергнуть безнравственность его стихотворения. Напомним, что за два года до "Белых ночей", в 1846 году, Тургенев (вместе с Белинским и Некрасовым) сочинил злое стихотворение, адресованное Достоевскому и начинавшееся строфой: Витязь горестной фигуры, Достоевский, милый пыщ, На носу литературы Рдеешь ты, как новый прыщ... Едва ли Достоевский так скоро и легко обо всем этом забыл. В любви его герой полон самоотвержения, герой Тургенева - эгоистического самолюбования. Стихотворение Афанасия Фета прямо посвящено ландышу - оно и называется "Первый ландыш" (1854): О первый ландыш! Из-под снега Ты просишь солнечных лучей: Какая девственная нега В душистой чистоте твоей! Как первый луч весенний ярок! Какие в нем нисходят сны! Как ты пленителен, подарок Воспламеняющей весны! Так дева в первый раз вздыхает О чем - неясно ей самой, И робкий вздох благоухает Избытком жизни молодой. Фетовская лирическая миниатюра - о загадочном пробуждении еще невнятных, неназванных чувств в душе юной девушки. Она посвящена рождению нового, ведь и главное слово в ней - слово "первый", четырехкратно повторенное: Первый ландыш (заглавие) О первый ландыш!.. Как первый луч... Так дева в первый раз... Дева метафорически приравнена к ландышу. Как всегда у Фета, стихотворение неоднозначно, но скорее всего читать его надо так: Строфа 1 - от автора Строфа 2 - от ландыша (или - от девы) Строфа 3 - от автора При таком чтении окажется, что местоимение "ты" имеет разные смыслы: в строфе 1 автор обращается к ландышу, который "просит солнечных лучей", в строфе 2 - обращение к первому лучу; "ты" - это луч, и луч - это "подарок воспламеняющей весны". А цветок и дева соединены словами, относящимися к обоим. О ландыше: "Какая девственная нега / В душистой чистоте твоей!" - так поэт мог сказать о девушке (девственная нега, чистота). О деве: "...вздох благоухает..."; этот глагол относим и к ландышу. Вторая же строфа двусмысленна потому, что слова "весенний", "весна" по традиции обозначают не только время года, но и пору жизни, а "нисходят сны", "воспламеняющая" - это о человеке, и уже только метафорически - о цветке. У Фета ландыш - образ, позволяющий наиболее верно передать в словах неуловимые и словесно не обозначенные движения внутренней жизни. Перед нами маленькое стихотворение Ивана Бунина "Ландыш" (1917): В голых рощах веял холод... Ты светился меж сухих, Мертвых листьев... Я был молод, Я слагал свой первый стих И навек сроднился с чистой, Молодой моей душой Влажно-свежий, водянистый, Кисловатый запах твой! Два четверостишия, противопоставленные друг другу. Первое дробится на четыре предложения, не совпадающих к тому же по строкам (кроме 1-го и 4-го); особенно выразительно второе, с переносом,- оно разрушает цельность строчек: "Ты светился меж сухих, / Мертвых листьев..." Второе - единое, цельное предложение, устремленное к подлежащему "запах", которое венчает строфу; ему предшествует и сказуемое, и предложное дополнение, и цепочка определений. Отметим также: каждая часть предложения, составляющего вторую строфу, гармонично укладывается в два стиха. Итак, оба четверостишия противостоят друг другу как: раздробленность - и цельность, отрывистая речь - и плавный напев, прозаичность - и поэзия. Ландыш относится к мертвой зиме, как первый созданный поэтом стих к его предшествующей бесплодной жизни. Поэзия необъяснима и невыразима в прозе, как необъясним в обычной речи запах ландыша, о котором Бунин говорит словами странными и удивительными своей феноменальной, хотя и непонятной точностью: "влажно-свежий"? разве можно так сказать о запахе? а что значит "водянистый запах"? Да и как это запах сроднился навек с душой, "...с чистой, молодой моей душой"? Ведь это была душа юноши, он с тех пор изменился, как же так "навек"? Значит, обе строфы противостоят друг другу еще и как логика - и антилогика. У Бунина дух в конечном счете неизменно материален, и поэт умеет высказать эту "материю души" в казалось бы до того небывалых словах. Через десять лет после Бунина стихотворение о ландышах написал Борис Пастернак,- оно вошло в его сборник "Поверх барьеров", в раздел "Смешанные стихотворения". Вот оно: Ландыши С утра жара. Но отведи Кусты, и грузный полдень разом Всей массой хряснет позади, Обламываясь под алмазом. Он рухнет в ребрах и лучах, В разгранке зайчиков дрожащих, Как наземь с потного плеча Опущенный стекольный ящик. Укрывшись ночью навесной, Здесь белизна сурьмится углем. Непревзойденной новизной Весна здесь сказочна, как Углич. Жары нещадная резня Сюда не сунется с опушки. И вот ты входишь в березняк, Вы всматриваетесь друг в дружку. Но ты уже предупрежден. Вас кто-то наблюдает снизу: Сырой овраг сухим дождем Росистых ландышей унизан. Он отделился и привстал, Кистями капелек повисши, На палец, на два от листа, На полтора - от корневища. Шурша неслышно, как парча, Льнут лайкою его початки, Весь сумрак рощи сообща Их разбирает на перчатки. (1927) В стихотворении Пастернака все живое, все одушевлено метафорическим олицетворением. Сменяются подлежащие. Сперва перед нами "жара" или, иначе, "грузный полдень", который "хряснет", "рухнет"; затем "белизна", которая "сурьмится углем"; затем снова жара, "жары нещадная резня", которая "не сунется с опушки" в глубь рощи; затем "березняк", который всматривается в человека, в то время как человек всматривается в него ("вы всматриваетесь друг в дружку") - он полон интереса к гостю и знакомится с ним; затем "кто-то", наблюдающий гостя снизу,- оказывается, что это ландыш, который "отделился и привстал"; наконец, "сумрак рощи", который "разбирает на перчатки" лайковые листья ландыша. Целая толпа действующих лиц, и все они состоят между собой и с человеком в естественных и весьма простых отношениях: человек и березняк, белизна и ночь, жара и роща, овраг и ландыш, ландыш и сумрак... Особенно интимно-доверительны отношения между человеком и рощей; сперва они знакомятся, "всматриваясь друг в дружку", потом неизвестный доброжелатель сообщает человеку, что за ними, то есть за ним и рощей, подсматривают: Но ты уже предупрежден. Вас кто-то наблюдает снизу... Лукавый соглядатай - это, оказывается, ландыш, который даже "отделился и привстал". Ну, это не страшно: ландыш - свой человек!.. Если же снова вчитаться в стихотворение, мы увидим, что действующих лиц меньше, чем показалось сначала,- пожалуй, всего трое: березняк, человек и ландыш. Другое название березняка - роща, и то же означает сочетание "сумрак рощи"; слово "белизна" недаром так похоже на слово "березняк" (б-з-н) - оно с ним тесно связано: ведь это белые стволы берез, которые подкрашены черным,- "белизна сурьмится углем". Значит, и "белизна", в сущности, тот же "березняк". А ландыш, едва попав в поле зрения человека, становится центром изображения, приобретает, как говорят в кино, крупный план. Вообще же в стихотворении планы сменяют друг друга. Сперва план самый общий, при котором неразличимы детали: "С утра жара". Затем - средний: "Здесь белизна..." Затем - крупный: "Сырой овраг сухим дождем / Росистых ландышей унизан". Наконец сверхкрупный: "...Кистями капелек повисши, / На палец, на два от листа..." Теоретики кино, размышляя над художественным смыслом крупного плана, пришли к выводу, что это одно из важнейших открытий киноискусства. Лучше других его смысл определил венгерский критик Бела Балаш; с точки зрения Балаша, крупный план может быть использован "для достижения только натуралистической точности",- в таком случае он особой ценности не представляет. Но съемки крупным планом могут показывать и "то, что обычно остается скромно скрытым", создавать "атмосферу нежной внимательности, выраженной в трогательном усилии человека проникнуть в таинственную малую жизнь".* Здесь, в стихотворении Пастернака, перед нами такая "нежная внимательность" к маленьким, но драгоценным существам. Человек - большой, равновеликий березовой роще, сильный, способный отвести кусты и победить "грузный полдень",- этот человек медленно, со вниманием рассматривает крохотные цветочки ландыша и старательно о них рассказывает, не опасаясь ни длиннот, ни специально ботанической, педантичной описательности и терминологии: ______________ * Бела Балаш. Кино. Становление и сущность нового искусства. М., "Прогресс", 1968, с. 74. На палец, на два от листа, На полтора - от корневища. Кто такой здесь автор-повествователь? Похож ли он на традиционного романтического поэта, воспевающего красоту весенних цветочков? Ничуть. Да и меньше всего он воспевает цветы. Бенедиктов писал о розе: И роза возникла, дохнула, раскрылась, прозрела, Сладчайший кругом аромат разлила и зарей заалела. ("Смерть розы", 1836) Ничего похожего у Пастернака нет. Автор у него - не поэт, а человек, и прежде всего человек, страдающий от жары ("С утра жара..."), страдающий вместе со всей природой вокруг него и, как она, стремящийся от жары укрыться. Кто же этот человек? Он выдает себя своей речью. Например, сравнением: Как наземь с потного плеча Опущенный стекольный ящик. Полдень, жара сравнены с ящиком стекольщика. Тут же - пораньше - еще такой специально-технический оборот, как "обламываясь под алмазом": эта метафора тоже относится к обиходу стекольщика, режущего алмазом стекло; большой кусок отрезанного стекла упал, "хряснул" - "всей массой". Отсюда и дальнейшее - об упавшем и разбившемся стекле: "Он рухнет в ребрах и лучах, / В разгранке зайчиков дрожащих..." Обе первые строфы содержат взгляд на природу, близкий к взгляду стекольщика. Третья начинается строкой: "Укрывшись ночью навесной...", где определение тоже техническое (ср. "навесная дверь" - эпитет имеет специальный смысл; ведь тут не "ночь" в смысле "время суток", а темнота, созданная высокими и густыми деревьями,поэтому "ночь навесная"); близки к этой форме речи и обороты в строфе 6: "На палец, на два от листа, / На полтора - от корневища". Перед нами смешанная речь современного человека, может быть, ремесленника - стекольщика или столяра,- которая далека от гладкой книжности и одинаково свободно допускает просторечное "хряснет" или отступающее от литературной нормы "повисши" (вместо "повиснув"). Впрочем, взгляд ремесленника сочетается со взглядом, как мы уже видели, ботаника, но также историка: "Весна здесь сказочна, как Углич", и даже старинный глагол "сурьмиться" с этим связан. Нет только ни в одном слове поэта-романтика, "певца природы" - Пастернаку это ненавистно. Он творит новую поэзию, рожденную взглядом на мир трудового человека. Пастернаковский герой, как мы видели, не наблюдатель природы, а участник ее жизни, друг и собеседник березняка. У него тот же враг, что у нее,- жара, полдень. Этот враг дан в последовательно проведенном грубом, "трубном" звучании: С утра жара... ра-ра ...грузный полдень разом руз-раз ...хряснет хряс Он рухнет в ребрах... рух-рё-рах В разгранке... раз-ра Этой музыкальной теме противоположна тема ландыша: Он отделился и привстал, л-л-с-ст-л Кистями капелек повисши... ст-л-сш Интересно в звуковом отношении слово "капелек", в котором повторены одни и те же звуки; часть этих звуков подхвачена дальше: на палец - на полтора (а-п-а-л-а-п-а-л-а-а). А в последней строфе главные звуки слова "ландыш" - л, ш - как бы разбрелись по всем словам: Шурша неслышно, как парча, ш-ш-л-ш Льнут лайкою его початки... ль-л Для Пастернака, поэта XX века, современника Хлебникова, Маяковского, Цветаевой, очень важны эти сплетения и противопоставления музыкально-звуковых тем, которые редко волновали поэтов прошлого столетия. Не случайно у Пастернака повторены звуки в стихе: Обламываясь под алмазом лам-лма Или в стихе: Опущенный стекольный ящик щ-щ Не случаен и переход от нагромождения рычащих и громыхающих звуков, живописующих убийственную жару (полдень): ра-ра-руз-раз-хряс-рух-рах-раз-ра,- к приглушенным, невзрывным, незвонким шипящим или свистящим - звукам ш-л-с, призванным внести в текст противоположный смысл: тишины, таинственности, прохлады. Таковы "Ландыши" Пастернака. Как видим, они весьма серьезно отличаются от тех же весенних цветочков, послуживших материалом для метафоры Фету или Бунину. Может быть, во всей русской поэзии XIX века им всего ближе лермонтовский образ доброжелательного ландыша, который способен дружить с человеком: Когда, росой обрызганный душистой, Румяным вечером иль утра в час златой, Из-под куста мне ландыш серебристый Приветливо кивает головой... ("Когда волнуется желтеющая нива...", 1837) Закончим и этот раздел стихотворением С.Маршака, озаглавленным "Ландыши" (в некоторых публикациях "Ландыш" или "Чернеет лес"),- я привожу самый ранний текст: Чернеет лес, теплом разбуженный, Весенней сыростью объят. А между кочками жемчужины На тонких ниточках дрожат. Бутонов круглые бубенчики Еще закрыты и плотны, Но солнце раскрывает венчики У колокольчиков весны. Природой бережно спеленутый, Завернутый в широкий лист, Растет цветок в глуши нетронутой, Прохладен, хрупок и душист. Томится лес весною раннею, И всю счастливую тоску, И все свое благоухание Он отдал горькому цветку. (1949) Во всех предыдущих стихотворениях были местоимения "я" или "ты",- оба говорили об участии в сюжете поэта-лирика; в этих стихотворениях рассматривалась его, авторская, судьба, говорилось о его душе, о его взаимоотношениях с природой, которую так или иначе представлял ландыш. У Маршака автора нет. Для него характерна "нелирическая лирика", своеобразная эпичность, скрытость чувств и мыслей. Стихотворение "Ландыши" - это изображение природы, но воссоздание не ее облика, а ее жизни, то есть движения внешнего и внутреннего, изменений, взаимодействий. Эту жизнь прежде всего отмечают сказуемые: лес чернеет, жемчужины дрожат, солнце раскрывает венчики у ландыша, цветок растет, лес томится и отдал свое благоухание ландышу. Заметим, что стихотворение с этой точки зрения отчетливо делится на две половины: в строфах 1 и 2 движение внешнее, глаголы, так сказать, физические. Лес чернеет - до того он белел, его голые ветки были в снегу. Это - впечатление наблюдателя, "...жемчужины / На тонких ниточках дрожат" это тоже видит наблюдатель. В строфах 3 и 4 глаголы растет и томится уже не физические, а, условно говоря, внутренние, как бы психологические. Все четыре строфы воплощают движение времени: "Чернеет лес, теплом разбуженный..." - еще нет ландышей, но вот они появились: "А между кочками жемчужины..." Это, однако, еще не цветы,- это плотные шарики, жемчужины. Дальше так и сказано: "Бутонов круглые бубенчики / Еще закрыты и плотны...", и тут же продолжается движение, вызванное весенним теплом: "Но солнце раскрывает венчики..." Цветок готов, он раскрылся до конца, и об этом созревшем цветке - строфа 3. Последняя строфа, 4, продолжает и завершает рассказ - оказывается, благоухание отдано цветку всем тоскующим, томящимся лесом. Время движется сквозь стихотворение, материализуясь в ландыше, который появляется, раскрывается, растет, вбирает в себя аромат леса. Стихотворение замкнуто в рамку. Оно начинается с леса и кончается лесом. Первая строфа открывается сочетанием "чернеет лес", последняя сочетанием "томится лес", которые подобны и грамматически, и ритмически. Можно сказать, что стихотворение построено по такой схеме: большое - малое - большое лес - ландыш - лес Лес обрамляет цветы- он занимает строфы 1 и 4; строфы 2 и 3 занимает ландыш. А ведь смысл стихотворения в том, как природа лелеет своего весеннего первенца: солнце ему "раскрывает венчики", природа его бережно запеленала и завернула "в широкий лист", лес отдал ему "все свое благоухание". Сама по себе композиция стихотворения выражает этот центральный его образ; лес начальной и последней строф как бы обволакивает, завертывает ландыш двух серединных четверостиший, второго и третьего. И главным в стихотворении Маршака оказываются контрасты между большим и малым. Каждая из строф содержит одну из граней этого контраста: I. Лес - жемчужины II. Солнце - бубенчики, венчики, колокольчики III. Природа - цветок IV. Лес - цветок Маршак тоже прибегает к укрупнению плана: мы движемся от общего "Чернеет лес... жемчужины / На тонких ниточках дрожат" - к среднему "солнце раскрывает..." - и крупному - "Прохладен, хрупок и душист", где мы не только смотрим на цветок издали, как прежде, но и трогаем, и нюхаем его. В последней строфе мы почти пробуем его на вкус - "горький цветок". Если в кино крупный план поневоле только зрительный и частично звуковой, то в словесном искусстве он допускает участие всех пяти чувств. В "Ландыше" Маршака мы движемся от зрения в строфах 1 и 2 к слуху, едва задетому строкой "у колокольчиков весны" в конце строфы 2, к осязанию в конце строфы 3 ("Прохладен, хрупок..."), к обонянию - там же ("...и душист") и к вкусу в конце строфы 4 ("...горькому цветку"). Конец каждой из четырех строф стихотворения адресован иному физическому чувству: Строфа I Строфа II Строфа III Строфа IV зрение слух осязание обоняние обоняние вкус Каждая из строф оказывается ступенькой, приближающей нас к цветку, а под конец ведущей и внутрь него. Стихотворение С.Маршака "Ландыш" - философское. Оно говорит о том, как великое концентрируется в малом, обретая отчетливую форму, многостороннее материальное бытие, физическую красоту. Неуловимые внутренние переживания томление, счастливая тоска - становятся свойствами внешними: пластической формой, нежным ароматом. Для С.Маршака именно так рождается произведение искусства, и прежде всего поэзии. Если в стихотворении "Ландыш" нет и тени авторской эмоции, то это лишь потому, что "всю счастливую тоску" поэт отдал своему стихотворению, которое отделилось от автора и на него, на его переживания внешне похоже так же мало, как ландыш - на лес. Роза и ландыш. Два цветка, у которых разная судьба в русской поэзии. Пышная роза, история которой уходит в глубокую древность Египта, Греции, Рима. Ландыш, невзрачный и смиренный, сохранивший чистоту и нетрадиционность. Оба они - важный элемент языка русской поэзии, центры своеобразных и обширных "метафорических полей". На примере этих двух цветков или, скажем иначе, этих двух слов мы видим беспредельные возможности поэтической метафоры, открывающей внутри одного и уже, казалось бы, хорошо всем известного, однозначного слова беспредельную перспективу смыслов. глава четвертая. Слово как образ "Природа поэзии соответствует ее имени. Ведь поэзия есть искусство изображать человеческие действия и художественно изъяснять их назидания в жизни." Феофан Прокопоеич, "О поэтическом искусстве", 1705 "Друг милый, предадимся бегу Нетерпеливого коня... Как тянет за собою санки слово "нетерпеливый", как чувствуется в нем живая, порывистая сила коня!" Самуил Маршак, "Ради жизни на земле", 1961 "- Мама, слово "изюм" - вкусное, а слово "вкусное" тоже вкусное, правда? Мама, а слово "кислый" - неприятное слово, да?" Фрида Вигдорова, "Дневник", 1946 Медленное слово "медленно" "Он медленно поднял голову, взглянул на меня и произнес слабым и невнятным голосом..." Так у Пушкина в "Капитанской дочке" (пропущенная глава, 1836). "Я оглянулся и увидел в стороне груду снега, которая осыпалась и медленно съезжала с крутизны". Это фраза из пушкинского "Путешествия в Арзрум" (1829). Как видим, и в том и в другом случае наречие "медленно" является смысловым знаком - оно, конечно, в тексте необходимо, но сквозь звучание слова светится его смысл, само же оно физически как бы не существует. Не все ли равно, какой оно длины - два слога в нем, три или четыре? Не все ли равно, какие звуки его составляют, сколько гласных и согласных? (Я немного преувеличиваю - все это не совсем безразлично, особенно для "замедленной" фразы из "Путешествия в Арзрум", но при сопоставлении со стихом можно все-таки исходить из такого предположения. Проза, подобно всякому искусству, ритмична, но ее ритм иной, композиционный; подробнее об этом будет сказано ниже, в специальной главе, посвященной ритму.) Это же самое слово попадает в пушкинский стих. И с ним вдруг происходят волшебные изменения: Но гаснет краткий день, и в камельке забытом Огонь опять горит - то яркий свет лиет, То тлеет медленно,- а я пред ним читаю Иль думы долгие в душе моей питаю. ("Осень", 1833) Вторая строчка приведенного отрывка быстрая, бодрая; она состоит из коротких, двусложных и односложных слов, и у большинства двусложных ударение падает на второй слог - это придает каждому слову порывистую звуковую энергию: "Огонь опять горит..." А неударные слоги так чередуются с ударными: __ _/_ __ _/_ __ _/_ И внезапно это бодрое ритмическое движение резко меняется. Появляется длинное трехсложное слово, и меняется соотношение ударных и неударных: То тлеет медленно... __ _/_ __ _/_ __ _°_ Вместо трех ударений - всего два. И это замедляет движение стиха, оно словно гаснет - так, как гаснет еле тлеющий огонь в камельке. Но это еще не все: слово медленно как бы становится еще длиннее благодаря тому, что перед ним стоит очень по звукам похожее на него слово тлеет,- получается четыре одинаковых гласных подряд, слоги ме-дле предвосхищены сходными слогами тлеет. Длина и звучание слова медленно теперь выражают идею медленности. Слово потеряло свою прозрачность, оно сгустилось, стало звуковой материей, и этому способствует еще следующее полустишие, ритмически точно такое же: "Иль думы долгие..." - здесь тоже пропущено последнее ударение: __ _/_ __ _/_ __ _°_ Может быть, это случайность? Но вот другие примеры, когда Пушкин изображает тем же словом ту же идею: В теченье медленном река Вблизи плетень из тростника Водою сонной омывала. ("Руслан и Людмила", 1817-1820) Здесь такое же "удлинение" и, значит, замедление эпитета сходным предшествующим ему словом с тремя гласными е - теченье медленном. Или в предсмертных стихах Ленского: И память юного поэта Поглотит медленная Лета... где удвоено сочетание ле. Может быть, длина слова еще выразительнее в другом его варианте медлительно. Элегия "Желание" (1816) написана пятистопным ямбом, в котором Пушкин любил, как он признавался сам в поэме "Домик в Коломне", "цезуру на второй стопе". На протяжении всех двенадцати строк этой элегии цезура неукоснительно выдержана, и всегда перед цезурой два, а то и три слова, кроме начальной строки,- здесь место этих слов занимает одно, выражающее и вместе с тем изображающее идею медленности: Медлительно влекутся дни мои, И каждый миг в унылом сердце множит Все горести несчастливой любви И все мечты безумия тревожит. Но я молчу; не слышен ропот мой; Я слезы лью... Кроме длины, художественное значение здесь приобретают и гласные звуки: ударное и в слове медлительно подхвачено звуками и в словах дни мои, и это еще больше замедляет движение строки. Напомним, как звучит это слово у другого поэта, Н.Заболоцкого, в уже цитированном раньше стихотворении "Гроза": Я люблю... Эту молнию мысли и медлительное появленье Первых дальних громов - первых слов на родном языке. Здесь слишком длинное слово ломает регулярность пятистопного анапеста, который был бы сохранен, выбери поэт более короткий эпитет, например, слово "медленное". Однако, желая усилить ритмическую изобразительность слова, Заболоцкий предпочел нарушить метр и взял самое длинное и самое "медленное" из всех существующих в русском языке для выражения этой идеи слов. Вот схема этой строки - в скобки заключен и "лишний" слог, и тот слог, на котором пропущено ударение: __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ (__) _/_ __ __ (_°_) __ __ _/_ __ Оба слога в скобках резко тормозят стих, придают ему медлительность, сообщая слову, несущему необходимый смысл, звуковую образность. Одно из стихотворений Марины Цветаевой (1922) начинается строкой, где есть еще более "медленное" слово,- оно удлинено и в начале, и в конце: На заре - наимедленнейшая кровь... Неуклюжее слово? Да, и очень трудно произносимое. Но именно оно и необходимо. Николай Асеев рассказывает, что Маяковский однажды спросил его, нельзя ли укоротить такое, например, прилагательное, как "распростирающееся". Нет, нельзя, отвечал Асеев, потому что здесь две приставки и две надставки: рас-про и щее-ся. "Как ни неуклюже звучит, а правильно растягивает пространство в длину".* Так понимать слово может только поэт, потому что для поэта нет и не может быть понятия "неуклюже", а есть - образ. ______________ * Н.Асеев. Кому и зачем нужна поэзия? М., 1961, с. 280. В поэме Маяковского "Про это" (1923) читаем: Страшнее слов из древнейшей древности, где самку клыком добывали люди еще, ползло из шнура скребущейся ревности времен троглодитских тогдашнее чудище. Речь идет о гневном, даже злобном упреке в ревности, брошенном в телефон. Маяковский "живописует словом" медленность, неотвратимость, уродство древности. Отсюда - длинные и безобразные слова (древнейшей, скребущейся, троглодитских, тогдашнее), запутанный и темный синтаксис; ведь если восстановить нормальный порядок слов, фраза будет примерно такой: "Из шнура ползло страшнее слов (тогдашнее) чудище (скребущейся) ревности, чудище (троглодитских времен из древнейшей) древности, где люди еще добывали клыками самку". Перестановки, нагнетание излишних длинных определений (они взяты нами в скобки), удлинение слов, запутанность синтаксиса - все это наглядно укрепляет глагол "ползло" и становится образом идеи, пронизывающей эти строки. У Пастернака в стихотворении "Урал впервые" (1917) начало такое, что уже ничего более неуклюжего себе и представить нельзя: Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти, На ночь натыкаясь руками, Урала Твердыня орала и, падая замертво, В мученьях ослепшая, утро рожала. Какое чудовищное слово - "родовспомогательница": длиною в 8 слогов! А что при этом делается с метром, бедным четырехстопным амфибрахием в первой строке: __ _°_ __ __ __ _/_ __ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ вместо __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ Больше он, амфибрахий, почти не нарушается. А здесь Пастернаку эта неуклюжесть нужна: так, именно так, в таких вот уродливых муках корчится "твердыня Урала", рожая утро. Но и во второй строфе длинное, в шесть слогов слово "опрокидывались" тоже оказывается словом-образом, которое "опрокидывает" регулярность амфибрахия: Гремя опрокидывались нечаянно задетые Громады и бронзы массивов каких-то. Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого Шарахаясь, падали призраки пихты. Замечательно сказал Асеев! Действительно, в стихе длинное слово "правильно растягивает пространство в длину"; впрочем, не только пространство, но и время. Быстрое слово "быстро" Само по себе, взятое вне словесного окружения, слово "быстрый" тоже лишено изобразительности (позже мы специально остановимся на тех словах русского языка, которые обладают "изобразительностью исконной"). В "Капитанской дочке" (1836) читаем: "Зурин громко ободрял меня, дивился моим быстрым успехам и после нескольких уроков предложил мне играть в деньги". Или в "Арапе Петра Великого" (1827) о царе Петре: "Ибрагим не мог надивиться быстрому и твердому его разуму, силе и гибкости внимания и разнообразию деятельности". В обеих этих фразах звуковой состав более или менее безразличен, нейтрален. Однако есть в этом слове такое сочетание звуков, которое может быть осмыслено, может превратиться в образ. Когда Пушкин пишет: Быстрей орла, быстрее звука лир Прелестница летела, как зефир... ("Монах", 1813) то само повторение слова сообщает его звукам смысл. В особенности это достигается сочетаниями согласных стр-стр, которые, повторяясь, вызывают в нашей памяти слова "стрела", "стремительно": Лук звенит, стрела трепещет, И, клубясь, издох Пифон... Не правда ли, в этой пушкинской эпиграмме действие развивается с бешеной стремительностью - ив частности благодаря быстроте слова стрела, поддержанного звуками глагола трепещет (стре-тре)? А вот как повышается образность слова "быстрый" в стихотворении А.Полежаева "Четыре нации" (1827), где дается шуточная характеристика француза: Он царь и раб, Могущ и слаб, Самолюбив, Нетерпелив, Он быстр, как взор, И пуст, как вздор. Усеченное прилагательное быстр здесь воспринимается в ряду с другими краткими, односложными словами, которые к тому же содержат и сходные звуки ст, зр: взор, пуст, вздор. В этих коротких, торопливых строчках быстр звучит необыкновенно кратко, динамично. Нечто подобное в пушкинских стихах из "Онегина" (глава VII, строфа 51): Ее привозят и в Собранье. Там теснота, волненье, жар, Музыки грохот, свеч блистанье, Мельканье, вихорь быстрых пар... Быстрых повторяет звуки, содержащиеся в слове блистанье,- ст, оно включается в ряд стремительных перечислений: грохот, блистанье, мельканье, вихорь... пар. Так же образно начинают осмысляться в стихах и синонимы слова "быстро" - такие, как "скоро", "вдруг". Вот как может зазвучать "скоро" в контексте стиха. Пример из 7-й главки поэмы Б.Пастернака "Спекторский" (1925-1931). Герой приезжает домой, в Москву. Первый стих относится к городу: Многолошадный, буйный, голоштанный... Скорей, скорей навстречу толкотне! Скорей, скорее к двери долгожданной! И кажется - да, да! Она в окне! Скорей, скорей! Его приезд в секрете. А вдруг, а вдруг?.. О, что он натворил! Тем и скорей через ступень на третью По лестнице без видимых перил. Клозеты, стружки, взрывы перебранки, Рубанки, сурик, сальная пенька. Пора б уж вон из войлока и дранки. Но где же дверь? Назад из тупика!.. Семикратное повторение слова вызывает в нем такие звуковые силы, которые иначе были бы незаметны. Да и внутренние связи звуков (ре-ре-ре-е) ведут к тому же: Скорей, скорей навстречу толкотне! И в других строках повторяются и чередуются е-ре: Тем и скорей через ступень на третью... По лестнице... Клозеты... перебранки... А ритмическое сопоставление двух словесных пар усиливает впечатление: Скорей, скорей!.. А вдруг, а вдруг?.. Спекторский лихорадочно спешит. Авторский текст Пастернака звучит как внутренний монолог, в котором спешка эта выражена так, словно монолог одновременен действиям героя: вот он видит Москву, вот устремляется к двери, вот видит ее в окне, вот несется по лестнице и, ошибившись, мчится назад... Поэтическое слово не повествует о действиях, оно воплощает эти действия непосредственно, оно принуждает читателя к сопереживанию, к соучастию. В "Евгении Онегине" рассказан балет. Рассказан так, что слова всеми своими смысловыми и звуковыми свойствами участвуют в создании движущейся словесной картины: Блистательна, полувоздушна, Смычку волшебному послушна, Толпою нимф окружена, Стоит Истомина; она, Одной ногой касаясь пола, Другою медленно кружит, И вдруг прыжок, и вдруг летит, Летит, как пух от уст Эола; То стан совьет, то разовьет, И быстрой ножкой ножку бьет. (I, 20) Танец Истоминой мы видим так, будто сами сидим в зрительном зале,- нет, лучше! Потому что - глазами Пушкина, который приобщает нас и к поэзии балета, и к поэзии звучащего слова. Балерина стоит посреди сцены, стоит неподвижно и непостижимо, "одной ногой касаясь пола...". Уже в этом стихе нам слышится какое-то ритмичное, равномерное движение - так здесь распределены ударения четырехстопного ямба: Од-ной но-гой ка-са-ясь по-ла... О самом же этом движении будет Сказано только в следующем стихе: Другою медленно кружит... Наречие медленно выделено ритмически - на это слово приходится пропуск ударения, пиррихий: __ _/_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ Медленно становится еще медленнее оттого, что этой строке предшествует фраза с деепричастием ("касаясь"), а еще раньше - длинная фраза, в которой несколько неторопливых определений стоят перед сказуемым и подлежащим ("...стоит Истомина"). Но главное, благодаря чему мы ощущаем намеренную затянутость начала этого описания и медлительность слова медленно, главное это перемена темпа и всех звуков в следующем стихе: И вдруг прыжок, и вдруг летит... Неподвижность, затянутость сменяется необычайной стремительностью, воплощенной в слове, которое похоже на взрыв: вдруг. Да еще это слово повторено дважды, да еще на ударении стоят сходные звуки: вдруг - прыжок вдруг (ук-ок-ук). Так в звучаниях слов передана внезапность прыжка. А полет Истоминой тоже передан словесными звучаниями, теперь уже другими: ...летит, Летит, как пух от уст Эола... Повторение глагола летит, переливы гласных у-у-э-о-а, все это звуковая картина полета. И последний стих дополняет эту движущуюся картину в нем тоже распределение ударений и сочетание звуков рисуют танец: И быстрой ножкой ножку бьет. __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ Наречию медленно в пушкинской строфе противоположны два слова: вдруг и быстрой. Слова здесь так поставлены, что медленно оказывается звуковым образом той идеи, которую слово в себе несет. То же и вдруг,- может даже показаться, что в русском языке слово вдруг специально придумано, чтобы служить звуковым изображением внезапности. Нет, это не так, не язык придумал, а поэт так это слово поставил, поэт так организовал русскую речь, что каждый звук оказался носителем смысла. Так же звучит вдруг и в прекрасном стихотворении П.Вяземского "Метель" (1828): День светит; вдруг не видно зги, Вдруг ветер налетел размахом, Степь поднялася мокрым прахом И завивается в круги. Здесь слово вдруг еще энергичнее выражает идею мгновенной неожиданности благодаря тому, что оно повторяется, причем второй раз оно поставлено на такое место в стихе, где по схеме ямба должен быть слог неударный. Вяземский здесь вообще по-хозяйски обращается с метром, извлекая из него необходимый ему эффект. Вместо __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ перед нами такие строки: _/_ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ _/_ _/_ __ _°_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ _°_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _°_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ Все эти неправдоподобные, казалось бы, нарушения ведут к тому, что вдруг становится звуковым образом редкой силы,- это наречие к тому же подхвачено и поддержано похожим на него повторенным словом снег, открывающим второе четверостишие: Снег сверху бьет, снег веет снизу, Нет воздуха, небес, земли; На землю облака сошли, На день насунув ночи ризу. И дальше - нарастание динамики, обеспеченное продолжающимся нагнетением несущих мощные акценты односложных слов - шторм, тьма, страх: Шторм сухопутный: тьма и страх!.. Крупный план слова Проза и поэзия пользуются одним и тем же материалом - словом. Как, однако, различно отношение к своему материалу в этих столь же похожих, сколь и разных искусствах! В 1930 году Иван Бунин написал цикл "Кратких рассказов", крохотных мгновенных зарисовок. Вот одна из этих миниатюр, называется она "Полдень": "Полдневный жар, ослепительный блеск неподвижного желтого пруда и его желтых глинистых берегов. Пригнали стадо на обеденный отдых - коровы залезли в охвостье пруда, стоят в воде по брюхо. Рядом радостный визг, крик, хохот - раздеваются и бросаются в воду девки. Одна через голову сорвала с себя серую замашную рубаху и кинулась так дико, что я тотчас вспомнил Нил, Нубию, Черноволоса и очень смугла телом. Груди - как две темных тугих груши". Великолепная проза! Прочитав эти десять строк, мы отчетливо видим и пейзаж, и стадо, и смуглянку, бросившуюся в воду, мы ощущаем зной летнего полдня и любуемся лихими купальщицами. Сопоставим этот прозаический текст со стихотворением, написанным тем же автором, Иваном Буниным, двумя десятилетиями раньше,- оно тоже называется "Полдень" (1909): Горит хрусталь, горит рубин в вине, Звездой дрожит на скатерти в салоне. Последний остров тонет в небосклоне, Где зной и блеск слились в горячем сне. На баке бриз. Там, на носу, на фоне Сухих небес, на жуткой крутизне, Сидит ливиец в белом балахоне, Глядит на снег, кипящий в глубине. И влажный шум над этой влажной бездной Клонит в дрему. И острый ржавый нос, Не торопясь, своей броней железной В снегу взрезает синий купорос. Сквозь купорос, сквозь радугу от пыли, Струясь, краснеет киноварь на киле. В прозаическом рассказе слова строят зримый, пластический образ "ослепительный блеск неподвижного желтого пруда и его желтых глинистых берегов". Можно, пожалуй, слово "блеск" заменить синонимом, который ухудшит звучание фразы, но все же допустим: например, "сверканье", "сиянье". То же относится к слову "жар": возможна подстановка "жара", "зной". Выбор того, а не другого слова продиктован оттенками смысла и стиля. Так, "жар" звучит более торжественно, чем "жара", слово бытового обихода. Кроме того, сочетание "полдневный жар" (а не, скажем, "полуденная жара") могло возникнуть в памяти Бунина по ассоциации с началом стихотворения Лермонтова "Сон" (1841) - "В полдневный жар, в долине Дагестана...": не исключено, что это скрытая цитата, скорее всего ироническая. Наконец, выбор слова объясняется и звуковой организацией текста, звукописью, пронизывающей его: жар - желтого - желтых (ж), отдых - охвостье - брюхо - хохот (х), сорвала с себя серую (с), Нил - Нубию (н). Миниатюра Бунина - это, разумеется, проза, хотя, вообще говоря, его "Краткие рассказы" близки к жанру "стихотворений в прозе", который в русской литературе восходит к И.С.Тургеневу. Но "стихотворения в прозе" все же не стихи, а проза. Это мы поймем особенно хорошо, сопоставив роль слова в обоих "Полднях". Сонет "Полдень", посвященный похожей теме и совсем иной ситуации, принципиально отличается другим отношением и к образности вообще, и к слову, строящему эту образность. Первая строфа сталкивает самое близкое с самым далеким, самое конкретное и малое с самым общим и большим: графин вина на столе в кают-компании - и небо, бескрайность моря, пылающий воздух. Конкретное становится еще более конкретным благодаря выбору слова: не графин, а хрусталь, не красное вино, а рубин, не стол, а скатерть. Ощущение знойного воздуха над гладью моря дано странной метафорой, объединяющей несоединимое: зной - блеск - сон, да еще слову "сон" придан эпитет "горячий". Столь же странна и другая метафора: "остров тонет в небосклоне",- здесь небо отождествляется с морем, пространство приобретает физическую ощутимость. Во второй строфе возникает неожиданный образ снега: снег - метафора пены, которую взбивает корабельный винт. Но эта метафора осложнена другой, еще более неожиданной,- метафорическим причастием "кипящий". Итак, пена это кипящий снег. Дальше образ пены-снега развивается: нос судна "в снегу взрезает синий купорос" - поразительно по зрительной точности, но и, разумеется, совершенно алогично. Удивительным свойством слов, которые составляют это стихотворение, является их выделенность. В начальных строках выделен повторяющийся глагол "горит" и другой, параллельный ему,- "дрожит". Но повторение глаголов ведет к тому, что выделяются не только эти сказуемые, но и соответствующие им существительные-подлежащие: "Горит хрусталь, горит рубин в вине, / Звездой дрожит..." "Хрусталь", "рубин" и, наконец, "звездой" - все это резко подчеркнуто всем строем стиха. Слова "зной и блеск" сами по себе, именно как слова, сливаются вроде бы в одно слово,- это, в частности, связано с тем, что в большинстве строк стихотворения имеется цезура на второй стопе (после четвертого слога): "Горит хрусталь...", "Звездой дрожит...", "На баке бриз...", "Сухих небес...", "Глядит на снег...", "И влажный шум...". Слияние слов "зной и блеск" оказывается звуковым образом того смысла, который они выражают,- "...зной и блеск слились в горячем сне". Слились зной и блеск, но слились и слова, обозначающие эти понятия. Интересна начальная строка третьей строфы: здесь говорится о том, что однообразный шум моря усыпляет человека, сидящего на носу судна и глядящего вниз, на волны. Как это выражено? Строкой: "И влажный шум над этой влажной бездной...", где само повторение эпитета является образом монотонности, навевающей сон. И следующая фраза с этой точки зрения удивительна: она передает идею неуклонной медленности движения, и медленность выражена самим построением фразы, охватывающей две с половиной строки: ...И острый ржавый нос, Не торопясь, своей броней железной В снегу взрезает синий купорос. Как нетороплива эта фраза! Она замедлена всеми возможными средствами: и эпитетами "острый ржавый", и вставным деепричастием "не торопясь", и уточнением "своей броней железной", повторяющим уже сказанное эпитетами, и метафорами "в снегу", "купорос"... Итак, здесь мы сталкиваемся с тем, что синтаксис стал образом медленности, о которой идет речь в этой фразе. Ряд других слов выделен поэтом всевозможными способами: на баке бриз повторением начального б; в белом балахоне - звуковым подобием начальных слогов: бел-бал; влажный - повторением целого слова; купорос - повторением слова и к тому же его техничностью, как и другого слова - киноварь. В конце стихотворения цветовой контраст синего (купорос) и красного (киноварь) создает особую эмоциональную атмосферу, которой и определяется содержание вещи. Бунин - поэт действительности, он, ликуя, видит неповторимые, единственно точные подробности материального бытия; он с предельной зрительной ясностью фиксирует детали. Можно ли точнее, лучше, зримее сказать, чем у него в заключительных строках: "Сквозь купорос, сквозь радугу от пыли, / Струясь, краснеет киноварь на киле"! Крупный план - этот уже использованный нами выше термин из области кино, взятый в переносном смысле, поможет охарактеризовать особенности стиховой речи. В поэзии звучащее слово дается крупным планом. В рассмотренном стихотворении почти каждое слово выделено, тем или иным способом подчеркнуто, превращено в образ. Впрочем, не только слово - в стихах все языковые средства воплощают, изображают то, что в нехудожественной прозе они просто обозначают, а в прозе художественной выражают. Изобразительно ли слово? Есть, конечно, в языке немало слов, которые и по происхождению изобразительны.* Прежде всего это слова звукоподражательные. Например: шушукать, балаболка, колокол, барабан, бабахнуть, бухнуть, громыхать. Но изобразительно ли такое слово, как лепет! Возможно. Ощутить это в отдельно взятом слове трудно. Поэзия восстанавливает исконную изобразительность слова, присущую ему от века, или сообщает ему новую звуковую образность, рождающуюся в контексте. ______________ * Об этом можно прочесть в интереснейшей книге А.М.Газова-Гинзберга "Был ли язык изобразителен в своих истоках?", М., "Наука", 1965. Вешний трепет, и лепет, и шелест, Непробудные, дикие сны, И твоя одичалая прелесть Как гитара, как бубен весны! (А.Блок. "Кармен", 7, 1914) Слово лепет становится образным оттого, что рядом с ним похожие на него трепет и шелест и что образуется цепочка гласных е: Вешний трепет, и лепет, и шелест... А в другом, пятом по счету стихотворении той же блоковской "Кармен" приобретает яркую образность слово таянье благодаря тому, что оно соединено звуками с другими словами - линий и пенье, употребленными метафорически пенье линий, то есть неотчетливость, зыбкость, исчезновение контуров: Сердитый взор бесцветных глаз. Их гордый вызов, их презренье. Всех линий - таянье и пенье. Так я вас встретил в первый раз. В партере - ночь. Нельзя дышать. Нагрудник черный близко, близко... Образности этих трех слов - "линий таянье и пенье" - способствует то, что их объединяет центральный согласный звук к, во всех трех случаях смягченный - нь. В 1829 году Пушкин совершил поездку по Кавказу и написал уже цитированное выше "Путешествие в Арзрум". Там есть следующие строки: "Дорога шла через обвал, обрушившийся в конце июня 1827 года. Таковые случаи бывают обыкновенно каждые семь лет. Огромная глыба, свалясь, засыпала ущелие на целую версту и запрудила Терек. Часовые, стоявшие ниже, слышали ужасный грохот и увидели, что река быстро мелела и в четверть часа совсем утихла и истощилась. Терек прорылся через обвал не прежде, как через два часа. То-то был он ужасен!" Тот же самый случай - в стихотворении "Обвал" (1829). Привожу пока лишь три строфы из пяти: Оттоль сорвался раз обвал, И с тяжким грохотом упал, И всю теснину между скал Загородил, И Терека могущий вал Остановил. Вдруг, истощась и присмирев, О Терек, ты прервал свой рев; Но задних волн упорный гнев Прошиб снега... Ты затопил, освирепев, Свои брега. И долго прорванный обвал Неталой грудою лежал, И Терек злой под ним бежал, И пылью вод И шумной пеной орошал Ледяный свод. Каждой строфе стихотворения соответствуют две-три прозаических фразы "Путешествия в Арзрум". Дело, однако, не в различном количестве слов, но в их различном качестве: для стихов Пушкин отбирает другие слова, а те, которые совпадают, преображаются под влиянием ритма и звукового окружения. Прежде всего о словах других: Пушкин-поэт, в отличие от Пушкина-прозаика, широко пользуется архаизмами - оттоль, могущий, рев, освирепев, ледяный. Видимо, такой отбор лексики связан с тем, что в прозе спокойно рассказывается о некоем единичном происшествии, а в стихах это же происшествие вырастает до грандиозного обобщения - мы видим борьбу природных стихий, которые схватываются, как дикие звери, и все-таки оказываются в подчинении у человека. Вспомним, что последняя строфа гласит: И путь по нем широкий шел: И конь скакал, и влекся вол, И своего верблюда вел Степной купец, Где ныне мчится лишь Эол, Небес жилец. Говоря о повседневности человеческой жизни, Пушкин обходится без славянизмов. Он использует их только изображая схватку стихий - Терека с обвалом, водяного потока со снегами. Как же преображаются те слова, что встречаются и в прозе и в стихах? Остановимся на слове "обвал". В прозе оно обладает своим смыслом - и только. Как сказано в "Словаре языка Пушкина", это: "1) Падение оторвавшейся части горы или снежных масс. 2) Обрушившиеся с гор глыбы, скалы" (т. III, с. 9). В стихе, однако, происходят качественные сдвиги. Обратим прежде всего внимание на то, что в первой из приведенных строф пять раз повторяются одни и те же звуки ал: сорвался... обвал, упал, скал, вал. К тому же из этих пяти слов четыре стоят на рифме, и первое - глагол "сорвался" - предшествует слову "обвал", как бы предсказывая его звучание. Кстати, в прозе Пушкин предпочел причастие "обрушившийся" - там ему звуковые совпадения не нужны. Читая всю строфу, мы словно слышим "тяжкий грохот" (а в прозе "ужасный грохот"), гул медленно падающей "огромной глыбы" (так в прозе) - грохот этот звучит в повторяющихся звуках: вал-вал-пал-скал-вал. Но ведь глыба падает только в первых двух стихах - именно они богато оркестрованы, в них на ударных местах звучат гулкие о и а: Оттоль сорвался раз обвал, И с тяжким грохотом упал... Последующие подхваты этих звучаний кажутся уже отзвуком умолкшего грохота: И всю теснину между скал Загородил, И Терека могущий вал Остановил. А в глаголах, стоящих в укороченных стихах, уже звучит закрытый звук и. Отметим, что дважды целую строку занимает одно слово: загородил, остановил здесь тоже длина слова становится образом выражаемого им смысла. Дальше, однако, про "обвал". Пушкин возвращается к этому слову через строфу; опять та же четырехкратная рифма на ал, та же - и совсем-совсем другая, потому что теперь эти гулкие "алы" приглушены шипящими согласными ж и ш: лежал, бежал, орошал. Изобразительное различие в, п, к с одной стороны и ж, ш - с другой в том, что первые отличаются мгновенностью, а значит и энергичностью произнесения, тогда как вторые, шипящие, длительны. Создается иной звуковой образ, статический, соответствующий изменению темы. В стихе, как видим, осмысляется вся звуковая материя слова. Теперь уже кажется, что слово "обвал" так и задумано языком - как музыкальный образ грозной и внезапной стихии, ибо в его б, в, ал, в его энергичном ударении чудятся и гул, и внезапность, и грозность. И до Пушкина в стиховом слове умели обнаруживать образность; нет сомнений, что в этом деле первейшим мастером был Державин. Необыкновенно изобразительно каждое слово в стихотворении "Цыганская пляска" (1805): Как ночь - с ланит сверкай зарями, Как вихорь - прах плащом сметай, Как птица - подлетай крылами И в длани с визгом ударяй. Жги души, огнь бросай в сердца От смуглого лица. Звук х слова "вихорь" подхвачен в соседнем "прах" - таким образом этот гортанный согласный приобретает "местную картинность": он становится образом вихря, сметающего прах. Слово "визгом" содержит звук з, который предвосхищен с: с визгом; в целом сочетание получает звукоподражательность. А три параллельных предложения, стоящие на сходных ритмических местах и обладающие одинаковыми началами (анафорой) и разными продолжениями, воспроизводят стремительный, ритмичный и бешено-разнообразный танец цыганки: Как ночь Как вихорь Как птица В стихотворении Державина "Мой истукан" (1794) читаем: То, может быть, и твой кумир Через решетки золотые Слетит и рассмешит весь мир, Стуча с крыльца, ступень с ступени, И скатится в древесны тени. Известный критик и теоретик начала XIX века Н.Остолопов с восхищением отзывался об этих строках: "Произнося четвертый стих, как будто слышишь стук бюста по ступеням, а в пятом стихе живо изображается медленная каткость его по ровному месту".* Другой критик той же поры, поэт В.Жуковский, обращает внимание читателей на словесное искусство И.А.Крылова. "...Какая поэзия!"восклицает он в статье "О басне и баснях Крылова" (1809), и разъясняет: "Я разумею здесь под словом поэзия искусство представлять предметы так живо, что они кажутся присутственными". Затем Жуковский приводит примеры и объясняет их: ______________ * Н. Остолопов. Словарь древней и новой поэзии, ч. II. СПб., 1821, с. 398. "Что ходенем пошло трясинно государство... живопись в самих звуках! Два длинных слова: ходенем и трясинно прекрасно изображают потрясение болота. Со всех Лягушки ног В испуге пометались, Кто как успел, куда кто мог. В последнем стихе, напротив, красота состоит в искусном соединении односложных слов, которые своей гармонией представляют скачки и прыганье. Вся эта тирада есть образец легкого, приятного и живописного рассказа". Но особенно радует Жуковского басня "Пустынник и медведь" (1807); здесь "живопись в самих звуках" достигла особого блеска. Жуковский приводит строки из басни, в которых пустынник внял совету друга-медведя и улегся отдохнуть: Пустынник был сговорчив: лег, зевнул, Да тотчас и заснул. А Мишка на часах - да он и не без дела: У друга на нос муха села - Он друга обмахнул; Взглянул А муха на щеке; согнал - а муха снова У друга на носу... Жуковский видит в этих строках замечательную образность - это "картина, и картина совершенная. Стихи летают вместе с мухою. Непосредственно за ними следуют другие, изображающие противное, медлительность медведя: здесь все слова длинные, стихи тянутся: Вот Мишенька, не говоря ни слова, Увесистый булыжник в лапы сгреб, Присел на корточки, не переводит духу, Сам думает: "Молчи ж, уж я тебя, воструху!" И, у друга на лбу подкарауля муху, Что силы есть - хвать друга камнем в лоб! Все эти слова: Мишенька, увесистый, булыжник, корточки, переводит, думает, и у друга, подкарауля прекрасно изображают медлительность и осторожность: за пятью длинными, тяжелыми стихами следует быстрое полустишье хвать друга камнем в лоб! Это молния, это удар! Вот истинная живопись, и какая противоположность последней картины с первою".* ______________ * В.А.Жуковский. Поли. собр. соч. в 12 т., т. IX. СПб., 1902, с. 77. Анализ Жуковского превосходен, к тому же он подчеркивает свойство, которое и в самом деле ставит И.А.Крылова на особое место в поэзии начала XIX века, между Державиным и Пушкиным и рядом с самим Жуковским (вспомним рассмотренное во Введении описание морской стихии в балладе "Кубок"). Крылов - виртуоз "живописи звуком"; порой на этой "живописи" строится весь басенный сюжет, как в хрестоматийных "Двух Бочках" (1818): Две Бочки ехали; одна с вином, Другая Пустая. Вот первая себе без шуму и шажком Плетется, Другая вскачь несется; От ней по мостовой и стукотня, и гром, И пыль столбом... Слова, характеризующие полную бочку, выбраны приглушенные, как бы беззвучные, с преобладанием шипящих - "...без шуму и шажком"; вторая изображена словами, обладающими подчеркнутой звуковой выразительностью: "Другая... вскачь... и стукотня, и гром, / И пыль столбом". Слова эти в большинстве своем либо односложные (вскачь, гром, пыль), либо с энергичным ударением на последнем слоге (по мостовой, стукотня, столбом). Когда мы читаем Крылова или Жуковского, нам тоже начинает казаться, что изобразительность их слов задумана языком. Однако вся эта образность - свойство не самого слова, а слова, стоящего в стихе. И она весьма условна, то есть очень часто она зависит от того, как поэт захочет осмыслить избранное им слово. Каково звучание слова "Терек"? В кавказских стихах Пушкина и Лермонтова слову "Терек" придана грандиозность. Вот несколько примеров. У Пушкина: И Терека могущий вал Остановил. ("Обвал", 1829) Меж горных стен несется Терек, Волнами точит дикий берег, Клокочет вкруг огромных скал, То здесь, то там дорогу роет, Как зверь живой, ревет и воет И вдруг утих и смирен стал. (1829) У Лермонтова: Терек воет, дик и злобен, Меж утесистых громад... . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но, склонясь на мягкий берег, Каспий дремлет и молчит; И, волнуясь, буйный Терек Старцу снова говорит... ("Дары Терека", 1839) По камням струится Терек, Плещет мутный вал; Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал... ("Казачья колыбельная песня", 1838) В глубокой трясине Дарьяла, Где роется Терек во мгле... Лишь Терек в теснине Дарьяла Гремя нарушал тишину; Волна на волну набегала, Волна погоняла волну. ("Тамара", 1841) Из всех этих примеров видно, как слово "Терек", входя в русский поэтический язык, приобрело высокоторжественное звучание. Пушкин ставил его в среду величавых славянизмов, окружал стремительными, динамичными и возвышенными глаголами. Лермонтов вскрывал его звуковой строй, ставя рядом фонетически близкое к нему - благодаря совпадению первого слога - слово теснина, слова буйный, злобен, воет, похожие на него благодаря расположению ударения (по схеме хорея). Кажется, слово "Терек" уже закрепилось в нашем сознании таким, каким его создали поэты прошлого века. Но пришел Маяковский, и вот что его стих делает с названием кавказской реки: От этого Терека в поэтах истерика. Я Терек не видел. Большая потерийка. Из омнибуса вразвалку сошел, поплевывал в Терек с берега, Совал ему в пену палку. ("Тамара и Демон", 1924) И вдруг мы видим, что торжественное Терек может быть даже смешным. Оно рифмуется с истерикой и, что совсем уже неожиданно, с пренебрежительно-уменьшительным потерийка. Маяковский так играет звуками, так нагнетает внутренние рифмы - в каждой строке они есть,- что музыкальный образ, созданный Пушкиным и Лермонтовым, не может не распасться: ведь этот образ был совершенно условным. Впрочем, и распавшись он продолжает жить в нашей памяти как фон, на котором комическое осмысление слова Терек Маяковским звучит особенно выразительно и особенно смешно: величавый Терек, оказывается, можно на слух воспринять как терик - слово с уменьшительным суффиксом (вроде двор дворик, ковер - коврик). Звуковые метафоры Маяковский любил сближать далекие по смыслу, но неожиданно похожие по звучанию слова и таким сближением заново осмыслять звуковую материю поэтических слов. Такое осмысление нужно поэту для каждого данного случая впрочем, иногда оно может приобрести более общее значение и остаться в числе признаков, вообще характеризующих слово. В поэме "Владимир Ильич Ленин" есть такое сочетание: "задолицая полиция". В 1925 году Маяковский написал поэму с любопытным названием "Летающий пролетарий", связав звуковую форму слова пролетарий с глаголом летать или даже пролетать; это сближение - не только в заголовке, но и во многих строках поэмы: Недаром пролетали очищен небий свод. Крестьянин! Пролетарий! Снижайте самолет. Но для Маяковского очень важно, чтобы такие сближения слов были содержательны. Он отрицал в этом смысле практику символистов, когда, по словам Маяковского, "материал бессознательно ощупывался от случая к случаю" и когда "аллитерационная случайность похожих слов выдавалась за внутреннюю спайку, за неразъединимое родство". Зато Маяковского восхищали опыты Велимира Хлебникова - поэта, которого он считал своим учителем и называл Колумбом "новых поэтических материков, ныне заселенных и возделываемых нами". Он приводил строки Хлебникова: Леса лысы. Леса обезлосили. Леса обезлисили... и восклицал: "...не разорвешь - железная цепь". Этой цепи Маяковский противопоставлял звукопись Бальмонта: Чуждый чарам черный челн... и писал об этой строке, что здесь все "само расползается".* ______________ * В.Маяковский. Поли. собр. соч. в 12 т., т. 12. М., Гослитиздат, 1959, с. 24. Слова пар и парус друг другу чужды, но Леонид Мартынов неожиданно открывает их родственность в стихотворении о том, что дизельный двигатель сменил и парусные суда, и пароходы: Нет, Мы не так препятствия тараним. Заменены на наших кораблях И пар И парус Внутренним сгораньем, Чтоб кровь земли Пылала в дизелях. ("Вот корабли прошли под парусами...", 1952) Звуковая похожесть подчеркнула выявленное поэтом смысловое родство слов; она может, напротив, подчеркивать противопоставление понятий: Из смиренья не пишутся стихотворенья, И нельзя их писать ни на чье усмотренье. Говорят, что их можно писать из презренья. Нет! Диктует их только прозренье. (1948) Критики писали о случайной словесной вязи в некоторых стихах Л.Мартынова. Ложное заключение! Мартынов сближает слова, где звучание сходно, и благодаря этой внешней похожести выступает с еще большей отчетливостью их внутренняя противоположность: стихотворенье, то есть поэзия, в известном смысле противоположно и смиренью, и, с другой стороны, чьему-то усмотренью, то есть команде. А презренье к своим врагам, к враждебной поэзии или далекому от нее начальствующему обывателю противоположно мудрому прозренью будущего. Для современной поэзии эти сближения слов-образов очень важны, ими пользуются разные, далекие друг от друга поэты. Путь к таким сближениям показал В.Хлебников, который считал "лес", "лось", "лис" и "лыс" "склонениями корня слова" ("Леса обезлосили. Леса обезлисили"). Итак, в системе стихотворения звуковая перекличка слов становится соответствием, музыкальным образом, входящим в целостную образную систему, созданную поэтом. Поэзия, как сказано, тянется к сжатости, к максимальной концентрированности словесной формы. Можно утверждать, что в стихах существует звуковая или, если угодно, музыкальная метафора: сопряжение слов-понятий по звуковому сходству, которое ведет к расширению смыслового объема каждого из сопрягаемых слов, вступающих в музыкальную перекличку. В строке Маяковского Где он, бронзы звон или гранита грань... смысл каждого из аллитерирующих слов углублен. Рядом с "бронзой" стоит "звон", подчеркивающий свойство бронзы, которое выражено, как мы теперь замечаем, звуками в самом наименовании металла. Звучание слова "грань" рядом с "гранитом" обнажает внутреннюю форму слова, скрытую в нем метафору (глагол "гранить"). Конечно, в таких перекличках нет обязательности - например, слово "брынза" на слух почти не отличается от названия звучного металла, однако оно не вызывает соответствующих ассоциаций. Для их появления необходимо, чтобы значение слова придало составляющим его звукам осмысленность. Если этого не происходит, то возникает внешнее, пустое сопоставление похожих слов, то самое, против чего так энергично протестует Новелла Матвеева в сонете "Созвучия" (1963): Зачем скрывать!- и я люблю созвучья. Простая муза тоже не глуха. Люблю созвучья - веточки и сучья Таинственного дерева - Стиха. Вот только не люблю, когда созвучья Как на сосне березовые сучья. Стихи о слове Что же удивительного в том, что поэтическому слову посвящено так много прекрасных стихотворений? Ведь само по себе слово в поэзии превращается в реальную вещь, имеющую форму, протяженность,- оно выделено всеми средствами стиха, оно становится сгустком звуковой материи и начинает жить самостоятельной жизнью. "Сначала появлялись тонкие белые вены и слабо обрисовывались рука или нога, затем стали видны стекловидные кости и сложная сеть артерий, наконец, мышцы и кожа - сперва в виде легкой туманности, которая быстро становилась все более плотной и непрозрачной". Это Г.Уэллс рассказывает о том, как Человек-невидимка стал доступен зрению. Так и невидимое в прозе слово обретает в стихах зримую материальность. Но герой Уэллса, Гриффин, стал виден, когда умер. Слово же, попадая в стих, приобретая физические свойства и черты, становится - нет, не вещью, это было бы неверное определение, а уж скорее чем-то вроде живого существа. Кто только не писал о поэтическом слове, кто не изумлялся его волшебным качествам, его всемогуществу! Можно было бы составить большую антологию стихов, героем которых является Слово. Немало строк посвятил слову Маяковский - для него оно и орудие творчества-, и вещь, с которой нужно обращаться бережно во избежание неприятностей: Начнешь это слово в строчку всовывать, а оно не лезет нажал и сломал. Зато настоящие, счастливо найденные поэтом слова - грандиозные аккумуляторы жизненной энергии: Эти слова приводят в движение тысячи лет миллионов сердца. ("Разговор с фининспектором о поэзии", 1926) Обращаясь к пролетарским поэтам, Маяковский призывает их к единству действий, к дружной совместной работе: Чем нам делить поэтическую власть, сгрудим нежность слов и слова-бичи, и давайте без завистей и без фамилий класть в коммунову стройку слова-кирпичи. ("Послание пролетарским поэтам", 1926) Последние строки, которые Маяковский оставил в своей записной книжке самые, может быть, потрясающие строки его лирики,- посвящены могуществу поэтического слова: Я знаю силу слов я знаю слов набат Они не те которым рукоплещут ложи От слов таких срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек Бывает выбросят не напечатав, не издав, Но слово мчится подтянув подпруги, звенит века и подползают поезда лизать поэзии мозолистые руки. Я знаю силу слов... (Маяковский набросал эти строки почти без знаков препинания - мы так их и воспроизводим.) Строем своей песенной поэзии далек от Маяковского А.Прокофьев. Но и для него слово - один из важнейших героев его стихов. Кем только оно не оборачивается на наших глазах! Слово меняет облик - от страницы к странице, от строки к строке. И каждый облик слова-оборотня возможен, он соответствует нашему о нем представлению. Вот в одном только стихотворении какая горсть метафор, как будто противоречащих друг другу, а на деле охватывающих слово с разных сторон: Слова мы не на паперти Выпрашиваем где-то, Они у нас на скатерти Сверкают, самоцветы. Они у нас рассеяны, Из золота отлиты, Они у нас весенние, Дождем весенним мыты. Они у нас, они у нас... Они как молнии из глаз. (1960) Метафоры обгоняют друг друга, пересекаются, сплетаются. Слова оборачиваются то девушками, то слитками, то самолетами, то мотыльками, то пряниками. А потом они предстают нам солдатами Я вывожу их утром рано, И на путях моих крутых Любовно смотрят ветераны На новобранцев молодых, Поставленных в полки и роты В моем разбуженном краю... или рабочими ребятами, которые Все шли и, словно в проходной, сдавали номера... или диковинными зверьками, как в стихотворении, посвященном Николаю Тихонову: С тобой давно мы ладом ладили, Сдружила крепко нас Нева, Где мы с тобой не только гладили, Но и ерошили слова! Поэзия слова у Прокофьева иная, чем у Маяковского, потому что и само слово в песенной поэзии Прокофьева иное, чем у его старшего собрата. Несмотря на необузданную метафоричность, у Маяковского прямой смысл ораторского слова, в котором концентрируется гигантская энергия мысли и чувств, всегда точен. У Прокофьева слово не столько значит, сколько поет, переливается звуковыми оттенками и ладами, растворяется в стремительном напеве, который закручивает, не позволяет вглядеться в отдельное слово. Мастером такого народно-песенного слова был Борис Корнилов, как никто умевший заставить слово плясать, петь, переливаться, словно лады гармоники: На краю села большого пятистенная изба... Выйди, Катя Ромашова, золотистая судьба. Косы русы, кольца, бусы, сарафан и рукава, и пройдет, как солнце в осень, мимо песен, мимо сосен, поглядите, какова. У зеленого причала всех красивее была, сто гармоник закричало, сто девчонок замолчало это Катя подошла. Пальцы в кольцах, тело бело, кровь горячая весной, подошла она, пропела: - Мир компании честной. ("Прощание", 1934) Поэзия слова у Маяковского с одной стороны, у Корнилова и Прокофьева с другой - разная потому, что эти поэты по-разному воспринимают функцию слова в стихе. Слово и тут и там превращается в образ, но это различные по качеству своему образы. У Маяковского каждое слово - всеми средствами синтаксиса и ритма - выделено, оно сгущает в себе Множество смыслов, интонацию, переживание. Каждое слово Маяковского произносится не в общем потоке фразы, а отдельно, оно как бы выкрикивается. Попробуйте прочитать цельной фразой строку: "Шкурой ревности медведь лежит когтист", и вы ровно ничего не поймете. Стих этот значит, однако, вот что: ревность утихла, или, в метафорической системе Маяковского, когтистый медведь ревности затих, и теперь он лежит смирно, как шкура (шкурой). И Маяковский написал эти слова в строке так, чтобы почти каждое отчеканивалось отдельно: Шкурой ревности медведь лежит когтист. ("Юбилейное", 1924) Прокофьеву и Корнилову система выделения слов чужда. Строй их стихов противоположен: слова сливаются в единый мелодический поток, который у них оказывается важнее отдельных слов. Совсем иное отношение к поэтическому слову у Вадима Шефнера, мастера слова точного, полносмысленного, весомого, тщательно отобранного. В стихотворении "Слова" (из сборника "Нежданный день" (1956) Шефнер пишет: ...Словом можно убить, словом можно спасти, Словом можно полки за собой повести. Словом можно продать, и предать, и купить, Слово можно в разящий свинец перелить. Но слова всем словам в языке у нас есть: Слава, Родина, Верность, Свобода и Честь. Повторять их не смею на каждом шагу, Как знамена в чехле, их в душе берегу. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Пусть разменной монетой не служат они Золотым эталоном их в сердце храни! И не делай их слугами в мелком быту Береги изначальную их чистоту. Когда радость - как буря иль горе - как ночь, Только эти слова тебе могут помочь! А Осипа Мандельштама терзает то, что слово не соответствует явлению или мысли, что оно существует отдельно от называемых им вещей, что оно никогда не может с этими вещами или мыслями отождествиться. Поэтому так часто он пишет о слове забытом, непроизнесенном, умершем, превратившемся в тень и, как продолжает Мандельштам, обращаясь к древнегреческой мифологии, спустившемся в царство мертвых, в подземные чертоги Аида: Я слово позабыл, что я хотел сказать. Слепая ласточка в чертог теней вернется, На крыльях срезанных, с прозрачными играть. В беспамятстве ночная песнь поется. Не слышно птиц. Бессмертник не цветет. Прозрачны гривы табуна ночного. В сухой реке пустой челнок плывет. Среди кузнечиков беспамятствует слово... (1920) Слово бесконечно богато возможностями, и, становясь фактом поэзии, оно разными путями превращается в образ. Это может быть образ музыкальный, пластический, ассоциативный, стилистический. Для нас, однако, важно подчеркнуть то общее, что объединяет всех поэтов,- превращение слова в образ. глава пятая. Ритм "Раскрыв глаза, гляжу на яркий свет, И слышу сердца ровное биенье, И этих строк размеренное пенье, И мыслимую музыку планет. Все - ритм и бег. Бесцельное стремленье! Но страшен миг, когда стремленья нет." Иван Бунин Хаос и космос Одна из древнейших книг человечества, которая так и называется- Библия, то есть Книга (точнее - "книги"), начиналась с рассказа о том, как Бог из первобытного хаоса создал космос. Хаос - это непроницаемый мрак, отсутствие законов, господство непознанных и непознаваемых случайностей. Космос - это устроенная Вселенная. По библейской легенде, сотворение мира Богом Саваофом - это прежде всего сотворение света: появилось чередование дня и ночи, лета, зимы, весны и осени. В бескрайний, таинственный и поэтому страшный мир был внесен ритм - и этот мир сразу приблизился к человеку, стал доступен его чувствам и разуму, стал обжитым и понятным. Легенда о сотворении мира из библейской "Книги Бытия" отражает процесс его познания, его приближения к человеку. Разум уловил ритм, ощутил его. А ритм - это порядок, гармония, равномерное и стройное движение. Люди постепенно проникались пониманием того, что окружающая их природа подчиняется законам ритма. Ритмично движется время: день сменяется ночью, ночь - днем, одно время года другим. Ритмично бьется сердце. Ритмично чередуются вдох и выдох. Что такое ходьба? Это движение мышц, ведущее к тому, что мы в определенном ритме переставляем ноги и в таком же ритме размахиваем руками. И чем равномернее мы дышим, тем нам легче идти или бежать. Чем ритмичнее мы движемся, тем нам легче совершать работу - любую, как бы она ни была трудна. В "Анне Карениной" Толстой рассказывает о том, как Константин Левин пошел с мужиками косить, как ему поначалу было мучительно трудно, но как он, втянувшись в ритм крестьянского труда, стал ощущать огромное наслаждение от косьбы. Наслаждение это появилось только тогда, когда он понял красоту равномерной работы: "Старик, прямо держась, шел впереди, ровно и широко передвигая вывернутые ноги, и точным и ровным движением, не стоившим ему, по-видимому, более труда, чем маханье руками на ходьбе, как бы играя, откладывал одинаковый, высокий ряд. Точно не он, а одна острая коса сама вжикала по сочной траве". Левин проникается ритмом косьбы, и еще другим ритмом - чередования труда и отдыха. Первый легко ощутить, к нему привыкнуть просто: взмах-другой, взмах-другой, вжик-вжик-вжик... А вот между полосами труда, отдыха, и снова труда, и снова отдыха не сразу ощутишь соизмеримость. "В самый жар косьба показалась ему не так трудна. Обливавший его пот прохлаждал его, а солнце, жегшее спину, голову и засученную по локоть руку, придавало крепость и упорство в работе; и чаще и чаще приходили те минуты бессознательного состояния, когда можно было не думать о том, что делаешь. Коса резала сама собой. Это были счастливые минуты. Еще радостнее были минуты, когда, подходя к реке, в которую утыкались ряды, старик обтирал мокрою густою травой косу, полоскал ее сталь в свежей воде реки, зачерпывал брусницу и угощал Левина. - Ну-ка, кваску моего! А, хорош?- говорил он, подмигивая. И действительно, Левин никогда не пивал такого напитка, как эта теплая вода с плавающею зеленью и ржавым от жестяной брусницы вкусом. И тотчас после этого наступала блаженная медленная прогулка с рукой на косе, во время которой можно было отереть ливший пот, вздохнуть полною грудью и оглядеть всю тянущуюся вереницу косцов и то, что делалось вокруг, в лесу и в поле. Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а коса двигала за собой все сознающее себя, полное жизни тело, и, как бы по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты" ("Анна Каренина", ч.III, гл.V). Левин, как видим, испытал благотворную силу двух ритмов: малого - и большого, частого - и редкого. Левин ощутил высокое наслаждение и от того, как "коса резала сама собой", и от того, как "наступала блаженная медленная прогулка с рукой на косе...". Первый, частый, совпадал с ритмом дыхания потому он был очень определенно, очень непосредственно осязаем физически. Второй, редкий, давал не меньшую, а даже большую радость, но как ритм он был осязаем гораздо менее непосредственно, его физическое воздействие казалось не столь определенным, не столь осознанным. Толстой повествует о своем герое, тщательно анализирует его ощущения, его "минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а коса двигала за собой все сознающее себя, полное жизни тело", рассматривает его движения, благодаря которым "работа правильная и отчетливая делалась сама собой". Проза говорит о ритме, но не выражает его напрямую. Иное дело - стихи. В стихах косьба может воплотиться со свойственной этому трудовому процессу ритмической регулярностью: в них получает звуковое выражение и малый ритм, и большой. Вот как это дано в поэме А.Твардовского "Дом у дороги" (1942-1946): В тот самый час воскресным днем, По праздничному делу, В саду косил ты под окном Траву с росою белой. Трава была травы добрей Горошек, клевер дикий, Густой метелкою пырей И листья земляники. И ты косил ее, сопя, Кряхтя, вздыхая сладко. И сам подслушивал себя, Когда звенел лопаткой: Коси, коса, Пока роса, Роса долой И мы домой. Таков завет и звук таков, И по косе вдоль жала, Смывая мелочь лепестков, Роса ручьем бежала. Покос высокий, как постель, Ложился, взбитый пышно, И непросохший сонный шмель В покосе пел чуть слышно. И с мягким махом тяжело Косье в руках скрипело. И солнце жгло, И дело шло, И все, казалось, пело: Коси, коса, Пока роса, Роса долой И мы домой. Здесь ритм труда звучит в четком чередовании четырехстопных и трехстопных строк ямба, в регулярном возвращении рифмующих окончаний, в членении многих стихов, распадающихся на равные полустишия: В тот самый час // воскресным днем... Трава была // травы добрей... Таков завет // и звук таков... И солнце жгло, // и дело шло... Ритм еще и в том, что каждая строфа-четверостишие представляет собой законченную фразу. В каждой из таких фраз-строф ровно по 30 слогов (8 + 7 + 8 + 7 = 30), и многие слова внутри строф скреплены сходными звуками, которые соединяют эти слова между собой, делают словосочетания как бы неразрывными, безусловными, неизменными: Таков завет и звук таков... Здесь повторяются все звуки: таков - таков, завет - звук. "Роса ручьем..." - эти слова скреплены начальным согласным р. Покос высокий, как постель, Ложился, взбитый пышно, И непросохший сонный шмель В покосе пел чуть слышно. Здесь особенно много звуковых скреп: в словах "покос высокий" - слоги кос - сок; в словах "покос - постель" звуки по-с - пос, а еще как добавляет к слову "постель" недостающий ему звук к: Покос... как постель. А дальше: ...взбитый пышно, И непросохший сонный шмель В покосе пел чуть слышно. И с мягким махом... Насыщенная звукопись усиливает ощущение ритмичности. Это, так сказать, малый ритм, или, если назвать его научным термином, микроритм. Но есть и другой, более широкий, заложенный в композиции этого эпизода. Он построен так: 3 строфы, то есть 30 + 30 + 30 слогов, и затем как бы припев, народная присказка, четыре короткие строки: Коси, коса, Пока роса, Роса долой И мы домой. Затем снова 3 строфы, то есть опять 30 + 30 + 30 слогов, и снова тот же припев. Значит, композиционная схема такая: 3 строфы - припев, 3 строфы припев. А в припеве концентрированы в чистейшей форме ритмические свойства каждого из четверостиший, которые там рассредоточены, а здесь собраны в фокус. Это такие свойства: распадение исходной стиховой строки на два равных полустишия (подкрепленное и графически); глубокие внутренние рифмы, связывающие конец полустишия с концом стиха, то есть четвертый слог с восьмым (коса - роса, долой - домой); звуковые скрепы, соединяющие между собой слова: коси - коса - пока - роса - роса - долой - домой... Это, наконец, редкий по четкости ритм, при котором реализуются все ударения метрической схемы; все слова - двухсложные, несущие ударение на втором слоге: __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ Итак, композиционными средствами создан большой ритм, или, если назвать его научным термином, макроритм. Впрочем, мы рассмотрели только один эпизод из поэмы "Дом у дороги" - он и сам подчинен еще более обширному ритмическому закону, по отношению к которому макроритм рассмотренного эпизода будет микроритмом. Но это уже особый вопрос, которого мы здесь касаться не будем. Разумеется, и проза обладает своим ритмом. Но это ритм композиционный, столь же трудноуловимый непосредственно, на слух или на глаз, как трудно было Константину Левину уловить ритмичность чередований труда и отдыха,- он ее чувствовал, но не осознавал. В эпизоде из "Анны Карениной", который мы цитировали, есть несомненный ритм, мы его бессознательно чувствуем, но чтобы отдать себе в нем отчет, надо подвергнуть текст обстоятельному анализу. Ритм стихов, воспроизводящий в данном случае ритм трудового процесса, дан нам в непосредственном ощущении и осознается мгновенно - на слух и на глаз. Очень точно писал об этом С.Я.Маршак: "Как спорый и ладный труд человека, как его походка, пляска, пенье, плаванье, так и стихи подчинены ритму и согласованы с дыханием. Потому-то они и обладают замечательной способностью передавать движение, работу, борьбу,- если только это не изнеженные, лишенные мускулов, стихи".* ______________ * С.Маршак. Ради жизни на земле. Об Александре Твардовском. М., "Советский писатель", 1961, с. 19. Стих может воспроизводить любые ритмы - и простые, и очень сложные. К простым относятся, например, ритмы марша. Редьярд Киплинг так передает движение британских солдат, шагающих колонной по африканской пустыне: День - ночь - день - ночь - мы идем по Африке, День - ночь - день - ночь - всё по той же Африке (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!) Отпуска нет на войне! Восемь - шесть - двенадцать - пять - двадцать миль на этот раз, Три - двенадцать - двадцать две - восемнадцать миль вчера (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!) Отпуска нет на войне! Брось - брось - брось - брось - видеть то, что впереди. (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!) Все - все - все - все от нее сойдут с ума, И отпуска нет на войне! Ты - ты - ты - ты - пробуй думать о другом, Бог - мой - дай - сил - обезуметь не совсем! (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!) Отпуска нет на войне! Счет - счет - счет - счет - пулям в кушаке веди, Чуть - сон - взял - верх - задние тебя сомнут, (Пыль - пыль - пыль - пыль - от шагающих сапог!) Отпуска нет на войне!.. (Перевод Ады Оношкович-Яцына, 1922) Ритмический строй стихотворения передает тяжелый, равномерный шаг пехотинцев, измученных отупляющим однообразием бесконечного, сводящего с ума походного марша. А вот совсем другой пример - стихотворение Николая Заболоцкого "Прощание", созданное в декабре 1934 года и посвященное памяти С.М.Кирова. Привожу пока две строфы из трех: Прощание! Скорбное слово! Безгласное темное тело. С высот Ленинграда сурово Холодное небо глядело. И молча, без грома и пенья, Все три боевых поколенья В тот день бесконечной толпою Прошли, расставаясь с тобою. В холодных садах Ленинграда, Забытая в траурном марше, Огромных дубов колоннада Стояла, как будто на страже. Казалось, высоко над нами Природа сомкнулась рядами И тихо рыдала и пела, Узнав неподвижное тело. Эти медлительные строки трехстопного амфибрахия с однообразными, мучительно-монотонными женскими окончаниями перекрестных и парных рифм звучат, как траурный марш. Не следует думать, что сплошные женские окончания всегда монотонны - так звучат они здесь благодаря всей совокупности ритмических средств, использованных Заболоцким. Ритмический строй стихотворения таков, что каждая из этих строк, даже если она и не представляет собой законченное синтаксическое целое, непременно произносится отдельно, с равномерно-торжественной скорбной интонацией. Третья строфа стихотворения Заболоцкого гласит: Но видел я дальние дали И слышал с друзьями моими, Как дети детей повторяли Его незабвенное имя. И мир исполински прекрасный Сиял над могилой безгласной, И был он надежен и крепок, Как сердца погибшего слепок. В "Прощании" отчетлив ритм каждого стиха, то есть ритм метрический это, как мы уже говорили, трехстопный амфибрахий: __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ Такой размер не новость для русского стихосложения. Но вот его привычный облик - в стихотворении А.Фета "Воздушный город": Вон там на заре растянулся Причудливый хор облаков: Все будто бы кровли, да стены, Да ряд золотых куполов. Фетовское стихотворение состоит из трех таких строф-четверостиший, причем движение строфы разнообразится тем, что чередуются окончания мужские и женские: растянулся - облаков - стены - куполов. Дополнительное разнообразие вносится тем, что нечетные строки не рифмованы: растянулся стены. Другой вариант того же размера - в поэме Н.Тихонова "Киров с нами" (1941): Разбиты дома и ограды, Зияет разрушенный свод, В железных ночах Ленинграда По городу Киров идет. Боец, справедливый и грозный, По городу тихо идет. Час поздний, глухой и морозный... Суровый, как крепость, завод. В отличие от фетовского варианта, здесь рифмуются не только четные, но и нечетные строки; в отличие от варианта Заболоцкого, четные строки имеют у Тихонова мужское окончание; этих особенностей достаточно, чтобы интонационный строй речи оказался совершенно другим: как у Заболоцкого, тут слышится маршевый ритм, но тихоновский марш далек от траурного, он динамичен и мужествен. Повтор мужской рифмы у Тихонова лишен медленности - он звучит, как мерные шаги солдата, гулко ударяющие в мостовую: свод - идет - завод. Заболоцкий же, рискуя быть заунывным, нагнетает одни только женские окончания: слово - тело - сурово - глядело - пенья - поколенья - толпою тобою. Кроме того, Заболоцкий строит строфу не из четырех, а из восьми стихов, которые соединены по схеме: A B A B C C D D. Эта сложная конструкция возвращается трижды. Читая третью строфу, мы уже совсем отчетливо воспринимаем траурный характер этого ритмического движения. Есть еще одна звуковая особенность, которая соединяет все восьмистишие, всю строфу в одно целое. Так, в первой строфе четыре рифмы - A, B, C и D. Но рифмующие слова объединены общими гласными звуками - о и е: слово - сурово - толпою - тобою тело - глядело - пенья - поколенья Во второй строфе эта общность слышна еще более ясно - а объединяет 6 стихов, а в последних двух возвращается звук е: Ленинграда - марше колоннада - страже - нами - рядами. И потом - с повторением уже прозвучавших в первой строфе слов: пела - тело. В третьей, заключительной строфе господствует тот же гласный звук а: дали - повторяли - прекрасный - безгласный. Может показаться, что мы этих повторений (ассонансов) не слышим. Нет, слышим, хотя и не всегда их осознаем. Они действуют на наше эмоциональное восприятие, даже и не достигая иногда порога сознания. Конечно, в стихотворении того же Заболоцкого "Север" (1936) можно и не заметить, вернее, не осознать некоторых особенностей его звукового строя: В воротах Азии, среди лесов дремучих, Где сосны древние стоят, купая в тучах Свои закованные холодом верхи; Где волка валит с ног дыханием пурги; Где холодом охваченная птица Летит, летит и вдруг, затрепетав, Повиснет в воздухе, и кровь ее сгустится, И птица падает, замерзшая, стремглав... Но прислушаемся - как гудит ветер, как "дыхание пурги", валящее даже волка с ног, слышится в каждой строке в открытых гласных а, о, у: воротах Азии, лесов дремучих, сосны, тучах, закованные холодом, волка, дыханием, холодом охваченная... Так и хочется прочесть, растягивая эти звуки: В воро-о-отах А-а-азии, среди лесо-о-ов дрему-у-учих, Где со-о-осны древние стоят, купа-а-а-ая в ту-у-учах Свои зако-о-ованные хо-о-олодом верхи... И совсем иначе дан в звуках полет птицы - он пронизан звуком и: птица, летит, летит, повиснет, сгустится... Впрочем, это другая тема, хотя она и связана с интересующей нас в этой главе проблемой поэтического ритма. Потому что ритм поэзии организует хаос языка, сообщая ему стройность и гармоничность космоса. Он делает ощутимой гармонию, которую он не столько навязывает фактам речи, сколько извлекает из них, из их сочетаний. Герцен писал: "Речи... необходим ритм, как он необходим морю, которое мерными стопами вовеки нескончаемых гекзаметров плещет в пышный карниз Италии". Ритм моря и ритм речи - об этом единстве природы и искусства писали не раз. Вот, например, у Пушкина: В гармонии соперник мой Был шум лесов, иль вихорь буйный, Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой, Иль шепот речки тихоструйной. ("Разговор книгопродавца с поэтом", 1824) В сущности, всякий хаос - это непознанный космос. Несколько столетий назад люди считали движение планет хаотичным, теперь они знают, что это движение подчинено строгим математическим законам, что оно ритмично. Теперь не только физики знают, что движение и электронов, и других частиц микромира подчинено законам своего ритма. Искусство, прежде всего поэзия и музыка, провидели издавна ритмическую сущность мира. Может быть, это и имел в виду Лев Толстой, когда писал: "Слушая музыку и задавая себе вопрос: почему такая и в таком темпе, вперед как бы определенная последовательность звуков? я подумал, что это от того, что в искусстве музыки, поэзии художник открывает завесу будущего - показывает, что должно быть. И мы соглашаемся с ним, потому что видим за художником то, что должно быть или уже есть в будущем" (Дневник 1904 года, запись от 2 августа). Сколько есть ритмов? А.К.Толстому принадлежит стихотворение из восьми строк, опубликованное в 1854 году и ставшее широко известной песней,- по меньшей мере десять композиторов написали к нему музыку. Вот оно: Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку, Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж сплеча! Коли спорить, так уж смело, Коль карать, так уж за дело, Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой! Эти строки запоминаются, достаточно прочесть их два-три раза, прежде всего потому, что они проникнуты неотразимым ритмом, мгновенно покоряющим слух и память. Под ритмом принято понимать равномерное чередование соизмеримых элементов. Позднее мы объясним это определение. А сейчас посмотрим, что же именно, какие "элементы" чередуются или повторяются в стихотворении Алексея Толстого. 1. Прежде всего мы замечаем, что каждая строка стихотворения заключает в себе одну фразу, грамматически вполне законченную, а каждая фраза укладывается в одну строку стихотворения. Восемь строк - восемь фраз. Все они равновелики, в каждой из них - 8 или 7 слогов (8-8-7-7-8-8-7-7). 2. Все восемь фраз, а значит и строк, удивительно близки друг другу. Если отвлечься от смысла слов, то все строки звучат почти одинаково - в основе каждой из них такая схема: Коль (та-та), так (та-та-та-та) 3. Во всех строках, кроме последней, второе слово - глагол в неопределенной форме: любить, грозить, ругнуть, рубнуть, спорить, карать, простить. 4. Все восемь строк сходны по тому, как в каждой из них распределяются ударения. Общая схема такая: Коль любить, так без рассудку... Постоянно повторяется группа из двух слогов - первый ударный, второй безударный: _/_ __. Как мы знаем, такая повторяющаяся группа из ударного и безударного слогов называется стопа. В каждой из наших восьми строк содержится по четыре стопы. В случае, когда в стопе первый слог ударный, а второй безударный, перед нами хорей. Значит, размер стихотворения четырехстопный хорей. 5. Однако то, что мы сказали до сих пор о размере,- неполно. На самом же деле в реальном стихе существуют не все четыре ударения. Например, на предлог "без" ударение не падает - оно здесь только подразумевается. Поэтому подлинное распределение ударений в первой строке будет несколько отличаться от схемы. Оно выглядит так: _/_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ Мы поставили нолик над тем слогом, который должен быть ударным по схеме, но в действительности ударения лишен. Так же и дальше, в других строках, от первой до шестой: всюду схема будет такая же. Выписываем эти строки, заключая в скобки те слова или слоги, которые должны быть ударными по схеме, а на самом деле безударны: Коль любить, так (без) рассудку, Коль грозить, так (не) на шутку, Коль ругнуть, так (сго)ряча, Коль рубнуть, так (уж) сплеча. Коли спорить, (так) уж смело, Коль карать, так (уж) за дело... От этой закономерности отклоняются последние две строки - в них звучат все четыре ударения четырехстопного хорея: _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ Почему? Об этом поговорим позднее. Пока скажем только, что и отклонение имеет смысл, а потому может быть без труда объяснено. Итак, из восьми строк стихотворения А.Толстого шесть - четырехстопный хорей с пропуском ударения в третьей стопе. Как мы помним, пропуск ударения называется пиррихий. 6. Читая стихотворение, мы делаем на определенных местах как бы остановку, паузу; такие паузы всегда возникают на концах строк. Но в стихотворении А.Толстого есть еще паузы, возникающие на постоянном месте после третьего слога: Коль любить, // так без рассудку, // Коль грозить, // так не на шутку... // Схематически это выглядит так: _/_ __ _/_ // __ _°_ __ _/_ __ // _/_ __ _/_ // __ _°_ __ _/_ __ // и т.д. Паузы внутри строк, возникающие на строго определенном месте, называются цезурами. В нашем стихотворении почти всюду наблюдается цезура после третьего слога. Исключение из этой закономерности только одно - пятая строка. Значит, и распределение пауз в стихотворении носит ритмический характер. 7. Строки стихотворения объединяются в группы по две строки, имеющие созвучные окончания,- рифмы. Рифмуют между собой слова: рассудку - шутку; сгоряча - сплеча; смело - дело; душой - горой. Иначе говоря, в соседних двух строках всегда совпадают последние звуки: удку-утку (в слове рассудку д произносится как т, и совпадают, значит, все четыре звука: у-т-к-у), яча-еча (в словах сгоряча и сплеча я и е тоже произносятся почти одинаково), ело-ело, ой-ой. После того как вы прочитали первые четыре строки, вы уже ожидаете для следующих четырех точно такого же порядка рифм, и ваше ожидание оправдывается: соседние стихи и в самом деле связаны рифмами так же, как это было в первых четырех стихах. 8. Однако рифм больше, чем мы сказали. Рифмуют не только последние слова соседних строк, но и глаголы внутри строк. В первой и второй строках: Коль любить... Коль грозить... В третьей и четвертой строках эти внутренние рифмы еще более звучные, потому что рифмующие между собой глаголы отличаются только одним согласным звуком (г-б): Коль ругнуть... Коль рубнуть... 9. Кроме рифм, совпадают между собой и многие другие звуки. Например, в первой и второй строках - и целые слова коль, так, и гласные е, а, у: ...без рассудку ...не на шутку Приведем еще раз первые две строки и подчеркнем все совпадающие звуки: Коль любить, так без рассудку, Коль грозить, так не на шутку... В этих двух строках общих звуков гораздо больше, чем разных. Общие: Коль ...ить, так ...е ...а ...утку... Разные: ... люб... б...з р...с... ... гроз... н... н... ш... В третьей и четвертой строках тоже подчеркнем совпадающие звуки: Коль ругнуть, так сгоряча, Коль рубнуть, так уж сплеча! И здесь гораздо больше общих звуков, чем разных. Общие: Коль ру...нуть, так... с ...еча... Разные: ...г... гор... ...б... уж ...пл... 10. Окончания строк, как мы видели, группируются парами благодаря рифмам, объединяющим соседние строки. Но существует еще одна закономерность, на этот раз более общая - она связывает все стихотворение. Дело в том, что чередуются между собой окончания женские (с ударением на предпоследнем слоге) и окончания мужские (с ударением на последнем слоге). ... рассудку! ... шутку ... сгоряча ... сплеча ... смело ... дело ... душой ... горой Значит, и в этом отношении мы видим регулярное ритмическое чередование - чередование ударений двух разных типов. 11. Стихотворение состоит из восьми строк, которые объединены в две группы по четыре строки - строфы. Строфы, как видим, тоже повторяются. В стихотворении А.Толстого обе строфы и похожи, и в то же время как бы противопоставлены. О сходстве уже говорилось выше - у них много общего. Но есть и существенные различия. В первой строфе строки связаны крепче: каждая из них содержит цезуру после третьего слога; перед цезурой всюду глаголы, и все глаголы попарно связаны внутренними рифмами; все строки одинаковы в смысле распределения ударений - всюду на третьей стопе пиррихий. Во второй же строфе нет ни одного из этих признаков: первая строка лишена цезуры, в третьей и четвертой нет пиррихиев, в последней строке вместо глагола существительное, к тому же и слово это не двусложное, как всюду до сих пор, а односложное - пир. Особенности заключительных двух строк мы объясним позднее. Сейчас же заметим, что отсутствие цезуры в начале второй строфы играет особую роль: оно дает почувствовать, что перед нами другая строфа, которая, как сказано, похожа на первую и в то же время не похожа на нее. И все-таки в общем строй второй строфы повторяет первую. Мы и тут имеем дело с ритмическим чередованием. Теперь подведем общий итог и для этого повторим, какие же элементы в стихотворении Алексея Толстого образуют его ритм. Таковыми оказались: 1) равные по количеству слогов (попеременно 8 и 7) фразы; 2) одинаковая синтаксическая форма этих фраз везде - в каждой строке; 3) повторение одних и тех же глагольных форм на том же месте в строках (фразах); 4) общая для всех строк метрическая схема - четырехстопный хорей; 5) реальное распределение ударений, то есть соотношение метрической схемы с пиррихиями; 6) распределение пауз в конце строк и внутри них - цезуры; 7) концевые рифмы; 8) внутренние рифмы; 9) прочие совпадающие звуки; 10) чередование мужских и женских окончаний; 11) строфы-четверостишия. Постараемся теперь все же объяснить, почему последние две строки несколько отличаются от других. Обе они, как говорят, полноударны, то есть в них нет пропущенных ударений, пиррихиев: Коль простить, так всей душой, Коли пир, так пир горой. В схеме эти строки выглядят так: _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ Как мы уже заметили, последняя строка еще и в ином отношении отличается от предыдущих - в ней одной центральное слово не глагол в неопределенной форме, а существительное: пир; в ней одной оно повторяется дважды; в ней одной оно содержит не два слога, а один. Почему? В стихотворении, где все составляющие его элементы образуют ритмическое целое, наибольшую выразительность приобретает такая строка, которая этот ритм нарушает. Чем ощутимее ритм, тем выразительнее и его нарушение. Последняя строка в том стихотворении, которое мы разбираем, должна звучать именно как последняя, а чтобы мы почувствовали конец, она и должна отличаться от всех предыдущих. К тому же она и самая важная. Ведь содержание стихотворения, его сюжет, представляет собой не простое случайное перечисление разных нравственных требований, предъявляемых поэтом к самому себе и читателям,- эти требования подчинены строгой логической последовательности. В первой строке говорится о том, как надо любить. Дальше в пяти строках - о том, как бороться со своими противниками: грозить, ругать, рубить сплеча, спорить, карать. В седьмой вражда кончается победой: противник повержен, и теперь идет речь о прощении, полном и безоговорочном прощении побежденного врага. Наконец, в восьмой строке мы возвращаемся к началу: в этом пире, наверное, будут участвовать и друзья, и прежние противники. Вот почему седьмая и восьмая строки отличаются от предыдущих: там была тема вражды, здесь - тема прощения и торжества; новую тему выделяет полноударность последних двух строк. А восьмая, последняя, строка подводит итог всем жизненным советам, сформулированным в стихотворении, и отличается еще больше от всех предшествующих, хотя в то яге время большинством ритмических элементов связана с ними: Коли пир, так пир горой! Не правда ли, тут вспоминается стихотворение Пушкина "Пир Петра Первого" (1835) - о милосердии великого царя, который ...с подданным мирится; Виноватому вину Отпуская, веселится; Кружку пенит с ним одну; И в чело его целует, Светел сердцем и лицом; И прощенье торжествует, Как победу над врагом. Ритм - это та форма закономерности, которой подчинена речь в поэзии. В стихотворении А.Толстого нет, пожалуй, ни одного, даже самого малого, элемента речи, который оказался бы вне такой закономерности,- ни одного слова, ни одного звука, даже ни одной паузы. Мы видим здесь разные формы ритма: ритм ударений (метрический), ритм фраз (синтаксический), ритм пауз, ритм звучаний (концевые, внутренние рифмы), ритм окончаний строк чередования мужских и женских рифм (каталектика), ритм строф. Все эти формы ритма существуют во взаимосвязи, все они вместе, сообща служат смыслу. Каждая из них несет дополнительный смысл, каждая помогает создать то, что называется содержанием поэтического произведения. Читая и разбирая стихи, нужно уметь видеть, какой тип ритма в каждом данном случае преобладает. Первое отступление о строфах. Песня Иногда внешний ритм выступает вперед и производит на читателя или слушателя наиболее яркое впечатление. Это обычно бывает в песнях. Вот, скажем, начало одной из песен Роберта Бернса в переводе С.Маршака, "Свадьба Мэгги": Ты знаешь, что Мэгги к венцу получила? Ты знаешь, что Мэгги к венцу получила? С крысиным хвостом ей досталась кобыла. Вот именно это она получила. Ты знаешь, во что влюблена она пылко? Ты знаешь, во что влюблена она пылко? У Мэгги всегда под подушкой бутылка. В бутылку давно влюблена она пылко. И так далее. Все стихотворение строится на песенных повторах: повторяют друг друга полностью первая и вторая строки каждой строфы, их повторяет хотя и не полностью, с вариантами - четвертая строка. Все строфы построены одинаково, по одной и той же формуле: две строки - повторенный вопрос; третья строка - смешной ответ; четвертая - вариант ответа с повторением последнего слова вопроса, то есть первого рифмующего слова. Итак: ритм повторов - полных и частичных; ритм вопросов и ответов; ритм одинаковых синтаксических форм; ритм одинаковых слов, с которых начинаются все четыре строфы. Каждая из четырех строф начинается почти одинаково: Ты знаешь, что... Ты знаешь, во что... А знаешь, как... А знаешь, чем... В тексте песни повторы оправданы тем, что они дают возможность по-разному произносить одинаковые строки: даже если не знать мелодии, на которую песню надо исполнять, одна и та же строка в первый и второй раз непременно будет звучать по-разному. Это еще яснее видно в другой песне Бернса-Маршака: В полях, под снегом и дождем, Мой милый друг, Мой бедный друг, Тебя укрыл бы я плащом От зимних вьюг, От зимних вьюг. А если мука суждена Тебе судьбой, Тебе судьбой, Готов я скорбь твою до дна Делить с тобой, Делить с тобой. Можно даже и не владеть искусством художественного чтения - все равно всякий читатель вторую из этих повторяющихся строк произнесет иначе, чем первую, с другой интонацией: голос будет чуть понижен, чуть замедлен, наполнится большей торжественностью. Даже такие полные повторения содержательны. Вообще же в песнях ритмичность бывает доведена до очень высокой степени, а те стихотворения, которые отличаются высокой ритмичностью, часто становятся песнями (как и рассмотренное выше стихотворение А.Толстого). Неудивительно, что, например, стихотворение второстепенного поэта Н.Д.Иванчина-Писарева "Тебя забыть" (1819) превратилось в популярный романс: Тебя забыть!- и ты сказала, Что сердце может разлюбить. Ты ль сердца моего не знала? Тебя забыть! Тебя забыть - но кто же будет Мне в жизни радости дарить? Нет, прежде Бог меня забудет... Тебя ль забыть? Тебя забыть и, свет могилой Назвав, как бремя жизнь влачить? Могу ль, могу ль, о друг мой милый, Тебя забыть? Таких строф - шесть, каждая из них начинается и кончается одним и тем же вопросом или восклицанием: "Тебя забыть...", каждая строится по той же схеме - с укороченной последней строкой, каждая содержит к тому же и внутренние повторы. Иногда песенные строфы бывают и довольно сложными - даже в песнях, ставшими народными. Такова, например, проникнутая явной ритмичностью песня А.Полежаева "Сарафанчик" (1834): Мне наскучило, девице, Одинешенькой в светлице Шить узоры серебром! И без матушки родимой Сарафанчик мой любимый Я надела вечерком Сарафанчик, Расстегайчик! В разноцветном хороводе Я играла на свободе И смеялась как дитя! И в светлицу до рассвета Воротилась: только где-то Разорвала я шутя Сарафанчик, Расстегайчик! Долго мать меня журила И до свадьбы запретила Выходить за ворота; Но за сладкие мгновенья Я тебя без сожаленья Оставляю навсегда, Сарафанчик, Расстегайчик! Здесь ритм усилен повторяющимися строками, которые в песнях называются припевом, а в стихах рефреном. "Сарафанчик, расстегайчик" - во всех трех строфах это часть фразы, охватывающей пять строк: "Я надела... сарафанчик", "Разорвала... сарафанчик", "Оставляю... сарафанчик". Остальные элементы речи тоже подчинены строгой ритмической закономерности. Строфа "Сарафанчика" - довольно сложная. Она состоит из восьми строк, в которой шесть строк четырехстопного и две строки (припев) двухстопного хорея. Рифмы располагаются по следующей формуле: A A b C C b D D (как мы условились, прописными буквами обозначаем женские окончания, а строчными мужские). Фразы неравной длины: в каждой строфе их две, причем первая занимает три строки (A A b), вторая - пять строк (C C b D D). Значит, в каждой из первых фраз всегда 23 слога, в каждой из вторых всегда 31 слог. Эту разницу и в то же время эту регулярность отчетливо воспринимает слух, привыкающий к такой повторяемости. Второе отступление о строфах. Язык строф В русской поэзии уже с XVIII века выработались многочисленные строфы различных форм и рисунков - и простые и сложные. Наиболее распространенными были (и остались до нынешнего времени) четверостишия (хорея или ямба) с перекрестным расположением рифм по формуле: A b A b. Вот примеры, взятые из лирических стихотворений С.Маршака: 1. Четырехстопный хорей Очень весело в дороге A Пассажиру лет семи. b Я знакомлюсь без тревоги A С неизвестными людьми. b 2. Пятистопный хорей Быстро дни недели пролетели, A Протекли меж пальцев как вода, b Потому что есть среди недели A Хитрое колесико - Среда. b 3. Четырехстопный ямб Я помню день, когда впервые - A На третьем от роду году - b Услышал трубы полковые A В осеннем городском саду. b 4. Пятистопный ямб Пустынный двор, разрезанный оврагом, A Зарос бурьяном из конца в конец. b Вот по двору неторопливым шагом A Идет домой с завода мой отец. b Эти простые четверостишия, оказывается, полны еще огромных и далеко не до конца использованных возможностей. Как единицы ритма они ощущаются наиболее отчетливо, и в то же время именно этим строфам не свойственна песенность, которая не так уж часто бывает в поэзии нужна. Четверостишия позволяют вести повествование или делиться с читателем раздумьями, создавать острые, неожиданные эпиграммы или веселые детские стихи, высокоторжественные оды или дружеские послания. За четверостишием не закреплено никакого постоянного значения, как за некоторыми другими строфами. Например, терцины непременно напоминают о поэме великого итальянца Данте "Божественная комедия" (1321), написанной этими строфами,- каждая состоит из трех строк и связывается с предыдущей и последующей цепочкой рифм по формуле: AbA bCb CdC dEd и т.д. И вот когда Пушкин в 1830 году пишет терцинами стихотворение, казалось бы, просто о том, как он в детстве ходил гулять с воспитательницей в сад, где среди листвы белели мраморные статуи, можно быть уверенным, что это стихотворение сознательно написано так, Дантовой строфой, чтобы вызвать в сознании читателя воспоминание об эпохе Данте, то есть об Италии XIII-XIV веков: В начале жизни школу помню я; Там нас, детей беспечных, было много, Неравная и резвая семья; Смиренная, одетая убого, Но видом величавая жена Над школою надзор хранила строго. Толпою нашею окружена, Приятным сладким голосом, бывало, С младенцами беседует она. Ее чела я помню покрывало И очи светлые, как небеса. Но я вникал в ее беседы мало. Меня смущала строгая краса Ее чела, спокойных уст и взоров И полные святыни словеса. Дичась ее советов и укоров, Я про себя превратно толковал Понятный смысл правдивых разговоров. И часто я украдкой убегал В великолепный мрак чужого сада, Под свод искусственный порфирных скал. Там нежила меня теней прохлада; Я предавал мечтам свой юный ум, И праздномыслить было мне отрада. Любил я светлых вод и листьев шум, И белые в тени дерев кумиры, И в ликах их печать недвижных дум... Может быть, Пушкин имел в виду и свое детство, свои прогулки с гувернанткой Анной Петровной в Юсуповском саду в Москве? Блестящий исследователь русской поэзии Г.А.Гуковский доказал, разбирая это стихотворение, что все в нем, как у Данте, носит отвлеченный характер: школа - это в то же время и школа жизни; дети - это и род людской, люди, которых, по средневековому представлению, "ведет, воспитывает и объединяет в семью христианская вера"; "величавая жена" - это и католическая церковь; отвлеченному средневековью противостоит "сочетание здоровых, прекрасных и вольных образов античного искусства", это новое, за которым непременно будет победа, ибо "новый мир властно влечет душу героя, и он все же убегает в сад, являющийся выражением нового мира, мира античной древности, и этот сад окружен символикой красоты и величия: великолепный, порфирных..., прохлада".* Чтобы убедиться в справедливости выводов Гуковского, достаточно сравнить "величавую жену" пушкинского стихотворения с итальянскими мадоннами в живописи раннего Возрождения - всем им свойственны "строгая краса... чела, спокойных уст и взоров", "очи светлые, как небеса", и нет сомнений, что их речи, если бы мы могли их услышать, были бы такие же - "полные святыни...". Терцины у Пушкина - не безразличная оболочка, не внешняя форма стихов, не одежда, которую можно по прихоти переменить, а вполне определенный, внятный читателю художественный язык, не менее значащий, нежели прямые характеристики. ______________ * Г.А.Гуковский. Пушкин и проблемы реалистического стиля. М., Гослитиздат, 1957, с. 280-283. Заметим, что Пушкин поначалу колебался, какую строфическую форму выбрать для своего стихотворения. Он сперва пытался написать его другими строфами - октавами. Первоначальный набросок гласил: Тенистый сад и школу помню я, Где маленьких детей нас было много, Как на гряде одной цветов семья, Росли неровно - и за нами строго Жена смотрела. Память уж моя Истерлась, обветшав ... убого, Но лик и взоры дивной той жены В душе глубоко напечатлены. Октава - строфа из восьми строк, формула которой такая: aBaBaBcc. Она тоже далеко не безразлична к содержанию. Октава, как и терцины, итальянского происхождения. Ею написаны рыцарские поэмы эпохи Возрождения - "Неистовый Роланд" (1516) Лодовико Ариосто и "Освобожденный Иерусалим" (1575) Торквато Тассо. Октава была весьма распространенной строфой в пушкинское время, ею писали и серьезные и шуточные сочинения. Пушкин использовал октаву и для своей глубоко лирической "Осени" (1830), и для комической поэмы, полной, однако, очень содержательных раздумий,- "Домик в Коломне" (1830). В ранней редакции "Домика" читаем такую строфу, позднее исключенную Пушкиным из текста поэмы (под "поэтами Юга", упомянутыми в первой строке, Пушкин имеет в виду как раз Ариосто и Тассо): Поэты Юга, вымыслов отцы, Каких чудес с октавой не творили! Но мы ленивцы, робкие певцы, На мелочах мы рифмы заморили, Могучие нам чужды образцы, Мы новых стран себе не покорили, И наших дней изнеженный поэт Чуть смыслит свой уравнивать куплет. "Куплет" в данном случае значит бесхитростное двустишие, якобы не представляющее для стихотворца особых трудностей. Пушкин заявляет о своем намерении состязаться искусством с итальянскими мастерами, которые творили чудеса с октавой и оставили "могучие образцы", чуждые его, Пушкина, современникам - ленивым, робким, изнеженным поэтам XIX века. Октавы для Пушкина - это стиховая форма рыцарских поэм или пародий на них (вроде поэмы Байрона "Дон Жуан"); они никак не годились для стихотворения о раннем итальянском Возрождении, о католической церкви, представленной в образе Рафаэ-левой мадонны, о первых шагах нового ренессансного искусства, одолевающего средневековье и воспевающего новое, неведомое благочестивым средним векам "праздномыслие": Я предавал мечтам свой юный ум, И праздномыслить было мне отрада... Так возникли у Пушкина терцины, в которые отлился замысел стихотворения "В начале жизни школу помню я...". Терцины отличаются высокой ритмичностью, они, подобно волнам, накатывающим друг на друга, переливаются одна в другую, сохраняя, однако, каждая свою самостоятельность. Но выбор этой строфы был продиктован Пушкину не столько ее ритмичностью, сколько содержанием, заключенным в строфе как таковой. Когда через много десятилетий А.Блок задумает свою "Песнь Ада" (1909), переносящую в XX век тему Данте странствования поэта по загробному миру, он тоже обратится к терцинам - ведь они уже сами несут с собой ту атмосферу, которая свойственна "Божественной комедии": День догорел на сфере той земли, Где я искал путей и дней короче. Там сумерки лиловые легли. Меня там нет. Тропой подземной ночи Схожу, скользя, уступом скользких скал. Знакомый Ад глядит в пустые очи. Я на земле был брошен в яркий бал, И в диком танце масок и обличий Забыл любовь и дружбу потерял. Где спутник мой?- О, где ты, Беатриче? Иду один, утратив правый путь, В кругах подземных, как велит обычай, Средь ужасов и мраков потонуть... Итак, строфа не только один из важнейших элементов ритма. Дело, как видим, не сводится к ее повторности, которая, конечно, очень важна. В некоторых случаях не менее существенным оказывается то содержание, которое строфа приносит с собой,- ассоциации, связанные с ней и имеющие сами по себе художественное значение. Однако, как мы видим, простейшие строфы часто тем и привлекательны для многих поэтов, что они свободны от такой дополнительной нагрузки, и тем, что они не более чем средство ритмической организации стихотворного текста. Вниз по лестнице ритмов Вернемся к рассмотренному стихотворению Алексея Толстого и напомним, что оно содержит многие элементы ритма, которые поддерживают и обогащают друг друга. Возьмем его за точку отсчета и будем уходить от него все дальше, как бы спускаясь по лестнице убывающей ритмичности. Графически можно так представить некоторые из ритмических элементов этого стихотворения: Ритм 10 ...строф 9 ...фраз (синтаксический) 8 ...реальных ударений 7 ...внутренних созвучий (внутренние рифмы) 6 ...внутренних пауз (цезуры) 5 ...концевых пауз 4 ...числа слогов (силлабический) З ...концевых созвучий (рифмы) 2 ...концевых ударений (каталектика) 1 ...метрических ударений Будем спускаться вниз по этой лестнице. В стихотворении "Коль любить, так без рассудку" мы стоим на самой верхней, десятой ступеньке. Спустимся с нее - перед нами будет произведение, лишенное строф, но сохраняющее остальные признаки ритмической организации. Вспомним, например, клятву Демона из поэмы Лермонтова (1841): Клянусь я первым днем творенья, Клянусь его последним днем, Клянусь позором преступленья 4 И вечной правды торжеством; Клянусь паденья горькой мукой, Победы краткою мечтой; Клянусь свиданием с тобой 8 И вновь грозящею разлукой; Клянуся сонмищем духов, Судьбою братьев мне подвластных, Мечами ангелов бесстрастных, 12 Моих недремлющих врагов; Клянуся небом я и адом, Земной святыней и тобой; Клянусь твоим последним взглядом, 16 Твоею первою слезой, Незлобных уст твоих дыханьем, Волною шелковых кудрей; Клянусь блаженством и страданьем, 20 Клянусь любовию моей: Я отрекся от старой мести, Я отрекся от гордых дум; Отныне яд коварной лести 24 Ничей уж не встревожит ум. Хочу я с небом примириться, Хочу любить, хочу молиться, Хочу я веровать добру... В монологе Демона, обращенном к Тамаре, нет деления на строфы. Но остальные элементы ритма здесь налицо. Не будем особо говорить об очевидных признаках, скажем только, что эти строки отличают: ямбический размер, постоянное чередование мужских и женских окончаний, неизменные рифмы (которые, правда, расположены по формулам то abab, то cddc), постоянные паузы в конце каждой строки (несколько ослабленные в строках 3-4, 7-8 и особенно 23-24, но все же и здесь вполне ощутимые); более или менее постоянные цезуры внутри строк - после второго слога, после слов клянусь, и вновь, моих, ничей, хочу, а в строках 21-22 после четвертого - я отрекся; в большинстве строк слышатся внутренние рифмы или, точнее, созвучия одних и тех же слов; реальные ударения в большинстве строк падают одинаково: Клянусь позором преступленья... __ _/_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ Такую же схему видим в строках 4, 6, 7, 8, 9, 11, 12, 13, 14, 16, 18, 19, 20, 25, 27, то есть в пятнадцати строках из двадцати семи. Наконец, выдержан и синтаксический ритм - подавляющее большинство фраз строится сходным образом, занимая то одну строку: Клянусь я первым днем творенья, то две строки: Клянусь позором преступленья И вечной правды торжеством, то четыре: Клянуся сонмищем духов, Судьбою братьев мне подвластных, Мечами ангелов бесстрастных, Моих недремлющих врагов... Причем фразы располагаются так (по числу строк): 1-1-2-2-2-4-2-4-1-1 В самом расположении обнаруживается закономерность, особенно если учесть, что строки 15-18 распадаются на 15-16 и 17- 18, ибо одна из этих двух фраз связана противопоставлением "последний взгляд" - "первая слеза": Клянусь твоим последним взглядом, Твоею первою слезой, и таким образом последовательность окажется симметричной и до конца закономерной: 1-1-2-2-2-4-2-2-2-1-1 Отсутствие строф восполнено, как видим, другим, не менее убедительным ритмом - ритмом усиленных синтаксических повторов. Спустимся еще ниже по нашей лестнице ритмов. Вот пример из пушкинской "Полтавы" (1828) - здесь идет речь о том, как Кочубей и его жена узнали о судьбе их дочери, полюбившей Мазепу и покинувшей отчий дом ради коварного старца: И вскоре слуха Кочубея Коснулась роковая весть: Она забыла стыд и честь, 4 Она в объятиях злодея! Какой позор! Отец и мать Молву не смеют понимать. Тогда лишь истина явилась 8 С своей ужасной наготой. Тогда лишь только объяснилась Душа преступницы младой. Тогда лишь только стало явно, 12 Зачем бежала своенравно Она семейственных оков, Томилась тайно, воздыхала И на приветы женихов 16 Молчаньем гордым отвечала; Зачем так тихо за столом Она лишь гетману внимала, Когда беседа ликовала 20 И чаша пенилась вином; Зачем она всегда певала Те песни, кои он слагал, Когда он беден был и мал, 24 Когда молва его не знала; Зачем с неженскою душой Она любила конный строй, И бранный звон литавр, и клики 28 Пред бунчуком и булавой Малороссийского владыки... Этот отрывок представляет собой внутреннюю речь потрясенных родителей, постепенно понимающих загадочное поведение дочери. Их страшное душевное волнение выражено в ритмическом строе куска. Здесь, как и во всей поэме "Полтава", строф нет. Но нет ни синтаксического ритма, ни внутренних созвучий, ни цезур, ни даже регулярного чередования рифм. Синтаксический рисунок такой: автор сообщает об известии, достигшем Кочубея (1-2); содержание этого известия, как его передают из уст в уста посторонние люди и как его слышат родители - это три восклицания, занимающих две с половиной строки (3-4 S), снова авторская речь - она поясняет, как воспринимается "роковая весть" стариками (S 5-6); затем две фразы, которые объединены сходным построением и обе говорят о том, что родители, наконец, догадались о правде, причем первая из этих фраз носит совершенно общий, отвлеченный характер: Тогда лишь истина явилась С своей ужасной наготой... а вторая уточняет - она посвящена непосредственно Марии: Тогда лишь только объяснилась Душа преступницы младой. К этим двум поясняющим фразам примыкает третья, которая начинается так же, как первая ("Тогда лишь...") и как вторая ("Тогда лишь только..."), но занимает уже не две строки, подобно каждой из обеих предшествующих фраз, а целых девятнадцать! Эта громадная фраза уже обстоятельно, с подробностями повествует о поведении Марии, ныне прояснившемся; синтаксически она необыкновенно сложна - это сложноподчиненное предложение с несколькими ступенями подчинения. Выпишем только его схему, несколько перестраивая его на прозаический лад: "Тогда лишь только стало явно, зачем бежала она (семьи), томилась, вздыхала, зачем внимала лишь гетману (на пиру), когда (шла общая беседа), зачем она всегда пела те песни, кои он слагал, когда он беден был и мал, когда (о нем еще не говорили); зачем... она любила конный строй..." и т.д. Итак: четыре "зачем", три "когда", одно "кои" - значит, восемь подчинений, восемь придаточных предложений. Эта большая фраза состоит не из симметричных двустиший или четверостиший, а из неравновеликих групп: 6 строк (11-16), 4 строки (17-20), 4 строки (21-24), 5 строк (25-29), причем в начале каждой из этих групп есть слово "зачем" (кроме строки 11, представляющей собой главное предложение, вслед за которым стоит "зачем" в начале строки 12). Такое построение сообщает всей фразе синтаксическую уравновешенность; однако этой уравновешенности противоречит распределение рифм, которые проникают из одной группы в другую; воздыхала - отвечала - внимала - ликовала - певала - знала: эти шесть рифмующихся между собой глаголов объединяют целых три группы (строки 14-24); почти все приведенные глаголы относятся к Марии, являются сказуемыми при подлежащем "она". А слова, относящиеся к гетману, сходны с ними по звукам: слагал - мал (то же сочетание ал). Сходство звучаний особенно заметно, если поглядеть на то, как следуют друг за другом окончания строк 21-24: певала - слагал - мал - знала. Весь отрывок кончается строками высокого стиля - о воинском блеске, о парадах, которые принимал гетман и которые волновали "неженскую душу" Марии. Ритмическое разнообразие этих строк создает торжественный конец всего эпизода, точнее, этой большой фразы. Ударения здесь распределяются так. В двух строках (26-27) всем четырем метрическим ударениям соответствуют реальные: Она любила конный строй, И бранный звон литавр, и клики... а две заключительные строки (28-29) содержат каждая по два пропуска реального ударения (по два пиррихия) на одинаковых местах - на 1-й и 3-й стопах: Пред бунчуком и булавой Малороссийского владыки... __ _°_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ Итак, если следовать нашей лестнице ритмов, то в отрывке из "Полтавы" несомненных только 5 ступеней, да и то на третьей (рифмы) регулярность чередований нарушена. Однако в данном случае утрата легко ощутимых ритмических признаков возмещается иными, более сложными ритмическими факторами. В целом можно сказать так: в "Полтаве" ритм образный, содержательный. Он строится не на бросающихся в глаза простых повторах, а на глубинных, иногда запрятанных, но не менее реальных чередованиях. Спустимся еще ниже по лестнице ритмов. Перед нами отрывок из стихотворения Лермонтова "Валерик" ("Як вам пишу случайно; право...", 1840). Рассказав о сражении под Гихами, поэт описывает смерть офицера: На берегу, под тенью дуба, Пройдя завалов первый ряд, Стоял кружок. Один солдат 4 Был на коленах; мрачно, грубо Казалось выраженье лиц, Но слезы капали с ресниц, Покрытых пылью... На шинели, 8 Спиною к дереву, лежал Их капитан. Он умирал; В груди его едва чернели Две ранки; кровь его чуть-чуть 12 Сочилась. Но высоко грудь И трудно подымалась, взоры Бродили страшно, он шептал: "Спасите, братцы. Тащат в горы. 16 Постойте - ранен генерал... Не слышат..." Долго он стонал, Но все слабей и понемногу Затих и душу отдал Богу; 20 На ружья опершись, кругом Стояли усачи седые... И тихо плакали... потом Его останки боевые 24 Накрыли бережно плащом И понесли... Нет строф. Нет синтаксического ритма. Нет упорядоченных пиррихиев. Нет внутренних рифм. Нет цезур. Нет регулярных чередований рифм - их то две, то три (как в строках 14-16-17 и 20-22-24), и соединяются они по разным формулам - сперва AbbA (охватные), потом cc (смежные), еще ниже EfEff (перекрестные - с лишней, пятой рифмой) и т.д. Никаких внешних правил для такой смены сочетаний нет - она случайна. Наконец, нет в этом отрывке и регулярных, до сих пор повсюду встречавшихся нам концевых пауз; фразы переходят из одной строки в другую, преодолевая паузы, которые, казалось бы, там необходимы - ведь их требуют и конец строки (все строки равновелики), и рифма, отмечающая этот конец. А у Лермонтова получается так, будто фраза борется со стихом, преодолевает, ломает его: Один солдат Был на коленах... ...лежал Их капитан... В груди его едва чернели Две ранки; кровь его чуть-чуть Сочилась... Отделяются друг от друга подлежащее и сказуемое, сказуемое и прямое дополнение, определение и определяемое. В некоторых случаях этот разрыв носит характер очень резкий, болезненный, почти что недопустимый: ...понемногу Затих... Лермонтову необходимо именно такое, чуть ли не прозаическое повествование о бое и смерти, чтобы наглядно противопоставить страшные и уродливые будни войны привычно торжественным описаниям сражений. Он сам называет свой рассказ "бесхитростным". Это, впрочем, неверно: "хитрость" Лермонтова в том, что пишет он все же не прозу, а стихи, и заставляет читателя воспринять рассказ о войне на фоне других, парадных, героически-декламационных стихов. Рассыпается ли здесь стих, превращается ли он в прозу? Нет, он держится, и держится на уровне нижних четырех ступеней нашей ритмической лестницы. Случается, что поэты сочетают такие резкие нарушения ритма концевых пауз с необыкновенно сильным укреплением всех других ритмических факторов. Так в стихотворении Марины Цветаевой (1923): Ты, меня любивший фальшью Истины - и правдой лжи, Ты, меня любивший - дальше Некуда!- За рубежи! Ты, меня любивший дольше Времени.- Десницы взмах! Ты меня не любишь больше: Истина в пяти словах. Все четыре нечетные строки - первая, третья, пятая, седьмая начинаются одинаково: "Ты меня..." Три из них имеют еще больше общих слов: "Ты, меня любивший...", а четвертая содержит вариант: "Ты меня не любишь..." Последние, рифмующие слова всех этих нечетных строк связаны глубоким звуковым сходством: фальшью - дальше - дольше - больше (общий звуковой элемент - льш). Все эти строки подобны друг другу и распределением реальных ударений, которые всюду совпадают с ударениями метрической схемы четырехстопного хорея: __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ Четные строки - вторая, шестая, восьмая - подобны друг другу распределением реальных ударений; здесь они образуют такую схему: __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ _/_ Вариант этой схемы представляет четвертая строка: __ _/_ __ _°_ __ _°_ __ _/_ Иначе говоря, все эти строки содержат пиррихий на второй стопе. Начальные слова каждой из этих строк сходны - они состоят из трех слогов, имеющих ударение на первом: Истины _/_ __ __ Некуда _/_ __ __ Времени _/_ __ __ Истина _/_ __ __ Во всех восьми строках цезура после третьего слога. Все остальные элементы ритма (ступени 1-4) выдержаны неукоснительно. Вот схема всего стихотворения: _/_ __ _/_ //__ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _°_ //__ _/_ __ _/_ _/_ __ _/_ //__ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _°_ //__ _°_ __ _/_ _/_ __ _/_ //__ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _°_ //__ _/_ __ _/_ _/_ __ _/_ //__ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _°_ //__ _/_ __ _/_ Удивительное по математической точности строя и глубочайшей ритмичности стихотворение! И вот эта точность, эта уравновешенность, эта симметрия резко сталкивается с вызывающим, похожим на взрыв нарушением ритма концевых пауз: ...фальшью / истины, ...дальше / некуда, ...дольше / времени. А ведь эти словосочетания разрывать нельзя - это так же противоестественно, как рвать на части одно слово. У той же Цветаевой в стихотворении "Читатели газет" (1935) - о пассажирах парижского метро, упивающихся чтением пустопорожних газетных столбцов, газетными сплетнями и сенсациями: Кача - "живет с сестрой" ются - "убил отца!" Качаются - тщетой Накачиваются. И в конце стихотворения - опять слово, разорванное на две части: Стою перед лицом - Пустее места - нет! Так значит - нелицом Редактора газет ной нечисти. В цветаевском стихотворении "Ты, меня любивший..." речь идет о поломанной, нарушенной клятве. Человек, которому оно посвящено, уверял героиню в своей безграничной ("...дальше некуда!- За рубежи!") любви, в своей вечной ("...дольше времени") преданности, и эти уверения оказались лживыми - он, оказывается, любил ее "фальшью истины - и правдой лжи". Это, однако, не значит, что он - лгал; пока он любил, его клятвы были правдой, и тогда они были вечны. Кончилась любовь - кончилось все; сломалась она, и рухнули все клятвы. Ломаются клятвы - ломается ритм. И снова мы видим то, что уже было отмечено прежде: чем устойчивее, незыблемее, симметричнее ритмическая конструкция, тем ощутимее ее нарушение. Спустимся ниже: на следующей ступени нашей лестницы - ритм слогов, или силлабический ритм. Это значит, что мы имеем дело со стихотворениями, строки которых обладают равным числом слогов. Например, в разобранном стихотворении Цветаевой: 9-8-9-8 и т.д. Возможно и закономерное, ритмичное чередование строк длинных и коротких - скажем, двенадцатисложника с восьмисложником у Лермонтова: Не верь, не верь себе, мечтатель молодой, Как язвы бойся вдохновенья... Оно - тяжелый бред души твоей больной Иль пленной мысли раздраженье... (1839) Или даже двенадцатисложника с двусложником, как в притче А.Толстого: У приказных ворот собирался народ Густо; Говорил в простоте, что в его животе Пусто! "Дурачье!- сказал дьяк,- из вас должен быть всяк В теле; Еще в Думе вчера мы с трудом осетра Съели!" (1857) Пусть сочетания будут какого угодно рода, но если они повторяются - мы на четвертой ступени нашей лестницы, то есть в пределах силлабического ритма. Нередки, однако, случаи, когда этого ритма в стихотворении нет, то есть когда строки содержат разное число слогов и нет никакой закономерности или регулярности в их чередовании. Это характерно, например, для басен. Скажем, "Лев на ловле" Крылова (1808) начинается так: Собака, Лев да Волк с Лисой В соседстве как-то жили, И вот какой Между собой Они завет все положили: Чтоб им зверей съобща ловить, И что наловится, все поровну делить. Не знаю, как и чем, а знаю, что сначала Лиса Оленя поймала... В этих строках число слогов такое: 8-7-4-4-9-9-12-13-9... Никакой повторяемости, никакой симметрии. Да и рифмы следуют друг за другом без всякого порядка: aBAABccDD - то их три, то две, то они парные, то перекрестные... Сохраняется ритм концевых ударений - мужские и женские рифмы чередуются по-прежнему со строгой регулярностью. Сохраняется и чередование ударных и неударных слогов. В басне Крылова перед нами всюду ямб: в первой строке четырехстопный, во второй - трехстопный, далее идут двухстопный (две строки), четырехстопный (две строки), шестистопный (две строки), четырехстопный. Иначе говоря, это - разностопный ямб. Итак, остались: метрический ритм, каталектика (чередование мужских и женских окончаний), рифмы. Только ли в баснях встречается разностопный стих? Нет, далеко не только в баснях. Им часто пишутся пьесы - вспомним комедию Грибоедова "Горе от ума" или драму Лермонтова "Маскарад". Им написаны и лирические стихотворения самого разного типа. Таковы у Лермонтова "Смерть поэта", "Родина", "Дума". Например, в "Думе" (1838) начало гласит: Печально я гляжу на наше поколенье! Его грядущее - иль пусто, иль темно; Меж тем, под бременем познанья и сомненья, В бездействии состарится оно. Богаты мы, едва из колыбели, Ошибками отцов и поздним их умом, И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, Как пир на празднике чужом... Здесь перед нами тоже ямб - сначала шестистопный, потом пятистопный, потом опять шестистопный, который сменяется четырехстопником. Никаких строф и, разумеется, никаких цезур, регулярных внутренних созвучий и пиррихиев. Перепады числа стоп меньшие, чем в басне: там было от двух до шести, здесь от четырех до шести. Разностопный ямб возникает, по-видимому, в тех случаях, когда поэту важнее сделать логическое ударение на той или иной строке, выделить ее из ряда других, нежели создать гармоническое, волнообразное, музыкально-ритмическое движение строф и строк. В "Думе" важные по смыслу стихи выделены, подчеркнуты именно своей краткостью - такие строки обычно завершают большую, развернутую фразу: И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, Как пир на празднике чужом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . И царствует в душе какой-то холод тайный, Когда огонь кипит в крови. И к гробу мы спешим без счастья и без славы, Глядя насмешливо назад... Особенно ясно видно, как укороченная строка завершает большую фразу, занимающую несколько строк, в заключении "Думы": Толпой угрюмою и скоро позабытой Над миром мы пройдем без шума и следа, Не бросивши векам ни мысли плодовитой, Ни гением начатого труда. И прах наш, с строгостью судьи и гражданина, Потомок оскорбит презрительным стихом, Насмешкой горькою обманутого сына Над промотавшимся отцом. Прежде чем мы спустимся ниже по нашей лестнице, заметим, что обычно стихи без концевых созвучий, то есть безрифменные белые стихи, сохраняют силлабический ритм, равное число слогов и, значит, стоп. Все остальные ритмические элементы - с 5-й по 10-ю ступень - они, как правило, утрачивают. Приведу пример - наиболее разительный - из стихотворной повести В.А.Жуковского "Маттео Фальконе" (1843). Здесь рассказывается о корсиканском мальчике, который выдал беглеца полицейским и был за это казнен собственным отцом, чьим именем и названа повесть: Став на колени, мальчик руки поднял К отцу и завизжал: "Отец, прости Меня; не убивай меня, отец!" "Читай молитву!" Мальчик, задыхаясь, Пролепетал со страхом: "Отче наш" И "Богородицу".- "Ты кончил?" - "Нет, Еще одну я знаю литанею; Ее мне выучить отец Франческо Велел..." - "Она длинна, но с Богом!" Дулом Ружья подперши лоб, он руки сжал И про себя за сыном повторил Его молитву. Кончив литанею, Сын замолчал. "Готов ты?" - "Ах, отец, Не убивай меня!" - "Готов ты?" - "Ах, Прости меня, отец!" - "Тебя простит Всевышний Бог". И выстрел загремел. От мертвого отворотив глаза, Пошел назад Маттео. На ногах он Был тверд; но жизни не было в его Лице; с подпорой старости своей И сердце он свое убил. Он шел За заступом, чтобы могилу вырыть И тело схоронить... Ритм метрических ударений выдержан - перед нами пятистопный ямб. Выдержан также силлабический ритм - строки равностопны. Но это и все. Мы сталкиваемся со стихом, в котором уже нет ни рифм (3-я ступень), ни каталектики - чередования мужских и женских окончаний (2-я ступень), ни концевых пауз (5-я ступень) - фразы перебрасываются из строки в строку, ломая стих: ...мальчик руки поднял К отцу... ...Дулом Ружья подперши лоб... ...На ногах он Был тверд, но жизни не было в его Лице... Такой стих по самой своей природе повествователен - он более служит для рассказа, чем для лирического раздумья: в нем нет необходимой для лирики сосредоточенности, сжатости. Он оказывается близок к прозе. Недаром повесть Жуковского, откуда взят рассмотренный отрывок, переведена с французского это новелла Проспера Мериме, написанная прозой, которая поэтичнее пересказа Жуковского, сделанного в прозаизированных, неорганических стихах. Вот как выглядит конец того же эпизода у Мериме - привожу его в прозаическом переводе Е.Лопыревой: Литанию мальчик договорил совсем беззвучно. - Ты кончил? - Отец, пощади! Прости меня! Я никогда больше не буду! Я попрошу дядю капрала, чтобы Джаннетто помиловали! Он лепетал еще что-то; Маттео вскинул ружье и, прицелившись, сказал: - Да простит тебя Бог! Фортунато сделал отчаянное усилие, чтобы встать и припасть к ногам отца, но не успел. Маттео выстрелил, и мальчик упал мертвый. Даже не взглянув на труп, Маттео пошел по тропинке к дому за лопатой, чтобы закопать сына. Как ни близки к прозе стихи Жуковского, это все же стихи, а не проза. Некоторые подробности, нужные в прозаической новелле, в стихотворном рассказе оказались лишними - они исчезли: стих требует большей сжатости. Некоторые фразы Жуковский добавил - их потребовала стихотворная форма, например: "...с подпорой старости своей / И сердце он свое убил..." В прозе так сказать и даже это сказать было бы неестественно, напыщенно, фальшиво. Такого рода поэтическое обобщение оправдано только стихом. Итак, перед нами прошли стихи, ритм которых ограничивался только метрикой (1-я ступень) и силлабикой (4-я ступень). Можно ли теперь спуститься ниже по нашей лестнице, отказаться еще и от этой, 4-й ступени, то есть от ритма силлабического? Вот отрывок из поэмы Блока "Ночная фиалка" (1906): Город вечерний остался за мною. Дождь начинал моросить. Далёко, у самого края, Там, где небо, устав прикрывать Поступки и мысли сограждан моих, Упало в болото, Там краснела полоска зари. Разберемся в ритмической природе этих строк. Силлабического ритма здесь нет никакого; число слогов от строки к строке более или менее резко меняется: 11-7-9-9-11-6-9. А как обстоит дело с ритмом метрических ударений? Начертим схему этих строк: _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ ___ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ Казалось бы, полный хаос. Но, вслушавшись в звучание отрывка, мы отчетливо обнаруживаем его ритмичность. Мы слышим: ударный слог сочетается с двумя безударными. Присмотревшись к схеме, увидим, что и тут хаоса нет ударения упорядочены, подчинены закону, который, правда, меняется от строки к строке. В первой четырежды повторяется группа - - -, во второй та же группа повторяется трижды. Это - вполне регулярный дактиль: в первой строке четырехстопный, во второй - трехстопный. Вспомним - такое же чередование встречалось нам в "Железной дороге" Некрасова (1864): Труд этот, Ваня, был страшно громаден Не по плечу одному! В мире есть царь: этот царь беспощаден, Голод названье ему. В третьей строке нашего отрывка трижды повторяется группа __ _/_ __: это трехстопный амфибрахий. В четвертой строке - трехкратное повторение группы __ __ _/_, значит, перед нами трехстопный анапест. Затем опять амфибрахий (четырехстопный и двухстопный) и, наконец, трехстопный анапест. Разные примеры? Конечно, разные. И все же в основе всех строк отрывка из "Ночной фиалки" лежат трехсложные стопы. В конечном счете, хоть мы и различаем здесь три вида трехсложника - дактиль, амфибрахий и анапест, перед нами чередование одинаковых сочетаний с некоторыми добавочными безударными слогами в начале строк. Чтобы в этом наглядно убедиться, начертим ту же схему немного иначе: Теперь уже и по внешнему виду схемы сразу заметно, как ритмично построены блоковские строки. Приведем дальнейший текст поэмы - ритм такой же: Город покинув, Я медленно шел по уклону Малозастроенной улицы, И, кажется, друг мой со мной. Но если и шел он, То молчал всю дорогу. В схеме эти строки выглядят так: В "Ночной фиалке" Блока метрический ритм (1-я ступень) несомненен, но это все: других ритмов нет, отпали девять остальных ступеней. Вероятно, здесь придется остановиться? Пути дальше, видимо, уже нет? Об этом говорит логическое рассуждение: без ритма стихов быть не может, мы стоим на последней ступеньке лестницы ритмов; утратив метр, мы утратим самый последний признак стиховой формы; шагнув с этой ступеньки, мы рухнем в пропасть - ведь дальше уже начинается речь, не организованная никаким ритмом. Значит, гармония должна будет уступить хаосу. А все-таки попробуем - сделаем этот рискованный и, может быть, гибельный шаг. У того же Блока есть стихотворение "Когда вы стоите на моем пути..." (1908). Приведу его конец: Сколько ни говорите о печальном, Сколько ни размышляйте о концах и началах, Всё же я смею думать, 4 Что вам только пятнадцать лет. И потому я хотел бы, Чтобы вы влюбились в простого человека, Который любит землю и небо 8 Больше, чем рифмованные и нерифмованные Речи о земле и о небе. Право, я буду рад за вас, Так как - только влюбленный 12 Имеет право на звание человека. Стихи это или просто письмо, которое разбито на отрезки, внешне похожие на строки стихов? Блок считал, что - стихи, Блок включил их в сборник "Фаина". Да и нам, читателям, ясно, что он прав,- конечно, перед нами стихотворение, проникнутое сосредоточенным лирическим чувством и - ритмом. Каким же ритмом? Попробуем разобраться, начертим схему: Присматриваясь к распределению ударений, замечаем ряд закономерностей. В этих двенадцати строках - разное их число: три, четыре и два. Но расстояния между ударными слогами - сходные; похожи строки 1 и 2, 3 и 4, до известной степени и все эти четыре строки похожи друг на друга; сходны строки 5 и 6, 8 и 9, 10 и 11, 11 и 12. Значит, некоторая повторность все же есть. Конечно, не такая, как в классической поэзии, но - есть. Почему Блоку понадобилось отойти от обычной ритмической формы стихов? Это связано с содержанием стихотворения. Оно обращено к пятнадцатилетней девочке, которая влюблена в поэта, еще больше - в его поэзию, насквозь пропитана литературой, отворачивается от живой жизни, от реального неба и реальной земли. Поэт же советует ей полюбить "простого человека", которому жизнь дороже стихов о жизни, небо и земля дороже "рифмованных и нерифмованных" речей о небе и земле. Так что сама форма стихотворения отходит от литературных, условно-поэтических речей - она как бы воспроизводит непосредственную, предельно искреннюю интонацию разговора вполголоса, разговора, не нуждающегося ни в каких ухищрениях литературной формы. Разумеется, в этой непосредственности есть особое ухищрение - ведь она воспринимается не как отсутствие стихотворной формы, а как антиформа, как стихотворение, сбрасывающее с себя признаки стихотворной речи. Будь это прозой, замысел Блока не осуществился бы: мало ли пишут писем о любви? Нет, важно именно то, что это - стихи, но такие, которые отрицают свою стиховность. А чтобы остаться стихами, строки Блока не могли совсем уйти от глубокой, подспудной ритмичности. Вот такая сложная задача стояла перед Блоком: написать антистихи, которые бы все же оставались стихами. Это было в 1908 году. С той поры во всей мировой литературе необычайно усилилась тяга к таким антистихам. Поэты Запада все больше пишут верлибры - свободные стихи, ритмичность которых стоит за пределами нашей лестницы. Может быть, наиболее точное объяснение и этой тяги к верлибру, и его ритмики дал немецкий поэт и драматург Бертольт Брехт, автор превосходной статьи "О стихах без рифм и регулярного ритма" (1938). В этой статье читаем: "Подчеркнуто регулярные ритмы всегда оказывали на меня неприятно убаюкивающее, усыпляющее действие, подобно подчеркнуто регулярным однообразным шумам (капли, падающие на крышу; жужжание мотора); они повергают человека в некий транс. Можно себе представить, что когда-то они действовали возбуждающе; теперь этого больше нет. Кроме того, повседневную речь в гладких ритмических формах выразить невозможно - разве что иронически. А простая, обыденная речь мне вовсе не казалась противопоказанной поэзии, как это нередко утверждается. В той неприятной для меня атмосфере полусна, которая навевается регулярными ритмами, стихия мысли играла весьма своеобразную роль: возникали скорее ассоциации, нежели собственно мысли; мысль как бы качалась на волнах, и если человек хотел думать, он должен был всякий раз сперва вырваться из все уравнивающего, нейтрализующего, нивелирующего настроения. При нерегулярных ритмах мысли скорее приобретали соответствующие им собственные эмоциональные формы".* ______________ * Вертольт Брехт. Театр, т. 5, ч. 1. М., "Искусство", 1965, с. 325-326. Итак, по мысли Брехта, стихи, освобожденные от регулярного ритма: 1) не убаюкивают своей равномерностью и потому полнее доносят мысль, 2) лучше вмещают простую разговорную речь. Можно ли с этими доводами согласиться? Можно, если только не придавать им общего для всех и обязательного значения. Развитие русской литературы в нашем веке показало: многие прекрасные поэты не испытывали никакой потребности ломать классическую метрику. Среди них такие, как Б.Пастернак, А.Ахматова, М.Светлов, А.Твардовский, Н.Заболоцкий, С.Маршак, Л.Мартынов, П.Антокольский. Все они использовали богатейшие возможности регулярного стиха, которые поистине неисчерпаемы,теперь, на опыте перечисленных поэтов, мы особенно ясно это понимаем. Можно творить подлинно современную поэзию, оставаясь в пределах испытанных метрических форм. Но и обновление этих форм вызвано потребностями поэзии. Так достигаются новые, неведомые прежде выразительные возможности. Они и в самом деле помогают выявлению новой поэтической мысли, преодолевают привычность восприятия, ломают инерцию и автоматизм. Новые ритмы Сравним два стихотворных послания, которые отличаются друг от друга и ритмической системой. Первое - отрывок из пушкинского "Послания цензору" (1822): О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры, Не проклинал твоей губительной секиры? Докучным евнухом ты бродишь между муз; Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус, Ни слог певца "Пиров", столь чистый, благородный Ничто не трогает души твоей холодной. На все кидаешь ты косой, неверный взгляд, Подозревая все, во всем ты видишь яд. Оставь, пожалуй, труд нимало не похвальный: Парнас не монастырь и не гарем печальный, И право никогда искусный коновал Излишней пылкости Пегаса не лишал. Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы Осмеивать Закон, правительство иль нравы, Тот не подвергнется взысканью твоему; Тот не знаком тебе, мы знаем почему, И рукопись его, не погибая в Лете, Без подписи твоей разгуливает в свете. Барков шутливых од к тебе не посылал, Радищев, рабства враг, цензуры избежал, И Пушкина стихи в печати не бывали; Что нужды? их и так иные прочитали. Но ты свое несешь... В послании Пушкина немало примет его времени, первой четверти XIX века: даны сжатые и точные характеристики элегического поэта Баратынского (певца "Пиров"), автора непристойных стихов Баркова, борца против крепостничества Радищева, дяди поэта В.Л.Пушкина; говорится о губительной, но вполне бесплодной деятельности душителя просвещения цензора Бирукова - ему и адресовано послание; говорится о произведениях вольнодумной поэзии, которые, минуя цензуру, разлетаются по России в многочисленных списках - рукописи эти "разгуливают в свете" без подписи цензора. Все это - русская действительность. Но дается она в условной форме, преобразованная под некую классицистическую античность. Характерны прежде всего перифразы описательные выражения, заменяющие прямое слово. Таковы владельцы русской лиры - поэты; губительная секира цензора - красный карандаш; музы, Парнас, Пегас - поэзия; погибнуть в Лете - быть преданным забвению и т.д. Из таких перифраз вырастают образы развернутые: "Докучным евнухом ты бродишь между муз" - ты ничего не понимаешь в стихах; "Парнас не монастырь и не гарем печальный" - поэзия удел полнокровных людей, знающих земную, плотскую любовь. Столь же условна метрическая форма послания. Она представляет собой традиционный для жанра посланий александрийский стих - двенадцатисложник, то есть шестистопный ямб с цезурой, делящей стих на две равные части. Повествование в высшей степени симметрично: каждая пара строк объединена рифмой, каждая строка распадается на две половины. От рифмы до рифмы четыре одинаковых по объему полустишия: 6 + 6 = 6 + 6. На все кидаешь ты // косой, неверный взгляд, Подозревая все, // во всем ты видишь яд. В схеме это выглядит так: __ _/_ __ _/_ __ _/_ // __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _°_ __ _/_ __ _/_ // __ _/_ __ _/_ __ _/_ Конечно, Пушкин пользуется здесь некоторыми разговорными оборотами, но они подчинены общей симметрии - закону равных полустиший и парных рифм, чередованию мужских и женских окончаний. Второй пример - "Послание пролетарским поэтам" В.Маяковского, написанное через сто лет с небольшим (1926). Оно начинается так: Товарищи, позвольте без позы, без маски как старший товарищ, неглупый и чуткий, поразговариваю с вами, товарищ Безыменский, 4 товарищ Светлов, товарищ Уткин. Мы спорим, аж глотки просят лужения, мы задыхаемся от эстрадных побед, а у меня к вам, товарищи, деловое предложение: 8 давайте устроим веселый обед! Расстелим внизу комплименты ковровые, если зуб на кого отпилим зуб; розданные Луначарским венки лавровые сложим в общий товарищеский суп. 12 Решим, что все по-своему правы. Каждый поет по своему голоску! Разрежем общую курицу славы и каждому выдадим по равному куску. Маяковский совершенно свободно, совершенно беспрепятственно распоряжается в стихах самыми разными обиходными выражениями - длинными и короткими, просторечными и иронически-торжественными, штампами газетными и ораторскими. И в самом деле, как легко укладываются в стихи целые формулы из советского обихода: "как старший товарищ, неглупый и чуткий...", "у меня к вам, товарищи, деловое предложение...", "если зуб на кого...", "все по-своему правы...", а еще дальше (в тексте, который я не привел): "А когда мне товарищи предоставят слово...", "Сделай одолжение...", "Давайте работать до седьмого пота над поднятием количества, над улучшением качества..." В стихах Маяковского все это свободно помещается. Какой же это стих? Есть рифмы, но нет чередования мужских и женских окончаний; рифмы следуют друг за другом в беспорядке, по такой формуле: ж-ж-ж-ж; д-м-д-м; д-м-д-м; ж-м-ж-м... (здесь "д" значит "дактилическая", то есть рифма, в которой ударение падает на третий слог от конца). Ритмическим является только расположение рифм - всюду они перекрестные. Это - первый элемент ритма. Второй - число ударных слогов в строке: их всюду четыре. Перед ударным слогом и после него может располагаться произвольное число безударных - от одного до пяти! В схеме, которую я дам ниже, придется нарушить "лесенку" Маяковского и расположить слоги в строку. Вот как будет выглядеть схема для приведенного отрывка: __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ _/_ __ __ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ __ _/_ __ __ __ _/_ Если судить по двум начальным строкам, в основе "Послания" Маяковского - четырехстопный амфибрахий, в стопы которого иногда прибавляются безударные слоги, иногда же безударные слоги этого амфибрахия заменяются паузами. Например, в строке 3 "лишние" слоги берем в квадратные скобки: ...поразговариваю с вами, товарищ Безыменский... [ __ __ ] __ _/_ __ [ __ ] __ _/_ __ __ _/_ __ [ __ ] __ _/_ __ А в строке 4 знаком V заменяем пропущенные безударные слоги: ...товарищ Светлов, товарищ Уткин... __ _/_ __ __ _/_ V __ _/_ __ V _/_ __ В строке 7 добавочных ударений больше, чем в других: ...а у меня к вам, товарищи, деловое предложение... [ __ __ ] __ _/_ __ __ _/_ __ [ __ __ ] __ _/_ __ [ __ ] __ _/_ __ [ __ ] Здесь амфибрахий, казалось бы, совсем уже разрушается - его поддерживает только то, что следующая строка представляет чистый четырехстопный амфибрахий без всяких нарушений: ...давайте устроим веселый обед! __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ Перед нами четырехударный акцентный стих, выстроенный на базе амфибрахия, который разнообразят и осложняют дополнительные слоги или паузы. Эта открытость метра ведет к тому, что на первый план выдвигается не метрическая схема, не композиционный костяк, как то было в классическом стихе, а слово или, вернее, словосочетание. Нужно Маяковскому поставить в строку целый большой оборот казенно-разговорной речи из обихода профсоюзного собрания: "У меня деловое предложение",- он его и ставит, и оборот этот просторно располагается в строке открытого метра, приобретая черты амфибрахия. Стих Маяковского называют акцентным, потому что главную роль в нем играют мощные акценты, сильно подчеркнутые ударные слоги. Именно они организующее начало стиха, они создают его ритмическую основу. Такова одна из важнейших форм новой ритмики, акцентная. Как видим, она далеко ушла от пушкинского классического метра. Число ритмических факторов резко уменьшилось, зато те, которые сохранились, стали гораздо более выразительными, взятые по отдельности: ударные слоги, рифменные окончания, концевые паузы. Ритм Маяковского - один из видов нового ритма. В нем над всеми другими элементами преобладают акценты и рифмы, а ведет это к преобладанию живой разговорной или ораторской речи над метрической схемой. Открытия Маяковского развивались в стихах Н.Асеева, С.Кирсанова и поэтов более молодого поколения. Другое направление развивает ритмические новшества Блока, создавшего, как мы уже видели, стихи, которые, казалось бы, освобождены от внешних признаков метрического ритма. В таких стихах может выдвинуться на передний план ритм строфический и синтаксический - сходные по своему построению строфы и фразы отодвигают прочие элементы ритмической лестницы. Например, у М.Кузмина в его "Александрийских песнях" (1905-1908): Если б я был древним полководцем, покорил бы я Ефиопию и Персов, свергнул бы я фараона, построил бы себе пирамиду выше Хеопса, и стал бы славнее всех живущих в Египте! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Если б я был вторым Антиноем, утопившимся в священном Ниле, я бы всех сводил с ума красотою, при жизни мне были б воздвигнуты храмы, и стал бы сильнее всех живущих в Египте. Если б я был мудрецом великим, прожил бы я все свои деньги, отказался бы от мест и занятий, сторожил бы чужие огороды и стал бы свободней всех живущих в Египте. Если б я был твоим рабом последним, сидел бы я в подземелье и видел бы раз в год или два года золотой узор твоих сандалий, когда ты случайно мимо темниц проходишь, и стал бы счастливей всех живущих в Египте. Разберемся, на чем основана ритмичность этого стихотворения. Прежде всего, на ритме одинаковых по строению строф и фраз. Каждая строфа - это целостная фраза, имеющая такую конструкцию: "Если б я был (тем-то), я (делал бы то-то) и стал бы (таким-то)". Каждая строфа имеет одинаковое начало: "Если б я был..." и одинаковый конец: "...и стал бы ... всех живущих в Египте". Первая и последняя строфы имеют по 7, средние - по 6 строк. А как насчет силлабического ритма? Сравним число слогов в строках разных строф: Строфа I Строфа II Строфа III Строфа IV 10 10 10 11 13 10 09 08 08 11 11 11 10 14 11 10 05 13 03 03 03 03 10 10 10 10 Как видим, равное число слогов имеют только два последних стиха каждой строфы и почти равное - первые стихи. Остальные - расходятся. Метрика? Построим схему одной строфы, последней: _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ _/_ __ __ _/_ _/_ __ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ __ _/_ __ _/_ __ _/_ __ __ _/_ __ Нет, метрической закономерности здесь не установишь. Ее нет. Однако напишем эту же последнюю строфу без разбивки на строки, как прозу,- исчезнет ли стих? "Если б я был рабом твоим последним, сидел бы я в подземелье и видел бы раз в год или два года золотой узор твоих сандалий, когда ты случайно мимо темниц проходишь, и стал бы счастливей всех живущих в Египте". Стих не исчез. Его поддерживает еще одна ритмическая закономерность, которую мы первоначально проглядели: все строки имеют женское окончание. Стих бы исчез, если бы мы сняли этот ритм и так преобразовали кузминскую строфу: "Если б я был твоим последним рабом, сидел бы я в подземелье и видел бы раз или два раза в год золотой узор твоих сандалий, когда ты случайно проходишь мимо темниц..." Вернемся к нашей лестнице. В стихотворении М.Кузмина мы видим ритм на уровне следующих ступеней: 10-й (строфы), 9-й (синтаксис), 5-й (концевые паузы), 2-й (концевые ударения). А для того чтобы восполнить отсутствие самого главного, то есть метрического ритма (ступень 1), резко усилены ритмы 10-й и 9-й ступеней. У Кузмина ритмическая организация стиха противоположна той, которую мы видим у Маяковского. У Маяковского усилены ступени 1 и 3. У Кузмина ступени 10, 9 и 2. Те ступени, которые так энергично подчеркнуты у Маяковского, у Кузмина отсутствуют. Ступени, на которых строится ритм Кузмина, Маяковский игнорирует. Направление Кузмина ведет к современному свободному стиху, верлибру стиху, который лишен метрической основы ритма. Вот один из примеров верлибра. Евгений Винокуров включил в сборник "Музыка" (1964) стихотворение под заглавием "Моими глазами": Я весь умру. Всерьез и бесповоротно. Я умру действительно. Я не перейду в травы, в цветы, в жучков. От меня ничего не останется. Я не буду участвовать в круговороте природы. Зачем обольщаться? Прах, оставшийся после меня,- это не я. Лгут все поэты! Надо быть беспощадным. "Ничто" - вот что будет лежать под холмиком на Ваганькове. Ты придешь, опираясь на зонтик, ты постоишь над холмиком, под которым лежит "Ничто", потом вытрешь слезу... Но мальчик, прочитавший мое стихотворенье, взглянет на мир моими глазами. Конечно, никакого метрического ритма здесь нет. Единственное, что здесь усилено по сравнению с классическим стихом, это, как ни странно, концевые паузы. Дело в том, что в регулярных стихах ими даже можно иногда при чтении пренебречь - они, эти паузы, будут стоять за себя вопреки синтаксическим переносам; их поддержат рифмы, равновеликость строк, чередование мужских и женских окончаний - вся структура стихотворения, как в пушкинском "Медном всаднике": О чем же думал он? о том, Что был он беден, что трудом Он должен был себе доставить И независимость и честь; Что мог бы Бог ему прибавить Ума и денег... Как бы мы ни сглаживали паузы в конце строк, как бы ни превращали эти стихи в прозу ("...что трудом он должен был себе доставить и независимость и честь, что мог бы Бог ему прибавить ума и денег..."), стихи удержатся. А в стихотворении Винокурова - не удержатся. Напишем в строку: "От меня ничего не останется. Я не буду участвовать в круговороте природы",- и стих пропадает начисто. Вот почему пауза усиливается: От меня ничего // не останется. ...Надо быть // беспощадным. "Ничто" - вот что // будет лежать... Значит, здесь на первый план выступает графика - то, как текст разбит на строки, как он напечатан. Разбивка только кажется произвольной; на самом деле она предельно повышает выразительность отдельных слов, их трагическую иронию: Я не перейду в травы, в цветы, // в жучков. Мысленно вытянем эти слова в один стих, и сразу станет ясно, насколько поблекнет их выразительность,- они уравняются, утратят насмешливую горечь. В стихотворении есть отдельные ритмизованные места. Это - начало, первые слова: "Я весь умру". Конец - последние четыре стиха. И строка, в которой размышление уступает место рассказу: "Ты придешь, опираясь на зонтик",- трехстопный анапест. Почему так? Присмотримся. Стихотворение Винокурова начинается с возражения поэтам-предшественникам. Первые слова - спор с Пушкиным: "Нет, весь я не умру..." Впрочем, и Пушкин, создавая начало своего "Памятника", может быть, помнил слова, произнесенные им же в 1825 году от имени Шенье: "Я скоро весь умру. Но, тень мою любя, / Храните рукопись, о други, для себя!" ("Андрей Шенье", 1825). Винокуров противопоставляет знаменитой формуле Пушкина свою: "Я весь умру". Как и у Пушкина, здесь - ямб. Но именно потому, что это не развитие Пушкина, а полемика с ним, продолжение совсем другое, во всех отношениях другое, даже ритм сокрушен вторгающейся в стих прозой. У Пушкина: Нет, весь я не умру. Душа в заветной лире Мой прах переживет и тленья убежит... У Винокурова: Я весь умру. Всерьез и бесповоротно. Я умру действительно. Дальше полемика продолжается - уже не с Пушкиным, а с другими поэтами. Может быть, с Н.Заболоцким. Вспомним у Заболоцкого: Как всё меняется! Что было раньше птицей, Теперь лежит написанной страницей; Мысль некогда была простым цветком, Поэма шествовала медленным быком; А то, что было мною, то, быть может, Опять растет и мир растений множит. ("Метаморфозы", 1937) Или в другом стихотворении Заболоцкого после строк: Пускай мой бедный прах покроют эти воды, Пусть приютит меня зеленый этот лес, читаем следующие строфы: Я не умру, мой друг. Дыханием цветов Себя я в этом мире обнаружу. Многовековый дуб мою живую душу Корнями обовьет, печален и суров. В его больших листах я дам приют уму, Я с помощью ветвей свои взлелею мысли, Чтоб над тобой они из тьмы лесов повисли И ты причастен был к сознанью моему. Над головой твоей, далекий правнук мой, Я в небе пролечу, как медленная птица, Я вспыхну над тобой, как бледная зарница, Как летний дождь прольюсь, сверкая над травой. Нет в мире ничего прекрасней бытия. Безмолвный мрак могил - томление пустое. Я жизнь мою прожил, я не видал покоя: Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я. ("Завещание", 1947) Мир Заболоцкого - трагический, но проникнутый высшей гармонией, красотой целесообразности и совершенства. Вот откуда уравновешенность его шестистопных ямбов, связанных между собой звучными опоясывающими рифмами, распадающихся на симметричные полустишия, глубокая ритмичность, поддержанная цезурами, архитектурой сложных и музыкальных строф, гармония глубоких синтаксических повторов: Пускай мой бедный прах покроют эти воды, Пусть приютит меня зеленый этот лес. В этом мире нет уродства, нет и прозы. В нем все возвышенно, поэтично. Бессмертие и гармония - это поэзия. Винокуровская смерть уродлива и прозаична, как прозаичны слова "всерьез и бесповоротно", слово "действительно", слова "я не буду участвовать...", "зачем обольщаться?.." Винокуров грубо утверждает: "Лгут все поэты!" Его не пугает уродство звучаний в строке "Ничто" - вот что...". Он и дальше продолжает свой спор. Может быть, написав ироническую строку "Ты придешь, опираясь на зонтик...", он вспомнил ту поэтическую красивость, которой проникнута романтическая элегия Пушкина-Ленского: Забудет мир меня; но ты Придешь ли, дева красоты, Слезу пролить над ранней урной И думать: он меня любил, Он мне единой посвятил Рассвет печальный жизни бурной!.. ("Евгений Онегин", VI, 22) Этой возвышенной картине противостоит страшная своей обыденностью сценка, нарисованная Винокуровым: Ты придешь, опираясь на зонтик, ты постоишь над холмиком, под которым лежит "Ничто", потом вытрешь слезу... Но в споре, который Винокуров ведет с поэтами, утверждающими бессмертие, побеждает не он, или, точнее, побеждает другая точка зрения, которую он, казалось бы, отвергал. Все ж таки бессмертие существует, несмотря на бесповоротность физической смерти,- о нем говорится в конце стихотворения самыми простыми словами, с той же прозаичностью и серьезной сдержанностью: Но мальчик, прочитавший мое стихотворенье, взглянет на мир моими глазами. Единственное, что поэтически возвышает эти строки над всеми прежними, это их еле уловимая метричность: две строки ямба, строка дактиля, строка амфибрахия. Свободный стих Винокурова приобретает, таким образом, большое содержание. Он является как бы антиритмическим началом, на фоне которого даже слабые тени ритма получают выразительность. Неритм становится элементом общей ритмической композиции. Неритм оказывается своеобразной формой ритма. Верлибр разнообразен. Его ритмические закономерности - за пределами нашей лестницы. Индийский поэт и мудрец Рабиндранат Тагор сказал однажды: "Ритм не есть простое соединение слов согласно определенному метру; ритмичными могут быть то или иное согласование идей, музыка мыслей, подчиненная тонким правилам их распределения".* ______________ * Рабиндранат Тагор. Религия художника. В кн.: в "Восточный альманах", №4. М., 1961, с. 96. глава шестая. Рифма "...язык гнется иногда под цепями стопосложения и ярмом рифмы; но зато, как часто, подобно воде, угнетаемой и с живейшей силою бьющей вверх из-под гнета, язык сей приемлет новый блеск и новую живость от принуждения." Пётр Вяземский, "Известие о жизни и стихотворениях И.И.Дмитриева", 1823 Гражданин фининспектор возражает Маяковский пытался растолковать, что такое рифма, человеку, далекому от литературы,- сотруднику финансовых органов, взимающему налог с кустарей-одиночек. Поэт популярно объяснял: Вам, конечно, известно явление "рифмы". Скажем, строчка окончилась словом "отца", и тогда через строчку, слога повторив, мы какое-нибудь ламцадрица-ца. ("Разговор с фининспектором о поэзии", 1926) Фининспектор, выслушав, мог бы спросить собеседника: - А зачем это вам надо, такое "ламцадрица-ца"? Не кажется ли вам, что подыскивать слова, которые кончаются одинаковыми или похожими звуками,- это игра, словесные бирюльки, недостойные взрослого и серьезного человека? Вы стремитесь высказать какую-то мысль, сообщить какую-то информацию,- при чем же тут "ламцадрица"? Чем обогатится ваше высказывание, если вы его украсите бубенчиком? Добро еще, когда звуками играют дети,- они несмышленые, им все равно, чем играть. Посмотрите в окно, там во дворе моя дочка прыгает с другими первоклассницами. Вот они рассчитываются, кому водить,прислушайтесь, что они за чепуху городят: "Эне-бене-раба, квинтер-финтер-жаба", а то еще и так они повторяют, тыча друг в дружку пальцем: "Эн-ден-ду, поп на льду. Папа Нел и на панели, эн-ден-ду". Что за ахинея? Почему поп и на каком льду? Кто такая Неля, зачем у этой бедной девочки папа где-то на панели? Звучит вроде бы складно, но ведь это бессмыслица, и вредная. А вы, взрослый дядя, туда же со своим "ламцадрица"... Наверняка вам приходится в стихах говорить не то, что вам необходимо сказать, а то, чего от вас требует слово, ожидающее рифмы. Разве оно не уводит вас куда-то вбок от вашей мысли? Так мог бы сказать фининспектор, если бы Маяковский дал ему право голоса. Фининспектор выступает у него вовсе не как представитель именно бюджетной системы; он просто человек, чуждый поэзии, ему приходится все растолковывать с самого начала. Отступление о двух разговорах Ведь и Пушкин за сто лет до того беседовал с Книгопродавцем, который говорил Поэту: Стишки для вас одна забава, Немножко стоит вам присесть, Уж разгласить успела слава Везде приятнейшую весть: Поэма, говорят, готова, Плод новый умственных затей. Итак, решите; жду я слова: Назначьте сами цену ей. Стишки любимца муз и граций Мы вмиг рублями заменим... ("Разговор книгопродавца с поэтом", 1824) Поэт по мере сил старался объяснить дельцу-издателю, как создаются стихи, что такое ритм, гармония, мечта, вдохновение. Делец на все это реагировал трезво и, можно сказать, с разумно-прозаической деловитостью: Прекрасно. Вот же вам совет; Внемлите истине полезной: Наш век - торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет... Пушкинский разговор кончается победой здравого смысла над романтической мечтой. Поэт сдается на доводы собеседника и - вот это главное!- переходит на трезвую прозу; он говорит: - Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся. "Разговор с фининспектором о поэзии" продолжает беседу, начатую Пушкиным. Здесь тоже - внутри монолога, произносимого поэтом, который ничуть не собирается капитулировать,- вступают в противоборство поэзия и проза. Проза - это изложение финансовых доводов и соображений или характеристика поэзии языком бухгалтерского чиновника: Гражданин фининспектор, честное слово, поэту в копеечку влетают слова. Поэзия же - это творчество, но это и прямая оценка роли поэта в современном мире, оценка, для которой Маяковский неизменно и, конечно, пародийно использует казенно-прозаическую речевую манеру, свойственную фининспектору: Долг наш реветь медногорлой сиреной В тумане мещанья, у бурь в кипеньи. Поэт всегда должник вселенной, платящий на горе проценты и пени. Фининспектор едва ли понял все это, несмотря на ссылки на доступные ему "проценты" и "пени". Едва ли он мог согласиться с поэтом, который с высокомерием гения ему говорил: Слово поэта ваше воскресенье, ваше бессмертие, гражданин кацелярист. Ведь то, что думает о поэте чиновник, высказано за него Маяковским: ...всего делов это пользоваться чужими словесами... Прежде мы пытались вообразить, что бы мог сам канцелярист сказать Маяковскому. Попробуем теперь представить себе, что ответил бы фининспектору Маяковский. Тяжело вздохнув и набравшись терпения, поэт - Маяковский или другой мог бы ответить фининспектору: - Да, конечно, искусство похоже на игру. Но ведь и народ с самых древних времен играет звуками и словами, выражая свой опыт в прибаутках, поговорках, присказках, пословицах. Вы читали роман Льва Толстого "Воскресение"? Там фабричный человек Тарас рассказывает Нехлюдову свою историю. Жена Тараса, перед ним виноватая, начала было молить мужа о прощении, а он ей в ответ: "Много баить не подобаить - я давно простил". В народной шутке мудрый смысл: она так крепко сколочена, что кажется, будто слова самим языком пригнаны друг к другу. Тарас мог бы, конечно, сказать жене иначе: "Не стоит произносить долгие речи" или "Зачем говорить лишние слова? " А ведь его присказка куда выразительнее, да и запомнится навсегда, и еще в ней есть особое обаяние повторяемости. Пушкин в повести "Капитанская дочка" к последней главе, озаглавленной "Суд", дал такой эпиграф: "Мирская молва - морская волна. Пословица". Какая удивительная по форме пословица,это как бы стихотворение из двух строк, где все четыре слова крепко-накрепко связаны между собой звуковыми узами; послушайте только, какая нить тянется сквозь первые слоги: мир-мол-мор-вол. А как перекликаются попарно определения и существительные: мирская - морская, молва - волна. Ту же мысль можно, конечно, выразить иначе. Можно, пожалуй, сказать: слухи никаким законам разума не подчиняются, они возникают непонятно как и распространяются стихийно, остановить их нельзя... Но в народной пословице мысль глубже и обширнее, а выражение мысли предельно кратко, предельно выразительно и поэтому - незабываемо. Оказывается, что слова "мирская" и "морская", а также "молва" и "волна" связаны друг с другом не только звуками, но и, как это ни удивительно, смыслом. "Молва" прихотлива, стихийна, неудержима, неуправляема, как "волна". Чистая случайность? Конечно,- ведь эти слова ничуть не родственны, некоторые звуки тут неожиданно совпали, да еще совпало место ударения в слове. И в другой паре так же: "мирская" от "мир", "морская" от "море" - что общего между этими словами, которые лишь по внешнему признаку, по звучанию оказались случайно схожими? Не правда ли, поставить их рядом, в одной пословице, значит баловаться звуками, играть ими? Заметьте, однако: игра эта становится серьезнейшим делом, потому что внешнее сходство переходит во внутреннее сродство. Народ любит играть звуками. Одно из любимых его развлечений загадки, которые складываются столетиями; из них большинство содержит слова, перекликающиеся по звучанию, рифмующие между собой,- в этих рифмах игра, но и немалый смысл. Вот послушайте несколько народных загадок: По полу елозит, себя не занозит. Бегал бегунок, да шмыг в уголок. Маленький попок всю избу обволок и сел в уголок. Без рук, без ног сам сел в уголок. Маленький шарик по полу шарит. Обежит теремок и опять в уголок. Пляшет крошка, а всего одна ножка. Сам с ноготок, а борода с локоток. Угадали? Все эти загадки имеют один и тот же ответ: веник. Это он, веник, назван и "бегунок", и "попок", и "шарик", и "крошка"; каждое такое название - яркая метафора, но оправдано оно прежде всего занятной звуковой перекличкой, редкостной рифмой. "Шарик" не слишком точное определение веника, но вместе с глаголом "шарить" - как оно выразительно, как образно и содержательно! Вы скажете: баловство, игра... Конечно, игра. Но с такой игры начинается искусство. А что слова похожи друг на друга случайно, это даже и хорошо. Слова, которые похожи неслучайно, образуют очень плохие рифмы, вроде "папаша - мамаша", "однажды - дважды", "подошел - обошел - перешел - ушел зашел - прошел..." Такие слова сближать ни к чему, они и так родственны друг другу внутри самого языка. А вот "прошел - хорошо" - это вполне неожиданно, а потому и настоящая рифма. Помните у Маяковского: Дождь покапал и прошел. Солнце в целом свете. Это очень хорошо и большим и детям. ("Что такое хорошо и что такое плохо", 1925) Игра созвучиями - не просто игра. Она позволяет сближать между собой понятия, ничем не связанные, кроме звучания слов, и обнаруживать скрытые связи, которые реальны, хотя на первый взгляд и незаметны; или создавать эти связи там, где они, казалось бы, совершенно немыслимы. "Шалунья рифма" Пушкин в "Евгении Онегине" признавался, что его тянет к занятиям серьезным,- он входит в зрелый возраст, играть звуками ему поздно: Лета к суровой прозе клонят, Лета шалунью рифму гонят, И я - со вздохом признаюсь За ней ленивей волочусь. (VI, 43) Шутка? Но Пушкин обычно так и отзывался о рифме - он представлял ее озорницей, ветреницей, склоняющей поэта, ее беспутного любовника, к шалостям или безумствам. Шестая глава "Онегина" вышла в 1828 году, и тогда же Пушкин развил эту мысль в стихотворении, набросанном на полях "Полтавы" и обращенном к Рифме: Рифма, звучная подруга Вдохновенного досуга, Вдохновенного труда, Ты умолкла, онемела; Ах, ужель ты улетела, Изменила навсегда? Здесь для Пушкина Рифма олицетворяла поэзию, она - сестра музы. Как в "Онегине", он скорбит о том, что вместе с юностью теряет страсть к стихотворчеству, любовь к своевольной рифме и склоняется "к суровой прозе". Следующие строфы - об этой утрате юности и поэтического вдохновения: В прежни дни твой милый лепет Усмирял сердечный трепет, Усыплял мою печаль, Ты ласкалась, ты манила И от мира уводила В очарованную даль. Ты бывало мне внимала, За мечтой моей бежала, Как послушное дитя; То, свободна и ревнива, Своенравна и ленива, С нею спорила шутя. Важное признание! Когда-то, за полтора столетия до того, законодатель классицизма, "французских рифмачей суровый судия" Никола Буало в стихотворном трактате "Поэтическое искусство" (1674) со всей непререкаемостью объявлял, что в стихах имеет первенствующее значение только разум, только мысль. Что же до рифмы, то она, конечно, украшает стихотворение, но пусть не вздумает задирать голову,- самостоятельного значения она не имеет и никогда иметь не станет; она служанка смысла, разума, и Должна только повиноваться: Будь то в трагедии, в эклоге иль в балладе, Но рифма не должна со смыслом жить в разладе; Меж ними ссоры нет и не идет борьба: Он - властелин ее, она - его раба. Коль вы научитесь искать ее упорно, На голос разума она придет покорно, Охотно подчинясь привычному ярму, Неся богатство в дар владыке своему. Но чуть ей волю дать - восстанет против долга, И разуму ловить ее придется долго. Так пусть же будет смысл всего дороже вам, Пусть блеск и красоту лишь он дает стихам! (Перевод Эльги Линецкой) Современники Буало приняли его слова как незыблемую истину. Весь XVIII век им подчинялся. Позднее поэты взбунтовались, но об этом - ниже. Пока же позволим себе небольшое Отступление о рифме вздорной и праздной О том, как в русской поэзии трудна рифма естественная, подчиненная мысли, говорил друг Пушкина Петр Вяземский в своем послании "К В.А.Жуковскому" (1819),- он молил старшего поэта помочь ему: Как с рифмой совладеть, подай ты мне совет. Не ты за ней бежишь, она тебе вослед; Угрюмый наш язык как рифмами ни беден, Но прихотям твоим упор его не вреден. Не спотыкаешься ты на конце стиха, И рифмою свой стих венчаешь без греха. О чем ни говоришь, она с тобой в союзе И верный завсегда попутчик смелой музе. Хуже всего то, что рифма тянет стих и мысль в свою сторону; гонясь за рифмой, автор начинает говорить совсем не то, что собирался сказать: Не столько труд тяжел в Нерчинске рудокопу, Как мне, поймавши мысль, подвесть ее под стопу, И рифму залучить к перу на острие. Ум говорит одно, а вздорщица свое. Стихотворец уже не может хвалить и хулить по своей воле; он подчиняется вздорным законам звучания. Хочет воздать почесть Державину, которым восхищен, а приходится восхвалять Хераскова, скучного поэта,- и только потому, что его имя рифмует со словом "ласков": Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков, Державин рвется в стих, а втащится Херасков. Вяземскому это свойство рифмы внушало отчаяние. Ведь для него рифма сама по себе не существовала,- значение она имела только служебное, украшающее. С сочувствием приводил Вяземский в своем дневнике (еще в 1813 году) слова французского писателя XVIII века Трюбле, заметившего не без остроумия: "Рифма относится к разуму, как нуль - к другим цифрам: он увеличивает их значение, сам же никакого не имеет. Надо, чтобы рифме предшествовал разум, как нулю предшествуют цифры. Встречаются такие стихотворения, которые от начала до конца лишь вереница нулей...".* ______________ * П.А.Вяземский. Записные книжки (1813-1848). М., Изд-во АН СССР, 1963, с. 18. Двенадцать лет спустя Вяземский в путевых заметках под заглавием "Станция" (1825) говорил о тех путниках, кто любит Варшаву, любит посещать варшавский "кофейный дом", именующийся "Вейская кава", о тех, Кто из горнушек "Венской кавы" Пил нектар медленной отравы. К этим своим строчкам Вяземский дал длинное примечание: "Кто-то отговаривал Вольтера от употребления кофе, потому что он яд.- Может быть,отвечал он,- но, видно, медленный: я пью его более шестидесяти лет". Вяземский с досадой добавлял: "Переложив этот ответ в медленную отраву, я сбит был рифмой: лучше было бы сказать: медленный яд. В повторении известных изречений должно сохранять простоту и точность сказанного". И Вяземский заключал это рассуждение: "Утешаюсь, что примечание мое назидательнее хорошего стиха". Рифма уводит в сторону от смысла, искажает мысль, а прок от нее какой? Ведь она - ноль без палочки. В том же послании "К В.А.Жуковскому" Вяземский с комическим гневом обрушивался на изобретателя рифмы: Проклятью предаю я, наравне с убийцей, Того, кто первый стих дерзнул стеснить границей, И вздумал рифмы цепь на разум наложить... Но Вяземского тяготит, наряду с рифмой, искажающей мысль, также рифма бессодержательная, пустая; его ... пужливый ум дрожит над каждым словом, И рифма праздная, обезобразив речь, Хоть стих и звучен будь,- ему как острый меч. Замечательное определение - "рифма праздная"! Рифма должна быть весомой, должна выполнять свою работу, а не позвякивать пустым колокольчиком. Поэтому Вяземский готов предпочесть стих, лишенный рифмы, "белый стих", стиху с "рифмой праздной": Скорее соглашусь, смиря свою отвагу, Стихами белыми весь век чернить бумагу, Чем слепо вклеивать в конец стихов слова, И написав их три, из них мараю два. Рифма не способна заменить отсутствующую мысль. Это только бездарному щелкоперу кажется, что "Где рифма налицо, смысл может быть в неявке!" Послание "К Жуковскому" имеет подзаголовок - "Подражание сатире II Депрео". В самом деле, Вяземский в этом стихотворении развивает эстетические идеи Буало-Депрео, которые, как мы помним, отчетливее всего формулированы в трактате "Поэтическое искусство"; взаимоотношения между Смыслом (или Разумом) и Рифмой просты: Он - властелин ее, она - его раба. Жуковский не ответил Вяземскому. Но в стихотворном "Письме к А.Л.Нарышкину" (1820), написанному вскоре после послания Вяземского, он шутливо высказал свои мысли о рифме. Обер-гофмаршала Нарышкина Жуковский просил о хорошо отапливаемой даче в Петергофе и между прочим писал: Итак, прошу вас о квартире, Такой, чтоб мог я в ней порой Непростуженною рукой Не по студеной бегать лире! Рифма "квартира - лира" смелая - ее можно было допустить только в шуточном послании. Письмо Нарышкину кончалось строками: Нельзя ль найти мне уголок (Но не забыв про камелек) В волшебном вашем Монплезире? Признаться, вспомнишь лишь о нем, Душа наполнится огнем, И руки сами рвутся к лире. Через некоторое время Жуковский снова написал Нарышкину, на этот раз озаглавив свое письмо "Объяснение"; он передумал, о чем и извещал обергофмаршала: Когда без смысла к Монплезиру Я рифмою поставил лиру, Тогда сиял прекрасный день На небе голубом и знойном, И мысль мою пленила тень На взморье светлом и спокойном. Но всем известно уж давно, Что смысл и рифма не одно И я тому примером снова. Мне с неба пасмурно-сырого Рассудок мокрый доказал, Что Монплезир приют прекрасный, Но только в день сухой и ясный... Значит, соединение слов в рифме "Монплезира - лира" обманчиво: соединяются они только на бумаге, потому что в дождливую и холодную погоду в павильоне "Монплезир" жить и писать стихи нельзя. Жуковский шутливо, но и вполне здраво напоминает о старой формуле Буало, разработанной Вяземским в его недавнем послании к нему: ...всем известно уж давно, Что смысл и рифма не одно. "Парадокс рифмы" Послание Вяземского "К В.А.Жуковскому" привлекло внимание Пушкина; прочитав его в "Сыне Отечества", Пушкин воздал ему должное. В своем кишиневском дневнике (3 апреля 1821) он записал: "Читал сегодня послание князя Вяземского Жуковскому. Смелость, сила, ум и резкость..." (Правда, далее Пушкин с досадой отмечает: "...но что за звуки! Кому был Феб из русских ласков - неожиданная рифма Херасков не примиряет меня с такой какофонией".*) В 1821 году Пушкин мог, видимо, согласиться с Вяземским, а также с Буало, чьи мысли развивает Вяземский в этом послании. Но прошло всего несколько лет, и Пушкин изменился. Не спорит ли он с Буало, не пересматривает ли своей восхищенной оценки послания Вяземского, когда в стихотворении "Рифма, звучная подруга..." (напомним: 1828 год) указывает на две формы рифмы? И ведь обе теперь для Пушкина, видимо, равноправны. ______________ * А.С.Пушкин. Собр. соч. в 10 т., т. VIII. М.-Л., Изд-во АН СССР, 1949, с. 17. В первом случае рифма "За мечтой моей бежала, / Как послушное дитя"; значит, подчинялась мечте, мысли, была ее рабой - рабой разума. Во втором же случае рифма "с нею спорила шутя",- спорила с мыслью, была "свободна и ревнива, / Своенравна и ленива"; значит, была сама по себе и, споря с мечтой, ее подчиняла себе. В следующей строфе Пушкин признается, что не только управлял рифмой в угоду своим замыслам, но и ей, рифме, покорялся, шел на поводу у звуков, ставя их порой выше мысли: Но с тобой не расставался, Сколько раз повиновался Резвым прихотям твоим. Как любовник добродушный, Снисходительно послушный, Был я мучим и любим. Трудно, почти невозможно определить в поэзии Пушкина те места, где рифма шла впереди мысли и где ее "резвая прихоть" определила ход стихотворения. Сам он о своем творчестве писал не раз и всегда утверждал, что звуки и слова беспрекословно повиновались его воле: Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мной повсюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные рождались; В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались. ("Разговор книгопродавца с поэтом", 1824) Или, в гораздо более позднем стихотворении: И мысли в голове волнуются в отваге, И рифмы легкие навстречу им бегут... ("Осень", 1833) Рифмы - навстречу мысли. Но возможен и противоположный случай: мысли навстречу рифме. Ибо не только рифма "за мечтой моей бежала, как послушное дитя", но и поэт был для нее "любовник добродушный, снисходительно послушный..." Пушкин был не одинок,- его современник, писатель и теоретик литературы Н.Ф.Остолопов, перечисляя разные достоинства рифмы, высказал сходную мысль весьма категорично: "... [рифма] производит иногда нечаянные, разительные мысли, которые автору не могли даже представиться при расположении его сочинения. В сем можно удостовериться, рассматривая произведения лучших писателей".* Другой современник Пушкина, его друг Вильгельм Кюхельбекер писал в статье, озаглавленной "Поэзия и проза" (1835-1836) и предназначавшейся для пушкинского журнала "Современник" (ее не пропустило Третье отделение): "...рифма очень часто внушала мне новые, неожиданные мысли, такие, которые бы мне не пришли и на ум, если бы я писал прозою".** ______________ * Н.Остолопов. Словарь древней и новой поэзии, ч. III. СПб., 1821, с. 24. ** Литературное наследство, т. 59. М., 1954, с. 392. Это - второе направление: поэт, "любовник добродушный, снисходительно послушный", идет следом за звуком, за рифмой. С развитием поэзии оно усилилось: звук стал важнее, он стал все более подчинять себе сюжет стихов. М.Цветаева это имела в виду, когда утверждала: Поэт - издалека заводит речь; Поэта - далеко заводит речь. Тонкий и глубокий исследователь художественного слова А.В.Чичерин обобщает опыт новой поэзии, когда пишет о рифме: "...весьма значительна и ее роль в движении поэтической мысли. Рифма распахивает неожиданные двери, обновляет, обогащает жизнь образа". Далее А.В.Чичерин поясняет свою точку зрения очень ярким сравнением: "Как в шахматах сопротивление противника, нарушающее прямолинейные планы игрока, порождает в конечном счете всю оригинальность и всю силу игры, так "искание рифмы", осложняя поэтический труд, в то же время сталкивает с пути слишком прямолинейного и ведет к непредвиденным открытиям... При восприятии стиха рифма не только образует отчеканенную звуковую форму, не только вмещает энергию наиболее ударных слов, но и расширяет смысловые связи, не стесняет, а, напротив, делает более вольным движение идеи".* ______________ * А.В.Чичерин. Идеи и стиль. М., "Советский писатель", 1968, с. 63-64. Замечательный парадокс: стеснение ведет к вольности, затрудненность - к открытиям, формальное техническое препятствие - к обновлению смысла, к игре мысли, а в целом - к более сложному содержанию. Этот "парадокс рифмы" предсказал Пушкин; ведь именно он начертал для рифмы два пути, которые и стали путями ее дальнейшего движения в русской поэзии. В первом случае рифма удовлетворяла ожидание, во втором нарушала его. Поговорим о первом. Удовлетворенное ожидание В "Онегине" Пушкин горестно, хотя и с юмором восклицал, прощаясь с молодостью: Мечты, мечты! где ваша сладость? Где, вечная к ней рифма, младость? (VI, 64) "Вечная рифма" - так можно безошибочно определить рифму классицистов. Их стихи должны были чаровать ровной интонацией, гармонией, красотой звучания, покоем удовлетворенного ожидания. Важнейший закон, предписанный этим стихам,- "единство стиля": ненарушаемая цельность художественного впечатления. Малый словарь, отсутствие свободного выбора слов, а значит и ритма, невольная или вольная их привычность чуть ли не до стандарта - таковы черты этой поэзии. "Сладость" неминуемо влечет за собой "младость", да еще "радость". У молодого Пушкина: Не говори: Так вянет младость! Не говори: Вот жизни радость!.. ("Роза", 1815) Наследники Тибулла и Парни! Вы знаете бесценной жизни сладость; Как утра луч, сияют ваши дни. Певцы любви! младую пойте радость... ("Любовь одна - веселье жизни хладной...", 1816) Пейте за радость Юной любви Скроется младость, Дети мои... ("Заздравный кубок", 1816) Мечты, мечты, Где ваша сладость? Где ты, где ты, Ночная радость?.. ("Пробуждение", 1816) Ужель моя пройдет пустынно младость? Иль мне чужда счастливая любовь? Ужель умру, не ведая, что радость?.. ("Князю А.М.Горчакову", 1817) Образуются группы - пары, тройки, четверки - непременных рифм, данных поэту заранее предшественниками и современниками, группы, словно предуказанные ему самим поэтическим языком. К этим группам относятся: розы - грезы - слезы нежный - безмятежный - белоснежный денница - гробница Последняя пара не зря приписана Пушкиным Ленскому, сочинявшему накануне дуэли весьма стандартные стихи, какие писали в то время многие, какие писал и Пушкин-лицеист: Блеснет заутра луч денницы, И заиграет яркий день; А я, быть может, я гробницы Сойду в таинственную сень... ("Евгений Онегин", VI, 22) Сам молодой Пушкин - несколькими годами ранее: Напрасно блещет луч денницы, Иль ходит месяц средь небес, И вкруг бесчувственной гробницы Ручей журчит и шепчет лес... ("Гроб юноши", 1821) Читатель привык к тому, что его ожидание не может быть обмануто. Услышав "денницу", он ждет сотни раз уже слышанную "гробницу", ждет - и получает. Услышав "отраду", он ждет "лампаду", слово "любви" влечет за собой "в крови" или "благослови", "приговор" скреплен со словом "взор", "очи", разумеется, с "ночи". Пленительное юношеское стихотворение Пушкина "Морфей" (1816) в отношении и образности, и словосочетаний (фразеологии), и, конечно, рифм вполне стандартно: Морфей! до утра дай отраду Моей мучительной любви. Приди, задуй мою лампаду, Мои мечты благослови. Сокрой от памяти унылой Разлуки вечной приговор; Пускай увижу милый взор, Пускай услышу голос милый. Когда ж умчится ночи мгла, И ты мои покинешь очи, О, если бы душа могла Забыть любовь до новой ночи! Единственная неожиданность, призванная здесь оживить восприятие, это порядок рифм. Сперва они перекрестные, потом опоясывающие, потом опять перекрестные; в связи с таким построением в третьем четверостишии изменен порядок окончаний - вместо ж - м - ж - м, как в начале, здесь м - ж - м - ж. В остальном же, не считая этих оттенков, ожидание удовлетворено - мы каждую рифму можем предсказать, потому что рифмующие слова не принадлежат Пушкину, то есть рифмы не им изобретены,- он взял их готовыми из небольшого рифменного запаса своего времени. Бывают такие периоды в истории искусства, когда личный почин воспринимается как нечто для художественного вкуса оскорбительное, как смешные потуги проявить себя, нарушая незыблемый закон красоты. Новое кажется неприятным уже из-за того, что нескромно обращает на себя внимание,деталь не смеет вылезать вперед и нарушать гармонию целого. Искусство классицизма - искусство целостных ансамблей, и это во всем - в зодчестве, в театре, в словесности. Когда Карло Росси возводил в Санкт-Петербурге свои изумительные дворцы, арки, театры, дома, он стремился к "благородной простоте и спокойному величию" (так об античном искусстве говорил немецкий ученый Винкельман). Появление всякой удивительной неожиданности было бы нарушением и благородства, и спокойствия, и величия. В этой системе всякая попытка новаторства, даже просто необычности была немыслима - она бы разрушила строгое единство безличного стиля, внесла бы запретный элемент изобретения. А ведь уже поэты 20-30-х годов пытались вырваться за пределы такого метода. Один из них, близкий знакомый Пушкина С.П.Шевырев, с горечью и гневом обрушивался на поэтический язык его времени, который, как полагал Шевырев, погублен подражанием французской словесности, стремлением к гладкости и не выдерживает ни единой новой мысли: ...от слова ль праздный слог Чуть отогнешь, небережно ли вынешь, Теснее ль в речь мысль новую водвинешь, Уж болен он, не вынесет, кряхтит, И мысль на нем как груз какой лежит! Лишь песенки ему да брани милы; Лишь только б ум был тихо усыплен Под рифменный, отборный пустозвон... ("Послание к А.С.Пушкину", 1830) Шевырев был и прав, и не прав. Сам он пытался обновить русский стих, прежде всего рифму, но безушпешно. Причина его провала понятна. Надо было обновлять не какую-то одну черту русской поэзии, а всю систему. Оставаясь же верным системе прежней, поэт обрекал на неудачу любой опыт новизны. Внутри старой, классической поэзии смешивать стили можно было только в комическом сочинении. В черновой тетради 1825 года Пушкин набросал такое двустишие: Смеетесь вы, что девой бойкой Пленен я, милой поломойкой. Рифма "бойкой - поломойкой" единственна, она никогда не встречалась до того - может быть и потому, что слово "поломойка" было далеко за пределами поэтической речи. Пушкин, как видим, попробовал ее в стихотворной шутке, да и то бросил, продолжать стихотворение не стал. Всякое нарушенное ожидание само по себе вызывало комический эффект. Баратынский начинал стихотворение "Старик" (1829) такими строками: Венчали розы, розы Леля, Мой первый век, мой век младой... Лель - бог любви у древних славян; строки эти серьезны, даже печальны,смысл их в том, что прежде, когда поэт был молод, он был любим. Чего же читатель ожидает далее? К имени Леля есть рифма "хмель", и мы ждем строки с последним словом - "хмеля" (предположим: "Под сенью сладостного хмеля..."). Еще две узаконенные рифмы к имени Леля - "колыбель" и "свирель". Вспомним у Пушкина: Играй, Адель, Не знай печали. Хариты, Лель Тебя венчали И колыбель Твою качали. . . . . . . . . . . И в шуме света Люби, Адель, Мою свирель. ("Адели", 1822) Вместо всего этого читаем у Баратынского: Я был счастливый пустомеля И девам нравился порой. "Пустомеля" - слово разговорное, далекое от поэтического обихода; с венками роз, возложенными на счастливого любовника богом Лелем, оно никогда еще не сочеталось. Рождается неожиданность, содержащая в себе комизм. "Бочка с динамитом" Продолжая толковать фининспектору о рифме, Маяковский объяснял: Говоря по-нашему, рифма бочка. Бочка с динамитом. Строчка фитиль. Строка додымит, взрывается строчка, и город на воздух строфой летит. Наверное, непривычный к стихам фининспектор этой сложной метафоры не понял. Попробуем ее расшифровать. Рифма, стоящая в конце строки, чрезвычайно важна - важна прежде всего ее неожиданность; строка движется более или менее спокойно, пока не дойдет до рифмы, которая мгновенно меняет смысл и тон стиха. Особенно же важна рифма, замыкающая строфу,- от нее зависит восприятие не одной строки, не двух, а - строфы. Вследствие неожиданной рифмы "взрывается" и каждый стих в отдельности, и вся строфа в целом. Таков смысл метафоры с пороховой бочкой. Примером может послужить любая строфа Маяковского: Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. Я знаю солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! ("Облако в штанах", 1914-1915) "Овидиев - увидев", "в оспе - россыпи". И та, и другая рифма - в этом можно быть уверенным заранее - никогда никем не использовались. Никто до Маяковского не производил множественного числа от имени "Овидий", никто не применял так называемых "неравносложных рифм",- рифм, в которых совпадают ударный гласный и несколько согласных звуков, но не совпадает число слогов: "в оспе - россыпи". Разумеется, после "Овидиев" в конце первой строки мы ждем созвучия, а все же деепричастие "увидев" поражает нас редкой глубиной совпадения при неравносложности; еще больше поражает слово "россыпи", которое и в самом деле ведет к тому, что вся строфа - взрывается. Принцип Маяковского противоположен тому, которого придерживались классицисты и вместе с ними молодой Пушкин. У Маяковского рифма должна быть небывалой, единственной, поражать неожиданностью. Причем у него, как у многих его современников, неожиданность вовсе не связана с комизмом. В пропглом веке русская рифма оказалась глубоко и многосторонне разработанной, однако ее прогресс достигался более всего в стихах шуточных и сатирических. Современники и наследники Пушкина в XIX веке придумали немало способов неожиданного и комического рифмования. Это было соединением в рифме двух слов, которые до того не сходились и были, так сказать, незнакомы друг с другом. Вот некоторые из таких способов. 1. Рифмование слов из разных стилей П.А.Вяземский написал в 1832 году стихотворение "К старому гусару", обращенное к Денису Давыдову, знаменитому партизану 1812 года и блестящему поэту ("Тебе, певцу, тебе, герою..." - писал Пушкин). Вот строчки из этого стихотворения: Черт ли в тайнах идеала, В романтизме и луне Как усатый запевала Запоет по старине. Слова "идеал" и "запевала" принадлежат к различным пластам речи. "Идеал" - из сугубо книжного, романтического обихода, "запевала" - слово разговорное, устно-бытовое. Каждое из этих слов усилено предшествующим: "в тайнах идеала" - "усатый запевала"; таким образом контраст углублен. Чем богаче рифма, образуемая стилистически противоположными словами, то есть чем они подобнее друг другу по звукам, тем их противоположность выразительнее. Вяземский в этом стихотворении опирается на стихи самого Дениса Давыдова, который очень охотно сталкивал стилистические контрасты, как, например, в следующем четверостишии: Вошла - как Психея, томна и стыдлива, Как юная пери, стройна и красива... И шепот восторга бежит по устам, И крестятся ведьмы, и тошно чертям! (NN, 1833) Возвышенный оборот "бежит по устам" сталкивается с фамильярным "тошно чертям"; рифма, завершающая стихотворение, именно благодаря своей стилистической контрастности превращает стихотворный комплимент, мадригал, в эпиграмму,- впрочем, ничуть не обидную для Е.Д.Золотаревой, которой эти строчки посвящены. Эпиграмма требует неожиданности, поэтому такие стилистические "взрывы" особенно часты в эпиграммах. Вот к примеру эпиграмма Пушкина на Н.Надеждина, написанная в 1829 году. Здесь имеется в виду, что Надеждин узнал себя в двух прежних пушкинских эпиграммах, где имя его названо не было, а узнав себя, грубо отозвался о Пушкине; на этот ответ Надеждина Пушкин, в свою очередь, ответил так: Как сатирой безымянной Лик Зоила я пятнал, Признаюсь: на вызов бранный Возражений я не ждал. Справедливы ль эти слухи? Отвечал он? Точно ль так? В полученьи оплеухи Расписался мой дурак? Эпиграмма начинается торжественными словами и оборотами - "лик Зоила" (Зоил - древнегреческий критик, хулитель Гомеровых поэм), "вызов бранный", а кончается двумя стоящими в рифме грубыми словечками "оплеуха" и "дурак", возникающими неожиданно и как контраст к предшествующему тексту. 2. Рифмование с именами собственными Имена и фамилии, если только они не условны,- вроде Дорины или Адели,в рифму попадают весьма редко, поэтому обычно рифма, их содержащая, носит характер однократный. Денис Давыдов в прославленной "Современной песне" (1836) называет в рифме знаменитых революционеров, республиканцев, под которых подделываются русские крепостники-лжелибералы: Томы Тьера и Рабо Он на память знает И, как ярый Мирабо, Вольность прославляет. А глядишь: наш Мирабо Старого Таврило За измятое жабо Хлещет в ус да в рыло. А глядишь: наш Лафайет, Брут или Фабриций Мужиков под пресс кладет Вместе с свекловицей. "Мирабо - жабо", "Лафайет - кладет" - такие рифмы редкостны и почти наверняка единичны; само по себе важно и это, но дело не только в однократности. Рифмой имя древнеримского героя, прославленного своей бескорыстностью консула Фабриция, сопряжено со словом "свекловица" (так называли сахарную свеклу, служившую для выработки сахара) - не удивительно ли, не фантастично ли такое сближение? Впрочем, строфа эта и вообще фантастична; картина, нарисованная в ней, такова: русский вольнолюбивый помещик одновременно кладет под пресс (как сказали бы в наше время, "репрессирует") крестьян и свеклу. Фантастичность картины подчеркнута и невероятностью, противоестественностью рифмы: "Фабриций - свекловицей". Или - в эпиграмме молодого Пушкина (1815), направленной против его литературных противников, членов "Беседы любителей русского слова": Угрюмых тройка есть певцов Шихматов, Шаховской, Шишков; Уму есть тройка супостатов Шишков наш, Шаховской, Шихматов. Но кто глупей из тройки злой? Шишков, Шихматов, Шаховской! Каждое из этих трех имен рифмует однократно, и как раз в рифме комический эффект эпиграммы. 3. Рифмование с иностранными словами Чем иностранное слово реже, тем эффект сильнее. Он еще выразительней, когда это слово набрано иностранным, латинским шрифтом. В уже приводившейся "Современной песне" Дениса Давыдова упоминается любимец дам и светских гостиных, "маленький аббатик": Все кричат ему привет С аханьем и писком, А он важно им в ответ: "Dominus vobiscum!" Эти латинские слова - "Да будет с вами Господь!" - произносит аббат во время католической обедни, обращаясь к прихожанам. Рифма "писком - vobiscum" неожиданна и смешна. Очень интересно использовал этот способ рифмования А.К.Толстой в "Истории государства российского от Гостомысла до Тимашева" (1868). Славяне, по преданию, приглашают к себе княжить варягов, а те говорят между собой по-немецки: "Ну,- думают,- команда! Здесь ногу сломит черт, Es ist ja eine Schande, Wir mьssen wieder fort". (Да ведь это стыд и срам,- надо отсюда убираться.) Но братец старший Рюрик "Постой,- сказал другим, Fortgehn wдr' ungebьhrlich, Vielleicht ist's nicht so schlimm". (Уходить неприлично, может быть, все еще не так страшно.) Другой иностранный язык, французский, появляется в тех строфах, где говорится о переписке Екатерины Второй с французскими просветителями: "Марате, при вас на диво Порядок процветет, Писали ей учтиво Вольтер и Дидерот, Лишь надобно народу, Которому вы мать, Скорее дать свободу, Скорей свободу дать". "Messieurs,- им возразила Она,- vous me comblez", И тотчас прикрепила Украинцев к земле. Екатерина приседает в глубоком реверансе перед знаменитыми французами, говоря: "Господа, вы мне льстите"; поступает же она как крепостница. Охотно использовал этот вид рифмы сатирик-искровец Дмитрий Минаев. Вот строки из его песни "Фискал" (1879; итальянский оборот означает "из любви к искусству"): Фискалом con amore Начав карьеру, стал Работать как фискал Из выгоды он вскоре... В другом стихотворении Минаева рассказывается об упразднении Третьего отделения, чьи функции перешли к департаменту полиции: Про порядки новые Подтвердились слухи: Августа шестого я Был совсем не в духе, И меня коробили Ликованья в прессе: Ей perpetuum mobile Грезится в прогрессе... ("Раздумье ретрограда", 1880) Латинские слова означают "вечное движение"; неестественная, манерная рифма "коробили - perpetuum mobile" обнажает фальшь в ликовании русских либералов, не увидевших демагогического обмана в правительственном акте. 4. Составная рифма Составной рифмой называется такая, при которой два слова, сливаясь в одно, рифмуют с третьим. Пожалуй, среди всех приемов, какими пользовалась комическая поэзия, этот способ неожиданной рифмовки был наиболее распространен и наиболее выразителен. Любил составную рифму А.К.Толстой. В "Послании к М.Н.Лонгинову о дарвинисме" (1872) автор, споря с председателем "комитета о печати", отстаивает учение Дарвина и спрашивает: Отчего б не понемногу Введены во бытиё мы? Иль не хочешь ли уж Богу Ты предписывать приемы? Мастером составной рифмы, всегда очень яркой, запоминающейся и смешной, был Д.Минаев. В его балладе "Через двадцать пять лет" (1878-1879) повествуется о том, как в отдаленном будущем все в Петербурге будет принадлежать издателю газеты "Новое время" Алексею Сергеевичу Суворину. Фантастический колорит баллады усилен небывалыми, удивительными и потому особенно впечатляющими рифмами: На Неву из Усолья далекого Прикатил коммерсант-сибиряк; От казны был тяжел кошелек его, Сам он был далеко не из скряг... Он, этот купец, спрашивает слугу, кому принадлежит трактир. И, вопросом смущенный сильнее, чем Всякой грубостью, молвил слуга: "Куплен он Алексеем Сергеичем Был у Палкина втридорога". "Куплен кем? Человеку нездешнему Ты толковее должен сказать: Алексея Сергеича где ж ему По единому имени знать..." "Далекого - кошелек его", "сильнее чем - Сергеичем", "нездешнему - где ж ему", и еще в той же балладе: "слушая - баклуши я", "Европа ли Петрополе", "Демидова - вид его" создают особую атмосферу стихотворного повествования, насыщенного каламбурами. В составных рифмах всегда особенно остро ощущается каламбур - игра слов, одинаковых по звучанию и различных по смыслу. Вот пушкинские рифмы-каламбуры - один известный всем пример в шутливо-народной "Сказке о попе и о работнике его Балде" (1830): ...В год за три щелка тебе по лбу, Есть же мне давай вареную полбу. Другой - в стихотворении "Утопленник", которое снабжено подзаголовком "Простонародная сказка" (1828): Вы, щенки! за мной ступайте! Будет вам по калачу, Да смотрите ж, не болтайте, А не то поколочу. "По лбу - полбу", "по калачу - поколочу" - составные рифмы-каламбуры. Словесная игра здесь подчеркнута, усилена по сравнению с рифмами обыкновенными. Рифмы-тезки Современный поэт Яков Козловский - переводчик Расула Гамзатова, подлинный виртуоз стиха ("Кажется, если бы даже он захотел, он не мог бы написать ни одной непевучей, шершавой, косноязычной строки",- сказал о нем К.И.Чуковский) и неутомимый экспериментатор. В сборнике "Арена" (1972) выделен раздел под заглавием "Мастерская" - здесь поэт демонстрирует читателю упражнения, помогающие оттачивать перо: он играет словами однозвучными и разнозначными, словами-тезками. "Тезка" - так и названо одно из четверостиший Я.Козловского: - Я слово малое - предлог, Но падежа сжимаю повод. А вы кто, тезка? - Я предлог, Что значит: вымышленный повод. "Тезки", а научный термин для таких слов - "омонимы". Лингвисты давно обратили внимание на эти слова, которые звучат одинаково, но обозначают разные понятия. Так, в русском языке слово "три" получает разные значения в зависимости от контекста: Три толстяка. Три эту кляксу резинкой! Или слово "мой": Мой дорогой! Мой руки перед едой. Рифмование омонимов тоже всегда относилось к приемам комического повествования в стихах. У Д.Минаева в сатирической поэме "Демон" (1874) бес видит на земле все то же, что и прежде: Все те же громкие слова И бред несбыточных утопий (К ним не чутка уже молва), И копировка старых копий, Которых участь не нова; Все тот же блеск штыков и копий... Омонимы "копий" (от "копия") и "копий" (от "копье") как бы подтверждают мысль о том, что на земле ничего не изменилось - даже в рифме возвращается одно и то же слово. В другом стихотворении Д.Минаева, написанном по случаю приезда в Петербург немецкого заводчика Альфреда Круппа (1880), читаем: Ем ли суп из манных круп, Или конский вижу круп Мне на ум приходит Крупп, А за ним - большая масса, Груда "пушечного мяса"... Д.Минаева не зря именовали "королем рифмы"; есть у него целый цикл "Рифмы и каламбуры" - с характерным подзаголовком "Из тетради сумасшедшего поэта" (1880). Вот две его миниатюры: Не ходи, как все разини, Без подарка ты к Розине, Но, ей делая визиты, Каждый раз букет вези ты. * Черты прекрасные, молю я, Изобрази мне, их малюя, И я написанный пастелью Портрет повешу над постелью. Почти через четыре десятилетия к этой минаевской традиции примкнул Маяковский в плакатных текстах, сочиненных для издательства "Сегодняшний лубок" (1914). Многие из этих плакатов содержат запоминающиеся каламбурные рифмы: Сдал австриец русским Львов, Где им зайцам против львов! * Выезжал казак за Прут, Видит - немцы прут да прут. Только в битве при Сокале Немцы в Серет ускакали. * Живо заняли мы Галич, Чтобы пузом на врага лечь. * С криком "Deutschland! ьber alles!" Немцы с поля убирались. Последний пример особенно интересен - это случай удивительного совпадения звучаний в двух разных языках: "uber alles" - "убирались"; русский глагол-"тезка" выставляет на смех немецкий шовинистический лозунг: "Германия превыше всего!" Маяковский - большой мастер стиховых каламбуров; в частности их он имел в виду, когда в поэме "Во весь голос" (1930) утверждал, что в его книгах Оружия любимейшего род, я рвануться в гике, готовая рвануться в гике,застыла кавалерия острот, поднявши рифм отточенные пики. Опыт Д.Минаева и Вл.Маяковского продолжает уже названный Яков Козловский. У него рифмы-омонимы строят не только шуточные, но и почти серьезные стихи, как, например, пейзаж, озаглавленный "Шторм": Мне виделся моря вечерний овал В седом облаченье и в алом, Рокочущий вал разбивался о вал, Сменялся рокочущим валом. Над гребнями моря, и сосен, и скал, По тучам, высоким как хоры, Не демон, летая, утехи искал, А ласточек резвые хоры. И все же чаще и у него омонимы - озорные каламбуры, иногда очень остроумные, как, например, в четверостишии, озаглавленном Тугодумы Бредешь долиной, огибаешь мыс ли, Ты видишь, что у ближних в черепах В движение порой приходят мысли С медлительностью плоских черепах. Или в эпиграмме: Ревнивый индюк Петух индюшке строил куры, И вопли индюка неслись: - Какой позор! Куда глядите, куры? А куры ревновали, но... неслись. ("Литературная Россия", 1966, №45) В заключение этой главки напомним известные строки, ставшие детским фольклором - конечно, они бессмысленны, но в их абсурдности есть особое обаяние считалки, веселой словесной игры: Сев в такси, спросила такса: - За проезд какая такса? А водитель: - Денег с такс Не берем совсем. Вот так-с. Во всех этих стихах рифма обращает на себя внимание, бросается в глаза, выпирает, красуется; она нескромна, навязчива, выделяется из стиха, из естественной, плавной речи; она подана крупным планом. Это, как мы видели, противоречит принципам классицизма - искусства благородных, гармонических ансамблей: целое заслоняется броской частностью. В прошлом веке такое усиление частностей встречалось в сочинениях комических. Но подобно тому, как "от великого до смешного", так и От смешного до высокого - один шаг В начале XX века произошло неожиданное и странное изменение: то, что прежде считалось комическим, стало возвышенным. В стихах Маяковского можно обнаружить все черты комической рифмы, они даже усилились, к ним еще прибавились другие, сходные, но уже ничего смешного в такой рифме не было. Прежде комизм рождался из неожиданности. Теперь неожиданность ничего смехотворного в себе не таила,- напротив, в ней обнаружился смысл иной, трагический. Уже молодой Маяковский придавал этой внезапности большое значение. В сатирическом журнале "Новый Сатирикон" (1916, №45) он напечатал вызывающую миниатюру: Издевательства Павлиньим хвостом распущу фантазию в пестром цикле, душу во власть отдам рифм неожиданных рою. Хочется вновь услыхать, как с газетных столбцов зацыкали те, кто у дуба, кормящего их, корни рылами роют. Это стихотворение сопровождалось подзаголовком: "Цикл из пяти" (вот что значат, кстати, слова - "...распущу фантазию в пестром цикле"). Все пять вещей направлены против обывателя, бешенство которого Маяковский вызывал охотно, даже радостно - он в не слишком-то хитроумной перифразе именовал почтенных мещан свиньями ("те, кто у дуба... корни рылами роют"). "Рой неожиданных рифм" имеется во всех пяти стихотворениях, начиная с первого приведенного нами. Здесь "цикле - зацыкали" - удивительная по звуковому богатству и глубине рифма, где совпадают три согласных (ц-к-л), которые редко оказываются вместе, а кроме того, внезапности способствует и неравносложность: она ведет к тому, что первый член рифмующей пары, слово "цикле", несколько растягивается в произношении ("цик/ле"), тогда как второй несколько сокращается ("зацык[а]ли"). Вторая пара рифм тоже поражает звуковой полнотой и к тому же омонимичностью. "Рою" (дательный падеж существительного "рой") и "рою" (от глагола "рыть") - омонимы. У Маяковского отклонение от омонима - "роют"; но общее впечатление неожиданности и даже занятной омонимичности сохраняется. Поглядим, каков же "рой неожиданных рифм" в стихотворении этого цикла "Никчемное самоутешение" (1916); здесь идет речь о засилии хамства и варварства, воплощенного Маяковским в фигуре извозчика. Первая строфа: Мало извозчиков? Тешьтесь ложью. Видана ль шутка площе чья? Улицу врасплох огляните из рож ее чья не извозчичья? Понятно, что главные слова в этих строках - те, что стоят в рифме. А рифмы - составные, причем в первом случае идет сначала однословный член, а во втором сначала двусловный: ложью - рож ее площе чья - извозчичья В первом случае усиливается слитность двусловного члена рифмы ("рож ее" поневоле произносится как "рожие"); во втором случае посреди слова возникает пауза, рассекающая его надвое ("извозчичья" поневоле произносится как "извощи-чья"). Слова, стоящие в рифме, приобретают рельефность; они, так или иначе видоизменяясь, несут могучее ударение, выпячиваются, отделяются от окружения. И неожиданность сопоставлений слов в рифмующей паре, и звуковая деформация слов ведут к выделению из фразы слова как такового. Возникает то, что уже современники молодого Маяковского назвали "поэзия выделенного слова". Вот еще одна строфа, четвертая: Все равно мне, что они коней не поят, что утром не начищивают дуг они с улиц, с бесконечных козел тупое лицо их, открытое лишь мордобою и ругани. Главная рифма и здесь составная: "дуг они - ругани" (другая менее броска, хотя она и необычна: "поят - тупое"). Слово "ругани", раздираясь пополам паузой ("руг/ани"), сильно подчеркивается,- оно взрывает всю строфу (вспомним: "И город на воздух строфой летит"). В следующем стихотворении цикла, "Надоело", поэт говорит о ресторанных соседях, розовых, жирных обжорах, и у него вырывается отчаянный крик: Нет людей. Понимаете крик тысячедневных мук? Душа не хочет немая идти, а сказать кому? Неожиданность рифмы тут обеспечена звуковой глубиной и небывалостью соединения: "понимаете - немая идти"; во втором члене рифмы, слитом из двух слов, лишний гласный; он ослабевает при слиянии, а все же усиливает неожиданность эффектом неравносложности: "нема(я) идти". Можно ли сказать, что неожиданность тут комична? "Цикл из пяти" печатался в "Новом Сатириконе", но стихи эти далеко не шуточные: в последнем примере - вопль одинокого отчаяния. Поэма "Флейта-позвоночник" (1915) содержит немало подобных разрывов слова, приобретающих смысл трагический. "Пролог" поэмы кончается строками: Из тела в тело веселье лейте. Пусть не забудется ночь никем. Я сегодня буду играть на флейте, на собственном позвоночнике. Как деформируется слово "позвоночнике" под влиянием предшествующего сочетания: "ночь никем"! Позвоночник словно перебит пополам, подобно тому, как переломано слово: "позвоноч/нике". А вслед за этим начинается глава I поэмы: Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая! Какому небесному Гофману выдумалась ты, проклятая?! И здесь вторые члены рифмы рвутся, деформируясь под влиянием предшествующих составных: "шагов мну - Гоф/ману", "ад тая - проклят/тая". И далее - столь же выразительно и громогласно: Мне, чудотворцу всего, что празднично, самому на праздник выйти не с кем. Возьму сейчас и грохнусь навзничь и голову вымозжу каменным Невским! Вот я богохулил, орал, что бога нет, а бог такую из пекловых глубин, что перед ней гора заволнуется и дрогнет, вывел и велел: люби! Слова-рифмы всеми звуковыми средствами выдвинуты вперед, подчеркнуты, усилены. "Празднично - навзничь" - это очень интересная пара; рифмует здесь "празднич(но) - навзничь", а слог "но" повисает и, можно сказать, перебрасывается в начало следующего стиха: (...но) самому на праздник... А "не с кем - Невским" чуть ли не омонимы, сопоставление которых полно глубокого смысла. "Не с кем" - формула одиночества, "Невский" - многолюдный центральный проспект столицы; значит, члены рифмы образуют смысловой контраст и в то же время оказываются в звуковом отношении подобными. Смысловая противоположность при звуковом тождестве - вот чем является эта столь важная для Маяковского рифма. Рифмы в следующей строфе не менее важны: "бога нет - дрогнет", "глубин - люби". В первой паре разрывается пополам глагол, и его звучание становится образом его смысла: "дрог/нет"; кажется, что "дрогнуло", "содрогнулось" само слово. А ведь речь идет не о внутреннем переживании, а о геологическом катаклизме, о землетрясении: "... гора заволнуется и дрог/нет". Во второй паре слово "люби!" выделено не только рифмующими звуками, но и синтаксисом; предложение перестроено так, что важнейшие слова даются крупным планом. Вместо: "...а бог вывел из пекловых глубин такую, что перед ней заволнуется и дрогнет гора, и велел..." у Маяковского: "...а бог такую из пекловых глубин, / что перед ней гора заволнуется и дрогнет, / вывел и велел..." Вследствие перестановок каждое звено фразы оказалось подчеркнутым, особенно же энергичное ударение падает на заключительный приказ: "люби!" Все рифмы Маяковского небывалые, все они - впервые. Маяковский достигает этого либо слитием никогда прежде не соединявшихся слов ("не с кем - Невским", "ад тая - проклятая", "по тысяче тысяч разнесу дорог судорог", "ведет река торги - каторги", "нету дна там - канатом", "туже и туже сам - ужасом", "нашей ей - на шее"), либо сочинением новых слов, прежде в языке существовавших только как некая возможность - их иногда называют "потенциальные слова" ("к двери спаленной - запахнет шерстью паленной", "тупенько - преступника", "голубо- любовь", "выжуют - рыжую", "признакам вызнакомь", "выник - именинник"), либо звуковым сближением слов неравносложных или не рифмующих между собой по классическим представлениям ("уюте - довоюете", "личико - вычекань", "точно - чахоточного", "неладно ладана", "трупа - рупор", "число - слов").* При этом Маяковский принимает все меры, чтобы стоящие в рифме слова не только феноменальной по новизне рифмой, но и другими средствами оказались выделены. Вот яркий пример из "Флейты-позвоночника": ______________ * Все примеры - из поэмы "Флейта-позвоночник". Ох, эта ночь! Отчаянье стягивал туже и туже сам. От плача моего и хохота морда комнаты выкосилась ужасом. "Ох, эта..." стоит отдельно, потому что рифмует с "хохота" и образует целый полный стих; слово "ночь" тоже стоит отдельно, потому что с него начинается другой стих. "Морда комнаты выкосилась ужасом": здесь тоже выделено каждое слово - при помощи невероятной, фантастической метафоры, новообразования "выкосилась" и творительного падежа слова "ужасом", которое удлинено паузой, потому что рифмует со слитым вместе "туже сам",- оно звучит как "ужа/сом". Такова система Маяковского,- поэт создал ее, как ему самому казалось, на развалинах классического стихосложения. Возможен принципиально другой путь обновления "репертуара рифм",- путь Бориса Пастернака. Не разрушая старого Пастернак тоже стремился к неожиданностям в рифме; он тоже противник "вечных рифм" типа "сладость - радость". Но он не создавал небывалых слов, не искал необычных составных рифм, не пользовался неравносложностью и прочими средствами, к которым прибегал Маяковский. Он сохранил старинную классическую систему, но вводил новые слова из таких областей бытия, которые до сих пор в поэзию не входили, слова, которых не знал поэтический язык предшествующей эпохи. Впрочем, если сами по себе слова порою и были знакомы читателю, то они, можно сказать, не были знакомы между собой - у Пастернака они вступают в новые рифменные соединения, и эти соединения ошеломляют читателя: В нашу прозу с ее безобразьем С октября забредает зима. Небеса опускаются наземь, Точно занавеса бахрома. Еще спутан и свеж первопуток, Еще чуток и жуток, как весть. В неземной новизне этих суток, Революция, вся ты, как есть. Жанна д'Арк из сибирских колодниц, Каторжанка в вождях, ты из тех, Что бросались в житейский колодец, Не успев соразмерить разбег. Ты из сумерек, социалистка, Секла свет, как из груды огнив. Ты рыдала, лицом василиска Озарив нас и оледенив. Отвлеченная грохотом стрельбищ, Оживающих там, вдалеке, Ты огни в отчужденьи колеблешь, Точно улицу вертишь в руке. И в блуждании хлопьев кутежных Тот не гордый, уклончивый жест: Как собой недовольный художник, Отстраняешься ты от торжеств. Как поэт, отпылав и отдумав, Ты рассеянья ищешь в ходьбе. Ты бежишь не одних толстосумов: Всё ничтожное мерзко тебе. ("Девятьсот пятый год". Вступление к поэме, 1925) Почти все рифмующие пары здесь новые (если не считать "вдалеке - руке" или "ходьбе - тебе"). Некоторые отличаются полной новизной ("колодниц колодец", "социалистка - василиска", "огнив - оледенив", "стрельбищ колеблешь", "кутежных - художник"), другие могли где-то встретиться ("зима бахрома", "первопуток - суток"). Присмотримся, однако, к новым. Одни из них - рифмы неточные, возможность которых появилась только в нашем веке: "колодниц - колодец", "стрельбищ - колеблешь", "жест торжеств", "кутежных - художник". Другие вполне точны и даже, по звуковым свойствам, вполне возможны в классическом стихе: "огнив - оледенив", "отдумав - толстосумов"... Дело, однако, не в звуковых (фонетических) особенностях рифм как таковых, а в том, что у Пастернака постоянно происходят "сопряжения далековатых слов", "далековатых стилей" (когда-то Ломоносов требовал от поэзии "сопряжения далековатых идей"). Пара "огнив оледенив" составлена из старинного слова "огниво" и редчайшего - в форме деепричастия совершенного вида - глагола "леденить"; оба эти слова вполне реальные, однако в высшей степени редкие каждое в отдельности, и уж наверняка не встречавшиеся в рифменной паре. "Социалистка - василиска" - еще более удивительное соединение: первое - современный политический термин, второе - сказочное чудовище, легендарный змей; где и когда им доводилось соединиться до Пастернака? Можно быть уверенным: нигде и никогда. Дальше в тексте поэмы "Девятьсот пятый год" (беру только начало) рифмуют: "героев - настроив", "чугунки - с короткой приструнки", "платформ реформ", "пенсне - во сне", "первое марта - из века Стюартов", "калейдоскоп - подкоп", "раньше - лаборантши", "суматоха - чертополохом", "доклады - тайною клада", "Порт-Артура - агентуру", "неослабен - Скрябин", "препон - Гапон", "клюкве - хоругви"... Часто в стихах Пастернака встречаются слова из какой-нибудь специальной терминологии; такие слова всегда выразительны, но их весомость многократно возрастает, когда они стоят в рифме. Например, термины из естествознания: В траве, меж диких бальзаминов, Ромашек и лесных купав, Лежим мы, руки запрокинув И к небу головы задрав. Мы делим отдых краснолесья, Под копошенье мураша Сосновою снотворной смесью Лимона с ладаном дыша. ("Сосны", 1941) "Бальзамин" - тропическое растение, которое разводят как декоративное; "краснолесье" - термин, обозначающий сосновый лес. Здесь же рядом народное и даже областное слово "купава" - так иногда называют один из видов лютиков. Обычное его наименование "купальница", реже, но все же встречается "купавка"; форма, использованная Пастернаком,- редчайшая. Таково же и слово "мураш" - оно областное, значит "мелкий муравей" и встречается крайне редко в фамильярном разговоре, да и то в уменьшительной форме, "мурашка". Понятно, что все рифмы приведенных двух строф - необычны. Или - слова и термины из области музыки: Окно не на две створки alla breve, Но шире,- на три: в ритме трех вторых. Окно, и двор, и белые деревья, И снег, и ветки,- свечи пятерик. ("Окно, пюпитр...", 1931) Как бьют тогда в его сонате, Качая маятник громад, Часы разъездов и занятий, И снов без смерти, и фермат! ("Опять Шопен не ищет выгод...", 1931) Или - термины из литературоведения, теории стиха: Наследственность и смерть - застольцы наших трапез. И тихою зарей - верхи дерев горят В сухарнице, как мышь, копается анапест, И Золушка, спеша, меняет свой наряд. ("Пиры", 1913) Теории прозаического повествования: Зовите это как хотите, Но всё кругом одевший лес Бежал, как повести развитье, И сознавал свой интерес. Он брал не фауной фазаньей, Не сказочной осанкой скал, Он сам пленял, как описанье, Он что-то знал и сообщал. ("Волны", 1931) Таких примеров можно привести множество. Не будем увеличивать их число. Скажем в обобщающей форме: оба поэта, Маяковский и Пастернак, стремились к рифме неожиданной, однократной. Они достигали этой цели, двигаясь разными путями: Маяковский - приспосабливая к своим намерениям и задачам язык, видоизменяя его, сдвигая границы между словами, ломая классическое стихосложение; Пастернак - соединяя в рифме слова, которые до того никогда не встречались и встретиться не могли, сопрягая внутри классического стиха слова из множества специальных языков, терминологических систем, местных диалектов, профессиональных жаргонов. Давно поговаривали об отмирании рифмы. Когда-то Пушкин предполагал, что будущее - за белым, то есть безрифменным стихом; в 1834 году он писал: "Думаю, что со временем мы обратимся к белому стиху. Рифм слишком мало. Одна вызывает другую. Пламень неминуемо тащит за собою камень. Из-за чувства выглядывает искусство. Кому не надоели любовь и кровь, трудный и чудный, верный и лицемерный, и проч."* Прошло с той поры почти полтора столетия, а пушкинское пророчество не сбылось: белый стих не вытеснил рифменный. Произошло иное: решительно обновились рифмы. Конечно, "из-за чувства выглядывает искусство"; но Пушкин не мог и предположить, что возникнет система, внутри которой можно будет искусство рифмовать совершенно неожиданно: ______________ * А.С.Пушкин. Собр. соч. в 10 т., т. VI. М.- Л., Изд-во АН СССР, 1949, с. 298. Бросьте! Забудьте, плюньте и на рифмы, и на арии, и на розовый куст, и на прочие мелехлюндии из арсеналов искусств. (В.Маяковский. "Приказ №2 армии искусств", 1921) Здесь рифмуют не просто "куст - искусств", но и глубже: "розовый куст арсеналов искусств", то есть совпадают не только звуки к-у-с-т, но звуки а-в-ы-к-у-с-т. Нет, русский стих рифму не отбросил, а с величайшей изобретательностью реформировал, даже революционизировал ее, и - сохранил. Поэт Давид Самойлов имеет все основания делать вывод о том, что предсказание Пушкина не сбылось: "Русский стих пока тесно связан с рифмой как смысловым рядом. Рифма - некий объективный показатель глубинных процессов, происходящих в стихе. Все эпохи процветания русского стиха, все революционные преобразования в нем - Державин, Пушкин, Некрасов, Блок, Маяковский - связаны с преобразованием рифмы, с ее движением, ее развитием. Рифма пока еще не перестала быть пульсом стиха".* ______________ * Д.Самойлов. Наблюдения над рифмой. "Вопросы литературы", 1970, №6, с.177. Не сотвори себе кумира Мы рассказали о двух поэтах, искавших во что бы то ни стало новых рифм. Их опыт, однако, вовсе не означает, что в нашем веке хороши только рифмы оригинальные, прежде неслыханные. Сколько создано прекрасных и без сомнения современных стихов, содержащих простейшие, привычные рифмы! Вот как начинается одно из волнующих своей мудрой простотой стихотворений Н.Заболоцкого: Простые, тихие, седые, Он с палкой, с зонтиком она, Они на листья золотые Глядят, гуляя дотемна. Их речь уже немногословна, Без слов понятен каждый взгляд, Но души их светло и ровно Об очень многом говорят. В неясной мгле существованья Был неприметен их удел, И животворный свет страданья Над ними медленно горел. Изнемогая, как калеки, Под гнетом слабостей своих, В одно единое навеки Слились живые души их... ("Старость", 1956) Рифмы скромные и неприметные, как скромна и неприметна жизнь "простых, тихих" стариков. Наверно, броская рифма в таком стихотворении оскорбила бы нас. А ведь Заболоцкий умел, когда ему хотелось, щегольнуть изысканной рифмой: Колеблется лебедь На пламени вод. Однако к земле ведь И он уплывет. ("Клялась ты...", 1957) Некогда А.К.Толстой даже отстаивал право на рифму слабую, небрежную. Он ссылался на пример великого испанского живописца Мурильо: "...если бы,писал Толстой,- она [линия] была у него четкая и правильная, он производил бы не тот эффект и не был бы Мурильо; его очарование пострадало бы и впечатление было бы более холодным.". Толстой иллюстрирует свою мысль строчками из "Фауста" Гете, когда Гретхен молится перед иконой и произносит: Ach neige, Du Schmerzenreiche, Dein Antlitz gnдdig meiner Not! (В переводе Б.Пастернака: К молящей Свой лик скорбящий Склони в неизреченной доброте...) И Толстой поясняет: "Может ли быть что-нибудь более жалкое и убогое, чем рифмы в этой великолепной молитве? А она единственная по непосредственности, наивности и правдивости. Но попробуйте изменить фактуру, сделать ее более правильной, более изящной - и все пропадет. Думаете, Гете не мог лучше написать стихи? Он не захотел, и тут-то проявилось его изумительное поэтическое чутье". И Алексей Толстой делает вывод: "Некоторые вещи должны быть чеканными, иные же имеют право [не быть] или даже не должны быть чеканными, иначе они покажутся холодными".* ______________ * А.К.Толстой. Собр. соч. в 4 т., т. IV. М., 1964, с. 386 (перевод с французского). Не искали рифменных неожиданностей Ахматова, Светлов, Маршак. Остановимся на стихах одного из этих авторов, Самуила Маршака: Морская ширь полна движенья. Она лежит у наших ног И, не прощая униженья, С разбега бьется о порог. Прибрежный щебень беспокоя, Прибой влачит его по дну. И падает волна прибоя На отходящую волну. Гремит, бурлит простор пустынный, А с вышины, со стороны Глядит на взморье серп невинный Едва родившейся луны. Как всегда у Маршака - консервативная форма, древний стих четырехстопный ямб, привычные рифмы: "движенья - униженья", "ног - порог"... Отметим, однако, точность рисунка, выразительность повторов, словесных Прибрежный щебень беспокоя, Прибой влачит его по дну. И падает волна прибоя На отходящую волну, и звуковых ("с разбега бьется о порог... падает волна прибоя... бурят простор пустынный..."), повторов, соответствующих ритму набегающих волн, движущегося и в то же время спокойного взморья. В рифму, усиливающую повторы, неизменно попадает самое важное, самое нужное слово, с абсолютной естественностью и необходимостью остановившееся в конце строки. Маршак много размышлял о рифме, много писал о ней - в стихах и прозе. Главным для него была именно естественность рифмы, ее соответствие реальной жизни: Когда вы долго слушаете споры О старых рифмах и созвучьях новых, О вольных и классических размерах, Приятно вдруг услышать за окном Живую речь без рифмы и размера, Простую речь: "А скоро будет дождь!" Слова, что бегло произнес прохожий, Не меж собой рифмуются, а с правдой С дождем, который скоро прошумит. (1952) "Рифмуются с правдой" - это не игра слов, не шутка, а протест против искусственной литературщины, против жонглирования словами и звуками, отрывающимися от жизненного смысла. В набросках статьи "О молодых поэтах" (1962) Маршак писал: "Желание блеснуть новой и сложной рифмой часто ведет к механическому стихоплетству - вроде известных стихов Д.Минаева "Даже к финским скалам бурым обращаюсь с каламбуром" или "Муж, побелев, как штукатурка, воскликнул: - Это штука турка!" ...Вообще можно сказать молодому поэту: не сотвори себе кумира из рифмы, из стихотворных размеров, из так называемой инструментовки стиха. Все это живет в стихе вместе, и гипертрофия каждого из этих слагаемых ведет к механизации стиха".* В той же статье, разбирая рифмы Евг.Евтушенко, Маршак делает вывод, что они, рифмы, "оправдывают себя лишь в тех случаях, когда они мобилизованы поэтической мыслью, а не слоняются без дела" (VI, 593-594). В другой, более ранней статье, "О хороших и плохих рифмах" (1950), Маршак показывал, что нет плохих или хороших рифм вообще, независимо от стихотворения или от художественной системы поэта. Например, бесхитростная глагольная рифма в басне Крылова "Ларчик" не слабая, а единственно возможная. Механик в концовке басни ______________ * С.Маршак. Собр. соч. в 8 т., т. VI. М., 1971, с. 574. Потел, потел, но наконец устал, От Ларчика отстал, И как открыть его, никак не догадался: А Ларчик просто открывался. "Простая рифма,- поясняет Маршак,- как бы подчеркивает, как просто открывался этот ларчик" (VII, 102). Завершим же эту главу еще одним изречением С.Я.Маршака: "Боксер дерется не рукой, а всем туловищем, всем своим весом и силой, певец поет не горлом, а всей грудью. Так пишет и настоящий писатель: всем существом, во весь голос, а не одними рифмами, сравнениями или эпитетами" (VII, 104). глава седьмая. Стиль и сюжет "Самый ничтожный предмет может быть избран стихотворцем; критике нет нужды разбирать, что стихотворец описывает, но как описывает." Александр Пушкин Поэзия растет из прозы "Прозаик целым рядом черт,- разумеется, не рабски подмеченных, а художественно схваченных,- воспроизводит физиономию жизни; поэт одним образом, одним словом, иногда одним счастливым звуком достигает той же цели, как бы улавливает жизнь в самых ее внутренних движениях". Эти слова написал Некрасов, поэт, который, казалось бы, поставил своей главной творческой целью как можно более тесное сближение обиходного языка прозы с поэтической речью. Однако это сближение речевых потоков, это обогащение поэтического стиля за счет разговорного просторечия не означает ни сближения прозы и поэзии как видов искусства, ни устранения необходимых художественных различий между ними. В одной из своих лучших статей о стихах С.Я.Маршак писал: "Может ли быть мастерство там, где автор не имеет дела с жесткой и суровой реальностью, не решает никакой задачи, не трудится, добывая новые поэтические ценности из житейской прозы, и ограничивается тем, что делает поэзию из поэзии, то есть из тех роз, соловьев, крыльев, белых парусов и синих волн, золотых нив и спелых овсов, которые тоже в свое время были добыты настоящими поэтами из суровой жизненной прозы?"* Маршак, конечно, прав: настоящая поэзия создается из прозы - в том смысле, что источником поэтического искусства обычно служат не стихи поэта-предшественника, а действительность, казавшаяся, может быть, недостойной поэтического воплощения. Это, однако, не дает права заключать, что прозаическая речь, ставшая материалом для построения стиха, остается прозой в стиховом облачении. Даже предельно прозаические пушкинские строки действенны не тем, что они - проза, а тем, что содержат явное и потому радующее читателя противоречие между обыкновенностью словаря и необычайностью музыкально-ритмического звучания четырехстопного ямба: ______________ * С.Маршак. Собр. соч. в 4 т., т. IV. М., 1960, с. 169-170. В последних числах сентября (Презренной прозой говоря) В деревне скучно: грязь, ненастье, Осенний ветер, мелкий снег, Да вой волков. Но то-то счастье Охотнику! не зная нег, В отъезжем поле он гарцует, Везде находит свой ночлег, Бранится, мокнет и пирует Опустошительный набег. Поверив Пушкину, что первые строки приведенного отрывка из "Графа Нулина" (1825) - обыкновенная "презренная проза", мы жестоко ошибемся. Это проза, однако не обыкновенная; главное ее свойство в следующем: ей любо красоваться тем, что она проза. Слова, входящие в эти фразы, и фразы, заключенные в эти строки, значат далеко не только то, что им свойственно значить в ином, нестиховом окружении. Вот, скажем, так: "В последние дни сентября в деревне очень скучно: грязно, дует пронизывающий осенний ветер, сыплется мелкий снег да волки воют..." Почти все слова, казалось бы, те же, но и совсем другие: они стали нейтральными, незаметными, они несут лишь смысловую информацию. В стихах Пушкина над смысловой преобладает информация "избыточная": слова, говоря о самих себе, еще и навязываются читателю, требуют его реакции на то, что они - "презренная проза", ждут его улыбки. И эта внесмысловая "избыточность" слов, эта их игра становится особенно ощутимой на крутых переходах от одного стиля к другому. Только что была простая, подчеркнуто обыденная разговорная речь, и вдруг слог меняется: "...не зная нег, в отъезжем поле он гарцует..." Появляются и деепричастный оборот, и высокое слово "нега" в еще более возвышающем его множественном числе (ср.: "Давно, усталый раб, замыслил я побег / В обитель дальнюю трудов и чистых нег") - здесь оно выступает в качестве поэтического синонима для понятия "удобство", "комфорт",- и, наконец, бесспорно старинное и поэтому возвышенно-поэтическое сочетание: "пирует опустошительный набег..." ("пировать что-нибудь", то есть устраивать пиршество по поводу чего-нибудь - такое старинное словоупотребление у Пушкина очень редко, почти не встречается). Значит, во второй половине строфы речь красуется не своей обыденностью, а иным - праздничной выспренностью; но и здесь стилистическая окраска сгущена, усилена и сама по себе, и своей противоположностью "низменной прозе" первых пяти строк. Несколько ниже похожее противопоставление: Три утки полоскались в луже; Шла баба через грязный двор Белье повесить на забор; Погода становилась хуже: Казалось, дождь идти хотел... Вдруг колокольчик зазвенел. Кто долго жил в глуши печальной, Друзья, тот, верно, знает сам, Как сильно колокольчик дальный Порой волнует сердце нам. Не друг ли едет запоздалый, Товарищ юности удалой?.. Уж не она ли?.. Столкновение разных стилей очевидно и до предела выразительно. Оно захватывает все слова без исключения (утки, лужа, баба, грязный двор, белье, забор, погода, дождь - в первой части, а во второй - сердце, друзья, друг, товарищ, юность, она). Обратим внимание, что в первом куске лишь одно прилагательное (грязный двор), а восемь существительных лишены определений, тогда как во втором из шести существительных четыре сопровождаются эпитетами, всякий раз поставленными после определяемого слова. Инверсия, то есть нарушение привычного порядка слов, носит условно-поэтический, возвышающий характер: "в глуши печальной", "колокольчик дальный", "друг... запоздалый", "юности удалой". Все эпитеты стоят на рифме - именно они оказываются в центре внимания читателя, который от полного отсутствия эпитетов первого пассажа мгновенно переходит в область их неограниченного господства. Эпитет - это внимание к качественной стороне бытия, а потому ярчайший признак эмоционального отношения к миру. Второй кусок логически не страдает от опущения всех эпитетов: "...кто долго жил в глуши, друзья, тот, верно, знает сам, как колокольчик порой волнует нам сердце. Не друг ли едет, товарищ юности?.." Однако теперь строки утратили присущую им выразительность - ее создавали как раз логически избыточные эпитеты. Этот второй пример, как сказано, похож на первый, но не тождествен ему. Там высокий слог, характеризующий бурбона-охотника, пародийно-ироничен; в один ряд поставлены стилистически противоположные глаголы: с одной стороны, "бранится, мокнет...", с другой - "...и пирует опустошительный набег". Во втором примере, в лирическом отступлении-воспоминании, интонация величаво-поэтической грусти лишена даже тени пародийности, она звучит с живой непосредственностью, проявляющейся в обращении к друзьям, восклицаниях ("как сильно...", "Боже мой!"), вопросах ("Не друг ли?", "Уж не она ли?.."), отрывистых фразах, настоящее время которых синхронно событию, возрожденному воспоминанием поэта: "Вот ближе, ближе... Сердце бьется..." Характеристика героини "Графа Нулина", Натальи Павловны, тоже дана стилистическими средствами, то есть косвенным путем. Правда, о ней сказано, что она получила нерусское воспитание, но эта "информация" выражена в иностранном звучании слов: ...в благородном пансионе У эмигрантки Фальбала. ...четвертый том Сентиментального романа: Любовь Элизы и Армана... "Иностранность" усиливается с появлением графа Нулина, которое предваряет французское слово "экипаж" (ср. выше "у мельницы коляска скачет..." - там слово-образ еще не нужно для характеристики Нулина) и рифмующее с ним французское обращение слуги: "Allons, courage!" ("Бодритесь!"). Да и длинный список материального и духовного багажа графа Нулина имеет не столько смысловое, сколько стилистическое значение: В Петрополь едет он теперь С запасом фраков и жилетов, Шляп, вееров, плащей, корсетов, Булавок, запонок, лорнетов, Цветных платков, чулков а jour, С ужасной книжкою Гизота, С тетрадью злых карикатур, С романом новым Вальтер Скотта, С bons-mots парижского двора, С последней песней Беранжера, С мотивами Россини, Пера, Et cetera, et cetera. Содержание поэмы Пушкина, как видим, далеко не исчерпывается смысловым содержанием слов и фраз, ее составляющих. Оно образуется столкновением, противопоставлением и сопоставлением стилистических планов, присущих словам и синтаксическим оборотам,- оно глубже и порой важней непосредственно данного смыслового содержания, с точки зрения которого, как иронически заключает сам Пушкин, поэма сводится лишь к одному: к тому, что ...в наши времена Супругу верная жена, Друзья мои, совсем не диво. Впрочем, с позиции смыслового содержания и "Домик в Коломне" учит лишь тому, что Кухарку даром нанимать опасно; Кто ж родился мужчиною, тому Рядиться в юбку странно и напрасно: Когда-нибудь придется же ему Брить бороду себе, что несогласно С природой дамской... Больше ничего Не выжмешь из рассказа моего. Нет, выжмешь! Поэма "Домик в Коломне" совсем не о том написана,- Пушкин дразнит читателя, играя на противоречии между смысловым содержанием и тем содержанием специально поэтическим, которое дано не в логическом смысле текста, а в его стилистической экспрессии. Понятие "содержания", таким образом, сдвигается. Пушкинские иронические морали, завершающие "Графа Нулина" и "Домик в Коломне", именно об этом и говорят читателю: возникают как бы ножницы между непосредственно воспринимаемым смыслом и подлинным содержанием поэтического произведения. Иногда эти ножницы раздвигаются настолько широко, что, казалось бы, теряется связь между логическим смыслом и реальным поэтическим содержанием. Чаще всего такое восприятие вызвано неумением прочитать стихи как стихи, исходя из внутренних закономерностей, свойственных этому искусству, а не из закономерностей прозы. Стиль и смысл В 1834 году Е.А.Баратынский, один из первых лириков "золотого века" русской поэзии, создал гениальную миниатюру из восьми строк: Болящий дух врачует песнопенье. Гармонии таинственная власть Тяжелое искупит заблужденье И укротит бунтующую страсть. Душа певца, согласно излитая, Разрешена от всех своих скорбей; И чистоту поэзия святая И мир отдаст причастнице своей. Стихотворение это - философское, в нем идет речь о соотношении духа и поэзии: в каком бы ни оказалась смятении душа поэта, как бы она ни была удручена совершенным несправедливым поступком или произнесенным ложным словом ("тяжелое... заблужденье"), как бы она ни была замутнена, искажена слепыми порывами стихийного чувства ("бунтующая страсть"), искусство, творимое поэтом, исцелит страждущую душу, вернет ей равновесие, доброту, покой. Стихотворение построено на раскрытии начального утверждения, формулированного в первом стихе: Болящий дух врачует песнопенье. В сущности, здесь уже все сказано,- и, что особенно важно, сказано в словах, близких к библейской, евангельской речи. В Евангелии эта фраза могла бы звучать примерно так: "Болящий (то есть страдающий, страждущий) дух уврачует вера". Баратынский спорит с религиозным воззрением на человека: нет, не вера, не раскаяние, не угрызения совести полнее всего исцелят мятущуюся, грешную душу поэта, а - песнопенье, творчество. Искусство он ставит в ряд с верой или даже выше веры. Искусство занимает место религии. Потому так важен эпитет к "поэзии" - "святая"; это тоже слово из религиозного обихода, как и причастие "разрешена", и все предложение: "Душа... разрешена от всех своих скорбей", как и глаголы "искупит", "укротит", или редкостное существительное "причастница". У Пушкина, например, оно встречается один только раз, в пародийной речи Господа Бога, обращенной к деве Марии: Краса земных любезных дочерей, Израиля надежда молодая! Зову тебя, любовию пылая, Причастницей ты славе будь моей... ("Гавриилиада", 1821) "Будь причастницей" - то есть причастись. Слово "причастник (причастница)" в словаре Даля объяснено как "участник, соучастник, сообщник", но оно же снабжено пометой црк. (то есть "церковное") и объяснено как "причащающийся святых тайн" - оно связано с существительным церковного обихода "причащение", "причастие". "Причастие" иначе называется "святые дары" или "святые тайны". Разумеется, этот комплекс значений сопряжен у Баратынского с эпитетами "таинственная" (власть), "святая" (поэзия). Согласно христианскому представлению, причастие (причащение святых тайн) ведет к очищению души верующего от греховных помыслов. Значит, у Баратынского сказано: душа должна причаститься поэзии, тогда она обретет чистоту и мир. Вот почему душа - "причастница" поэзии. А что такое поэзия? Это - форма существования божества ("святая"), она обладает чистотой и миром. И это прежде всего гармония, которой свойственна "таинственная власть" над душой. Замечательное слово "согласно" здесь означает "гармонически"; "согласно излитая" - то есть "излившаяся в гармонии". Так смысл стихотворения Баратынского углубляется и по меньшей мере удваивается: в нем речь не только о том, что поэтическая гармония исцеляет "болящий дух" от угрызений совести и страстей и что она вносит мир, покой и чистоту в хаос внутренней жизни человека, но еще и в том, что поэзия уравнивается с Богом, а преданность поэзии и вера в нее - с религией. Второй смысл стихотворения Баратынского содержится не в прямых утверждениях автора, а в стиле отдельных слов и словосочетаний; стиль обогащает вещь новым, дополнительным содержанием, вводит как бы второй сюжет, оказывающийся не менее важным, чем сюжет основной, легко различимый на первый взгляд. Стиль относится, казалось бы, к форме, но измените его - вы измените содержание. Вот почти та нее мысль, высказанная Баратынским в одном из писем к П.А.Плетневу (1831): "Мне жаль, что ты оставил искусство, которое лучше всякой философии утешает нас в печалях жизни. Выразить чувство - значит разрешить его, значит овладеть им. Вот почему самые мрачные поэты могут сохранять бодрость духа". Нас сейчас интересует не разница между поэзией и прозой - она тут очевидна. В письме Плетневу рассуждение Баратынского начисто лишено второго плана: здесь нет и тени того библейского стиля, который формирует глубину смысла в стихотворении, созданном три года спустя. "Стихи и проза, лед и пламень..." Поставим рядом роман Диккенса "Домби и сын" (1848) и стихотворение Осипа Мандельштама, которое носит то же название (1914). Вот оно: Когда, пронзительнее свиста, Я слышу английский язык, Я вижу Оливера Твиста Над кипами конторских книг. У Чарльза Диккенса спросите, Что было в Лондоне тогда: Контора Домби в старом Сити И Темзы желтая вода. Дожди и слезы. Белокурый И нежный мальчик Домби-сын. Веселых клерков каламбуры Не понимает он один. В конторе сломанные стулья, На шиллинги и пенсы счет; Как пчелы, вылетев из улья, Роятся цифры круглый год. А грязных адвокатов жало Работает в табачной мгле, И вот, как старая мочала, Банкрот болтается в петле. На стороне врагов законы: Ему ничем нельзя помочь! И клетчатые панталоны, Рыдая, обнимает дочь. Эти 24 строки содержат сгусток впечатления от двухтомного романа, они передают его атмосферу, его эмоциональное содержание. Попробуем подойти к этим строкам как к прозе. Прежде всего возникнет недоумение - почему в стихотворении о Домби автор начинает с героя другой книги, Оливера Твиста? Не потому ли, что его фамилия рифмуется со словом "свист"? Трезвого читателя удивит, почему именно тогда, в старом Лондоне, была "Темзы желтая вода",куда ж она делась с тех пор? Ведь не изменила же вода свой цвет? А что значит многозначительное, но загадочное сочетание "дожди и слезы"? Как эти понятия связаны между собой, и к тому же с Домби-сыном, о котором сообщается лишь три разрозненных факта: нежность, белокурость, серьезность? Какое отношение имеют сломанные стулья к мальчику Полю - с одной стороны, и к цифрам, роящимся как пчелы (странный образ!) - с другой? Что за грязные адвокаты работают каким-то жалом (одно на всех!) и откуда взялся какой-то банкрот в петле? Конечно, покойнику уже нельзя помочь, это ясно и без комментариев, но почему автор перед лицом семейной трагедии считает нужным выделить "клетчатые панталоны"? Ведь это - бесчеловечное эстетство. Да, конечно, имя Оливера Твиста появляется в рифме к слову "свист", и это не смешно, а серьезно: в звукосочетании "Твист" поэту слышится эта рифма и видится некий образ коммерческой Англии XIX века, образ диккенсовских мальчиков, гибнущих в бесчеловечном мире конторских книг, цифр, бумаг. Вот о неизбежной гибели человека и написал свое стихотворение русский поэт, выделив этот и в самом деле центральный мотив из огромного многопланового романа. Не будем здесь пересказывать диккенсовский роман - его сложность характерна для беллетристики XIX века. В стихотворении Мандельштама тоже есть сюжет, но он другой: обобщенное столкновение между бюрократическим миром деловой конторы и судьбой слабого живого существа. Мир дан читателю отдельными впечатляющими штрихами: кипы конторских книг; Темзы желтая вода; сломанные стулья; шиллинги и пенсы; как пчелы... роятся цифры; табачная мгла. А населяют душный мир контор веселые клерки и грязные адвокаты. Образ адвокатов соединяется с окружающим их миром: цифры роятся в конторе круглый год, "как пчелы, вылетев из улья"; и тотчас вслед за цифрами-пчелами в стихотворении появляется жало адвокатов, по ассоциации с пчелами связанное. На этом грязном фоне возникают фигура мальчика - белокурого, нежного, чуждого "веселым клеркам" и "грязным адвокатам", и облик рыдающей дочери, потерявшей обанкротившегося отца. Но их отец - плоть от плоти того мира, где смеются клерки и жалят адвокаты; поэт сказал об этом лишь средствами стиля: И вот, как старая мочала, Банкрот болтается в петле. Поэзия, которой овеян Поль Домби, не относится к отцу - он впервые упоминается в стихотворении уже как покончивший с собой банкрот, как мерзко-прозаический, едва ли не комичный труп - "как старая мочала, / Банкрот болтается в петле". Проза делового лондонского Сити позволяет в последних четырех строках соединить обе темы стихотворения: прозаическую тему мертвых вещей и поэтическую - человеческого страдания. Погибший торгаш был существом внешнего, показного бытия, а его дочка испытывает подлинное человеческое горе: И клетчатые панталоны, Рыдая, обнимает дочь. Если приложить к стихотворению Мандельштама прозаическую мерку - оно описательно-иррациональное. Если рассмотреть его по законам поэзии - оно оживет и наполнится ярким гуманистическим содержанием; оказывается, оно воюет за человека и человеческую душу - против мира барышников и накопителей, против торгашества. Мы взяли крайний пример: двухтомный роман сжат в стихотворении, содержащем примерно 75 слов, они могут поместиться на четверти страницы. К тому же Мандельштам весьма свободно обошелся с романом. Подчиняясь законам поэтической сгущенности, он спрессовал вместе Оливера Твиста и Домби, обострил все ситуации. Есть в романе "веселые клерки" - это, например, остряк из бухгалтерии, который, когда появлялся мистер Домби, "мгновенно становился таким же безгласным, как ряд кожаных пожарных ведер, висевших за его спиною" (ч.I, гл.XIII), или рассыльный Перч. Однако маленький Поль Домби с ними не встречается - нет таких обстоятельств, при которых он мог бы понимать или не понимать их каламбуры. Противоположности сведены вместе в одной строфе и обострены рифмами. В романе Диккенса нет и адвокатов, "жало" которых "работает в табачной мгле" - они остаются за кулисами изображения. Контора Домби действительно терпит крах, но старый Домби не кончает с собой - он лишь намерен это сделать, пряча за пазухой нож, который собирается вонзить себе в грудь, но дочь Флоренс останавливает его: "Внезапно он вскочил с искаженным лицом, и эта преступная рука сжала что-то, спрятанное за пазухой. Вдруг его остановил крик - безумный, пронзительный, громкий, страстный, восторженный крик,- и мистер Домби увидел только свое собственное отражение в зеркале, а у ног свою дочь" (ч.II, гл.XXIX). Может быть, самоубийство попало в стихотворение из другого романа Диккенса "Николас Никльби". Законы развития поэтического сюжета потребовали от Мандельштама иной развязки: в стихах диккенсовский идиллический happy end ("счастливый конец") оказался совсем невозможным, и поэт повернул действие, завершив его трагически. Другое искусство, другая художественная логика. И, повторим, другое отношение к слову - материалу искусства. Многие страницы, рассказывающие о старом Лондоне, дали всего двустишие; характеристика Домби-сына, которой Диккенс посвятил столько строк, уместилась в одной строфе, потребовала всего десяти слов. Конечно, эти слова и те же, что в романе, и совсем не те. Атмосфера диккенсовской Англии воссоздается не столько характером пластических образов, сколько стилистикой поэтического словаря. Уродливый мир конторы рисуется иностранными звучаниями: контора Домби, Сити, Темза, клерков каламбуры, шиллинги, пенсы, адвокаты, банкрот, панталоны. Да еще в строках то и дело возникает "пронзительнее свиста" - английское звучание: у Чарльза Диккенса спросите... в старом Сити... сломанные стулья... Дело, однако, не столько в звуках, сколько в том, что читателю раскрывается смысловое, стилистическое, ассоциативное богатство слова. Таково сочетание "дожди и слезы", дающее и климатическую, и эмоциональную атмосферу как торгового Лондона, так и диккенсовского романа. Или сочетание "белокурый и нежный мальчик", эпитеты "желтая вода", "грязные адвокаты", "старая мочала"... Разумеется, и в художественной прозе слово несет с собой, кроме смысла, свой стиль. Но в прозе атмосфера стиля создается на более или менее обширном пространстве всеми составляющими этот стиль элементами. В стихах, на сжатом, предельно спрессованном поэтическом языке, достаточно одного намека, одного яркого индивидуального слова, представляющего тот или иной речевой или литературный стиль, одного оборота - и стилистическая характеристика готова. Борьба миров - борьба стилей Нередко в литературном произведении сталкиваются два противоположных мира: уродливый мир мещанских будней, корыстных расчетов, себялюбивых мелких страстей - и прекрасный мир возвышенных духовных стремлений, самоотверженного благородства, поэтической любви и преданности. В прозе для такого противопоставления требуются десятки и сотни страниц. В поэзии иногда достаточно нескольких строк или строф. Мы уже видели, как в одном из стихотворений цикла "Стол" (1933) Марина Цветаева противопоставляла поэта жалким обывателям: Вы - с отрыжками, я - с книжками, С трюфелем, я - с грифелем, Вы - с оливками, я - с рифмами, С пикулем, я - с дактилем. Здесь мир мещан выражен словами: отрыжки, трюфель, оливки, пикуль; мир труженика-поэта - простыми, но в этом тексте высокими словами: книжки, грифель, рифмы, дактиль. Слова второго ряда становятся выразительнее еще и потому, что они по звучанию очень похожи на слова первого, "обывательского" ряда: трюфель - грифель, пикуль - дактиль, отрыжки - книжки. Цветаева здесь придает простым словам возвышенное звучание, торжественный смысл. Но поэт может воспользоваться и теми стилистическими оттенками, которыми обладают слова или обороты сами по себе. Каждому читателю, даже неискушенному в стилистических тонкостях, понятно, что слово "прилизанный", сказанное, например, об университетском профессоре, звучит прозаично, насмешливо. А разве не чувствуется возвышенность в такой характеристике: "В ее душе был сноп огня", "...вся она была из легкой персти"? "Сноп огня" - романтическая метафора, придающая тексту величавость, поэтическую напряженность. Слово "персть" - редчайшее старинное слово, означающее земной прах, плоть. Державин писал в XVIII веке в стихотворении "На смерть князя Мещерского" (1779): Сын роскоши, прохлад и нег, Куда, Мещерской! ты сокрылся? Оставил ты сей жизни брег, К брегам ты мертвых удалился: Здесь персть твоя, а духа нет. Где не он?- Он там.- Где там?- Не знаем. Мы только плачем и взываем: "О горе нам, рожденным в свет!" Пушкин ни разу не употребил этого слова - оно казалось ему, видимо, слишком далеким от русской речи, слишком церковнославянским. В самом деле, "персть" - слово, привязанное к Библии. В библейской "Книге Бытия" читаем: "Создал Бог человека, персть взем от земли",- здесь "персть" означает "прах". Или в другом месте, в "Книге Иова": "Посыпа перстию главу свою и пад на землю..." Лермонтов, имея в виду эту строку Библии, все же заменил славянское "персть" на русское "пепел": Посыпал пеплом я главу, Из городов бежал я нищий... ("Пророк", 1841) Неужели может существовать такой литературный текст, в котором "прилизанный" и "персть" будут стоять рядом? Ведь эти слова, как говорится, рычат друг на друга, они несовместимы. Да, конечно, их соседство невообразимо в прозе. В поэзии же их столкновение приводит к взрыву - это и есть то, к чему стремится поэт. Такой стилистический взрыв подобен метафоре: в мгновенном озарении соединяются бесконечно далекие факты действительности, той самой действительности, которая одновременно и едина, и вопиюще противоречива. Вот как это происходит. В наброске 1907 года Александр Блок спорит с Августом Бебелем, автором книги "Женщина и социализм" (1883), сочувствующим угнетенной женщине. Бебель был виднейшим деятелем рабочего движения, одним из основателей германской социал-демократии и II Интернационала. Блоку, прочитавшему его книгу о судьбе женщины, показалось, что Бебель унижает женщину своей жалостью; он, поэт, воспринял Бебеля как спокойно-академического ученого, профессора, не способного увидеть поэзию женского сердца, глубины ее духа. Блок не называет своего противника, он говорит о нем лишь так: ...седой профессор Прилизанный, умытый, тридцать пять Изданий книги выпустивший!.. и этому стилю интеллигентской речи противопоставляет торжественную метафоричность строк о женщине: Ты говоришь, что женщина - раба? Я знаю женщину. В ее душе Был сноп огня. В походке - ветер. В глазах - два моря скорби и страстей. И вся она была из легкой персти Дрожащая и гибкая. Так вот, Профессор, четырех стихий союз Был в ней одной... ("Сырое лето. Я лежу...", 1907) Так одними только стилистическими средствами разработан сюжет, который в прозе потребовал бы многих страниц логических доводов. На этом же поэтическом принципе максимальной стилистической выразительности слова построены "Вольные мысли", написанные Блоком тогда же, в 1907 году; в стихотворении "Над озером" - романтическая петербургская природа, озеро дано метафорой красавицы, которую любит поэт: С вечерним озером я разговор веду Высоким ладом песни... . . . . . . . . . . . . . . . . . . Влюбленные ему я песни шлю. Оно меня не видит - и не надо. Как женщина усталая, оно Раскинулось внизу и смотрит в небо, Туманится, и даль поит туманом... Такова природа, свободная и прекрасная. Появляется девушка - ее образ гармонирует с озером и соснами: ...Сумерки синей, Белей туман. И девичьего платья Я вижу складки легкие внизу. Я вижу легкий профиль. Но есть другой, противоположный мир, мир "дальних дач", ...там - самовары, И синий дым сигар, и плоский смех... И это к тому же мир появившегося подле девушки Затянутого в китель офицера, С вихляющимся задом и ногами, Завернутыми в трубочки штанов! Стилистическое "двоемирие" вполне очевидно. В первом господствуют метафоры, изысканно красивые, благородные эпитеты: "складки легкие", "легкий профиль", "...О, нежная! О, тонкая!", "клубящийся туман"... Тема тумана проходит через все стихотворение - это лейтмотив прекрасного мира петербургской природы: "сумрак дымно-сизый", "Туманится, и даль поит туманом...", "Сумерки синей, / Белей туман...", "Она глядит как будто за туманы...", "И задумчиво глядит / В клубящийся туман...", "Лишь озеро молчит, влача туманы..." А в противоположном мире - в мире офицера и не воображаемой возвышенной Теклы, а вульгарной Феклы - царят совсем иные слова-образы: "пуговица-нос, / И плоский блин, приплюснутый фуражкой", "...смотрят / Его гляделки в ясные глаза...", "протяжно чмокает ее, / Дает ей руку и ведет на дачу...", "они / Испуганы, сконфужены... Он ускоряет шаг, не забывая / Вихлять проворно задом..." И всей этой пошлости противостоит музыкально-стилистический план, открывающий стихотворение,- озеро, в котором ...отражены И я, и все союзники мои: Ночь белая, и Бог, и твердь, и сосны... Стилистическое "двоемирие" доведено до отчетливости формулы в стихотворении Блока "В северном море" (1907) - два первых куска в отношении и лексики, и фразеологии, и синтаксиса, и образности, и фонетики противоположны друг другу. Первый кусок - берег, пошляки-дачники, обитатели Сестрорецкого курорта. Второй кусок - природа: море и небо. Вот эти два пассажа: Что сделали из берега морского Гуляющие модницы и франты? Наставили столов, дымят, жуют, Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу, Угрюмо хохоча и заражая Соленый воздух сплетнями. Потом Погонщики вывозят их в кибитках, Кокетливо закрытых парусиной, На мелководье. Там, переменив Забавные тальеры и мундиры На легкие купальные костюмы, И дряблость мускулов и грудей обнажив, Они, визжа, влезают в воду. Шарят Неловкими ногами дно. Кричат, Стараясь показать, что веселятся. А там - закат из неба сотворил Глубокий многоцветный кубок. Руки Одна заря закинула к другой, И сестры двух небес прядут один То розовый, то голубой туман. И в море утопающая туча В предсмертном гневе мечет из очей То красные, то синие огни. В первом куске грубые, почти вульгарные слова: "дымят" (вместо "курят"), "жуют" (вместо "едят"), "визжа, влезают"; неестественно жеманные иностранные слова, варваризмы - "кокетливо", "тальеры", "лимонад"; преобладают отдающие фамильярным разговором неопределенно-личные предложения - сказуемые без подлежащих: "...дымят, жуют, пьют...", "...бредут по пляжу...", "...шарят...", "кричат...". Все слова в прямом значении - кроме одной метафоры: "...заражая соленый воздух сплетнями..." Существенно и то, как через стихи этой строфы проходят раздражающие звучания, вроде господствующего здесь звука ж, которым отмечены несколько стиховых окончаний: жуют, по пляжу... заражая, обнажив, и, наконец, в начале строки - визжа; или - впечатляющего сочетания угрюмо хохоча. Во втором куске все другое. Лексика высокопоэтическая - сотворил, кубок, из очей... Ни одного слова в прямом смысле, метафоры громоздятся друг на друга и в конце очень усложняются. Цветовая гамма, усиленная синтаксической параллельностью конструкции,- "то розовый, то голубой туман", "то красные, то синие огни". Сложная фонетическая гармонизация - как в стихе, где преобладает сквозной гласный звук е: "В предсмертном гневе мечет из очей..." (7 е из 9 гласных). Дальше эти противоположные стилистические тенденции сплетаются и, сблизившись, еще отчетливее обнаруживают свою враждебность: ...Обогнув скучающих на пляже... Мы выбегаем многоцветной рябью В просторную ласкающую соль. Стихотворение "В северном море" имеет четкий поэтический сюжет, выявленный в равной мере как в противоборствующих идеях, так и в противопоставленных друг другу стилях: с одной стороны грубо разговорного с оттенком вульгарности, с другой - предельно напряженного поэтического стиля, заимствующего свои выразительные средства из романтического арсенала. В прозе сюжет "Северного моря" послужил бы, пожалуй, только сырым материалом для очерка; рассказ, новелла, повесть требовали бы дополнительных условий, в которых стихотворение не нуждается - его сюжет строится на борьбе словесных стилей. Стилистический симфонизм Выразительный пример использования возрастающих возможностей, предоставляемых стихом,- поэма А.Блока "Возмездие" (1910-1921). В первой главе Блок дает словесно-стилистическую характеристику XIX века. Обращаясь к нему, он говорит: С тобой пришли чуме на смену Нейрастения, скука, сплин, Век расшибанья лбов о стену Экономических доктрин, Конгрессов, банков, федераций, Застольных спичей, красных слов, Век акций, рент и облигаций... Не слишком важны смысловые различия между ценными бумагами - акцией и облигацией, или точное понимание того, какие имеются в виду конгрессы и федерации. Блок дает не политэкономическую, а музыкальную характеристику капитализма, которая приобретает своеобразную полноту благодаря столкновению слов, по смыслу значащих одно и то же, а по стилю противоположных: Век не салонов, а гостиных, Не Рекамье,- а просто дам... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Там - вместо храбрости - нахальство, А вместо подвигов - "психоз"... Говоря об окончании русско-турецкой войны в 1878 году и о возвращении армии в Петербург, Блок перечисляет стилистически совсем иные элементы: И Забалканский, и Сенная Кишат полицией, толпой, Крик, давка, ругань площадная... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Заборы, бойни и пустырь Перед Московскою заставой, Стена народу, тьма карет, Пролетки, дрожки и коляски, Султаны, кивера и каски, Царица, двор и высший свет! Проза, иронически введенная в стихотворное повествование, сменяется патетическими строками, по стилю противоположными,- они относятся к возвращающимся с войны солдатам, и в самом стиле выражена мысль о непримиримости интересов двора и солдат: Разрежены их батальоны, Но уцелевшие в бою Теперь под рваные знамёна Склонили голову свою... А вот портрет революционерки, члена "Народной воли" Софьи Перовской,он начат со списка внешних примет, названия которых лишены стилистической выразительности и внезапно приобретают торжественную тональность: Средь прочих - женщина сидит: Большой ребячий лоб не скрыт Простой и скромною прической, Широкий белый воротник И платье черное - всё просто, Худая, маленького роста, Голубоокий детский лик, Но, как бы что найдя за далью, Глядит внимательно, в упор, И этот милый, нежный взор Горит отвагой и печалью... Курсивом здесь набраны слова и сочетания высокого поэтического плана, выделяющегося с особой отчетливостью на фоне бытовой простоты предшествующего описания. Содержательность других характеристик тоже в большей мере зависит от стилистических оттенков, чем от смысла слов как такового. Вот дед поэта, А.Н.Бекетов, передовой профессор, ректор университета: Глава семьи - сороковых Годов соратник; он поныне, В числе людей передовых, Хранит гражданские святыни, Он с николаевских времен Стоит на страже просвещенья... Выделенные курсивом сочетания - образцы фразеологии, характерной для русской либеральной интеллигенции той поры. Читатель, даже не зная речевой манеры А.Н.Бекетова и его современников, поймет эти выражения как своеобразные стилистически окрашенные цитаты. Вот другой "портрет с цитатами" - жених старшей дочери семейства Бекетовых, "вихрастый идеальный малый": Жених - противник всех обрядов (Когда "страдает так народ"). Невеста - точно тех же взглядов: Она - с ним об руку пойдет, Чтоб вместе бросить луч прекрасный, "Луч света в царство темноты" (И лишь венчаться не согласна Без флердоранжа и фаты). Вот - с мыслью о гражданском браке, С челом мрачнее сентября, Нечесаный, в нескладном фраке, Он предстоит у алтаря, Вступая в брак "принципиально", Сей новоявленный жених... Пройдя мимо стилистики этих строк, вычитав из них только смысл, мы поймем бесконечно меньше, чем они содержат. А содержат они целую эпоху, социальный тип разночинца 70-х годов, и этот адрес дан отнюдь не только цитатой из Добролюбова ("Луч света в царстве темноты"), но и другими типическими словосочетаниями, которые сталкиваются с французским "флердоранж": так в стилистике отражается спор непримиримых общественных укладов. Прямо о нем ничего не сказано, но читателю ясна несочетаемость французских, произносимых в нос слов ("флердоранж") с наречием "принципиально", характеризующим речь разночинца. Психологический и внешний портрет Александра Львовича Блока, отца поэта, стилистически совершенно иной. Этот человек напоминает Байрона: Он впрямь был с гордым лордом схож Лица надменным выраженьем И чем-то, что хочу назвать Тяжелым пламенем печали. Мотив пламени сопровождает этот образ ("и пламень действенный потух"; "живой и пламенной беседой / Пленял"; "под этим демонским мерцаньем / Сверлящих пламенем очей"; "...замерли в груди / Доселе пламенные страсти"). Ему сопутствует и другой мотив - ястреба, который "слетает на прямых крылах" и терзает птенцов; в характеристике "новоявленного Байрона" то появляется "хищник", который "вращает... мутный зрак, / Больные расправляя крылья", то возникает в скобках вопрос к читателю: "Ты слышишь сбитых крыльев треск?/То хищник напрягает зренье...", то обращение - тоже в скобках - к читателю: "Смотри: так хищник силы копит: / Сейчас - больным крылом взмахнет, / На луг опустится бесшумно / И будет пить живую кровь / Уже от ужаса - безумной, / Дрожащей жертвы..." Преувеличенно романтическая речь, граничащая с фальшью и пошлостью, характеризует не стиль авторского повествования, а духовный мир героя, который, впрочем, умней собственного поведения и сам понимает, Что демоном и Дон-Жуаном В тот век вести себя - смешно... С годами меняется характер героя, демон становится ординарным профессором, и романтическая фразеология уступает место интеллигентски-бытовой: И книжной крысой настоящей Мой Байрон стал средь этой мглы; Он диссертацией блестящей Стяжал отменные хвалы И принял кафедру в Варшаве... Подобно тому, как в симфонии сплетаются и вступают в противоборство музыкальные темы, так и в поэме взаимодействуют, борются друг с другом и поддерживают друг друга темы стилистические. Они добавляют к содержанию многое, что не входит в сюжет. Симфонизм встречается и в романе, но там он носит иной характер, гораздо более рассредоточенный; в поэзии он концентрирован, связан со стилистическими чертами и оттенками отдельного слова, отдельного оборота. В "Возмездии" такими словами или оборотами, несущими стилистическую тему, оказываются: нейрастения, сплин, экономические доктрины, ренты, облигации, салоны, гостиные, Рекамье, психоз, передовые люди, гражданские святыни, на страже просвещенья, флердоранж, принципиально, тяжелый пламень печали, книжная крыса, блестящая диссертация... Мы подошли к особой и очень сложной проблеме - о связях поэзии и музыки, о симфонизме в широком смысле этого слова,- однако здесь этой проблемы можно только бегло коснуться. Вместо заключения За пределами книги осталось многое. И все-таки главное, чем хотелось поделиться с читателем, сказано. Если эти страницы помогут читать русскую поэзию и любить ее, если они будут способствовать более верному и глубокому пониманию стихов, автор будет считать, что выполнил свой долг. Слишком часто читателя стихов вводит в заблуждение тот простейший факт, что и проза, и поэзия пользуются одним и тем же материалом - словом, речью. Он подчас переносит на стихи привычки, усвоенные при чтении прозы, как на художественную прозу переносит закономерности научной прозы или обиходной речи. Главная задача, которую ставил перед собой автор этой книги,- обнажить нелепость такой привычки и показать: хотя и тут и там слово, но оно разное. Оно подчинено разным законам. По-иному оно строит мысль, образ, сюжет, характеристику. Закончу свой "Разговор о стихах" прекрасными словами Николая Асеева из его книги "Кому и зачем нужна поэзия?". Эти слова - итог многолетних раздумий поэта, и они отвечают на вопрос, сформулированный в заглавии его книги: "Если можно сказать о чем-либо прозой, то ведь зачем снабжать это высказывание еще рифмами, размерять на строчки и строфы? Проза не нуждается в волнообразном повторении стройных отрезков речи. Очевидно, свойства прозы необходимы для разъяснительной, описательной, доказывающей, рассуждающей речи... Но чуть касается дело лепета сердца и шепота фантазии*, законы логического рассуждения перестают действовать, как магнитная стрелка вблизи магнитного полюса. Ей некуда здесь указывать, так как она сама находится в центре притяжения. Едва очерченный звук, еще не мысль, не совсем пробужденное чувство - Вот из этого пламени и света вдохновения вырастает сила воздействия поэта на окружающих". ______________ * См. с.28 настоящего издания. Стихи и люди от автора Стихотворения, лежащие в основе этих рассказов, написаны кровью нацарапаны ли они иголкой на кленовом листе, как предсмертные строки Рылеева, или наговорены вслух ослепшим поэтом, как октавы Кюхельбекера, или просто начертаны пером на бумаге. Каждый рассказ - развернутый комментарий, позволяющий полно прочесть стихотворение, которое без широкого контекста реального, исторического, бытового, социального, психологического воспринимается обедненно. Автор оставался в пределах строгой документальности; даже воображенные им диалоги опираются на подлинные исторические факты. Если в книге возникают исторические параллели, то в этом повинен не автор, но история. Ушково, май 1974 года примечание - четверть века спустя Прошло двадцать пять лет - многое изменилось. Узнает ли сегодняшний читатель в рассказе "Капля крови" - Твардовского, боровшегося за "Новый мир"? Узнает ли он в Булгарине - Симонова, Фадеева, Федина? Все равно; хочу верить, что мои рассказы о стихотворениях ценны не только аллюзиями. Санкт-Петербург, июнь 1999 года Два памятника 8 сентября за Выборгской заставой, от Санкт-Петербурга в полутора верстах на постоялом дворе стрелялись на пистолетах флигель-адъютант Новосильцев (умер 12 сентября) и Семеновского полку Чернов (умер 23 сентября). Барьер или черта были 8 шагов. Чернов ранен пулею в висок..., а Новосильцев получил пулю в живот...* ______________ * В записной книжке А. Сулакадзева даты не всегда точны. из "Летописца" записной книжки А.Сулакадзева, 1825 Дуэль редкостной ожесточенности - ее условия рассчитаны на непременную гибель одного из участников. Погибли, однако, оба: случай почти небывалый. Впрочем, А.Сулакадзев, записавший в своем "Летописце" чей-то рассказ о нашумевшем поединке, даже и не представлял себе подлинного драматизма событий - они были гораздо напряженнее и страшнее, чем все то, что он слышал. 1 Летом 1824 года молодой офицер лейб-гвардии гусарского полка, флигель-адъютант Владимир Дмитриевич Новосильцев приехал в деревню близ села Рождествено и там увидел Катю Чернову, девушку редкой красоты. Гусар влюбился - с ним это случалось и прежде, но рассудка он доныне не терял. На сей же раз не помнил он ни о чем, бросился очертя голову следом за обольстительной Катей, пал в ноги Аграфене Ивановне и слабеющим от страха голосом попросил руки ее дочери. Аграфена Ивановна оказалась во власти противоречивых и почти непримиримых чувств: Катя еще девочка, подросток, не смешно ли помышлять о замужестве в семнадцать лет? Но партия неправдоподобно привлекательна: Новосильцев - внук графа Орлова, наследник одного из знатнейших родов, который славен такими государственными мужами, как граф Николай Николаевич Новосильцев, некогда близкий доверенный императора Александра Павловича, ныне осыпанный крестами и звездами вельможа, помощник великого князя Константина, командующего войсками в Польше... Известно, что у его родителей более шестнадцати тысяч душ крепостных. Породниться с Орловыми и Новосильцевыми - немалая честь для Черновых, бедных помещиков, от былых владений сохранивших всего лишь именьице подле Луги; правда, сам Пахом Кондратьевич Чернов по званию генерал-майор, а по должности генерал-аудитор 1-й армии (в тот год расположенной в Могилевской губернии), но дворянство его худое, а состояние жалкое. Аграфена же Ивановна и вовсе из плебейской семьи с немецкой фамилией Эссен. Дать сразу Новосильцеву согласие она не могла: решающее слово за отцом, а генерал-майор Чернов далеко, он в Старом Быхове. Но вот получено отцово благословение, соседи и родные, собравшиеся на помолвку в доме Черновых, любуются красавцем-гусаром и его пленительной невестой; он, гусар, разъезжает вдвоем со своею нареченной в кабриолете по окрестностям, не только не скрывая восхищения ею, но и хвалясь близостью. Брак был делом решенным, и уже старик-отец собирался в августе в Петербург на свадьбу дочери, как вдруг все разладилось, и немного погодя всем членам черновской семьи стало ясно, что разладилось непоправимо. Жених, уехавший из деревни с намерением скоро вернуться, не только не возвращался, но и не писал и вообще не подавал признаков жизни. Екатерина Пахомовна - Катя - металась по дому и парку, ее одолевали все более тревожные мысли и предчувствия, ей было страшно и за жениха, и за свое будущее. Жених словно сквозь землю провалился. А того не знала бедняжка Катя Чернова, что, получив согласие Аграфены Ивановны, Новосильцев был в угаре восторга и позабыл о собственной матери, которой сообщил о намерении жениться уже позднее, придя в себя и поостыв. Надменная Екатерина Владимировна Новосильцева написала сыну, чтобы он немедля ехал в Москву к больному отцу, а о девице Черновой и думать забыл. "Екатерина Пахомовна!.. Пахомовна!.." - твердила про себя Новосильцева и с отвращением повторяла плебейские имена обоих Черновых, отца и матери, имена, которые встречаются лишь у крепостных мужиков. "А мамаша... Как ее бишь! Нимфодора? Акулина? Аграфена?" "Tes beauxparents porteront les noms nobles de Pakhom et Agrafйna!" (Родители твоей жены будут носить благородные имена - Пахом и Аграфена!) - писала она сыну по-французски, добавляя: "А ведь ты племянник Алексея и Григория Орлова - и внук Владимира. Не забывай про то!" Владимир Новосильцев покорился родительской воле и в Москву уехал, но еще надеялся смягчить разгневанную матушку. Однако сопротивление, на которое он натолкнулся, оказалось неодолимым. "Ты молод и богат,- твердила ему Екатерина Владимировна,- ты знатен, ты гусар и гвардеец - неужто не найдешь ты никого, кроме этой Пахомовны?" Новосильцев наконец сдался; влюбленность мало-помалу проходила, и доводы матери, поддержанные привычкой к гусарской вольнице, взяли верх над гаснувшими воспоминаниями о Кате Черновой. Давно минули три недели, по истечении которых Новосильцев сулил вернуться, вот уже и три месяца прошли, а его все не было. Черновы стороной узнали, что он за это время в Петербург приезжал, но даже не уведомил о себе письменно. Катя погружалась в отчаяние, которое пугало близких: она была не только обманута и оскорблена, но, как ей казалось, навеки опозорена. Брат Кати, молодой офицер Семеновского полка Константин Чернов, видел страдания сестры и понимал, что он ей не в силах помочь. С Владимиром Новосильцевым он едва знаком, да и принадлежит к другому кругу петербургского офицерства, нежели фатоватый гусар. Круг Чернова - это не столько офицеры его полка, сколько друзья его двоюродного брата Кондратия Рылеева (который был и соседом - поместье Рылеевых тут же, близ села Рождествено). Рылеев старше на восемь лет, ему около тридцати; для подпоручика Чернова он наивысший судья в вопросах долга и чести. Недавно Рылеев оказал кузену доверие безграничное: он открыл ему существование Тайного общества, члены которого жаждали устранить в России самовластие, уничтожить рабство крестьян, позорившее цивилизованную страну, и водворить правление народное. Мало этого - Рылеев еще принял молодого человека в Тайное общество, поручив ему исподволь готовить к предстоящим революционным событиям Семеновский полк. Не скрыл Рылеев от брата, что верит в его военную звезду и что лет через десять, когда Чернов станет полковником и примет командование полком, он будет Обществу особенно полезен. "Также не бездельная опора!" - воскликнул Рылеев, высказав Чернову эти соображения, и добавил: "Помни, ты теперь не одинок, с тобою лучшие люди России. Но и ты отвечаешь отныне не за одного себя: судьба Общества - твоя судьба". Константину Чернову едва минуло двадцать лет, но он отличался зрелостью суждений и молчаливой мужественностью. По уставу Общества, он теперь и сам обладал правом приема,- в памяти его не гасли строгие слова, произнесенные напоследок Рылеевым: "...Особливо старайся принимать офицеров гвардии, но будь осторожен и не открывай цель настоящую, а лишь возбуждай ненависть к правительству и стремление к свободе; до прочего каждый сам дойдет. Рисковать нам много не надо!.. Ты многое узнаешь, но, пожалуйста, при приеме не открывай членов и береги Общество". Доверительность Рылеева оказалась одним из сильнейших впечатлений, пережитых Костантином Черновым за всю его, впрочем весьма недолгую еще, жизнь. Понятно, что, оскорбленный поступком Новосильцева, он кинулся за советом и поддержкой к Рылееву. Братья вместе сочинили письмо, пытаясь увещевать беглого жениха, но ответ получили уклончивый. Понимая неловкую двусмысленность своего поступка, Чернов отправился в Москву. Новосильцева он нашел на балу и прямо спросил гусара о его намерениях. Дело пахло дуэлью, стреляться же Новосильцеву смерть как не хотелось. Нет, он не был трусом, но ради чего идти под пистолет? Ради фамильной спеси, которую он ни в грош не ставил? И тут же на балу он, при множестве свидетелей, ответил, что намерения жениться на Екатерине Пахомовне никогда не оставлял и что надеется вскоре преодолеть неожиданно возникшее и от него не зависящее препятствие. Чернов торжественно пожал ему руку и принес извинения за то, что позволил себе усумниться в его честности. Все казалось хорошо. Даже Екатерина Владимировна Новосильцева, урожденная Орлова, поняла, что дело зашло далеко, ее драгоценному Вольдемару грозил поединок. Мысль о дуле пистолета, направленного в грудь сына, внушала ей ужас. Она уступила и, кляня Аграфену с Пахомом, написала им ледяное послание, в котором изъявляла согласие на брак своего сына с их дочерью. Константин Чернов был милостиво принят в доме Новосильцевых, и просили они его только об одном: отложить свадьбу на полгода, чтобы не дать никому повода подозревать принуждение. Обласканный в Москве будущими свойственниками, Чернов вернулся в Петербург. Следом за ним в столицу приехал Новосильцев. И тут снова сгустились тучи. О том, что было в Москве, Новосильцев услыхал в Петербурге, от офицеров своего полка. Они видели в его уступке бесчестье,- гусар оказался мальчишкой: поначалу он струсил перед маменькой и бросил невесту, потом струсил перед Черновым и позволил принудить себя к браку. Кто распустил сей позорный слух, пятнавший его доброе имя? Разумеется, Чернов. Новосильцев послал Чернову вызов. Снова поединок казался неминуем. Константин Чернов был готов к нему. С помощью Александра Бестужева, одного из новых своих приятелей, ближайшего друга и сотрудника Рылеева, Чернов составил предсмертное письмо; почти уверенный, что дуэль кончится для него гибелью, он писал: "Бог волен в жизни; но дело чести, на которое теперь отправляюсь, по всей вероятности обещает мне смерть, и потому прошу господ секундантов моих объявить всем родным и людям благомыслящим, которых мнением дорожил я, что предлог теперешней дуэли нашей существовал только в клевете злоязычия и в воображении Новосильцева. Я никогда не говорил перед отъездом в Москву, что собираюсь принудить его жениться на сестре моей. Никогда не говорил я, что к тому его принудили по приезде, и торжественно объявляю это словом офицера. Мог ли я желать себе зятя, которого бы можно было по пистолету вести под венец? Захотел ли бы я подобным браком сестры обесславить свое семейство? Оскорбления, нанесенные моей фамилии, вызвали меня в Москву; но уверение Новосильцева в неумышленности его поступка заставило меня извиниться перед ним в дерзком моем письме к нему, и, казалось, искреннее примирение окончило все дело. Время показало, что это была одна игра, вопреки заверению Новосильцева и ручательству благородных его секундантов. Стреляюсь на три шага, как за дело семейственное; ибо, зная братьев моих, хочу кончить собою на нем, на этом оскорбителе моего семейства, который для пустых толков еще пустейших людей преступил все законы чести, общества и человечества. Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души." О предстоящем поединке узнало военное начальство и остановило его, однако и примирение - во второй раз - тоже состоялось: Константин Чернов сумел убедить гусара и явившихся к нему секундантов, что никаких слухов он не распускал и позорить будущего зятя не собирался. Новосильцев удовлетворился объяснением и подтвердил свое желание через полгода жениться на Екатерине Пахомовне. 2 "А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов..." Михаил Лермонтов, "Смерть поэта", 1837 Время шло, Новосильцев кутил с приятелями и, видно, снова решил забыть о своем обещании. Теперь с письмом к нему обратился Рылеев. Новосильцев отвечал не ему, а Константину Чернову: дело, писал он, будет улажено исключительно между ним и родителями невесты, посторонние не должны в него мешаться; в сентябре он получит отпуск и поедет в Могилевскую губернию. Новосильцев нехотя собирался в Могилев к отцу своей невесты, но тут его выручило письмо от генерал-майора Чернова, в котором тот отказывал ему в руке дочери. Одновременно старик послал сыну Константину объяснение своего решительного шага, который мог убить Катю: оказывается, госпожа Новосильцева обратилась со слезной мольбой к графу Сакену, командующему 1-й армией, и последний, угрожая генералу Чернову неприятностями по службе, вынудил своего подчиненного отвергнуть жениха. Генерал был в бешенстве. Уступив графу Сакену, он все же сказал: все его сыновья станут поочередно за сестру и будут с Новосильцевым стреляться, и если все погибнут, то будет стреляться он, старик. Теперь Константина Чернова остановить уже не мог никто; Рылеев укрепил его решимость, и Чернов послал Новосильцеву картель. Условия, выработанные секундантами, оказались предельно суровыми - в сущности, противники должны были драться не до первой крови, а до первой смерти. Условия поединка 1.Стреляться на барьер, дистанция восемь шагов, с расходом до пяти. 2.Дуэль кончается первой раною при четном выстреле; в противном случае, если раненый сохранил заряд, то имеет право стрелять, хотя лежащий; если же того сделать будет не в силах, то поединок полагается вовсе и навсегда прекращенным. 3.Вспышка не в счет, равно осечка. Секунданты обязаны в таком случае оправить кремень и подсыпать пороху. 4.Тот, кто сохранил последний выстрел, имеет право подойти сам и подозвать своего противника к назначенному барьеру. Секунданты: Полковник Герман Подпоручик Рылеев Ротмистр Реад Подпоручик Шипов В шесть часов утра десятого сентября 1825 года Чернов и Новосильцев встретились за Выборгской заставой. К месту поединка приехали не только противники и их секунданты - здесь были также все братья Константина Чернова и их седой отец. Старый генерал повторил свои неслыханные условия дуэли: если погибнет Константин, Новосильцев обязан драться с каждым из молодых Черновых по очереди, а в случае необходимости - и с их отцом. Генерал Чернов гордо утверждал, что так поступали благородные римляне, а его сыновья не уступят в доблести славным Горациям. Полторацкий, секундант Новосильцева, зарядил пистолеты. "Сходитесь!" - провозгласил он. Юноши двинулись друг другу навстречу. Выстрелы раздались одновременно. Оба противника упали. Старик бросился к Константину,- он был ранен в висок и потерял сознание. Новосильцев, лежавший в луже крови, приподнялся и, тяжело хрипя, сказал: "Простите меня, генерал, если можете... Я один во всем виноват... Простите... Не надо больше жертв..." Чернов-отец наклонился над ним, потом, выпрямившись, пожал руку Полторацкому. Новосильцев, раненный в бок, был перенесен в ближайшую гостиницу, где на четвертый день умер. Чернов прожил дольше - он скончался через двенадцать дней, 22 сентября. Многие подробности этих дней сохранились; друг Рылеева, Евгений Оболенский, вернувшийся из Сибири после трех десятилетий каторги и изгнания, вспомнил их и записал. Вспоминает Евгений Оболенский: Кондратий Федорович отвез Чернова и не отходил от его страдальческого ложа. Близкая смерть положила конец вражде противников; каждый из них горячо заботился о состоянии другого. Врачи не давали надежды ни тому, ни другому: еще день, много два, и неизбежная смерть должна была кончить юную жизнь каждого из них. По близкой дружбе с Кондратием Федоровичем, я и многие другие приходили к Чернову, чтобы выразить ему сочувствие к поступку благородному, через который он, вступясь за честь сестры, пал жертвою того грустного предрассудка, который велит смыть кровью запятнанную честь. Пришел к Чернову и будущий декабрист Александр Якубович - прославленный кавказский герой. "По обыкновению,- пишет Оболенский,- Александр Иванович сказал Чернову речь". О чем? Оболенский не сообщает. Надо полагать, что смысл этой речи выражен в конце уже приведенного письма-завещания самого Чернова: "...чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души". Эти слова, сформулированные, как мы знаем, Александром Бестужевым, выражали отношение Членов Тайного общества к трагедии, разыгравшейся в близкой Рылееву семье Черновых. Семья Новосильцевых устроила необыкновенно богатые похороны; похоронный поезд сопровождало великое множество карет. Эта пышность вызвала негодование Рылеева и его друзей - Новосильцев оскорбил честь Черновых, он убийца, а хоронят его как жертву! Похороны Константина Чернова были назначены на 26 сентября. У Рылеева собрались руководители Тайного общества - через три месяца они выйдут на Сенатскую площадь и заслужат название "декабристов". Пока же обсуждается шествие, которое должно стать ответом на новосильцевскую церемонию похорон. Пламенную речь произносит Якубович, горячо, но деловито говорит Александр Бестужев, выступают и другие. Погребение Константина Чернова должно стать всеобщей манифестацией воинов за свободу - пусть знают временщики и тираны, что мы не позволим ругаться над нашими сестрами и дочерьми, над нашим достоинством и честью; мы сумеем постоять за себя, отмстить обидчикам. Пусть увидят наши враги: нас много, мы могущественная сила, пусть трепещут! Страсти накалялись, в воздухе все более пахло грозой. Казалось, она и в самом деле разразилась над головами тиранов, когда Рылеев своим высоким протяжным голосом стал читать: Клянемся честью и Черновым: Вражда и брань временщикам, Царей трепещущим рабам, Тиранам, нас угнесть готовым. Нет, не отечества сыны Питомцы пришлецов презренных: Мы чужды их семей надменных; Они от нас отчуждены. Там говорят не русским словом, Святую ненавидят Русь; Я ненавижу их, клянусь, Клянуся честью и Черновым. На наших дев, на наших жен Дерзнет ли вновь любимец счастья Взор бросить полный сладострастья, Падет, Перуном поражен. И прах твой будет в посмеянье, И гроб твой будет в стыд и срам. Клянемся дщерям и сестрам: Смерть, гибель, кровь за поруганье! А ты, брат наших ты сердец, Герой, столь рано охладелый! Взносись в небесные пределы! Завиден, славен твой конец! Ликуй: ты избран русским Богом Всем нам в священный образец; Тебе дан праведный венец, Ты будешь чести нам залогом. Стихотворение создано, чтобы прозвучать над открытой могилой Чернова; это клятва свободолюбца в верности своим идеалам и в ненависти к врагам, это проклятие тиранам и убийцам. Прежде всего, это речь - она призвана объединить людскую массу. И все же... И все же читать эти стихи на похоронах не следует. Они могут вызвать ярость властей, а с ними еще схватываться рано, силы не собраны, не подготовлены еще к бою. Благоразумие, друзья! Мятеж, поднятый преждевременно, обречен на поражение. Пока будем осторожнее... Но автор - человек неукротимой пылкости, он не пощадит ни себя, ни общего нашего дела! Он молил - разрешить ему прочитать эти стихи над гробом Чернова. Он не член Общества, а все же он ждет разрешения: ведь погибший близкий родственник и друг Рылеева, Рылеев был его секундантом, Рылееву принадлежит идея манифестации. Стихотворение и написано как бы с голоса Рылеева, о нем, для него. Разрешить ли чтение? Разумеется, нужно, чтобы над шествием единомышленников прозвучала клятва,- стихи станут голосом напутствующей толпы. Ведь это вся она вместе с поэтом-чтецом произнесет: "Клянемся дщерям и сестрам: / Смерть, гибель, кровь за поруганье!" Вся она, слушая эти огненные строки, вспомнит раскаты "Марсельезы": "Вперед, отечества сыны!" Каждый вместе с поэтом принесет присягу в ненависти к тиранам и временщикам: "Я ненавижу их, клянусь..." И все-таки лучше судьбу не искушать: пусть каждый твердит про себя слова клятвы и ненависти. Можно ли выдавать тайну революции, когда час еще не пробил? Сегодня на нашей стороне, на стороне справедливости и чести даже великий князь Николай Павлович - ведь и он прислал четыре тысячи рублей для похорон. А если он или его люди услышат: "...Вражда и брань временщикам, / Царей трепещущим рабам, / Тиранам, нас угнесть готовым"? Это окажется гибельным не только для поэта, для Вильгельма Кюхельбекера, который и без того на дурном счету у правительства, но и для всех нас и нашего дела. Правда, Кюхельбекер не член Тайного общества, но это лишь внешне так - по существу он давно и необратимо свой. Нужно постараться удержать его от выступления, а уж если это не выйдет, пусть он начнет со второй строфы пусть стихотворение не сразу и не слишком явно выходит за пределы частного случая. И пусть "я" преобладает над "мы": "Я ненавижу их, клянусь...", а не с самого же начала - "Клянемся..." Как хочется бросить им в лицо все, что накипело на сердце!.. Но время еще не приспело. Спокойствие и терпение! Для того, чтобы молчать, нужно больше мужества и силы, чем для произнесения пылких речей. Обуздаем ненависть разумом. Тайное станет явным, но позднее - когда мы будем сильнее наших врагов. Сегодня они сильнее нас. 3 Константина Чернова хоронили на Смоленском кладбище в субботу 26 сентября. Впереди процессии двигались дроги с балдахином и дворянской короной, на которых высился обтянутый малиновым бархатом, сверкающий золотой газовой накидкой гроб, по бокам на дрогах - по трое с каждой стороны стояли офицеры гвардии, товарищи покойного. За катафалком двигался военный духовой оркестр, огромный хор певчих, колебались и чадили десятки траурных факелов, чеканила шаг рота Семеновского полка, шло не менее пятисот штабс-офицеров и обер-офицеров, а следом за ними катились сотни карет четвернями и дрожек парами. Петербург никогда еще не видел таких шествий. Обыватели, высыпавшие из домов и толпившиеся на улицах, спрашивали друг у друга: кого хоронят? Фельдмаршала? Великого князя? Члены Тайного общества торжествовали - они увидели осуществление своих чаяний. Погребение Чернова производилось за счет офицеров Семеновского полка: самый сбор большой суммы денег - четырех тысяч рублей - был живым проявлением революционного духа: перехода общественного мнения в деятельность; политическая борьба из мечты становилась реальностью. Один из заговорщиков, барон В.И.Штейнгель, видел в "великолепных похоронах Чернова" веяние нового: "Они были в новом, доселе небывалом духе общественности". Александр Бестужев, принимавший ближайшее участие в черновском деле и любивший Чернова, горевал о его ранней гибели, но и ликовал, наблюдая подъем общественного негодования; это вселяло надежды на грядущее изменение строя. Выходя из церкви, где отпевали покойного, Бестужев наклонился к Гавриилу Степановичу Батенкову, тоже собрату по Тайному обществу, и внятно сказал: "А еще полагают, будто у нас нет общественного мнения! Ведь то, что происходит,- это демократическое торжество, первое на нашей памяти!" Потом, помолчав, добавил: "Наш брат Лазарь умер". Вспоминает Евгений Оболенский: Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова, и товарищи вынесли его и понесли в церковь; длинной вереницей тянулись и знакомые, и незнакомые воздать последний долг умершему юноше. Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища; все, что мыслило, чувствовало, соединилось тут в безмолвной процессии и безмолвно выражало сочувствие тому, кто собою выразил идею общую, которую всякий сознавал и сознательно и бессознательно: защиту слабого против сильного, скромного против гордого. Можно, пожалуй, сказать: дворянские революционеры 1825 года вышли на улицы Петербурга дважды; первый их выход, 26 сентября, был более сплоченным, нежели второй, состоявшийся два с половиной месяца спустя, 14 декабря. На похоронах Чернова были все члены Тайного общества, находившиеся в тот день в Петербурге, и множество офицеров, разделявших их убеждения. Для вождей - Рылеева, А.Бестужева, Оболенского - это был смотр сил, проверка готовности. Люди молчали - манифестация и была задумана как безмолвная; рассылая своим единомышленникам приглашения для участия в похоронах, вожди Тайного общества этого не объявляли, но все поняли и так. Недаром Оболенский повторяет это слово: "безмолвная процессия", все "безмолвно выражало сочувствие..." Нарушить тишину не решился никто. На Смоленском кладбище это зловещее, трагическое безмолвие продолжалось. Над вырытой могилой, подле которой на возвышении был установлен малиновый гроб, запел хор певчих, потом снова воцарилась тишина. Из толпы внезапно метнулся к гробу высокий штатский человек и поднял было руку, но молодой морской офицер подошел к нему вплотную, твердо сжал ему руку выше локтя и отвел в сторону - через минуту оба они скрылись в толпе. Морской офицер был Завалишин; он выполнял указание Общества - помешать Вильгельму Кюхельбекеру выступить перед толпой с чтением своих стихов на смерть Чернова. 4 "Рукописи не горят." Михаил Булгаков Черным вечером 14 декабря, после того как восстание было разгромлено, на квартире у Кондратия Рылеева сошлись некоторые из его друзей: Каховский, Штейнгель, Батенков. Особенно мрачен был Каховский; он рассказывал барону Штейнгелю, как на Сенатской площади требовал от какого-то свитского офицера, чтобы тот кричал: "Ура, Константин!", и, получив отказ, ранил его кинжалом. Помолчав и отложив сигару, он обратился к Штейнгелю: "Вы, полковник, спасетесь, а мы погибнем. Возьмите этот кинжал на память обо мне и сохраните его". Штейнгель не совсем понимал, почему он спасется; за собою он ведал немало поступков и слов, способных его погубить. Ровно через полгода,14 мая 1826 года, этот же Петр Каховский напишет покаянное письмо генерал-адъютанту Левашеву, где сделает все возможное, чтобы погубить Штейнгеля, которому сам предрек спасение; Каховский расскажет, как Рылеев предложил истребить царскую фамилию в Москве, в день коронации, и Штейнгель сказал:"Лучше захватить их всех перед тем днем у всенощной в церкви Спаса за золотой решеткой". А Рылеев подхватил: "Славно! Опять народ закричит: любо! любо! В Петербурге все перевороты происходили тайно, ночью". Этого было достаточно для смертной казни. Но вечером 14 декабря Штейнгель мог только предчувствовать предательскую откровенность Каховского,- он взял было кинжал, протянутый ему, но тут вошел Пущин, кинжал остался на столе. Каховский выразительно сказал: "Так вы не хотите взять кинжал мой?" Штейнгель отвечал: "Нет, возьму", пожал Каховскому руку и, поцеловав его, собрался уходить. В это время в комнате появился взволнованный Фаддей Булгарин. "Где Рылеев?" - провозгласил он своим хриплым басом, ни с кем не здороваясь. Заговорщики молча оглядели издателя "Северной пчелы"; его презирали, а те, кто получше знал, и ненавидели. Цель его пресловутой газетки, как он сам любил твердить, состояла "в утверждении верноподданнических чувствований"; все помнили напечатанную в ней сусально-лакейскую слезницу "на плачевную кончину блаженной памяти императора Александра I" и только за неделю до восстания появившуюся в "Северном Архиве" его статью под заголовком "Бедный Макар, или Кто за правду горой, тот истый герой", где "монархические чувствования и правосудие русских государей выставлены в самом блестящем виде" (последнюю фразу сочинил шеф жандармов А.X.Бенкендорф, написавший адресованную государю записку о "похвальных литературных трудах" Булгарина). Гости Рылеева презирали Булгарина, потому что знали историю его жизни; знали, что он, поляк, был сначала офицером русской армии, потом, оказавшись в отставке, бедствовал, нищенствовал (в Ревеле, говорят, он выходил на бульвар с протянутой рукой и в стихах просил милостыни), пил горькую и воровал, а потом он, этот бывший русский офицер, служил в наполеоновской армии у французов и добрался до капитанского звания. Поселившись в Петербурге, Булгарин стал первоначально стряпчим, а позднее литератором. Случилось однако так, что он, авантюрист и переметчик, сблизился со многими молодыми писателями бунтарского толка, среди которых были Грибоедов, братья Бестужевы, Кюхельбекер, Николай и Александр Тургеневы, а также - и это особенно нас интересует - Рылеев: напечатанная в 1823 году в "Полярной звезде" дума Рылеева "Мстислав Удалой" посвящена... Ф.В.Булгарину. Рылеев любил Булгарина - за что? Сейчас сказать трудно, но письма поэта полны доверительности и пылкой дружбы. Впрочем, тогда же, в 1823 году, произошла ссора. Рылеев наконец раскусил бесчестность Булгарина и, поняв ее, написал недавнему любезному другу: "Благодарю тебя за преподанный урок; я молод - но сие может послужить мне на предбудущее время в пользу, и прошу тебя забыть о моем существовании, как я забываю о твоем: по разному образу чувствования и мыслей нам скорее можно быть врагами, нежели приятелями". Это было правильно - разумеется, "скорее врагами". Булгарин утерся и в ответном письме (от 8 сентября 1823 года), умильно виляя, писал: "...хоть ты будешь меня ненавидеть, а я всегда скажу, что ты честный и благородный и добрый человек, которого я сердечно любил и люблю". Через полтора года, когда появилась поэма Рылеева "Войнаровский", Булгарин поместил у себя в "Северной пчеле" панегирик: "Вот истинно национальная поэма!- провозглашал он, захлебываясь от восторга.- Это чистая струя, в которой отсвечивается душа благородная, возвышенная, исполненная любви к родине и человечеству". Рылеев был польщен, в письме выразил Булгарину признательность и дружеские чувства, а все же добавил: "Прошу тебя также, любезный Булгарин, вперед самому не писать обо мне в похвалу ничего; ты можешь увлечься, как увлекся, говоря о Войнаровском, а я человеку могу на десятый раз и поверить; это повредит мне,- я хочу прочной славы не даром, а за дело". Значит, Рылеев и на сей раз не поверил в честность человека, которого с издевкой называли Авдей Фиглярин; видно, он почувствовал то же, что позднее так выразительно сказал Некрасов, который предостерегал своих собратьев-журналистов : Но страшитесь с ним союза, Не разладитесь никак: Он с французом - за француза, С поляком - он сам поляк; Он с татарином - татарин, Он с евреем - сам еврей; Он с лакеем - важный барин, С важным барином - лакей... Рылеев "страшился союза". Но Булгарин стремился к нему и, получив упомянутое письмо, возвратил его Рылееву со слюнявой припиской: "Письмо сие расцеловано и орошено слезами. Возвращаю назад, ибо подлый мир недостоин быть свидетелем таких чувств и мог бы перетолковать,- а я понимаю истинно". Приписка прелюбопытная! Смысл ее вот каков: мне, Булгарину, доверяться не след, и хоть ты написал письмо искреннее, однако же возьми его обратно, тогда будешь спокоен, что я, Булгарин, им не злоупотреблю; ведь я и сам не поручусь за себя. Но Рылеев проявил отвагу: он вернул Булгарину свое письмо, в свою очередь снабдив его припиской: "Напрасно отослал письмо: я никогда не раскаиваюсь в чувствах, и мнением подлого мира всегда пренебрегаю. Письмо твое и должно остаться у тебя". Вот такой человек появился в гостиной у Рылеева вечером великого дня. О нем и в особенности о его отношениях с Рылеевым нужно было рассказать, ибо ему выпала особая роль в судьбе стихотворения "На смерть Чернова". Рылеев метался по квартире, лихорадочно жег бумаги и отдавал последние распоряжения - с минуты на минуту он ожидал жандармов. Увидев Булгарина, он отвел его в переднюю и сказал: "Тебе здесь не место. Ты будешь жив, ступай домой. Я погиб! Прости. Не оставляй жены моей и ребенка". Слова эти сохранились в воспоминаниях Николая Ивановича Греча, ближайшего сотрудника Булгарина; хотя они и написаны через тридцать лет, верить им можно - Греч знал их от Булгарина и все отлично помнил. Не удивительно ли, что Рылеев сказал Булгарину почти то же, что Каховский - барону Штейнгелю?.. "Вы, полковник, спасетесь, а мы погибнем",произнес Каховский. "Ты будешь жив, ступай домой. Я погиб!" - сказал Рылеев. Каховский отдал Штейнгелю свой кинжал. Но и Рылеев, проводя Булгарина в переднюю, передал ему кое-что, о чем не упомянул - даже через три десятилетия!- Н.И.Греч. Видимо, потому не упомянул, что Булгарин ничего не рассказал про это даже Гречу. То были многочисленные рукописи его, Рылеева, стихотворений и поэм, запрещенных или изуродованных цензурой, а также такие, которые для печати вовсе не предназначались. Фаддей Булгарин хранил эти рукописи и тайну их существования до самой своей смерти - он умер в 1856 году. И еще пятнадцать лет спустя, в 1870 году - то есть почти через полстолетия после 14 декабря,- дети Булгарина передали рылеевский архив в редакцию журнала "Русская старина"; историк П.А.Ефремов опубликовал его в "Русской старине" в 1870-1871 годах. Среди этих бумаг оказалось и стихотворение "На смерть Чернова", но Ефремов печатать его не стал - царская цензура его не пропустила бы даже спустя полвека после создания. Впрочем, оно - с ошибками и пропусками - уже вышло в 1859 году в Лондоне, в герценовской "Полярной звезде", где было приписано перу В.Кюхельбекера. В России же оно впервые увидело свет лишь в 1893 году в "Сочинениях К.Ф.Рылеева", почти через семьдесят лет после восстания декабристов. Сохранилось это стихотворение в истории русской литературы благодаря Фаддею Булгарину, которому мы еще обязаны и лучшим списком "Горя от ума"; не удивительны ли такие превратности судьбы? * * * На месте дуэли, близ Лесного института, была воздвигнута церковь-усыпальница: здесь под каменными плитами пола покоились останки Владимира Новосильцева; семья надеялась обессмертить этим памятником его имя. Теперь этой церкви нет, на ее месте выросли жилые дома - от церкви не осталось и следа, да и улица, прежде называвшаяся Новосильцевской, теперь переименована в Новоросийскую. А летучие, семьдесят лет в России не печатавшиеся строки стихов оказались долговечнее гранитных плит и каменных стен; они заклеймили Новосильцева и ему подобных как убийц и тиранов: И прах твой будет в посмеянье, И гроб твой будет в стыд и срам. Они прославили Константина Чернова, погибшего геройской смертью за справедливость: Ты будешь чести нам залогом. Кленовый лист "Подъялась вновь усталая секира И жертву новую зовет. Певец готов; задумчивая лира В последний раз ему поет." Александр Пушкин, "Андрей Шенье", 1825 "О, мира черного жилец! Сочти все прошлые минуты; Быть может, близок твой конец И перелом судьбины лютой!.." В.Раевский, "Певец в темнице", 1822 Морозный день 21 января прежде, в давнем детстве, бывал неправдоподобно прекрасен. Утром этого дня мальчику Евгению - а мальчиком он дома оставался и тогда, когда стал портупей-юнкером, и позднее, когда, отрастив усы, уже был гвардейцем и поручиком, кавалером Святой Анны,- дарили тщательно обдуманные презенты; maman со старомодной торжественностью поздравляла его с днем ангела, а младший брат Костя декламировал сентиментальные стихи, по сему случаю им сочиненные. Евгений помнил многие из этих именинных дней: всего-то их за его жизнь было менее тридцати, так что и вспомнить все подряд было не так уж и трудно, и он перебирал один за другим, закрыв глаза, чтобы не видеть сырой камеры Алексеевского равелина, ее низкого черного свода, толстой железной решетки за маленьким окошком, выходившим на глухую стену, ночника с конопляным маслом, который, коптя и подрагивая, мутно-неверным светом освещал каземат. Еще пять недель назад он был князем Оболенским, наследником знатнейшего аристократического рода, и его именины радостно праздновались семьей, в которой он, поручик, был общим любимцем. Еще пять недель назад он жил в родительском доме, а вокруг него была стройная красота петербургского ампира, восхищенная любовь домашних, пленительные девушки, блестящие офицеры лейб-гвардии Финляндского полка, веселые и преданные друзья. Сегодня он государственный преступник, арестант Петропавловской крепости, он один, и вокруг него - мрак каземата, мокрые стены, безмолвие часовых. День 21 января 1826 года князь Евгений Оболенский не забудет. Впереди у него жизнь долгая - куда более долгая, нежели у многих соратников и друзей: еще сорок лет впереди, и переживет он не только Кондратия Рылеева, которому до петли осталось менее полугода, но и государя императора Николая Первого, который утвердился на престоле и, казалось бы, в жизни - навеки, но чья вечность все же окончится через три десятилетия. Оболенский будет жить и тогда, когда истечет срок этой вечности. Он переживет крестьянскую реформу, переживет Белинского, Добролюбова, Некрасова, не поймет ни их идей и сочинений, ни их борьбы, но будет жить рядом с шестидесятниками, он, человек двадцатых годов. Долго будет жить Оболенский, но дня своих именин в 1826 году не забудет никогда. Этот день именин ознаменовался тем, что он написал письмо императору. До того Оболенский вел себя на допросах Следственной комиссии мужественно и гордо. Он был немногословен и по-солдатски сдержан. Себя он не щадил и фактов, суливших лично ему грозную опасность, не скрывал. Ни на миг Оболенский не забывал, что перед ним враги. А вот 21 января он про это забыл. Царь обласкал его и обманул; царь разрешил передать узнику письмо от больного старика-отца; царь разыграл перед Оболенским поборника конституции и свободы. И еще один человек помог обращению Оболенского - священник Казанского собора, протоиерей Мысловский, отец Петр, единственный, кто имел доступ в каземат. Те из декабристов, кто были старше и сильнее духом, отвергали его услуги. Умный, трезвый Лунин сразу понял, что священник "переряженный жандарм", что Мысловский повинен в нарушении тайны исповеди. Владимир Федосеевич Раевский, который был тех же лет, что и Оболенский, но уже имел немалый тюремный стаж и опыт, разобрался в Мысловском сразу. Протоиерей явился к Раевскому, присел на его постель и, познакомившись с новым узником, поспешил передать ему слова, якобы произнесенные государем: "Если бы эти люди просили у меня конституции не с оружием в руках,- будто бы сказал Николай Павлович,- я посадил бы их по правую руку от себя". Раевский ответил отцу Петру, а через его голову императору: - Послушайте, здесь в казематах до четырехсот человек. Неужели все с оружием в руках требовали конституции? И до сих пор посадил ли государь хоть одного человека по правую руку от себя? Раевский в своих воспоминаниях сообщает далее: "Священник мой замолчал. Разговор не клеился. Я был уже опытный арестант. Он вышел". В самом деле, до встречи с лукавым и, как видно, талантливым иезуитом Мысловским "первый декабрист" Раевский четыре года томился в Тираспольской крепости. Евгений же Оболенский был новичок, противостоять отцу Петру и царю Николаю он не умел. Император и священник действовали в надежном союзе недаром в день казни пяти декабристов император пожаловал священнику орден Святой Анны. Первоначально Оболенский был на жестоком режиме; сразу же после первого допроса, 15 декабря, император Николай написал записку коменданту Петропавловской крепости Сукину: "Оболенского посадить в Алексеевский равелин под строжайший арест, без всякого сообщения; не мешает усилить наблюдения, чтобы громких разговоров не было между арестантами, будь по месту сие возможно". В течение ближайшего месяца Николай постарался внушить Оболенскому, что он только и ждет случая, чтобы проявить свой либерализм и учредить в России чуть ли не республику с императором во главе,- и Евгений Оболенский сдался; 21 января он написал на имя "всемилостивейшего государя" письмо, удивительное по слогу (не сочинил ли его Мысловский? не писал ли Оболенский под диктовку отца Петра?) и ошеломительно-неожиданное по содержанию. Оболенский униженно благодарил царя за оказанную ему, узнику, милость: "В то время как я лишился всех надежд, когда темница сделалась мой мир, а голые стены оной товарищами моей жизни, манием благотворной руки твоей письмо отца моего как ангел-утешитель принесло спокойствие и отраду душе моей. Благодеяние твое, монарх милосердный, воззрение твое на мольбу семидесятилетнего старца останется незабвенным в душе моей". Итак, царь велел передать Оболенскому послание отца; в знак благодарности военный вождь Северного общества сочиняет большое письмо на имя государя. Он пишет, что честь не позволяет ему называть своих сообщников и единомышленников: "Члены Общества, приняв меня в сотоварищи свои, честному слову моему и клятвенному обещанию вверили честь, благоденствие и спокойствие как каждого из них, так и семейств, к коим они принадлежат". Что ж, этот довод неотразимо убедителен, и Оболенский углубляет его, он пишет: "Мог ли я тою самою рукою, которая была им залогом верности, предать их суду, тобою назначенному, для сохранения жизни своей или уменьшения несколькими золотниками того бремени, которое промыслом Всевышнего на меня наложено? Государь, я не в силах был исполнить сей жестокой обязанности". Засим следует, однако, опровержение этих доводов. В монархе Оболенский теперь видит "не строгого судью, но отца милосердного", ибо, как он пишет, "вера, примирив меня с совестью моею, вместе с тем представила высшие отношения мои; милосердие же твое, о государь, меня победило". И потому "...видя в тебе не строгого судью, но отца милосердного, я с твердым упованием на благость твою повергаю тебе жребий чад твоих, которые не поступками, но желаниями сердца могли заслужить гнев твой". "Повергаю тебе жребий чад твоих" на обиходном языке означает: "вручаю тебе судьбу твоих подданных", то есть передаю тебе, государь, список лиц, состоявших в Тайном обществе. И в самом деле: к верноподданному письму приложен на трех листах список - список семидесяти членов Северного и Южного обществ, о которых доселе Оболенский умалчивал. В заключение нее, ниже списка, он начертал: "Представив тебе, всемилостивейший государь, имена всех членов, мне известных, я не имел в виду уменьшение моего наказания,- в том сам Бог может быть свидетелем мне,- но единственно очищение моей совести перед тобою, исполнение священнейшего долга пред семидесятилетним отцом, коего скорби я причина и обязан стараться изгладить всеми возможными способами; и, наконец, душевная обязанность и требование представить тебе содействие каждого из членов Общества в истинном и беспристрастном виде". "Очищение моей совести..." Сколь гибко это понятие - "совесть", сколь оно растяжимо!.. Предательство? Не будем спешить со зловещим клеймом. Постараемся помнить, что молодой князь Оболенский - христианин, а Николай - лицедей; что новый император, прикидываясь "либералистом", обещает заблудшим подданным всеобщее и полное прощение; что в расчеты декабристов входило представить их еще недавно тайное общество не кружком заговорщиков, а объединением лучших, умнейших людей России. Потому, может быть, и назвал Оболенский сразу семьдесят человек, а среди них не только "служащего при генерале Ермолове Грибоедова", но и собственного младшего брата, Константина Оболенского, того самого Костю, который некогда в именинные дни читал посвященные брату стихи. Оболенский снабдил имена в своем списке примечаниями, которые призваны были смягчить участь мятежников; о Грибоедове было сказано, что он "был принят месяца два или три перед 14 Декабрем, и вскоре потом уехал. Посему действия его в Обществе совершенно не было". О брате Константине: "Государь! Ты, может быть, усомнишься в словах моих касательно брата, но прикажи спросить бывших товарищей его по полку, спроси всех его начальников, я уверен, что все они единогласно подтвердят тебе, что ни характер, ни занятия его, ни связи не соответствуют цели нашего Общества. Живя с ним в одной комнате, я не мог скрыть ему существования Общества и потому принял его в оное; но со времени вступления его в Общество он не только ни одного члена не принял нового, но не сблизился даже с теми членами Общества, с которыми он должен быть в сношении. Государь всемилостивейший! Удвой мне наказание, но ради семидесятилетнего отца пощади брата, совершенно невинного и ни в каком отношении тебе не опасного". Таков поступок, совершенный Евгением Оболенским 21 января 1826 года, в день Св. Евгения, за что государь император явил милосердие свое и повелел снять с заключенного кандалы, кои до той поры отягощали его. Следственная комиссия внесла в свой журнал следующее августейшее распоряжение: "Усматривая, что все последние показания кн. Е.Оболенского оказались справедливыми, положили: за таковую его откровенность, согласно высочайшей воле, изъявленной в резолюции на письме его, Оболенского... приказать снять с него оковы". Царь преподнес Оболенскому подарок к именинам - освобождение от цепей. Другим подарком было письмо Рылеева, тайно доставленное Оболенскому сторожем равелина Никитой Нефедьевым. До Рылеева дошла весть о снятии кандалов (а может быть, и то, какой ценой получена была эта царская милость), и он послал другу стихотворение, датированное тем же 21 января: Прими, прими, Святой Евгений, Дань благодарную певца, И слово пламенных хвалений, И слезы, катящи с лица. Отныне день твой до могилы Пребудет свят душе моей: В сей день твой соимянник милый Освобожден был от цепей. Это стихотворение, адресованное Святому Евгению и воздающее ему хвалу за милость, оказанную его соимяннику, Евгению Оболенскому,- дань давней и верной дружбе, которая связывала обоих декабристских вождей. В написанном через несколько десятилетий "Воспоминании о К.Ф.Рылееве" Оболенский расскажет: "Кондратий Федорович был там же, но я этого не знал... немая прислуга, немота приставника, все покрывалось мраком неизвестности; но из вопросов Комиссии я должен был убедиться, что и он разделяет общую участь. Первая весть, которую я от него получил, была следующая строфа: Прими, прими, Святой Евгений... При чтении этих немногих строк радость моя была неизъяснима. Теплая душа Кондратия Федоровича не переставала любить горячо, искренне. Много отрады было в этом чувстве: я не мог ему отвечать..." Может быть, стихотворение Рылеева показалось Оболенскому прощением за список. 2 "Любовь и дружество до вас Дойдут сквозь мрачные затворы..." Александр Пушкин, 1827 Отвечая на вопросные пункты Следственной комиссии, Оболенский не скрывал близости с Рылеевым - он с гордостью объявил о ней: "...принят в Общество был Рылеев,- мы вскоре с ним сблизились и теснейшими узами дружбы запечатлели соединение наше в Общество". Они были очень разные. Рылеев - поэт и пылкий мечтатель, Оболенский хладнокровный политик и военный. Рылеев - из разорившихся провинциальных дворян, Оболенский - из аристократического рода, восходящего чуть ли не к Рюрику. Рылеев жил с шести лет в кадетском корпусе, где били розгами и учили как попало, Оболенского растили сменявшие друг друга французы-гувернеры (общим числом до восемнадцати), он с детства овладел европейскими языками и математической наукой. Служение грядущей революции их соединило и сблизило. Оболенский прежде Рылеева стал тем, кого в двадцатом веке назвали бы "профессиональным революционером"; один из организаторов Общества Добра и Правды в 1817 году, Общества Измайловского полка в 1821-м и, наконец, Северного общества, он более других "северян" был близок к Пестелю, переписывался с главой Южного общества и вел с ним переговоры о соединении Северного и Южного. Уже в 1824 году он стал членом Думы - тройки, руководившей Северным обществом,- вместе с Никитой Муравьевым и Сергеем Трубецким; позднее Трубецкого перевели в Киев, и на его место был избран в Думу новый член Общества, Кондратий Рылеев. Они и прежде тянулись друг к другу, теперь же стали неразлучны. Во многом они не соглашались и спорили, но ведь споры не разрушают дружбы, а укрепляют ее. О чем они спорили? Позднее Оболенский рассказал, о чем. Например, осенью 1825 года незадолго до восстания - Оболенский ставил перед самим собой и Рылеевым сложный вопрос: - Имеем ли мы право, как частные люди, представляющие едва заметную единицу в огромном большинстве, составляющем наше отечество, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения налагать почти насильственно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего, если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития? Жан-Жак Руссо за несколько десятилетий до Оболенского предвидел подобный вопрос: "Если человек не хочет свободы,- отвечал на него Руссо,его следует принудить быть свободным под страхом смертной казни". Рылеев ожесточенно опровергал Оболенского. Вот что он говорил - в позднейшем пересказе Оболенского: - идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе; - если идеи не порождены себялюбием или своекорыстием, то они суть только выражение несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может еще выразить; - едва эти идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением. На это Оболенский: - Необходимо выждать, пока чувство справедливости и правды созреет в сознании народа,- пока же просвещать его и не навязывать ему незрелые суждения. Рылеев горячился все больше, но обычно из этих словесных схваток выходил победителем. "Много и долго спорили мы с Кондратием Федоровичем,напишет в своих воспоминаниях стареющий Оболенский,- или лучше сказать менялись мыслями, чувствами и воззрениями. Ежедневно, в продолжение месяца и более, или он приходил ко мне, или я к нему, и в беседе друг с другом проводили мы часы и расставались, когда утомлялись от долгой и поздней беседы". Рылеев одерживал верх, но суждения такого рода вызывали в нем бурю может быть, негодования, может быть, сомнений. Незадолго до этих споров его посетил молодой поэт Хомяков, отправлявшийся в Испанию, и со страстной убежденностью твердил, что испанская революция есть преступление перед народом, что вооруженное меньшинство не имеет права внешнею силой изменять государственное устройство. Рылеев пылко опровергал гостя, потом внезапно, несмотря на ненастную осеннюю ночь, убежал из своей квартиры без шапки. Он был раздосадован, возмущен, но и смущен. Споря с Оболенским, он уже никуда без шапки не убегал, но Оболенский оставался при своих колебаниях. Оболенский был солдат. Сомнения он обсуждал с другом или, редко, с друзьями; когда же до дела дошло, он спрятал их за пазуху и о них забыл. Перед четырнадцатым декабря Оболенский оказался военным руководителем всей операции. Накануне он был на совещании у Рылеева и потом с подлинным мужеством рассказал о нем на допросе 14 марта: "Рылеев и Пущин надели шинели, чтобы ехать, я сам уже прощался с ними, как Рылеев при самом расставании нашем подошел к Каховскому и, обняв его, сказал: - Любезный друг, ты сир на сей земле, ты должен собой пожертвовать для Общества - убей завтра императора. После сего обняли Каховского Бестужев, Пущин и я. На сие Каховский спросил нас, каким образом сие сделать ему. Тогда я подал мысль надеть ему лейб-гренадерский мундир и во дворце сие исполнить..." Еще два месяца спустя, 9 мая, Оболенский получил от Следственной комиссии вопрос: "При вас ли Якубович предлагал, что надобно разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабеж, потом вынести из какой-нибудь церкви хоругви и идти ко дворцу? Объясните, кто первый восстал против сего предложения и кто настоял о отвержении оного?" И отвечал с благородным бесстрашием: "Якубович при мне действительно предлагал разбить солдатам один кабак по крайней мере для возбуждения рвения солдат. Его красноречие и, особенно, мнение основывалось на опыте о солдате нашем, что ему нужны сильные средства для возбуждения к действию, увлекли меня и еще других к согласию на его предложение или, лучше сказать, к одобрению его мысли. Но Рылеев первый восстал против сей мысли, говоря, что мы подвизаемся к поступку великому, не должны употреблять низкие средства, и решительно отверг предложение Якубовича; к нему вскоре присоединился я, Бестужев, Арбузов и прочие, и таким образом не имело сие предложение никакого действия. Что же касается до грабежа и выноса хоругвей из церкви, я предложения сего от него не слыхал". На площади Оболенский не предавался ни сомнениям, ни колебаниям. Он был организующим центром восставших. Увидев, что граф Милорадович подъехал к солдатам и ведет с ними разговор, пытаясь убедить их сложить оружие, Оболенский подошел к нему и сказал: - Ваше сиятельство, извольте отъехать и оставить в покое солдат, которые делают свою обязанность. Когда же Милорадович дважды не повиновался, Оболенский, взяв у солдата ружье, размахнулся и нанес графу штыком глубокую рану. На площади должен был начальствовать Трубецкой, который, однако, не явился. И тогда обязанности диктатора взял на себя князь Оболенский. Он действовал со всей решительностью и твердостью, но уже было поздно - через час артиллерийская картечь обратила мятежников в бегство. Он совершил там, на площади, еще один поступок. Месяца за два до восстания Оболенский принял в Общество своего товарища, тоже, как и он, адъютанта, который жил в Коломне в одном доме с Оболенским,- Якова Ростовцева, двадцатидвухлетнего энтузиаста и поэта; накануне событий Ростовцев проник к Николаю и предостерег его. Согласно официальной легенде, он никого не назвал. Николай будто бы сказал ему: - Может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь называть их, думая, что это противно твоему благородству,- не называй. Ростовцев 14 декабря оказался на площади - правда, со сторонниками Николая. Судьба столкнула его с Оболенским, который наградил прежнего приятеля пощечиной. Вот кому Рылеев послал 21 января поздравление в стихах. 3 "Заутра казнь, привычный пир народу; Но лира юного певца О чем поет? Поет она свободу: Не изменилась до конца!" Александр Пушкин, "Андрей Шенье", 1825 Прошло почти полгода. В конце июня Оболенский, уже измученный долгим одиночеством, допросами, мраком, заметил в глубине своей камеры, в самом дальнем углу, два кленовых листа - их незаметно принес и там положил в стороне Никита Нефедьев. Оболенский стал всматриваться в каждый из них - в темноте каземата трудно было разглядеть наколотые на листах буквы. Наконец он прочитал: Мне тошно здесь, как на чужбине, Когда я сброшу жизнь мою? Кто даст крыле мне голубине, Да полечу и почию. Весь мир как смрадная могила! Душа из тела рвется вон. Творец! Ты мне убежище и сила, Вонми мой вопль, услышь мой стон: Приникни на мое моленье, Вонми смирению души, Пошли друзьям моим спасенье, А мне даруй грехов прощенье И дух от тела разреши. Это был предсмертный стон человека, с несомненностью ожидавшего казни. Рылеев еще верил в милосердный приговор для других, но для себя не ожидал ничего - только смерти; он давно смирился с этой мыслью, не раз говоря на следствии, что почитает себя "главнейшим виновником происшествия 14-го декабря", который, как записала уже Комиссия с его слов, "мог остановить оное, и не только сего не подумал сделать, а, напротив, еще преступною ревностию своею служил для других самым гибельным примером". Рылеев все эти месяцы готовился к тому, чтобы встретить смерть с гордым спокойствием, достойным революционера. Он, конечно, был измучен: за пять месяцев - ни одного дня покоя. Пять долгих допросов, двенадцать очных ставок, семьдесят восемь раз письменные ответы на "вопросные пункты". А еще был допрос, учиненный Рылееву лично Николаем, допрос, обманувший Рылеева: благородный, чистый и доверчивый, он не представлял себе низости в своем высочайшем собеседнике. Он верил в людей и даже в царя. Веря в людей, он писал в конце первого же своего показания, данного поздним вечером 14 декабря: "...прошу одной милости: пощадить молодых людей, вовлеченных в Общество, и вспомнить, что дух времени такая сила, перед которою они не в состоянии устоять". Через два дня, в письме Николаю: "Прошу об одной милости: будь милосерд к моим товарищам: они все люди с отличными дарованиями и с прекрасными чувствами". Еще четыре месяца спустя, в письме императору от начала апреля: "Я виновнее их всех; я, с самого вступления моего в Думу Северного общества, упрекал их в недеятельности; я преступной ревностью своею был для них самым гибельным примером, словом, я погубил их; через меня пролилась невинно кровь. Они по дружбе своей ко мне и по благородству не скажут сего, но собственная совесть меня в том уверяет. Прошу тебя, государь, прости их... Казни меня одного..." Все эти мольбы, а вернее, советы дышат верой - доверием даже к врагам. Николай Бестужев в своих "Воспоминаниях о Рылееве" писал: "...он не изменил своей всегдашней доверчивости и до конца убежден был, что дело окончится для нас благополучно. Это видно из его записки, посланной ко всем нам в равелине, когда он узнал о действиях Верховного уголовного суда; она начиналась следующими словами: "Красные кафтаны (то есть сенаторы) горячатся и присудили нам смертную казнь, но за нас Бог, государь и благомыслящие люди..." - окончания не помню". Верховный уголовный суд был назначен царем 1 июня, начал заседать 3-го, а приговор вынес в начале июля; стихотворение написано, надо полагать, позднее записки. В записке Рылеев еще верит в государя и благомыслящих людей. В стихотворении остается одна только вера - в Творца, как в высшую справедливость и последнюю опору. Не странно ли, что в новейших собраниях сочинений Рылеева под этим стихотворением стоит неопределенная дата: "январь - май 1826" - то есть указание на то, что оно создано в промежуток времени между январем и маем? Однако ясно, что большие кленовые листья бывают в северных широтах не ранее конца июня, а скорее - начала июля. Из этого следует, что дата должна быть более четкая: первые числа июля. Это очень важно: перед нами - стихи предсмертные, созданные за несколько дней до казни. Когда Рылеев в первом стихе говорит "здесь", он имеет в виду не Алексеевский равелин, не Петропавловскую крепость, даже не николаевский Петербург, а мир, в котором победило зло,- Россию. Первый стих связан с пятым и шестым: Весь мир как смрадная могила! Душа из тела рвется вон. В сознании Рылеева должен был произойти полный переворот, чтобы этот светлый и неизменно верящий в добро человек, этот доверчивый и чистейший романтический певец отверг и проклял "весь мир", увидел, что он тошен и мерзок. Кто даст крыле мне голубине, Да полечу и почию. Оболенский знал псалмы библейского царя Давида, да и другие читатели той поры их знали; поэтому два стиха напоминали о других, о содержании всего псалма, известного под номером 54. В нем призыв к высшему Судье и надежда, что он покарает ныне могущественных врагов: Внемли мне и услышь меня; я стенаю в горести моей, и смущаюсь от голоса врага, от притеснения нечестивого; ибо они взводят на меня беззаконие и в гневе враждуют против меня. Сердце мое трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня; страх и трепет нашел на меня, и ужас объял меня. И я сказал: "кто дал бы мне крылья, как у голубя? Я улетел бы и успокоился бы; далеко удалился бы я, и оставался бы в пустыне; поспешил бы укрыться от вихря, от бури". ...Да найдет на них смерть, да сойдут они живыми в ад; ибо злодейство в жилищах их, посреди их. ...уста их мягче масла, а в сердце их вражда; слова их нежнее елея, но они суть обнаженные мечи. ...Ты, Боже, низведешь их в ров погибели; кровожадные и коварные не доживут и до половины дней своих... Вот какое неистовое проклятие врагам и какой побежденный страх смерти слышался в последнем стихотворении Рылеева - эта библейская ярость и отчаянная тоска, соединенная с надеждой, звучат в нем благодаря стихам, вызывающим в памяти весь Давидов псалом: Кто даст крыле мне голубине, Да полечу и почию. Может ли быть что-либо для свободного человека постыднее, нежели уничиженье перед своими палачами? Рылеев страшился столь естественной, но и столь ненавистной ему слабости - он отказался от последнего свидания с женой и дочерью, не желая ослабеть волей. Евгений Оболенский рассказал об этом последнем дне Рылеева, рассказал сдержанно и скупо,- правда, через много лет: "Я не спал, нам велено было одеваться. Я слышал шаги, слышал шепот, но не понимал их значения. Прошло несколько времени, слышу звук цепей, дверь отворилась на противоположной стороне коридора. Цепи тяжело зазвенели, слышу протяжный голос друга неизменного, Кондратия Федоровича: "Простите, простите, братья!", и мерные шаги удалились к концу коридора. Я бросился к окошку. Начинало светать: вижу взвод павловских гренадер и знакомого мне поручика Пальмана, вижу всех пятерых, окруженных гренадерами с примкнутыми штыками. Знак подан, и они удалились. И нам сказано было выходить, и нас повели тоже гренадеры, и мы пришли на эспланаду перед крепостью. Все гвардейские полки были в строю, вдали я видел пять виселиц, видел пятерых избранных, медленно приближавшихся к месту роковому... С нами скоро кончили, переломили шпаги, скинули одежды и бросили в огонь; потом, надев халаты, тем же путем повели обратно в ту же крепость". Исполнилось то, чего так страстно желал Рылеев, о чем с такой проникновенной силой заклинал в своем поэтическом завещании, наколотом на двух листьях старого клена и тайно переданном самому дорогому из братьев по революции - Евгению Оболенскому. Оболенский же, переживший казнь гражданскую, был в тот же день, когда Рылеева повесили на кронверке Петропавловской крепости, 13 июля,- отправлен в Нерчинские рудники. Журналист, дипломат и поэт "...Теперь, оставя шумный свет, И муз, и ветреную моду, Что ж изберете вы? Поэт: Свободу." Александр Пушкин, "Разговор книгопродавца с поэтом", 1824 "С истинным высокопочитанием и совершенною преданностью имею быть Вашего Превосходительства всепокорнейшим слугою..." из письма Ф.Булгарина генералу А.Потапову, 12 мая 1826 года Фаддей Булгарин ходил по дому на цыпочках - у него жил Грибоедов. Грибоедов отсидел четырехмесячный арест и прошел необходимое чистилище допросов. Теперь он, кажется, был свободен от подозрений в политической деятельности на пользу Тайному обществу. 2 июня его освободили из-под стражи, на другой нее день представили к чину надворного советника и наградили "не в зачет" полным годовым жалованьем. День этот, 3 июня 1826 года, стал известен важным событием - открыл свои заседания Верховный уголовный суд над заговорщиками 14 декабря. История умеет шутить: одновременно, в один и тот же день, начинают готовить казнь и каторгу его близким друзьям Каховскому и Кюхельбекеру, Одоевскому и Александру Бестужеву, его же самого повышают в чине и одаряют деньгами, да еще три дня спустя, 6 июня, его, в числе других освобожденных из-под стражи и получивших "очистительный аттестат", представят государю. Выйдя на волю, Грибоедов согласился поселиться у Булгарина, в его даче на Невке - из окна угадывалась вдалеке Петропавловская крепость, там в казематах томились братья. Булгарин был смиренным верноподданным, его газета "Северная пчела" служила верой и правдой прежде старому, теперь новому монарху,- недаром даже Рылеев, как будто добрый приятель, однажды сказал Фаддею: "Когда случится революция, мы тебе на "Северной пчеле" голову отрубим". Все это знали, и Грибоедов знал, но верил безусловно, что его-то Булгарин не подведет, его - не выдаст. Он даже из-под ареста слал Булгарину записки - жизненно опасные. В одной из них он делился с Булгариным тем, как его поддерживает чиновник Следственной комиссии А.А.Ивановский, и даже давал Булгарину ответственное поручение: "Ивановский, благороднейший человек, в крепости мне говорил самому и всякому гласно, что я немедленно буду освобожден... Съезди к Ивановскому, он тебя очень любит и уважает; он член Вольного общества любителей словесности и много во мне принял участия. Расскажи ему положение и наведайся, чего мне ожидать..." А в другой записке: "...Меня здесь заперли, и я погибаю от скуки и невинности. Чур! Молчать. Грибоедов. Papier ins Feuer!"* Это говорит о доверии полном: "Чур! Молчать!" - требует Грибоедов от Булгарина и, значит, не сомневается, что тот не выдаст его и, о чем бы ни допрашивали Булгарина, как бы ни пугали его,- устоит. Почему? Булгарин не герой и не рыцарь чести, но Грибоедова он любит как сына. Грибоедов для него оправдание, нравственная опора, его, Булгарина, подвиг. Значительно позднее, после гибели друга, в 1837 году, он напишет очерк "Как люди дружатся", где будут горестные строки. ______________ * Письмо в огонь! (нем.) Говорит Фаддей Булгарин: Жесточайшие мои противники литературные были приятели, родственники или даже питомцы Грибоедова... Все, что окружало Грибоедова, говорило ему против меня... За дружбу со мной Грибоедов приобрел даже литературных врагов; он хохотал и говорил только: хороши ребята... Признаюсь, что зато и я никогда не любил никого в мире больше Грибоедова, потому что не в состоянии любить более, почитая это невозможностью. Право, не знаю, люблю ли я более детей моих... Я люблю их, как Грибоедова, а Грибоедова любил, как детей моих, как все, что есть святого и драгоценного в мире... И ведь это, видимо, была правда. Впрочем, нежная привязанность к Грибоедову не мешала Булгарину быть интриганом и доносчиком. ...Грибоедов глядел в окно, в сторону Петропавловской крепости. Весь день 13 июля он простоял недвижимо перед окном - он знал, что там, за неприступной стеной, казнили дорогих ему людей; что в этот день к двенадцати годам рудника там приговорили любимого брата Александра Одоевского, к двадцати - ближайших друзей Кюхельбекера и Бестужева, к вечной каторге Оболенского, Трубецкого, Якубовича... Булгарин посматривал на своего гостя, но подойти ближе не решался. Грибоедов молчал. Однако нужно было жить. Следствие позади, стараниями генерала Паскевича, князя Варшавского, графа Эриванского, Грибоедова удалось вымарать из списка государственных преступников, император принял его в Каменноостровском дворце, явив полную доверительность. Жизнь продолжалась. Грибоедов был готов жить - в конце июля он даже решился на увеселительную прогулку в обществе Булгарина - недалеко, в Парголово. Впрочем, увеселения не получилось, он был слишком мрачно настроен и неотступно думал об одном: отчего друзья его потерпели крушение? Мысли, рождавшиеся во время этой поездки в Парголово, он записал, а Булгарин, не видя в этом очерке опасности, поспешил его напечатать в "Северной пчеле" (правда, без подписи). Грибоедов наблюдал, как пляшут и поют крестьяне и как смотрят на них глубоко чуждые им образованные зрители. "Прислонясь к дереву, я с голосистых певцов невольно свел глаза на самих слушателей - наблюдателей, тот поврежденный класс полуевропейцев, к которому и я принадлежу. Им казалось дико все, что слышали, что видели: их сердцам эти звуки невнятны, эти наряды для них странны. Каким черным волшебством сделались мы чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ единокровный разрознен с нами, и навеки!" Не это ли ответ на мучительный вопрос о причинах катастрофы? Ее испытали не общественные деятели России, а те, к кому Грибоедов относил слова безжалостные и безнадежные: "...поврежденный класс полуевропейцев". Пока образованные не сольются с единокровным своим народом, пока полуевропейцы не обретут цельности, не будет надежды. Грибоедов, возвращаясь в Петербург, все более мрачнел - и дело было не только в климате и погоде: "При спуске с одного пригорка мы разом погрузились в погребный, влажный воздух; сырость пронизала нас до костей. И чем ближе к Петербургу, тем хуже: по сторонам предательская трава; если своротишь туда, тинистые хляби вместо суши. На пути не было никакой встречи, кроме туземцев финнов; белые волосы, мертвые взгляды, сонные лица!" Неприязнь к "поврежденному классу полуевропейцев" росла, и она выражалась и в нелюбви к гнилому городу, где сырость проникает до костей. Россию спасет лишь цельность, лишь обращение к народным первоосновам жизни: об этом он твердил Булгарину и до поездки в Парголово, и после возвращения. Он не щеголял патриотизмом, а и в самом деле любил свою несчастную страну, о которой иностранец может подумать, что здесь "господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами". Надо было жить, и Грибоедов готов был жить, хотя именно в эти самые дни в нем произошел решительный перелом: он застыл, окаменел, замолчал. Его еще помнили веселым, даже озорным - после июля 1826 года он улыбался редко и даже мало говорил. В альманахе "Северные цветы" на 1826 год появилась миниатюра Евгения Баратынского, озаглавленная "Надпись",- ее очень скоро стали читать как надпись к портрету Грибоедова: Взгляни на лик холодный сей, Взгляни: в нем жизни нет; Но как на нем былых страстей Еще заметен след! Так ярый ток, оледенев, Над бездною висит, Утратив прежний грозный рев, Храня движенья вид. К портрету Грибоедова эти стихи подходили: сходство казалось полным. Но - только внешне. Водопад, ставший глыбой льда, уже не водопад - из него ушло движение; "холодный лик", о котором писал Баратынский, лишен жизни - на нем заметен лишь след некогда бушевавших страстей. Грибоедов не был льдиной, о нем нельзя было сказать - "в нем жизни нет"; он окаменел, но все былые страсти в нем бушевали, хотя не шевелился ни один мускул на его некогда столь подвижном лице. С мертвенно-бледным лицом он часами импровизировал на фортепьяно; вслушиваясь в его музыку, можно было угадать в ней и реквием по казненным, и уверенность в грядущем торжестве добра. Булгарин слушал импровизацию Грибоедова и дрожал: а вдруг кто поймет? Не понять трудно. Правда, следствие окончено и закрыто... 2 ...насмешливый, угрюмый, С язвительной улыбкой на устах, С челом высоким под завесой думы, Со скорбию во взоре и чертах! В его груди, восторгами томимой, Не тот же ли огонь неодолимый Пылал, который некогда горел В сердцах метателей господних стрел, Объятых духом Вышнего пророков?.. Вильгельм Кюхельбекер, "До смерти мне грозила смерти тьма...", 1845 Перед Фаддеем лежала рукопись Грибоедова, озаглавленная "Дележ добычи". Это стихотворение родилось на Кавказе. В недавнем октябре, восемь месяцев назад, Грибоедов участвовал в карательной операции против горцев, напавших на станицу Солдатскую; их было около двух тысяч всадников, и они, эти ловкие лихие кабардинцы и черкесы, увели тогда в плен более сотни наших. Русский отряд под началом генерала Вельяминова в начале октября вышел из Константиногорска с целью остановить противника, не дать ему уйти за Кубань, отбить пленных. Грибоедов был, как всегда, холодно храбр: он стоял под градом пуль, словно не слышал их свиста и не видел падавших вокруг казаков. Булгарина восхищало бесстрашие - то, чем сам он отнюдь не отличался. Он любил рассказывать эпизод, который, как он сам говорил, "характеризует Грибоедова"; позднее он записал его: В последнюю персидскую войну Грибоедов проезжал верхом вместе с князем Италийским, графом Суворовым-Рымникским, внуком Великого, под выстрелами неприятельских орудий. Ядро контузило лошадь Суворова, и она в испуге поднялась на дыбы. Грибоедов, любя князя и думая в первую минуту, что он ранен, пришел в некоторое смущение. Полагая, что страх вкрался в его душу, он решил наказать себя. При первом представившемся случае сел на батарею и выдержал, не сходя с места, 124 неприятельских выстрела, чтобы освоиться с ядрами, как он говорил. В схватке с закубанцами Грибоедов был таким же: в храбрости не уступал своему давнему другу-противнику Александру Якубовичу, легендарному герою кавказских войн. Но что написал он, Грибоедов, об этом сражении в октябре 1825 года? И написал-то ведь тогда же, в том же октябре, в перерыве между боями, задержавшись со штабом Вельяминова на реке Малке! Воевавший с черкесами, он мог восславить русское оружие. А что сделал он? Булгарин в который раз перечитывал стихотворение, строфу за строфой. Грибоедов хочет, чтобы Булгарин напечатал в "Северной пчеле" стихи, в которых он, русский человек, говорит от имени чеченцев. Возможно ли это? Окопайтесь рвами, рвами, Отразите смерть и плен Блеском ружей, твержей стен! Как ни крепки вы стенами, Мы над вами, мы над вами, Будто быстрые орлы Над челом крутой скалы. Наши войска еще только готовятся к карательной операции, а горцы устами Грибоедова, русского поэта - говорят им, что они, завоеватели и каратели, обречены на поражение. В голосе горцев слышится сила неукротимая, в их словах - та молниеносная быстрота, которая отличает их налеты: даже в повторах "Мы над вами, мы над вами" ощущается эта стремительная неудержимость. "Будто быстрые орлы..." - ну можно ли так воспевать жестоких, безжалостных дикарей? А далее ничуть не лучше,- горцы говорят о Кавказе, который, по их словам, принадлежит им и который любит их, покровительствует им и вместе с ними поднимается против чужаков: Мрак за нас ночей безлунных, Шум потока, выси гор, Дождь и мгла, и вихрей спор. На угон коней табунных, На овец золоторунных, Где витают вепрь и волк, Наш залег отважный полк. Живы в нас отцов обряды, Кровь их буйная жива. Та же в небе синева! Те же льдяные громады, Те же с ревом водопады, Та же дикость, красота По ущельям разлита. Оказывается, за горцев и мрак кавказской ночи, и горные потоки, и сами горы - вся величавая природа Кавказа. За них не только окружающее их пространство, но и время, которое дает им законное право на этот край с его суровой природой,- столетия, прожитые на Кавказе их предками, тоже помогают горцам; вот что значат эти "отцов обряды"! Горцы - плоть от плоти Кавказа, потому они и могут сравнить себя с двувершинным Эльбрусом, который так же неодолим для врагов, как они: Наши - камни; наши - кручи! Русь! зачем воюешь ты Вековые высоты? Досягнешь ли?- Вон над тучей Двувершинный и могучий Режется из облаков Над главой твоих полков. Пар из бездны отдаленной Вьется по его плечам; Вот невидим он очам!.. Той же тканию свиенной Так же скрыты мы мгновенно, Вмиг явились, мигом нет, Выстрел, два, и сгинул след. Войска Ермолова сражаются на Кавказе, тысячи русских воинов гибнут от чеченских пуль и кинжалов, а "Северная пчела" будет именем чеченцев спрашивать: "Русь! зачем воюешь ты / Вековые высоты?" И с ослепительным красноречием доказывать неодолимость Кавказа и непобедимость горцев, воспевать блестящую стремительность их набегов стихами такой энергии, каких, пожалуй, еще не было в русской литературе: "Вмиг явились, мигом нет, / Выстрел, два, и сгинул след". Возможно ли печатать подобные строки? Ведь они кажутся переводом с чеченского, а не стихами российского певца. Далее в голосе горцев появляется нечто еще более странное, чем самонадеянная уверенность в победе,- сквозь их обращение к русским войскам проглядывает издевательская насмешка: Двиньтесь узкою тропою! Не в краю вы сел и нив. Здесь стремнина, там обрыв, Тут утес: берите с бою. Камень, сорванный стопою, В глубь летит, разбитый в прах; Риньтесь с ним, откиньте страх! Может ли "Северная пчела" позволить себе так обращаться к нашим доблестным отрядам? А вдруг какой-нибудь кавказский поручик прочитает одну только эту строфу - не сочтет ли он себя оскорбленным газетой Булгарина и Греча? Потом нелегко будет ему объяснить, что это говорит не газета, а г. Грибоедов, да и не г. Грибоедов, а придуманные им горцы. Дальше-то, пожалуй, стихотворение становится спокойнее - две следующие строфы изображают дележ добычи, объявленный в заглавии; дикари совершили набег, захватили пленных. Эти две строфы даже полезны - в наших людях они возбудят гнев, желание отбить у врага своих. Неприятны разве что нотки высокомерного презрения: Ждем.- Готовы к новой сече... Но и слух о них исчез!.. Загорайся, древний лес! Лейся, зарево, далече! Мы обсядем в дружном вече, И по ряду, дележом, Делим взятое ножом. Доли лучшие отложим Нашим панцирным князьям И джигитам, узденям Юных пленниц приумножим, И кадиям, людям божьим, Красных отроков дадим (Верой стан наш невредим). Но конец- конец каков! Эй, Александр Сергеевич, одумайся! Давно ли тебя допрашивали в Следственной комиссии, давно ли ты был на краю пропасти? Не чудом ли спасся от каторжных рудников, от Сибири, от лишения чинов и дворянства? Не хочешь ли ты кандалов и для себя, и для нас, издателей "Северной пчелы"? Можно ли вообразить более гибельные слова, чем те, что ты произносишь - якобы от лица чеченцев? Узникам удел обычный, Над рабами высока Их стяжателей рука. Узы - жребий им приличный; В их земле и свет темничный! И ужасен ли обмен? Дома - цепи! в чуже - плен! Понимаешь ли сам, что написал? Солдату русскому плен не страшен, он крепостной мужик, он и дома в цепях. Попасть для него в плен значит попасть из одного рабства в другое. А что говорит стих: "В их земле и свет темничный"? Не то ли, что вся Россия - темница? И этой темнице, этой стране-тюрьме противостоит вольный край кавказских народов, о котором с ликованьем и торжеством возглашают горцы в последнем куплете: Делим женам ожерелье. Вот обломки хрусталя! Пьем бузу! Стони, земля! Кликом огласись, ущелье! Падшим мир, живым веселье. Раз еще увидел взор Вольный край родимых гор! Побойся Бога, Александр Сергеевич, "Северная пчела" не может печатать такое стихотворение. Ведь оно враждебно русскому оружию. Ведь Рылеева только что казнили! Ведь "Северную пчелу" читают при дворе!.. Можем ли мы осуждать крепостное право? Отвергать справедливость нашей миссии на Кавказе? 3 "У меня желчь так скопляется, что боюсь слечь или с курка прыгнуть. Да не будь трус, напиши мне, я записку твою сожгу, или передай сведения Ж., а тот передаст А., а А. найдет способ мне сообщить. Vale." Грибоедов - Булгарину, около 7 марта 1826 года Так или почти так мог думать Фаддей Булгарин, в который раз перечитывая рукопись стихотворения "Дележ добычи". Вспоминалось и о другом: за месяц до восстания он напечатал в "Северной пчеле" "Отрывки о Кавказе (Из походных записок)", подписанные, к его счастью, не полным именем автора, но буквами "А. Я.", и хотя многие догадывались, что за ними скрылся Александр Якубович, все же имени этого государственного преступника- террориста в газете не было. А ведь "А. Я." позволил себе сказать, что "самая природа своими красотами и ужасами возвышает дух сих горцев, внушая любовь к славе, презрение к жизни и порождает благороднейшие страсти, теперь омрачаемые невежеством магометанства и кровавыми обычаями". "А. Я." тоже, как и Грибоедов, восхищался тем, что горцы знают свой край лучше собственной ладони и что им помогает природа, враждебная чужим; о вождях горцев, "белатах", он писал (Булгарин теперь с трепетом вспоминал об этих строках в "Северной пчеле"): Расторопность и сметливость белата неимоверны: в самую темную ночь, когда небо покрыто облаками, партия редко удаляется от направления. Белат, заметив ветр и весь будучи предан своему намерению, чувствует малейшее его изменение, часто проверяя себя компасом. В звездную же ночь Полярная звезда, Большая и Малая Медведица - их вожатые; созвездие Лиры указует им часы; в случае же, когда компас разобьется или потеряется и сухая погода мало увлажняет росою землю, то первая кочка служит компасом: приложив руку, согретую за пазухой, к четырем сторонам возвышения, влажнейшею определяют север, и направление берется с необыкновенной верностью. Александр Якубович писал о горцах с уважением и сочувствием. Грибоедов же, получивший очистительный аттестат и повышение в чине, дипломат царской службы, Грибоедов шел куда дальше: он писал не о горцах, а от них. Он не отзывался о горцах с сочувствием - он был ими. Их противники оказывались рабами, которые вольных людей, целый "вольный край родимых гор" обращали в рабство, тем более постыдное, что победителями были рабы. И это, это должен был печатать Булгарин в своей верноподданнической "Северной пчеле"? Если бы Булгарин высказал Грибоедову возражения, изложенные выше, Грибоедов мог бы ответить ему: "Ты восторгаешься солдатским мужеством, Фаддей. Впрочем, я слышал, что и ты, когда был капитаном в войсках Наполеона, не слыл трусом и не кланялся ядрам. Ужели ты пал так низко, что станешь праздновать труса теперь, когда ничто тебе не грозит? Ужели испугаешься напечатать "Дележ добычи"? Объясни Бенкендорфу, что это стихотворение способно лишь возбудить гнев русских воинов против горцев. Скажи ему, что оно показывает горцев хищниками и дикарями; что чем враг сильнее духом, числом и уменьем, тем более чести приносит победа над ним; что в песне моей показаны красоты Кавказа, завоевание коего великая заслуга нашего оружия. Прочего он не заметит". Булгарин обхватил обеими руками свою плешивую голову и забегал по комнате в растерянности и смятении. Потерять Грибоедова? Не приведи Господь! А ведь это было не так уж трудно - он помнил ледяное письмо, которое года полтора назад ему написал Грибоедов: "...не могу долее продолжать нашего знакомства... Расстанемся.- Я бегать от вас не буду, но коли где встретимся, то без приязни и без вражды. Мы друг друга более не знаем. Вы верно поймете, что, поступая, как я теперь, не сгоряча, а по весьма долгом размышлении, не могу уже ни шагу назад отступить". В тот раз причиной были чрезмерные "ласковости" Булгарина-критика: Грибоедов не желал быть предметом похвалы незаслуженной или во всяком случае слишком предускоренной. Тогда разрыва удалось избежать. Но если его причиной могли быть "предускоренные похвалы", насколько же легче могла вызвать отчуждение Грибоедова осторожность, граничащая с трусостью, с изменой? Нет, потерять Грибоедова он не желал. Но потерять расположение Бенкендорфа, но разгневать государя? Булгарин в смятении бегал из угла в угол, пока не напал на мудрое решение. Изменим заглавие - введем в него бранное слово, сразу настраивающее читателя на определенный лад: не "Дележ добычи", а "Хищники на Чегеме" ("Чегем - горная река при северном склонении Кавказа", напишет Булгарин в примечании к заглавию). Согласен ли автор? Ведь он, автор, не только поэт, но и - дипломат. - "Хищники"? Пусть так, на такую уступку пойти можно. Далее. Одну строфу убрать необходимо - девятую, где все, что думает Грибоедов о рабстве в России, сказано прямо и с дерзостью беспредельной. Ее печатать немыслимо. Неужели автор хочет, чтоб у него отобрали очистительный аттестат, "Северную пчелу" навсегда закрыли, а издателей сослали в Сибирь? - Это требование удовлетворить трудно, Фаддей, ведь стихотворение рушится! Присмотрись к нему - у него есть стройность архитектурного сооружения. Гляди: строф десять; первые пять - угрозы врагу, вторые пять торжество победы над ним и дележ добычи. Первая половина оканчивается строками о налете горцев: "Вмиг явились, мигом нет, / Выстрел, два, и сгинул след". Вторая начинается несостоявшимся наступлением русских, ожидание которого сменяется торжеством: "Загорайся, древний лес!" и сценой дележа добра и пленных. Ось симметрии делит стихотворение на две равные части. Ты же хочешь снять девятую строфу! Что будет с композицией? Ведь я музыкант, мне особенно важна гармония, равновесие частей... А мысль? Она пропадает... - Нет, мысль останется - справедливая мысль останется, а ложную потесним. Ложную, опасную, даже гибельную для автора и журналистов-издателей. К тому же мысль, слишком ясно выраженная, вредна для поэзии. Знаешь ли, как это называется - такое излишнее пристрастие к мысли? Это - горе от ума. На такой довод Грибоедов, может быть, и не нашел ответа. Может быть, раздражась, он бы припомнил Булгарину слова, которые, впрочем, Булгарин отлично знал на память,- слова Софьи о Молчалине: Конечно, нет в нем этого ума, Что гений для иных, а для иных чума... Для Грибоедова он чума или гений? Во всяком случае, никогда не будет в нем и признака тех достоинств, которые видит в Молчалине Софья, а Бенкендорф - в Булгарине: ...уступчив, скромен, тих, В лице ни тени беспокойства И на душе проступков никаких... Актер Петр Каратыгин, видно, прав, когда укоряет Грибоедова за дружбу с Фаддеем, в котором, как любит говорить Каратыгин, живет пестрая смесь Фамусова, Молчалина, Загорецкого и Репетилова. Но, может быть, решившись напечатать стихотворение, которое Грибоедов сам полагал важным, дипломат царской службы и ответил бы наконец журналисту: - Делай как знаешь, Фаддей. Бог тебе судья! Фаддею Булгарину он уже был обязан тем, что несколько отрывков его "Горя от ума" проникли в печать - в альманах "Русская Талия" на 1825 год; цензура их попортила, но все же это была публикация, и состоялась она благодаря одному Булгарину. Грибоедов не жалел о ней, несмотря на искажения. Может быть, и теперь не пожалеет? Тем более что мысль и в самом деле останется; и он позднее выразил ее в очерке "Загородная прогулка", написав о "поврежденном классе европейцев" и спасительной для всякой нации цельности. Эта замечательная цельность характера жива в народе - но лишь в народе свободном и потому благородном; горцы сохранили волю, а воля - это энергия, веселье, отвага, справедливость. Мысль Грибоедова сохранилась ли в испорченном тексте его горской песни? Сохранилась? О, тогда - "Делай как знаешь..." И еще дипломат сказал поэту: - "Дележ добычи" написан до злодейского мятежа. С тех пор все изменилось, а коли пройдет, то повлечет за собой безжалостный разгром. Надо сообразоваться с движением времен, с историей. Что же, тем более: делай как знаешь, Фаддей! Через несколько дней после казни одних декабристов и отправки в Сибирь других Грибоедов уехал - в Москву, оттуда на Кавказ. А 30 ноября вышла в свет "Северная пчела" со стихотворением "Хищники на Чегеме", которое было лишено жала - девятой строфы - и снабжено обширным примечанием. Правда, это примечание противоречило смыслу стихотворения, но зато отвлекало мысли начальства в полезную сторону. Булгарин долго придумывал его. "Прекрасное сие стихотворение,- сочинил он наконец,- изображающее в кратких словах дикую природу Кавказа и нравы необузданных его обитателей, написано во время похода против горцев, в октябре 1825 года, в становище близ Каменного моста на реке Малке. Вид надоблачных гор, гнезда хищнических, полудиких племен, возбудил в воображении поэта мысль представить их в природном их характере, пирующих после битвы и грозными песнями прославляющих свои набеги и свои неприступные убежища. Русский меч вскоре наказал хищников за их буйство, и Русские орлы воспарили над вершинами Кавказа, торжествуя блистательные победы. По нашему мнению, поныне нет стихотворения, которое с такою силой и сжатостью слога, с такими местностями и с такой живостью воображения изображало, так сказать, характер Кавказа с нравами его жителей, как сие бесценное произведение". Булгарин прекрасно понимал, что его примечание лукаво. В стихотворении, которое он напечатал, не было необузданных, хищнических, полудиких племен, а - благородные, свободолюбивые борцы за "вольный край родимых гор". Он-то знал, что содержится в девятой строфе, которую сам изъял и которая озаряла стихотворение "Дележ добычи" (а не "Хищники на Чегеме"!) светом декабристской мысли. Он знал, что в стихотворении нет и звука о "русских орлах" и их "блистательных победах", а есть, напротив, строки об орлах других: Мы над вами, мы над вами, Будто быстрые орлы... Подпись в "Северной пчеле" была: А.Грибоедов. При жизни Грибоедова ничего другого не было опубликовано - если не считать сочинений весьма второстепенных или небольших отрывков из великой комедии. Когда Грибоедова в 1829 году убили в Тегеране, он был автором только "Хищников на Чегеме". Правда, в каждой образованной семье лежал список "Горя от ума". "...Ныне нет ни одного малого города, ни дома, где любят словесность, где б не было списка сей комедии, по несчастию, искаженного переписчиками" - сообщал булгаринский журнал "Сын Отечества" в 1830 году, а его же газета "Северная пчела" объявила, что в России находится в обращении 40 тысяч списков "Горя от ума". 4 "Воздух там чист, как молитва ребенка; И люди, как вольные птицы, живут беззаботно. Война их стихия; и в смутных чертах их душа говорит..." Михаил Лермонтов, 1832 Создав "Дележ добычи", Грибоедов тотчас написал два письма друзьям, вскоре ставшим декабристами: Кюхельбекеру и Александру Бестужеву. Первому он сообщил: "Кабарду Вельяминов усмирил, одним ударом свалил двух столпов вольного, благородного народа". А второму рассказал о том, что написал вещь, которая ему самому понравилась, но которую прервали обстоятельства; в этом письме Грибоедов - поэт Кавказа: "Кавказская степь ни откудова, от Тамани до Каспийского моря, не представляется так величественно, как здесь; не свожу глаз с нее; при ясной, солнечной погоде туда, за снежные вершины, вглубь этих ущелий погружаюсь воображением и не выхожу из забвения, покудова облака или мрак вечерний не скроют совершенно чудесного, единственного вида; только тогда возвращаюсь домой к друзьям и скоморохам". Когда стихотворение "Дележ добычи" вышло в свет, Бестужев был уже в рудниках Сибири, а Кюхельбекер в Шлиссельбургской крепости. Но Бестужев, с которым Грибоедов первым поделился творческой радостью, оказался его наследником и продолжателем. В 1832 году Александр Бестужев (Марлинский) написал повесть "Аммалат-бек", имевшую шумный успех. В этой повести старик-кабардинец пел старинную песню, сопровождая протяжный напев игрой на горской балалайке: На Казбек слетелись тучи, Словно горные орлы... Им навстречу, на скалы Узденей отряд летучий Выше, выше, круче, круче Скачет, русскими разбит: След их кровию кипит. На хвостах полки погони; Занесен и штык, и меч; Смертью сеется картечь... Нет спасенья в силе, в броне... "Бегу, бегу, кони, кони!" Пали вы,- а далека Крепость горного леска!.. К последней из этих строк - примечание: "Вся песня переведена почти слово в слово". Может быть, это и так, но по форме, по стиху, по оборотам она продолжает "Дележ добычи". Она тоже написана от лица горцев, воюющих против завоевателей за свою волю. Александр Бестужев связал свою повесть со стихотворением Грибоедова, которое, может быть, было ему известно целиком, и подтвердил таким образом, что эта песня декабристская. Белинский очень высоко оценил бестужевские пес ни горцев: "...в них так много чувства, так много оригинальности, что и Пушкин не постыдился бы назвать их своими". То же - и с еще большим правом можно сказать о стихотворении Грибоедова "Дележ добычи", опубликованном под булгаринским заглавием "Хищники на Чегеме". Удивительна судьба этого стихотворения: написанное за полтора месяца до восстания декабристов, оно было напечатано почти через год после него, и его история вобрала в себя воздух этой грозной поры. Гимн свободе "Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет..." Александр Пушкин, "Андрей Шенье", 1825 Иван Никитич Скобелев давно выуживал и давил всяческую крамолу, но такой бумаги, какую принес нынче утром секретный агент Коноплев, не видывал. Коноплеву велел ждать, сам же, закрывшись в своем торжественном кабинете, вчитывался в стихи, под которыми усердной писарской рукой было выведено леденящее кровь заглавие: "На 14 декабря". А подпись была: А.Пушкин. Для Ивана Никитича в этой бумаге было заключено многое. Жизнь до сей поры казалась сказкой: из рядовых поднялся Скобелев в генералы; прошед Отечественную войну адъютантом фельдмаршала Кутузова, он, славившийся холодным бесстрашием, теперь, пятнадцать лет спустя, служит генерал-полицмейстером 1-й армии. Как из грязи в князи поднялся, так и назад мог скатиться - никто не вспомнит, что и был такой Иван Скобелев. Этот страх никогда его не покидал, его, бесстрашного Скобелева; потому и строчил он безостановочно доносы, а с годами в этом литературном роде усовершенствовался, став как бы классиком доносительства. И ведь писал-то на кого - не только на мелкую сошку, сочинителей да офицеров, но и на знатнейших придворных: Голицына, Закревского, Мордвинова. Даже собственного начальника, прежнего министра полиции генерал-адъютанта Балашова, не пощадил. Ежели существовал когда-нибудь в России поэт жандармского сыска, то таковым был не кто иной, как именно Скобелев, бездарный и малограмотный Скобелев, обожавший полицию и потому боготворивший того человека в лазоревом мундире, который был этой самой полиции живым олицетворением, генерал-адъютанта Бенкендорфа. Письма Скобелева Бенкендорфу - это полицейские поэмы. Они сохранились. Говорит Скобелев: Желаю всем сердцем, чтобы полиция, как спасательная система монархии и полезнейший бальзам к излечению недугов ея, восприяла благие начала в особе Вашей. Желаю вместе, чтобы чины, в состав полиции поступить имеющие, даром души и сердца отвечали достоинствам сей службы в равномерной цене, какую дознал я на самом опыте в представляемых при сем. Желаю, наконец, чтобы при действиях ко благу общей возникающей полиции, добрые, не опасаясь подлой клеветы, спали в объятиях покоя, а бездельники, соскуча трепетать, обращались на путь чести. Достигнув сей точки славы, душевная благодарность верных сынов России будет неразлучным спутником Вашим и за пределы жизни... Какой слог, какая патетическая верноподданность! Итак, перед генералом Скобелевым лежала бумага: "На 14 декабря". Шевеля губами, читал он стихи под страшным заглавием и с пугающей подписью. Едва месяц с того дня, как пятерых преступников, замышлявших на цареубийство, повесили у Петропавловской крепости - генерал Скобелев там гарцевал среди военных, коим поручили охрану порядка. То было 13 июля 1826 года, сейчас на дворе август, и вот - эти стихи. Скобелев, шевеля губами, вчитывался, напрягая свой слабый квадратный ум и с трудом пытаясь понять: Приветствую тебя, мое светило! Я славил твой небесный лик, Когда он искрою возник, Когда ты в буре восходило... Что за светило? К кому Пушкин - если это в самом деле Пушкин обращается? Может быть, просто - солнце? Но если - солнце, почему же оно в буре восходило? Не о мятеже ли речь, о революции? Дальше сказано: Я славил твой священный гром, Когда он разметал позорную твердыню И власти древнюю гордыню Развеял пеплом и стыдом... Непонятно, но угрожающе. Уже и в буре ничего хорошего не предвиделось, а тут - гром, который разметал твердыню, развеял власть... Какую твердыню? Чью власть? Неясно, да и в том ли дело? Гром, разрушающий власть и твердыню,- это и есть революция. "Я славил..." - он, значит, воспевал революцию. Не слишком ли поспешил? Пока, слава Господу, ничего этот гром и не разметал, и не развеял. Зимний стоит нерушимо, император же Николай Павлович по-прежнему - самодержец всея Руси. Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу, Я слышал братский их обет, Великодушную присягу И самовластию бестрепетный ответ. Ну, тут уж и сомневаться грех: Пушкин поет бунтовщиков на Сенатской площади. Там эти злодеи проявили дерзость, которую он именует гражданской отвагой, бросили законному государю вызов, который он смеет называть бестрепетный ответ самовластию. Да ведь и дальше все как будто ясно: Я зрел, как их могущи волны Все ниспровергли, увлекли, И пламенный трибун предрек, восторга полный, Перерождение земли. О ком он? Уж не о Рылееве ли - рифмаче-краснобае? Или о взбалмошном крикуне Кюхельбекере? Видно, это кто-то из них - пламенный трибун! Не смешно ли? Дальше - темнее: Уже сиял твой мудрый гений, Уже в бессмертный Пантеон Святых изгнанников входили славны тени, От пелены предрассуждений Разоблачался ветхий трон... "Твой..."? Обращение по-прежнему к революции. Предположим. Но кто же "святые изгнанники", чьи тени входят в Пантеон, а значит - в бессмертие? Не такие ли, как Александр Радищев? Последние два стиха, пожалуй, посвящены ранним годам царствования императора Александра, о котором тот же Пушкин прежде написал: "Дней Александровых прекрасное начало". И далее - про то же, но и про другое: Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозгласил равенство, И мы воскликнули: "блаженство!" О горе! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор! Последние строки читать жутко. Да, это о недавних пяти казнях на кронверке Петропавловской крепости. Это о молодом государе. Все можно узнать, все прозрачно. Подпись же - Пушкин - не удивляла Скобелева. Он испытывал злорадство: ведь почти три года назад предупреждал он против этого опаснейшего мятежника. Тогда по поводу стихов "Мысль о свободе" докладывал по начальству, советовал искоренить зло в зародыше, угрожал последствиями. И ведь не замедлили они появиться - бунт на площади. Разве не раздували этот бунт подобные стихи? Почему его, Скобелева, не послушались в ту пору? Горько вспомнить тогдашние предсказания - свой доклад от 17 января 1824 года. Но ведь он оказался пророком! Говорит Скобелев: ...не лучше ли было бы оному Пушкину, который изрядные свои дарования употребил в явное зло, запретить издавать развратные стихотворения? Не соблазны ли они для людей, к воспитанию коих приобщено спасительное попечение?.. Если бы сочинитель вредных пасквилей немедленно в награду лишился нескольких клочков шкуры было бы лучше. На что снисхождение к человеку, над коим общий глас благомыслящих граждан делает строгий приговор? Один пример больше бы сформировал пользы; но сколько же напротив водворится вреда - неуместною к негодяям нежностью! Можно смело ручаться, что многие из порядочных людей без соболезнования решились бы удавить детей равномерно развратных, следовательно, большой еще перевес на стороне благочестия,- надобно только зло умерщвлять в начале рождения его. Лестно сознавать, что ты лучше многих предвидел будущее, что ты понимал: надо "зло умерщвлять в начале рождения его". Тогда бы и 14 декабря не было, и нынешней крамолы не было, и вот что самое главное: не было бы всех этих вредных, развратных стихотворений Пушкина, от которых смута расходится кругами, все ширясь и ширясь. Зачем дали Пушкину развернуться, зачем из ссылки позволили ему возвратиться в Петербург, допустили его до сочинения таких пасквилей, как "Евгений Онегин"? И ведь не устрашили этого Пушкина пять виселиц,- он продолжает свое: Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор! Довольно, этому разврату следует положить предел. - Коноплев! Стоявшего навытяжку агента генерал засыпал вопросами (откуда? когда? кому?), но толком ничего не выведал, только одно: дал Коноплеву эти стихи кандидат прав Леопольдов. По болезни Скобелев не выходил из дому, а доставить ошеломительный листок начальнику Третьего отделения надо было безотлагательно. Коноплев был тут же послан с запиской к Александру Христофо-ровичу Бенкендорфу. Вскоре Коноплев вернулся с ответом. Распечатав, Скобелев читал: Генерал-адъютант Бенкендорф, сожалея, что не мог быть у Вашего Превосходительства по причине крайнего недостатка времени и предстоящих маневров, покорнейше просит сообщить ему по предмету препровожденных к нему стихов Пушкина следующие сведения: 1-е. Какой это Пушкин? Тот ли самый, который живет в Пскове, известный сочинитель стихов? 2-е. Если не тот, то кто именно, где служит и где живет? 3-е. Стихи сии самим ли Пушкиным подписаны и не подделана ли подпись под чужое имя - также этот лист, на котором они сообщены генерал-адъютанту Бенкендорфу, суть ли подлинный или копия с подлинного? Где подлинник находится и через кого именно они доставлены Вашему Превосходительству? Генерал-адъютант А.Бенкендорф. Так писал генерал-адъютант генералу от инфантерии, а генерал от инфантерии отвечал генерал-адъютанту - тут же на полях,- что, мол, да, тот самый, "который писать подобные стихи имеет уже запрещение", и что, мол, стихи сии - копия: "Я представил копию, которая писана рукой моего чиновника, подлинная, говорят, прислана из Петербурга, о чем вернее объяснит чиновник, коего имею честь..." Чиновник и в самом деле объяснил - дадим ему слово. Говорит Коноплев: От чиновника 14-го класса Василия Гаврилова сына Коноплева Объяснение ...Находясь по секретной части при генерал-майоре Скобелеве в прошлом 1826 году (шпион ничуть не смущен родом своей службы!), узнано мною от самого кандидата Леопольдова, что он имеет стихи "На 14 декабря", поименованные в сем указе литерою А. Просил его оные мне списать, кои получивши от него при отъезде его в отпуск в Саратовскую губернию и увидев, что оные вредны и писаны против правительства, я в то же время по обязанности моей доставил оные к г. генерал-майору Скобелеву, который, по болезни своей не могши ехать сам, препроводил меня с оными при краткой записке своей к Его Превосходительству генерал-адъютанту Бенкендорфу, коему лично я имел честь объяснить все мною выше объясненное, после сего 21 августа получил я приказание от г. генерала-майора Скобелева в тот же час отправиться для отыскания г. Леопольдова и отобрания у него инкогнито, от кого он стихи сии получил или сам сочинил, на каковой предмет получил я от него подорожную (при всей преданности - не ехать же по полицейским заданиям на собственный счет!) и следуемые на прогоны деньги; отыскавши Леопольдова и отобравши от него сведения, возвратился в Москву и доставил оное г. генерал-майору Скобелеву, который в то же время свез оное к г. генерал-адъютанту Бенкендорфу, на другой же день все прикосновенные к сим стихам лица были взяты, а мне объявлена благодарность от начальства. Подлинное подписал чиновник 14 класса Василий Коноплев. Объяснение пришлось по вкусу Бенкендорфу, начертавшему: ...содержание поданного Коноплевым объяснения совершенно справедливо [...] я обязан в сем случае свидетельствовать о похвальном его усердии в точном исполнении возложенного на него поручения. Еще бы не усердие, если "на другой же день все прикосновенные к сим стихам лица были взяты"! 2 "Эти стихи так мерзки, что вы, верно, выдали бы собственного сына сами, ежели бы знали, что он сочинитель." Бенкендорф - Бокеру Учитель Андрей Филиппович Леопольдов, только что окончивший университет, был весьма увертлив. Он сильно перепугался и на допросе пытался объяснить: дескать, только потому не представил начальству вовремя столь крамольные стихи, что хотел поточнее выяснить, кто их распускает, а уж потом написать донос по всей форме. Заголовок "На 14 декабря" Леопольдов сделал сам: Надписи на оных: "На 14 декабря" - не было; я поставил сам оную в соответствии содержания оных. Следовательскую комиссию больше всего интересовал другой вопрос: от кого получил Леопольдов эти стихи? Леопольдов ответил: от прапорщика Молчанова. Несколько лет спустя, в 1829 году, он, смягчая свою вину, лукаво рассказал всю историю в письме Становичу. Говорит Леопольдов: Случайно попались мне в Москве во время коронации дерзкие насчет правительства стихи. Я показал их одному знакомому, сожалея о несчастном образе мыслей сочинителя. Но сей знакомец мой был шпион, который для выслуги своей открыл об них нач[альнику] Г[осударственной] П[олиции]. Дело загорелось: разыскали всех, у кого оные стихи были, от кого и как перешли. Что ни фраза, то ложь. Не случайно попались Леопольдову дерзкие стихи он сам попросил их у Молчанова. Не показал он их одному знакомцу, а переписал для него. Да и не. сожалел он ничуть о несчастном образе мыслей сочинителя. Так или иначе, прапорщика Молчанова Леопольдов выдал. Молчанова схватили, допрашивали, исключили 9 сентября из гвардии; наконец, и он назвал, от кого получил - от штабс-капитана лейб-гвардии конно-егерского полка Алексеева. Говорит Молчанов: Я, нижеподписавшийся, получил стихи сочинения Пушкина на Четырнадцатое декабря - от Александра Алексеева, лейб-гвардии конно-егерского полка штабс-капитана, во время моего возвращения в С.-Петербург с ремонтом в феврале 1826 года. Прапорщик Молчанов. 8 сентября 1826 года. Москва. Такое заявление следователей не удовлетворило. Они хотели подробностей: какого числа это произошло? Что говорил Алексеев, давая Молчанову стихи? Чьей рукой они были написаны? Почему не донес по начальству? Говорит Молчанов: Которого числа именно я получил оные стихи, точно упомнить не могу; а получил я их в феврале месяце, проходя из Москвы в Петербург с ремонтом. Говоря про Пушкина стихи, он, Алексеев, и сказал, что у него есть последнее его сочинение, и показал оные мне; я у него попросил их списать - без всякого намерения, но только из одного желания иметь Пушкина сочинения стихи. Чьей рукой оные стихи были написаны, я этого не знаю, а для чего я не предъявил оных начальству - потому что не пожелал, чтобы оные стихи могли иметь какое дурное влияние на других. Каждый по-своему изощрялся в оправданиях. Леопольдов не донес, потому что собирал факты, да к тому же и не знал, что именно знает начальство. Молчанов не донес, потому что не хотел такими стихами развращать бедных жандармов. Как же вел себя Алексеев? Штабс-капитана Алексеева, Александра Ильича, арестовали в Новгороде и 16 сентября отправили в Москву. От кого он получил стихи? Алексеев твердил: "Не помню". Как так не помнит? Пусть скажет! Алексеев молчал. Его вызвал на допрос сам барон Дибич, начальник Главного штаба. Алексеев отвечал, что стихи получил осенью 1825 года, но от кого - не помнит. Был приглашен отец Алексеева, заслуженный боевой генерал. "Сознайся, Саша,- умолял старик,- не губи себя и меня". Сын стоял на своем. Отец пригрозил ему проклятьем, но и это не помогло. Говорит современник: Бедные отец и мать в прежалком положении, я не понимаю упрямства сына старшего. Может ли быть, чтобы он не помнил, от кого получил стихи эти мерзкие? Отец, к коему он был приведен, угрожал ему проклятием; как ни был он тронут, как ни плакал, а все утверждал, что не помнит. Кажется, это было не 10 лет назад! Все утверждают, что стихи Пушкина, однако же надобно это доказать и его изобличить. (А.Я.Булгаков - брату, 1 октября 1826) Нашла коса на камень: нить оборвалась. Дибич был в бешенстве. Он доложил царю о запирательстве штабс-капитана Алексеева, и царь повелел: судить преступника вольным трибуналом и окончить дело за три дня. Суду Алексеев заявил: По нахождении моем в Москве точно получил оные стихи, но от кого - не помню, и без всякой определенной цели и намерения,- в октябре или ноябре месяце. Последнее утверждение было особенно важно: ведь если в октябре или ноябре, значит - до декабря, значит - никакого касательства к событиям на Сенатской площади стихи не имеют. Поэтому и мог Алексеев объяснить, что переписывать такие стихи считал вполне возможным - ничего зазорного он в них не видел: Хранение стихов сих не считал тайною, а из содержания оных не предполагал и не предвидел ничего зловредного, ибо оные, как выше сказано, получены были мной в октябре или ноябре месяце. В октябре или ноябре... Только на этом и строил свою защиту Алексеев. Эти стихи не про то, о чем вам мерещится. А если не про то, то в чем же состав преступления? А вот в чем. Теперь Говорит Военно-судная комиссия: Комиссия нашла штабс-капитана Алексеева виновным: в содержании у себя противу долга присяги и существующих узаконений в тайне от своего начальства и передаче другим таких возмутительных стихов, кои по содержанию своему, в особенности после происшествия 14 декабря, совершенно по смыслу злодеев, покушавшихся на разрушение всеобщего спокойствия; в необъявлении в свое время сочинения сего начальству, как того требует долг честного и верного офицера и русского дворянина; в упорном пред начальством и судьями сокрытии того, от кого он получил те стихи; и за таковые учиненные им преступления,- на основании указов, состоявшихся в 31 день декабря 1682 и в 21 мая 1683, приговорила оного к смертной казни. Гнев Дибича, Бенкендорфа, императора против ни в чем не повинного Алексеева объясняется только одним: он никого не назвал. А ведь они так надеялись, что нить приведет следствие к Пушкину! Запирательство Алексеева эту нить оборвало. И он был приговорен к расстрелу за такое же преступление, в каком были изобличены и Леопольдов, и Молчанов, отделавшиеся испугом. Алексеев приходился племянником влиятельному чиновнику Филиппу Филипповичу Вигелю, который когда-то состоял членом "Арзамаса", позднее стал бессарабским вице-губернатором, еще позднее директором департамента духовных дел иностранных исповеданий. Вигель был давним приятельством связан с Пушкиным,- это ему Пушкин в 1828 году, в ответ на приглашение вице-губернатора приехать в Кишинев, написал: Проклятый город Кишинев! Тебя бранить язык устанет. Когда-нибудь на грешный кров Твоих запачканных домов Небесный гром конечно грянет, И - не найду твоих следов!.. Вигель обратился к Пушкину ("Из-за твоих стихов молодого офицера - к смертной казни!"). Взволнованный Пушкин бросился хлопотать (кажется, его принял Бенкендорф), друзья генерала Алексеева пустили в ход свои многочисленные связи, двор пришел в движение. Наконец, по предложению великого князя Михаила Павловича, брата государя, Александр Ильич Алексеев был помилован и переведен из гвардии в армию. Впрочем, смертный приговор оказался для него ударом неисцелимым - через семь лет он умер, едва достигнув тридцати трех. Но дело о "противуправительственных" стихах не заглохло. Была создана Особая комиссия военного суда под председательством великого князя Михаила Павловича. Комиссия приняла решение привлечь к суду по делу о стихах "На 14 декабря" Пушкина. 3 "Что нужно Лондону, то рано для Москвы. У нас писатели я знаю каковы; Их мыслей не теснит цензурная расправа..." Александр Пушкин, "Послание цензору", 1822 В начале 1827 года Пушкин был в Москве. 19 января он получил вызов московского обер-полицмейстера генерала Шульгина. Вызов встревожил его только что он послал с Александрии Муравьевой, женой декабриста, в Сибирь стихотворение, адресованное в "каторжные норы" его друзьям: Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье, Не пропадет ваш скорбный труд И дум высокое стремленье. Если бы эти строки попались властям, ему бы несдобровать: умысел на цареубийство он называет "дум высокое стремленье", а каторжанам сулит светлое будущее: Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут - и свобода Вас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут. Мало-мальски образованный жандарм может без труда догадаться, что Пушкин предсказывает России революцию, подобную французской, которая ведь и началась с падения зловещей Бастилии. А богине Свободы он, Пушкин, воспевший ее прежде в оде "Вольность", недавно посвятил большую историческую элегию "Андрей Шенье". Французский поэт, которого обезглавят якобинские диктаторы, поет ее накануне гильотины: Заутра казнь, привычный пир народу; Но лира юного певца О чем поет? Поет она свободу: Не изменилась до конца! А дальше - гимн, сочиненный за Андрея Шенье Пушкиным, гимн во славу Свободы: Приветствую тебя, мое светило!.. "Андрей Шенье" его не тревожит; стихотворение это - о революции французской, а не русской. Да и цензор выкинул из элегии большой кусок, которого испугался,- как раз гимн Свободе, так что теперь уж и придраться не к чему. Дурак цензор! Несколько лет назад Пушкин сказал о вредоносной деятельности цензора Бирукова - "самовластная расправа трусливого дурака". К нему, Бирукову, обращено пушкинское "Послание цензору" - оно хоть и не напечатано, но всем литераторам известно, в бесчисленных списках ходит. Писатели повторяют про себя, да и вслух: А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами? Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами; Не понимая нас, мараешь и дерешь; Ты черным белое по прихоти зовешь: Сатиру пасквилем, поэзию развратом, Глас правды мятежом, Куницына Маратом. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . На все кидаешь ты косой, неверный взгляд, Подозревая все, во всем ты видишь яд. Пушкин тогда великодушно объяснил цензору, что усилия его бесплодны те, кто задумает обойти цензуру, обойдут ее, он постоянно оказывается нерадивым сторожем: Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы Осмеивать Закон, правительство иль нравы, Тот не подвергнется взысканью твоему; Тот не знаком тебе, мы знаем почему, И рукопись его, не погибая в Лете, Без подписи твоей разгуливает в свете. Так беседовал Пушкин с Александром Бируковым в 1822 году. В том давнем послании поэт советовал цензору поумнеть или, говорил он ему, "хоть умного себе возьми секретаря". В наше время дураку не место в цензуре: Где славный Карамзин снискал себе венец, Там цензором уже не может быть глупец. Исправься ж: будь умней и примирися с нами. Французская поговорка гласит: "Когда человек глуп, это навсегда". Бируков не поумнел. Не поумнела и вся цензура в целом. Для чего "угрюмый сторож муз" выбросил из "Андрея Шенье" гимн Свободе? Пушкин пытался ему втолковать и кто такой Шенье, и в каком смысле в его, Пушкина, элегии говорится о Свободе. Но Александр Бируков его уговорам не внял и гимн запретил. 4 "На месте казни он ударил себя в голову и сказал: "Pourtant j'avais quelque chose lа" (все же у меня там кое-что было). Александр Пушкин, "Андрей Шенье", 1825 (примечание) Андре Шенье - Пушкин впервые увидел это имя в книге Ша-тобриана "Гений христианства", появившейся в самом начале века, в 1802 году. Совсем еще юный Пушкин прочел: Революция отняла у нас человека, обещавшего редкий талант в эклоге; то был Андре Шенье. Мы видели рукописный сборник его идиллий, где есть вещи, достойные Феокрита. Судьба Шенье была известна: он оказался жертвой гильотины. Шенье слыл замечательным поэтом, но лишь позднее, в 1819 году, французский критик Анри Латуш впервые опубликовал его сочинения, а также рассказ о его жизни и гибели. Рассказ этот произвел глубокое впечатление на Пушкина. Говорит Пушкин: Andrй Chйnier погиб жертвою французской революции на 31-м году рождения. Долго славу его составляло несколько слов, сказанных о нем Шатобрианом, и два или три отрывка, и общее сожаление об утрате всего прочего.- Наконец творения его были отысканы и вышли в свет 1819 года. Нельзя воздержаться от горестного чувства. С тех пор как появилось издание Латуша, Пушкин с ним не разлучался: он читал Шенье и, переводя его стихи, как бы творил вместе с ним. В старинном томике, принадлежавшем Пушкину, его рукой по-французски вписано стихотворение, которого в книге недостает,- немного позднее, в 1827 году, Пушкин его перевел; это стихи о венецианском гондольере: Он любит песнь свою, поет он для забавы, Без дальних умыслов; не ведает ни славы, Ни страха, ни надежд, и, тихой музы полн, Умеет услаждать свой путь над бездной волн. На море жизненном, где бури так жестоко Преследуют во мгле мой парус одинокой, Как он, без отзыва, утешно я пою И тайные стихи обдумывать люблю. Гондольер для Шенье и Пушкина - подлинный художник: он бескорыстен и свободен от суеты, он "не ведает ни славы, / Ни страха, ни надежд". Не это ли - высшая духовная свобода? Судьба Шенье очень горестна. Но в том ли его трагедия, что он пал от руки палача? Нет, прежде всего в том, что он жертва революции: Заутра казнь, привычный пир народу... Десять лет спустя Пушкин увлечется другой героической фигурой, полководцем Барклаем де Толли: по-иностранному звучавшее имя вызывало у народа подозрение. Трагедия Барклая сходная: народ отверг гения, народ не понял его великих замыслов и, в сущности, казнил его тоже, заставив уйти с поста главнокомандующего, искать смерти на поле боя: Непроницаемый для взгляда черни дикой, В молчанье шел один ты с мыслию великой, И в имени твоем звук чуждый не взлюбя, Своими криками преследуя тебя, Народ, таинственно спасаемый тобою, Ругался над твоей священной сединою. Да, Андре Шенье пережил тягчайшее испытание, какое только может выпасть на долю поэта: народ ополчился на него, отверг его политическую программу и его поэзию. Пушкин восхищался стойкостью певца, уверенного в своей правоте и сохранившего эту бестрепетную уверенность до последнего мига, когда сверкнул треугольный нож гильотины и голова Шенье скатилась в окровавленную корзину. Пушкин рассказал о часах, предшествовавших этому мигу в тюрьме Сен-Лазар, где Шенье написал свои прославленные "Ямбы", исполненные гражданской страсти: ...Так пел восторженный поэт. И все покоилось. Лампады тихий свет Бледнел пред утренней зарею, И утро веяло в темницу. И поэт К решетке поднял важны взоры... Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет! Звучат ключи, замки, запоры. Зовут... Постой, постой; день только, день один: И казней нет, и всем свобода, И жив великий гражданин Среди великого народа. Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач. Но дружба смертный путь поэта очарует. Вот плаха. Он взошел. Он славу именует... Плачь, муза, плачь!.. Андре Шенье, тот, кого Пушкин называл певцом Свободы, взошел на эшафот 13 июля 1794 года. Порой история подстраивает людям неправдоподобные шутки. Другой певец Свободы, Кондратий Рылеев, взошел на свой эшафот тридцать два года спустя, не в Париже, а в Петербурге, и - не странно ли?- тоже 13 июля. Не будем сомневаться: Пушкин заметил роковое совпадение двух черных дат. Он мог и о Рылееве сказать то, что сказал об Андре Шенье: Умолкни, ропот малодушный! Гордись и радуйся, поэт: Ты не поник главой послушной Перед позором наших лет; Ты презрел мощного злодея... Так ли уж был неправ кандидат Андрей Леопольдов, озаглавив пушкинские стихи: "На 14 декабря"? 5 "Если б я был потребован комиссией, то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру. Впрочем, черт знает." Пушкин - Вяземскому, 10 июля 1826 года Итак, 19 января 1827 года Пушкину пришлось явиться к генералу Шульгину, московскому обер-полицмейстеру. С ним Пушкин знаком не был, но генерал возбуждал в нем интерес. Шульгин был полным его тезкой, Александром Сергеевичем, и Пушкину, склонному к суеверию, это казалось любопытно: два Александра Сергеевича, прямо противоположные друг другу - один главный полицейский, другой главный смутьян. Такова сторона, скажем, шуточная. А вот и серьезная, даже драматическая: до недавних пор Шульгин был обер-полицмейстером Петербурга, при его участии разыскивали, содержали в крепости, вешали героев Декабря. В глазах Пушкина этот Александр Сергеевич был одним из первых палачей. Впрочем, пока что он вел себя миролюбиво и, хватив по своему обыкновению стаканчик рому, протянул тезке бумагу,- она содержала вопросы Особой комиссии военного суда. Пушкин должен был представить письменные показания. Вопросы были такие: 1. Им ли сочинены известные стихи, когда и с какой целью они сочинены? 2. Почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъясненное? 3. Кому от него сии стихи переданы? 4. В случае отрицательства, не известно ли ему, кем оные сочинены? - Генерал,- сказал Пушкин, пробежав глазами бумагу,- должен вас разочаровать. Не могу ответить уже на первый вопрос, а потому и последующие мне непонятны. - Непонятны?- вскинулся Шульгин.- Вопрос сделан, как мне кажется, достаточно просто. - Взгляните, мне предлагается отвечать, я ли сочинил "известные стихи". Кому же известные? О чем речь ведется? Неужто комиссия боится не только эти стихи привести, но даже назвать их? (Последней фразы Пушкин, впрочем, не произнес - он преодолел искушение.) - А может быть, догадаетесь, Александр Сергеевич?- протянул почти заискивающе превосходительный Александр Сергеевич. Комиссия его сиятельства настаивала на спешном ответе. - Нет, не догадаюсь, генерал. Я и сам немало стихов сочинил, да к тому же все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Пусть перешлют потребуйте! Пушкин лукавил: он понимал, что ответа требует комиссия, созданная по делу Алексеева, а дело это заведомо о стихах, озаглавленных "На 14 декабря". Но увидеть рукопись необходимо: может быть, их исказили? Смертную казнь дали Алексееву неужели только, чтобы пугнуть Пушкина? Генерал Шульгин гордился исполнительностью; на сей раз, однако, пришлось ответить его сиятельству великому князю Михаилу Павловичу, что, дескать, ответ будет дан позднее, ибо "Александр Пушкин не знает, о каких "известных" стихах идет дело, и просит их увидеть". Тут бы арестовать этого Пушкина, тем более что и Михаил Павлович готов дать соизволение. Шульгин ждал приказа на задержание беспокойного тезки и препровождение его к месту суда, в Новгород. Арестовать легче, нежели посылать нелепые ответы - дескать он, Пушкин, "не знает, о каких "известных" стихах идет дело"! Не сочтут ли такой ответ издевательством, а генерала Шульгина к тому причастным? Распоряжения на арест не последовало, список же стихов Шульгиным получен через неделю - в запечатанном конверте на имя секретаря Пушкина и "в его собственные руки": распечатать его адресат должен был в присутствии обер-полицмейстера и, прочитав, снова запечатать своей личной печатью, после чего, наложив еще и свою печать, генералу Шульгину вменялось в обязанность самоспешнейше послать пакет Особой комиссии военного суда. Прочитав все эти указания, Шульгин поежился: выходит, ему не доверяли прочитать "известные стихи"! Ему, обер-полицмейстеру Москвы? Что же это за возмутительное сочинение, если оно окутано такой тайной? А с другой стороны, если оно столь ужасно, зачем преступник гуляет на воле? Зачем ему дана возможность сочинять? Да еще оскорблять суд и полицию? По второму вызову Пушкин явился в кабинет генерала, почти что уселся на стол, вульгарно опершись на него задом, и безо всякого благоговения, небрежно, торопливым движением вскрыл конверт. Затем, нетерпеливо пробежав глазами исписанный листок, присел на краешек кресла, исправил какие-то ошибки, буркнул себе под нос что-то не слишком уважительное и во мгновение ока написал ответ. Шульгин, заглянув из-за плеча, полюбопытствовал: - Александр Сергеевич, разберут ли там вашу руку? - Разберут, Александр Сергеевич,- им надо. Прочтите, генерал,- добавил Пушкин, бросив на хозяина многозначительный взгляд, означавший: хоть вам и не разрешено, а читайте, мы никому не скажем. Шульгин медленно прочел таинственные стихи под зловещим заглавием, а затем объяснение Пушкина. Оно гласило: 27 января 1827 г. В Москве. Сии стихи действительно сочинены мною. (Такой прямоты Шульгин не ожидал - на что он нарывается, этот щелкопер? Забыл он, что ли, о смертном приговоре Алексееву?) Они были написаны гораздо прежде последних мятежей (Что же ему остается твердить, если уж авторство признал? Но как это докажешь?) к помещены в элегии Андрей Шенье, напечатанной с пропусками в собрании моих стихотворений. (Значит, как раз этот кусок и был "пропущен"? Хитер тезка! Но и режет он себя, сам того не понимая: строки, запрещенные цензурой, распространению не подлежат.) Они явно относятся к французской революции, коей А.Шенье погиб жертвою. (Как бы не так! Выходит, стихи эти не за революцию, а против нее? Хитер!) Он (Гляди-кось, подчеркнул "он", чтоб не подумали на него, на тезку!) говорит: Я славил твой небесный гром, Когда он разметал позорную твердыню. Взятие Бастилии, воспетое Андреем Шенье. (А ведь это правдоподобно: мятежники 14 декабря никакой твердыни не разметали.) Я слышал братский их обет, Великодушную присягу И самовластию бестрепетный ответ присяга du Jeu de paume, и ответ Мирабо: Allez dire а votre maоtre etc. ...Тут Шульгин оторвался от бумаги: - Не скажете ли подробнее - что за присяга? Каков ответ Мирабо? Пушкин терпеливо, хоть и коротко, объяснил: 20 июня 1789 года, когда депутаты Национального собрания подошли к залу заседаний и увидели королевских гвардейцев, они заняли соседний зал для игры в мяч и дали торжественную клятву не расходиться до тех пор, пока не будет выработана конституция Франции. Об этой клятве писал Шенье в своей оде "Игра в мяч", посвященной художнику Луи Давиду; он воспел героев третьего сословия, которые обнялись, Клянясь не разойтись, не подаривши нам Закона твердого и власти справедливой; И прибавлял народ, на них взиравший там, К восторженным слезам, к смятенным голосам Рукоплесканий шум счастливый. О день! Триумфа день! Святой, бессмертный день!..* ______________ * Перевод Льва Остроумова (см.: А.Шенье. Избранные произведения. М., Гослитиздат, 1940, с.133). - Не обращайте меня в свою веру!- прервал Шульгин.- Будет вам декламировать бунтарские стихи. Думаете, если это по-французски, так уж их можно здесь произносить в полный голос? - Что ж, стихи можно и прервать, генерал. Но вам хотелось услышать ответ Мирабо? Извольте, вот он. Когда церемониймейстер короля потребовал, чтобы депутаты исполнили королевский приказ и разошлись, граф Мирабо от имени третьего сословия сказал ему: "Идите и скажите вашему господину, что мы находимся здесь по воле народа и разойдемся только уступая силе штыков". После этого, генерал, Национальное собрание приняло решение, объявившее депутатов неприкосновенными. И король смирился с этим, уступил. Король был побежден, генерал. Генерал Шульгин, не глядя на Пушкина, хватил еще стаканчик рома и продолжал читать: И пламенный трибун, и проч. Он же, Мирабо. Уже в бессмертный Пантеон Святых изгнанников входили славны тени. Перенесение тел Вольтера и Руссо в Пантеон. (Это похоже на правду. В самом деле, французские мятежники перетащили прах своих философов в Париж и там погребли. Иначе эти строки и понять-то трудно.) Мы свергнули царей.. в 1793. Убийцу с палачами Избрали мы в цари... Робеспьера и конвент. (Хитрец! А ведь главное, что он, пожалуй, прав - да, речь тут идет о Робеспьере и конвенте. Но можно ли такие строки вслух произнести? Всякий поймет, что это про нашего государя и про каждого из нас, кто судил и казнил декабрьских злодеев.) Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабря. Не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное заглавие. Не помню, кому мог я передать мою элегию А.Шенье. Александр Пушкин 27 января 1827. Москва. Генерал Шульгин дочитал объяснение до конца, перенес взгляд на стихи и пробежал их снова. Да, они хорошо читались и так, как того хотел Пушкин: гимн Свободе от имени Андрея Шенье, где излагаются подряд события французской революции,- падение Бастилии, клятва в Зале для игры в мяч, ответ Мирабо на требование короля разойтись, пламенные речи Мирабо, предрекающие человечеству светлое будущее, перенесение останков Вольтера и Руссо в усыпальницу Пантеона, и даже принятие "Декларации прав человека и гражданина" - не о ней ли говорится в строках: Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозгласил равенство, И мы воскликнули: "Блаженство!" В этих стихах спрятан девиз французских бунтовщиков: "Свобода, равенство, братство". Ну а дальше, когда поэт вопрошает: "Где вольность и закон?" и приходит к пониманию: ...над нами Единый властвует топор... Разве это не о гильотине якобинского террора? Да, "известные стихи" - о французской революции. Мало того, они даже осуждают революцию устами того поэта, которому его соотечественники отрубили голову. Но заголовок... Пушкин пишет: "не знаю, кто над ними поставил сие ошибочное заглавие". Можно ли верить этому "не знаю"? Пушкин пишет: "Все сии стихи никак, без явной бессмыслицы, не могут относиться к 14 декабря". Перечитываю и вижу - могут, могут относиться к 14 декабря. При таком условии, при таком заглавии тоже все совпадает. Не напрасно комиссия поставила Пушкину грозный вопрос: "Почему известно ему сделалось намерение злоумышленников, в стихах изъясненное?" Комиссия прочитала эти стихи как предсказание, содержащееся в строках, которые обращены к Свободе: Но ты придешь опять со мщением и славой, И вновь твои враги падут; Народ, вкусивший раз твой нектар освященный, Всё ищет вновь упиться им; Как будто Вакхом разъяренный, Он бродит, жаждою томим; Так - он найдет тебя. Под сению равенства В объятиях твоих он сладко отдохнет. Так, буря мрачная минет! Свобода, равенство, мщение, слава - все это предсказания, отвечающие надеждам и русских злоумышленников. Осторожно, с ядовитой вкрадчивостью высказал это генерал Шульгин, и тогда, ничего не отвечая собеседнику, Пушкин схватил перо и, разбрызгивая чернила, ниже своей подписи начертал: "Для большей ясности повторяю, что стихи, известные под заглавием: "14 декабря", суть отрывок из элегии, названной мною "Андрей Шенье"". 6 "Все смуты похожи одна на другую, драматический автор не может нести ответственность за речи, вложенные им в уста исторических персонажей." Пушкин - Бенкендорфу, 16 апреля 1830 года Прошло полгода. Пушкин был в Петербурге, и дело об "Андрее Шенье" казалось конченным, но вдруг его опять вызвали к обер-полицмейстеру, на этот раз петербургскому - к полковнику Дершау. О нем Пушкин слышал немало - он выслужился после 14 декабря, вылавливая руководителей восстания; было известно, что он нашел и арестовал Бестужевых. Дершау молча предъявил Пушкину вопросник; та же комиссия военного суда спрашивала все о том же, словно Пушкин шесть месяцев назад не дал ей исчерпывающих разъяснений. По предложению полковника он сел к столу и записал, едва сдерживая бешенство, ответы на новые вопросы комиссии: 29 июня 1827 г. В Петербурге. Элегия Андрей Шенье напечатана в собрании моих стихотворений, вышедших из цензуры 8 окт. 1825 года. Доказательство тому: одобрение цензуры на заглавном листе. (Я подчеркнул дату, поставленную цензором,- неужели она не опровергает полностью названия "14 декабря"? Конечно, если бы я мог им представить рукопись, бывшую в цензуре, им пришлось бы прекратить всю эту возню, а точнее - травлю. Но где возьмешь?) Цензурованная рукопись, будучи вовсе ненужною, затеряна, как и прочие рукописи мною напечатанных стихотворений. (Этим тупицам надо сто раз твердить одно и то же, пока не вобьешь нечто в их дурацкую башку! Нет, дело в другом: они могли бы понять, да не хотят, им не приказано понимать, а точнее, им приказано не понимать. Впрочем, отчасти они ведь и правы...) Опять повторяю, что стихи, найденные у г. Алексеева, взяты из элегии Андрей Шенье, не пропущены цензурою и заменены точками в печатном подлиннике, после стихов Но лира юного певца О чем поет? поет она свободу: Не изменилась до конца. Приветствую тебя, мое светило е\с. Замечу, что в сем отрывке поэт говорит: О взятии Бастилии. О клятве Jeu de paume. О перенесении тел славных изгнанников в Пантеон. О победе революционных идей. О торжественном провозглашении равенства. Об уничтожении царей. (Там даже и не совсем так. Не столько о победе революционных идей, сколько об их перерождении. Не столько о равенстве, сколько о том, что оно - "безумный сон". Не столько об уничтожении царей, сколько о том, что "убийцу с палачами избрали мы в цари". Но, как бы ни было, пусть они поймут: я писал о великой революции, которая пусть переродилась, но победила, а не о мятеже, потерпевшем трагическую неудачу.) Что же тут общего с несчастным бунтом 14 декабря, уничтоженным тремя выстрелами картечи и взятием под стражу всех заговорщиков? (Мои доводы неотразимы. Кажется, у полиции остается теперь только две возможности: утверждать, что я из лукавства писал о французских делах, имея в виду дела русские, или обвинять меня в том, что я предал распространению отрывок, запрещенный цензурой. Первое обвинение я опроверг ссылкой на дату, второе меня не пугает - за такую провинность не казнят. Все же кончить объяснение надо более энергично, даже - победоносно.) В заключение объявляю, что после моих последних объяснений мне уже ничего не остается прибавить в доказательство истины. 10-го класса Александр Пушкин С.-Петербург. 1827 г. 29 июня. Пушкин рассчитал правильно - из рук суда были выбиты обвинения, а последнее было не слишком грозным. Еще пять месяцев спустя ему пришлось давать показания - на этот раз по куда более легкому поводу: На требование суда узнать от меня: "каким образом случилось, что отрывок из Андрея Шенье, будучи не пропущен цензурою, стал переходить из рук в руки во всем пространстве (если бы так! Россия обладает тончайшим слоем грамотных людей, а прочим мысли, выраженные в моей элегии, не только неинтересны, но даже непонятны... Да и большинство грамотных далеко, во глубине сибирских руд...)", отвечаю: стихотворение мое Андрей Шенье было всем известно вполне гораздо прежде его напечатания, потому что я не думал делать из него тайну. Александр Пушкин 24 ноября 1827. С.-Петербург. Казалось, дело кончено, Пушкин выиграл - оставалось ждать оправдательного приговора. Но Пушкин лучше других понимал, что он имеет дело с противником коварным и беспощадным. К тому же он ведь знал, о чем его элегия "Андрей Шенье". Да и не только он один. Князь Петр Вяземский не раз вспоминал давнее, от июля 1825 года, письмо Пушкина, где были такие слова: "Читал ты моего А.Шенье в темнице? Суди о нем как езуит - по намерению". По намерению судили Пушкина не только друзья, но и царские чиновники. Его ждали тяжелые дни - отбиться от обвинителей было невозможно. Кончалось одно дело, но сразу начиналось другое. 1 сентября 1828 года он написал Вяземскому: "Ты зовешь меня в Пензу, а того и гляди, что я поеду далее "прямо, прямо на восток"... До правительства дошла, наконец, Гавриилиада". Иногда Пушкину казалось, что он слабеет, что силы, кипевшие в нем прежде, иссякли. В такую минуту слабости он написал свое "Предчувствие", обращенное к очень юной Аннет Олениной; стихотворение это исполнено тревоги, тоски, готовности к новым испытаниям и разлукам, но и веры в свою непреклонность: Снова тучи надо мною Собралися в тишине; Рок завистливый бедою Угрожает снова мне... Сохраню ль к судьбе презренье? Понесу ль навстречу ей Непреклонность и терпенье Гордой юности моей? Бурной жизнью утомленный, Равнодушно бури жду: Может быть, еще спасенный, Снова пристань я найду... Но, предчувствуя разлуку, Неизбежный грозный час, Сжать твою, мой ангел, руку Я спешу в последний раз. Ангел кроткий, безмятежный, Тихо молви мне: прости, Опечалься: взор свой нежный Подыми иль опусти; И твое воспоминанье Заменит душе моей Силу, гордость, упованье И отвагу юных дней. Полицейские преследования принесли Пушкину много горя, они же закалили его мужественность. То, что у слабого человека вызвало бы упадок сил, оказалось для Пушкина причиной духовного взлета, благодаря которому родилось гениальное "Предчувствие". Раскаяние "Под эгидою ласкательства, Под личиною любви Роковой кинжал предательства Потонул в моей крови... Александр Полежаев, "Негодование", 1834 1 "...И грозно пал с гордынею упорной Высокий ум, высокий дух." Александр Полежаев, "Духи зла", 1834 Саша Бибиков вот уже месяц как бредил стихами Александра Полежаева. Ранним летом отец привез из Москвы книгу с манящим названием "Кальян", и Саша не расставался с нею - бегал по дорожкам итальянского сада и декламировал: Ты заржавел, меч булатный, От бездейственной руки; Заждались вы славы ратной, Троегранные штыки! Прислонялся к дереву, становился в картинной позе, обхватив ствол, и продолжал: Завизжит свинец летучий Над бесстрашной головой, И нагрянет черной тучей На врага зловещий бой. Разорвет ряды злодея Смертоносный ураган, И исчезнет, цепенея, Ненавистный мусульман. Катя по праву старшей сестры поглядывала на него, пофыркивая: "Полно! Надоел..." А Саша назло, еще громче, еще патетичнее: Распадутся с ярым треском Неприступные скалы... "Перестань, замолчи!" - Катя то смиренно умоляла, то вдруг начинала свирепеть. Она переходила с одной скамейки на другую, усаживалась в тени с томиком Руссо, но прочесть не могла ни строчки. "Замолчи, неужто тебе нравятся эти кровожадные песни?" - "Кровожадные?!- вопил Саша.- Ты их не читала!" - "Да ведь я слышу: штыки, свинец, ураган... Этот твой Полежаев жестокий человек, солдафон, рубака". Саша слезал с дерева и негодуя опровергал: "Не рубака, а настоящий мужчина!" В доказательство своей правоты он, садясь рядом с сестрой на скамью, снова раскрывал уже совсем растрепанную книжку: Бьются локоны небрежно По нагим ее плечам, Искры наглости мятежно Разбежались по очам, И, страшней ударов сечи, Как гремучая река, Льются сладостные речи У бесстыдной с языка. Узнаю тебя, вакханка Незабвенной старины: Ты коварная цыганка, Дочь свободы и весны! ("Цыганка", 1833) "Тебе такие стихи рано",- цедила Катя, не отрываясь от "Новой Элоизы". "Рано? Мне?!- Саша впадал в комическое бешенство, которое, впрочем, было лишь наполовину притворным.- Самой шестнадцать, а задается на все двадцать! Скоро догоню, не кичись!.." В своем восхищении Полежаевым Саша был не одинок. Когда Иван Петрович Бибиков привез книжку из Москвы, он не выпускал ее из рук, глотал страницы, рассматривал портрет автора, а за семейным обедом то и дело к ней возвращался: "Какой талант,- восклицал он,- какой мужественный талант! Куда Жуковскому!" Катерину удивляло, что отец гордится поэтом, словно книжку "Кальян" сочинил не Александр Полежаев, а ее братец Александр Бибиков. Иван Петрович тоже любил читать Полежаева вслух, только восхищение его вызывали другие строки - воинственные, однако не кавказские; стихотворение "Иван Великий" он уже знал наизусть и все повторял торжественный пассаж о Наполеоне и пылающей Москве: И он, супруг твой, Жозефина, Железный волей и рукой, На векового исполина Взирал с невольною тоской! Москва под игом супостата, И ночь, и бунт, и Кремль в огне Нередко нового сармата Смущали в грустной тишине. Еще свободы ярой клики Таила русская земля, Но грозен был Иван Великий Среди безмолвного Кремля... ("Иван Великий", 1833) Читая стихи Полежаева, Иван Петрович обращался не столько к детям, сколько к Марии Михайловне, дородной своей супруге, которая слушала с неизменным выражением почтительной робости, даже испуга. Катенька же отмахивалась от отца и брата,- воинственность ей была неприятна, и стихи Полежаева в самом деле казались кровавыми. Саша в восторге от кавказских солдатских песен, а ей отвратительны выкрики, призывающие к мести, убийству, резне: Зашумел орел двуглавый Над враждебною рекой, Прояснился путь кровавый Перед дружною толпой. Ты заржавел, меч булатный, От бездейственной руки... ("Песнь горского ополчения", 1832) Полежаев призывает убивать благородных кавказцев, он воспевает "троегранные штыки", которые "заждались" - чего? Убийства? Они жаждут вонзиться в человеческое тело? Все же, когда никого не было рядом, Катя листала "Кальян", и ее негодование уступало место чувствам иным, более сложным. Она долго смотрела на портрет, подписанный: А.Полежаев. Задумчивый, устремивший огромные глаза в сторону и вверх молодой военный не похож на убийцу или колонизатора; он погружен в тяжелую думу, полон подавленного смятения; руки, скрещенные на груди, казалось, усмиряют готовые разбушеваться и вырваться наружу страсти, но страсти не злые, не воинственные - в них нет ненависти. Катя листала "Кальян", и многое пугало ее, а многое и входило в душу. Маленькую поэму "Видение Брута" она пробежала глазами, не задерживаясь,- поняла, что Полежаев воспел отважного борца против тирании, в груди которого "кипит к отечеству любовь" и который ведет бой за освобождение Рима: Последний раз поля отчизны Я потоплю в крови родной... Да, Брут, заколовший Цезаря и погибший за свободу Рима, это подлинно "сын отваги, воин мести", но Кате не по душе кровь, пролитая даже во имя светлой цели. Кровь страшит ее. А Полежаев почему-то тянет к себе. Она вчитывается в стихи - угрюмые, мужественные, темные - и проникается все большим сочувствием к поэту, к его таинственной и грозной судьбе. В "Кальяне" ее привлекают не гимны в честь побед, а тяжкие раздумья, порою неясные, загадочные, но такие мучительные!.. "Раскаяние" она перечитала много раз: Я согрешил против рассудка, Его на миг я разлюбил: Тебе, степная незабудка, Его я с честью подарил! Я променял святую совесть На мщенье буйного глупца, И отвратительная повесть Гласит безумие певца. Я согрешил против условий Души и славы молодой, Которых демон празднословии Теперь освищет с клеветой! Кинжал коварный сожаленья Притворной дружбы и любви Теперь потонет без сомненья В моей бунтующей крови. Толпа знакомцев вероломных, Их шумный смех, и строгий взор Мужей значительно безмолвных, И ропот дев неблагосклонных Всё мне и казнь, и приговор! Как чад неистовый похмелья, Ты отлетела наконец, Минута злобного веселья! Проснись, задумчивый певец! Где гармоническая лира, Где барда юного венок? Ужель повергнул их порок К ногам ничтожного кумира? Ужель бездушный идеал Неотразимого разврата Тебя, как жертву каземата, Рукой поносной оковал? О нет!.. Свершилось!.. Жар мятежный Остыл на пасмурном челе: Как сын земли, я дань земле Принес чредою неизбежной; Узнал бесславие, позор Под маской дикого невежды, Но пред лицом Кавказских гор Я рву нечистые одежды! Подобный гордостью горам, Заметным в безднах и лазури, Я воспарю, как фимиам С цветов пустынных, к небесам И передам моим струнам И рев и вой минувшей бури. (1832 или 1833) Этих стихов Катенька не понимала и в то же время понимала их. Строки "Раскаяния" мнились ей подписью к портрету, в который она так долго вглядывалась. ...Ты отлетела наконец, Минута злобного веселья! Проснись, задумчивый певец! не эти ли слова рождаются в курчавой голове певца? ...Жар мятежный Остыл на пасмурном челе... не этот ли остывающий жар еще светится в темных глазах Полежаева? Но в чем же он так трудно и горько раскаивается? Какое совершил мщение - "мщенье буйного глупца"? Почему история его жизни теперь - "отвратительная повесть"? Какое он "узнал бесславие, позор"? Он изменил себе самому, своей совести, душе и славе, он повергнул свой гений "к ногам ничтожного кумира", и все это вызывает в нем горькое раскаяние, но теперь, одолев "минуту злобного веселья", он снова верит в торжество добра и доброты, прекрасной Природы и свободы человеческого духа. Не то ли ему горестно, что он воспевал кровавую войну? Не потому ли надо пройти очищение "пред лицом Кавказских гор"? Так или почти так думала Катерина Бибикова, читая "Кальян" и сопротивляясь обаянию поэта, а все же поневоле уступая ему. 2 "...Зачем же вы горите предо мною, Как райские лучи пред сатаною, Вы - черные волшебные глаза?" Александр Полежаев, "Черные глаза", 1834 В тот памятный июльский день 1834 года Иван Петрович прислал из Зарайска, куда отправился по хозяйственным делам, записку, удивившую домашних: дескать, он скоро вернется в Иль-инское и привезет солдата для обучения мальчиков гимнастике. Солдата? Да и об уроках гимнастики до сих пор речи не было. На другой день к завтраку появился приехавший ночью солдат Саша и Катя, сразу узнав его, едва не закричали от изумления. Полежаев был похож на свой портрет в книжке "Кальян", но так, как бывает похож отец на сына. Те же темные глаза, но в них залегла не романтическая мечта, а безнадежная усталость; усы не были щеголевато подкручены, они угрюмо свисали над горько поджатым ртом и серебрились ранней сединой, да и в посадке головы, подпертой высоким воротником унтер-офицерского мундира, не было героической надменности. Иван Петрович суетливо представил гостя, явно гордясь им так же, как прежде гордился его стихами: "Александр Иванович Полежаев, прославленный поэт, герой кавказских походов!" - твердил он, подводя его к растерявшейся Марии Михайловне, которая восседала за самоваром, и к Катерине Ивановне, выбежавшей к столу в домашнем капоте и стремглав бросившейся в свою спальню - переодеться и взбить локоны. На Иване Петровиче был голубой мундир жандармского полковника, который извлекался в особо торжественных случаях. Полежаев сидел с напряженной улыбкой, осматриваясь: давно не видел он вокруг себя такого спокойного довольства, давно не чувствовал такой искренней доброжелательности - на него были устремлены взгляды, полные неподдельного интереса, даже восхищения. Бибиков привез его в Ильинское из расположения Тарутинского полка, где стихотворчество не только не приносило унтер-офицеру Полежаеву почестей и славы, а, напротив, было предметом издевок, где на каждом шагу его ждали унижения. Давно ли его за бегство разжаловали из унтер-офицеров в "рядовые без выслуги", а вскоре после этого почти год содержали под арестом за оскорбление фельдфебеля? Давно ли он писал об этом мучителе стихи, которые, попадись они на глаза начальству, могли стоить их автору жизни: Притеснил мою свободу Кривоногий штабс-солдат: В угождение уроду Я отправлен в каземат. И мечтает блинник сальный В черном сердце подлеца Скрыть под лапою нахальной Имя вольного певца. Но едва ль придется шуту Отыграться без стыда: Я - под спудом на минуту, Он - в болоте навсегда. (1828) "Минута" тянулась уже восемь лет, и, хотя Полежаев в 1831 году на левом фланге Кавказской линии "сражался с заметной храбростью и присутствием духа" и был награжден унтер-офицерским чином, он все же оставался "под спудом", о свободе он мог еще только грезить. Ведь отдал его в солдаты не "кривоногий штабс-солдат", не урод-фельдфебель, осужденный быть "в болоте навсегда", а другой, венценосный, и не того ли фельдфебеля имел в виду Полежаев, когда с бешенством, порою туманившим его безрассудную голову, писал: И мечтает блинник сальный В черном сердце подлеца Скрыть под лапою нахальной Имя вольного певца. На снежной белизне скатерти голубел тонкий фарфор, вокруг стола теснилась добрая семья, которая видела в Полежаеве не унтер-офицера, а прославленного романтического поэта. Эти люди смотрели ему в рот, ловили каждое слово. Он видел их всех, видел неподвижно устремленные на него черные глаза Екатерины Ивановны и оживал. Едва осмелев и начав рассказывать, он уже говорил без устали, захлебываясь, чередуя прозу и стихи, все громче и свободнее. Саша спросил его о штурме Чир-Юрта, в котором Полежаев участвовал и о котором написал поэму. Полежаев заговорил с новым и еще более пылким красноречием; любовно вспоминал он о генерале Вельяминове, "кавказском Ганнибале", которому и сам он, и другие штрафники были обязаны многим, вспоминал о первоначальных наших неудачах, стоивших там, под аулом Чир-Юрт, большой крови, о медленной и надежной подготовке ответного удара и, наконец, о штурме. Полежаев и сам, должно быть, не заметил, как от рассказа перешел к стихам - с огромной энергией, закрыв ладонью глаза, он читал: Визжат картечи, ядра, пули, Катятся камни и тела, Гремит ужасное "Алла!" И пушка русская в ауле!.. Там, где еще недавно наши войска бежали под ударами мусульман, теперь одержана полная победа; теперь бегут они: Всё истребляет, бьет и губит Везде бегущего врага; Его, беспамятного, рубит Кинжал и шашка казака... . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Неумолимая рука Не знает строгого разбора: Она разит без приговора С невинной девой старика И беззащитного младенца; Ей ненавистна кровь чеченца, Христовой веры палача, И блещет лезвие меча!.. Голос Полежаева дрогнул и оборвался: - Вы плачете, Катерина Ивановна? - Не смотрите на меня,- отвечала Катенька,- я в солдаты не гожусь. Продолжайте... - Да ведь и я не гожусь, Катерина Ивановна,- угрюмо проговорил Полежаев,- мне ненавистны убийство и кровь. Картины войны страшны, и даже победитель, переступая через мертвецов и раненых, не может не содрогаться. Смотри на мглу ужасной ночи В ее печальной тишине, На закатившиеся очи В полубагровой пелене... За полчаса их оживляла Безумной ярости мечта, Но пуля смерти завизжала В очах суровых темнота! Взгляни сюда, на эту руку, Она делила до конца Ожесточение и муку Ядром убитого бойца! Обезображенные персты Жестокой болью сведены, Окаменелые - отверсты, Как лед сибирский, холодны!.. Вот умирающего трепет: С кровавым черепом старик... Еще издал протяжный лепет Его коснеющий язык... Дух жизни веет и проснулся В мозгу рассеченной главы... Чернеет... вздрогнул... протянулся И нет поклонника Аллы!.. ("Чир-Юрт", 1831-1832) Все замолчали. Иван Петрович сопел, потом поднялся и повел Полежаева в сад. Катя села за фортепьяно и, наигрывая одной рукой, видела перед собой лицо человека, который умел быть и таким злым, и таким добрым. 3 "Как долго ждет Моя любовь Зачем нейдет Моя Любовь?" Александр Полежаев, "Ожидание", 1831 Лицо это теперь неотступно стояло перед Катиными глазами: по утрам она рисовала его, позднее о нем думала. Полежаев согласился позировать, чтобы видеть Катеньку и говорить с ней. Она посадила его у окна, за маленький столик, а голову велела держать почти так, как на том портрете из сборника "Кальян"; но писала она не романтического поэта, скорбящего о судьбах мира, а измученного жизнью унтер-офицера Полежаева, силою духа преодолевшего проклятье солдатчины. Она писала портрет того, кто испытывал раскаяние во многих совершенных им дурных поступках и готов был грехи свои искупить жизнью. Много раз она читала "Раскаяние" - читала уже теперь, после знакомства с поэтом. По-прежнему эти стихи притягивали ее с магнетической силой и по-прежнему многое оставалось темным. Полежаев не объяснял. Он просил ее почитать другое стихотворение из "Кальяна" - "Демон вдохновенья",и там она увидела строки, перекликавшиеся с "Раскаянием": Где я, где я? Каких условий Я был торжественным рабом? Над Аполлоновым жрецом Летает демон празднословии! Я вижу - злая клевета Шипит в пыли змеиным жалом, И злая глупость, мать вреда, Грозит мне издали кинжалом... В "Демоне вдохновенья" понятны силы, враждебные певцу: это и лживый свет, и человеконенавистники-мизантропы, те, которые здесь сами о себе говорят: Сыны родительских проклятий, Надежду вживе погубя, Мы ненавидим и себя, И злых и добрых наших братии!.. (1832) Те, к которым Полежаев обращается в поэме "Чир-Юрт" со словами: Приди сюда, о мизантроп, Приди сюда в мечтаньях злобных Услышать вопль, увидеть гроб Тебе немилых, но. подобных! Взгляни, наперсник сатаны, Самоотверженный убийца, На эти трупы, эти лица, Добычу яростной войны! И вот в "Раскаянии" повторены главные слова из того стихотворения: рабство, демон празднословии, клевета, кинжал, глупость... Все это - враги поэта, которые пригвождают его к земле, делают его "торжественным рабом" света или принятых всеобщих глупостей, озлобленной мстительности, человеконенавистничества. Катя все снова перечитывала в "Раскаянии": Я променял святую совесть На мщенье буйного глупца, И отвратительная повесть Гласит безумие певца. Я согрешил против условий Души и славы молодой, Которых демон празднословии Теперь освищет с клеветой! Кинжал коварный сожаленья Притворной дружбы и любви Теперь потонет без сомненья В моей бунтующей крови... Значит, "Раскаяние" - стихотворение о прежнем "торжественном рабе", который вырвался на волю и освободился от смертоносных предрассудков. Можно ли понимать строки: Узнал бесславие, позор Под маской дикого невежды... как раскаяние в том, что он питал низкую ненависть к черкесам, защищавшим свою свободу, что натравливал русского солдата на их младенцев и стариков? О, с какой тоской вспоминает Полежаев о стихотворных речах, произнесенных "торжественным рабом"! Как хорошо знакомы ему те страдальцы, Кто проникал в сердца людей С глубоким чувством изученья; Кто знает бури, потрясенья Следы печальные страстей; Кто испытал в коварной жизни Ее тоску и мятежи И после слышал укоризны Во глубине своей души; Кому знакомы месть и злоба Ума и совести раздор И, наконец, при дверях гроба Уничижения позор... ("Чир-Юрт", 1831-1832) Катя по-прежнему пугалась крови, насилия и смерти, но эта душа с непримиримостью ее раздоров, с ее демонической мятеж-ностью и безграничным отчаянием, с ее порываниями к бездне и к небесному свету, эта душа становилась ей все более понятна и все более дорога. 4 "Смертельный яд любви неотразимой Меня терзал и медленно губил..." Александр Полежаев, "Черные глаза", 1834 Сеансы продолжались каждый день. На столике перед Полежаевым лежала тетрадь; Катя просила его не позировать, держа перо над бумагой, но в самом деле - писать; ей хотелось не подделывать поэтическое вдохновение, а уловить его живые признаки. И Полежаев писал, но писал только о ней. Между ними шел удивительный диалог: она писала его, он же в это время писал о ней и о том, как она "холодным свинцом" карандаша и кистью рисует его, раскрывая на полотне его жизнь, прошлую и настоящую: Нет! Это вы! Не очарован Я бредом пылкой головы... Цепями грусти не окован Мой дух свободный... Это вы! Кто, кроме вас, творящими перстами, Единым очерком холодного свинца Дает огонь и жизнь, с минувшими страстями, Чертам бездушным мертвеца? Чья кисть назло природе горделивой Враждует с ней на лоске полотна И воскрешает прихотливо, Как мощный дух, века и времена? Так, это вы!.. Я перед вами... Вы мой рисуете портрет И я мирюсь с жестокими врагами, Мирюсь с собой! Я вижу новый свет! ("К Е.... И.... Б....й", 1834) Как могла эта девочка с круглым кукольным лицом, вздернутым носиком и смешными буклями угадать трагедию его прошлого, его минувшие страсти, безысходную горечь настоящего? Многое ли он мог ей рассказать? Да и понять рассказ можно лишь обладая сходным душевным опытом. К тому же он видел столько ужасов, уродств и зла - можно ли пятнать ее чистую душу гноем и кровью? Кому же? Мне, рабу несчастья, Приснился этот дивный сон... И все же, все же он рассказал ей, как началась его солдатчина. Рассказывал сдержанно, суховато, вспоминая иногда стихотворные строки и почти выкрикивая их. Ровно восемь лет назад - в 1826 году, и тоже в середине июля, тринадцатого июля, Катерина Ивановна, а сегодня двенадцатое,- в Петербурге близ Петропавловской крепости были казнены вожди декабрьского восстания. А две недели спустя, на рассвете 26 июля, студента Полежаева под конвоем доставили в Кремль, в Чудов дворец, и он, бледнея, переступил порог царского кабинета. Перед императором, прибывшим в Москву на торжества коронации, стояли навытяжку министр народного просвещения Ли-вен и ректор университета. Победоносный царь, который только что расправился с бунтовщиками, протянул студенту Полежаеву тетрадь и грозно спросил: - Ты писал? То была писарской рукой перебеленная поэма "Сашка", которую незадолго до того сочинил Полежаев,- под общий хохот читал он ее на пирушках приятелям-универсантам. Задыхаясь от волнения, Полежаев чуть слышно ответил: - Я, ваше величество. - Читай вслух. Полежаев шепотом произнес нечто вроде: - Не могу. - Читай!- рявкнул император. И Полежаев стал читать - сперва запинаясь и шепелявя, но постепенно все громче, все живее. Поэма "Сашка" была написана в подражание "Евгению Онегину", две главы которого недавно вышли в свет, и даже начиналась, как "Онегин", словами "Мой дядя...": Мой дядя - человек сердитый, И тьму я браней претерплю, Но если говорить открыто, Его немножко я люблю! Он - черт, когда разгорячится, Дрожит, как пустится кричать... Речь шла о реальном дяде, Александре Николаевиче Струйском, которому Полежаев был многим обязан,- читая поэму царю, он со страхом думал, что дядя узнает про эту над ним издевку, родившуюся главным образом от желания подражать Пушкину... Как раскаивался позднее Полежаев в этой несправедливости! С каким смирением молил он Струйского о прощении: Души высокой образец, Мой благодетель и отец, О Струйский, можешь ли когда, Добычу гнева и стыда, . . . . . . . . . . . . . . . . . . Певца преступного простить?.. Священным именем отца Хочу назвать тебя!.. Зову... И на покорную главу За преступления мои Прошу прощения любви!.. Прости!.. Прости... моя вина Ужасной местью отмщена! ("Узник", 1828) Да, у дяди Струйского он униженно просил прощения. Но не у царя Николая! Перед Струйским он был виновен, перед царем - ничуть. В "Сашке" рассказывалось о том, как студенты куролесят, слоняются по кабакам и веселым заведениям, горланят полупристойные песни, хитростью выманивают деньги у родителей,- но не только об этом. Были там и прямые обращения к России: ...козлиными брадами Лишь пресловутая земля, Умы гнетущая цепями, Отчизна глупая моя! Когда тебе настанет время Очнуться в дикости своей? Когда ты свергнешь с себя бремя Своих презренных палачей? Перед этими строками Полежаев запнулся было, но государь снова командным голосом провозгласил: "Читай!" И Полежаев, понимая, что страшнее уже впереди не будет ничего, дочитал до конца. - Что скажете?- спросил Николай, оборачиваясь к Ливену. И, не дождавшись ответа от замершего министра, отрывисто добавил: - я положу предел этому разврату. Это все еще следы, последние остатки. Я их искореню. Александр Полежаев был отправлен в Бутырский пехотный полк. Так началась штрафная жизнь. Отправляя студента в солдатчину, которая была не лучше каторги, царь отечески положил ему руку на плечо и поцеловал в лоб. Но царь был палачом, и Полежаев у него прощения не просил. Вскоре после этой сцены в Чудовом дворце он написал стихотворение "Четыре нации", которое разошлось в списках,- там были такие строки: В России чтут Царя и кнут; В ней царь с кнутом, Как поп с крестом: Он им живет, И ест и пьет, А русаки, Как дураки, Разиня рот, Во весь народ Кричат: "Ура! Нас бить пора! Мы любим кнут!" Зато и бьют Их, как ослов, Без дальних слов... А в другом стихотворении: Навсегда решена С самовластьем борьба, И родная страна Палачу отдана. ("Вечерняя заря", 1826) Разговор с Николаем не окончился 26 июля 1826 года: Полежаев продолжал его во многих стихотворениях. Он обращался к царю, говоря то, чего не сумел сказать в царском кабинете Чудова дворца,- обращался с беспощадными обвинениями и грозным пророчеством: О ты, который возведен Погибшей вольностью на трон, Или, простее говоря, Особа русского царя! Коснется ль звук моих речей Твоих обманутых ушей? Узришь ли ты, прочтешь ли ты Сии правдивые черты?.. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Поймешь ли ты, что царский долг Есть не душить, как лютый волк, По алчной прихоти своей Мильоны страждущих людей... Царский поцелуй много лет горел на его лбу: этот "второй Нерон", этот новоявленный Иуда Искариот Его враждой своей почтил И, лобызая, удушил! ("Узник", 1828) Катина кисть повисла над листом, широко раскрытыми глазами девушка смотрела на поэта, который вслед за Дантом прошел кругами ада. Она молчала. Долго молчала. Потом, возвращаясь к портрету, медленно спросила: - Александр Иванович, как поэма попала к царю? Кто украл ее, кто донес? Неужели вы не нашли подлеца, погубившего вашу жизнь? Полежаев подошел к ней вплотную и, глядя ей в глаза, ответил: - Я его не знаю. И, наверное, не узнаю никогда. Я ненавижу этого человека. Он погубил мою жизнь - вы правы. Но теперь она спасена - благодаря вам, Катерина Ивановна. Я написал подпись к портрету, вот она. Катя прочитала эти шесть строк - они были больше, чем объяснение в любви: Судьба меня в младенчестве убила! Не знал я жизни тридцать лет, Но ваша кисть мне вдруг проговорила: "Восстань из тьмы, живи, поэт!" И расцвела холодная могила, И я опять увидел свет... (1834) 5 "Как тяжело сказать уму: "Прости, мой ум, иди во тьму"; И как легко черкнуть перу: "Царь Николай. Быть по сему"." Александр Полежаев, "Узник", 1828 Мария Михайловна не могла уснуть - ночной разговор с мужем был тяжелым. Зачем он привез в Ильинское Полежаева? Что за глупые шутки - какой-то солдат будет мальчиков обучать гимнастике! Вот солдат и обучил! Неужели Иван Петрович намеренно все подстроил - чтобы Катенька увлеклась Полежаевым, а тот от любви потерял голову? Да и могло ли случиться иначе? Знаменитый стихотворец, герой Кавказа, простой солдат, под грубым мундиром которого бьется романтическое сердце, к тому же окруженный ореолом гонений. Она красива и чиста, у нее отзывчивая, страстно-самоотверженная натура. Могло ли случиться иначе? Она не видит мужчин, Полежаев должен был поразить ее воображение и овладеть ее душой; а он, мог ли он не забыть обо всем, увидев Катеньку? Теперь это случилось. Катенька весь вечер плакала на материнской груди - вот стихи, которые он ей вручил и которые залиты ее слезами: Мне страшен был великий переход От дерзких дум до света провиденья; Я избегал невинного творенья, Которое б могло, из сожаленья, Моей душе дать выспренный полет. И вдруг оно, как ангел благодатный... О нет! Как дух, карающий и злой, Светлее дня, явилось предо мной С улыбкой роз, пылающих весной На мураве долины ароматной. Явилось... Всё исчезло для меня... Единственную дочь выдать за солдата? Пусть он поэт и герой, но ведь солдат... К тому же, по слухам, страдает запоями. Положим, она исцелит его все искажения, все уродства в нем от одиночества: подле него никогда не было женщины; ведь и мать он пяти лет потерял... Но для нее, возможно ли для нее счастье с человеком тяжелым и угрюмым, который придавлен многолетним рабством? Она девочка, он же, несмотря на свои тридцать лет,- старик. А случись, что он узнает... Мария Михайловна от ужаса выпрямилась в постели, потом наскоро оделась и выбежала в сад. Если узнает он?.. Если узнают Катенька, Саша? С детства ей запомнились слова, которые однажды произнес дед: "Убийцу всегда тянет к месту преступления". Зачем Бибиков отыскал Полежаева среди солдат Тарутинского полка, зачем привез его? Заговаривать с мужем об этом она боялась, за две недели ни о чем и не спросила. Имя "Александр Полежаев" ей было знакомо с давних пор - об этом студенте и поэте она слышала от Ивана Петровича еще лет восемь назад, позднее муж любил декламировать его стихи и гордился им, как сыном. В кабинете Бибикова горел свет. Неужели и он не спит? Мария Михайловна заглянула в окно: Бибиков писал за конторкой. Она вернулась в дом и прошла к нему. "Что нам делать?" - спросила она задыхающимся шепотом. Бибиков поднялся: - Она его любит, Маруся, и против судьбы не пойдешь. Кто виноват в этой беде, спорить не будем... Может быть, и я: что ж, привез Полежаева в Ильинское. Но, может быть, беда не так велика? Ты ведь тоже его полюбила. Он умен, горяч, храбр, одарен свыше, ласков. - Ты сам говорил о запоях... - Он так смотрит на нее! До вина ли ему теперь? Он пил с горя, от одиночества, от унижений. Пить он больше не будет. - А если... если узнает?.. Бибиков отвернулся и долго смотрел в окно. Потом сказал: - Перед ним я не виноват. Благодаря мне, Маруся, он теперь человек. Кем бы он был? Смутьяном и распутником. А сколько вреда нанес бы отечеству? Мария Михайловна не возражала мужу. Перед ее глазами было лицо измученного рабством и униженностью молодого человека, до срока ставшего стариком. Иван Петрович Бибиков спас его? От чего спас - от молодости, от свободы, от здоровья, от друзей? Всякий раз, когда ей приходила мысль: "А вдруг он узнает?" - она цепенела, каменела, умирала от ужаса. В этот грозный миг она потеряет и мужа, и дочь, и сына. Жизнь кончится. То письмо она помнила. Почему тогда она не вырвала его из рук Бибикова, не сожгла, не истребила его? Донос Ивана Петровича Бибикова: В Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. О Московском университете Просвещение в науках тогда только полезно государству, когда ум и сердца юношей озаряются вместе с оными светом божественного учения и строгой нравственности. Но в Московском университете не токмо не обращается внимания на их душевные свойства, но даже не имеют ни малейшего надзора за их поведением. Профессоры знакомят юношей с пагубной философией нынешнего века, дают полную свободу их пылким страстям и способ заражать умы младших сотоварищей. Вследствие такой необузданности, к несчастию общему, видим мы, что сии воспитанники не уважают закона, не почитают своих родителей и не признают над собой никакой власти. Я привожу здесь к примеру университетского воспитания отрывки из поэмы московского студента Александра Полежаева под заглавием "Сашка", наполненной развратными картинами и самыми пагубными для юношества мыслями. Рисуя картину России, он говорит: А ты, козлиными брадами Лишь пресловутая земля, Умы гнетущая цепями, Отчизна глупая моя! Когда тебе настанет время Очнуться в дикости своей? Когда ты свергнешь с себя бремя Своих презренных палачей?.. и т.д. После этого доноса автор его, Иван Петрович Бибиков, был повышен в чине и назначен полковником в жандармский полк, он стал эмиссаром при шефе жандармов генерал-адъютанте Бенкендорфе. После этого доноса Александр Полежаев, автор "Сашки", был обречен на казарменную жизнь, на унижения и горечь многолетней солдатчины. Мария Михайловна не зря умирала от ужаса при мысли: "А вдруг он узнает?" Можно ли, после всего этого, чтобы Бибиков стал тестем Полежаева? Чтобы жертва породнилась с палачом, полагая его благодетелем? Бибиков повернулся от окна к жене и, показав на конторку, сказал: - Вот я и делаю единственно возможное - пишу Бенкендорфу. Опять пишу. Может быть, граф нам поможет. Напиши и ты ему записку, напомни о родстве с ним, попроси. И я буду униженно просить. Если Полежаеву дадут офицерское звание, мы спасены. Тогда и брак возможен, и даже... - Что "даже", Иван? - Даже если он узнает о том, первом, письме, будет не так страшно. 6 Его Превосходительству, графу Александру Христофоровичу Бенкендорфу. Многоуважаемый граф! В 1826 году я первый обратил Ваше внимание на воспитанника Московского университета Полежаева. Я осмелюсь напомнить Вам текст обращения, автором коего, как известно, был я: "Просвещение в науках тогда только полезно государству, когда ум и сердца юношей озаряются вместе с оными светом божественного учения и строгой нравственности. Я привожу вам пример университетского воспитания, отрывки из поэмы московского студента Александра Полежаева под заглавием "Сашка", наполненной развратными картинами и самыми пагубными для юношества мыслями", и т.д., и т.д. Сейчас он во всех отношениях заслуживает Вашего покровительства. В течение восьми лет, удаленный в армию, он проделал все кавказские походы и два раза был представлен к офицерскому званию. Он отказался от заблуждений юности и всецело изменил свое поведение. Я сблизился с молодым человеком как для того, чтобы получить удовольствие от его литературных дарований, так и для того, чтобы ознакомиться с его взглядами, и я нашел его, так сказать, переродившимся. Это правда, правда, которую Вам могут засвидетельствовать его начальники. Я льщу себя надеждой, что Ваше Сиятельство знаете мою суровость в этой части, и уверен, что во мне Вы всегда имеете верного стража, чуткого интересам Вашим. Я возьму на себя смелость напомнить Вам, что только восемнадцать лет было Полежаеву, когда он написал дерзкие стихи, и что, несмотря на неопытность и горячность, он остался неколебимо чужд всем либеральным кружкам, а голос его никогда не звучал против правительства. Я разыскал Вам его произведения, которых было несколько изданий, и его последнее стихотворение, которое так хорошо рисует его надежду на милосердие Его Величества. Я падаю к ногам Вашего Сиятельства и как христианин, и как отец семейства. Наконец как литератор заклинаю Вас принять на себя посредство и добиться, чтобы он был произведен в офицеры. Спасите несчастного, пока горе не угасило священного пламени, его воодушевляющего. Будучи возвращен обществу и литературе отеческой добротой Его Величества, он благословит благодетельную руку, которая спасет его, и развитые его дарования сделают честь и славу нашей литературы. С чувством высокого уважения и глубокого почтения имею честь быть Вашего Сиятельства почтительнейший и покорнейший слуга Иван Бибиков. Бенкендорф читал и морщился. Ивана Бибикова, недавнего своего эмиссара, он знал хорошо - они даже состояли в дальнем родстве. Что с ним случилось? Он всегда был исполнителен и надежен, любил настаивать на своей преданности престолу и жандармерии. Бенкендорфу было, как всегда, недосуг долго раздумывать, но он медленно перечитал письмо полковника. Зачем он выписал большой кусок из собственного доноса 1826 года? Чтоб о заслугах своих, о непримиримости своей напомнить? О том никто не забывает. Да, именно он в ту пору открыл нам глаза на Полежаева, и государь возвысил его и осыпал благодеяниями. Прошло всего восемь лет - одряхлел Бибиков, что ли, ослеп, оглох? Он нашел Полежаева переродившимся! Как же он, Бибиков, понимает это перерождение? Не так давно в Третье отделение поступило заявление Шервуда... Донос Шервуда-Верного: Благодетельное правительство наше, обращая непрестанно бдительное внимание на все средства и способы, служащие к благосостоянию народному, во всех своих действиях и предположениях обнаруживает ясно сию высокую цель... Прямое просвещение порождает порядок, устройство и, следовательно, водворяет общее спокойствие и благосостояние, ложное учение и мудрствование новейших философов, не освященное религией и прямыми понятиями об истине, влечет неминуемо за собой безбожие, разврат, безначалие. Более тысячи юношей обучаются в Университете, в числе оных несомненно находились люди с прямыми чувствами и отличными способностями. Плод сего общего ропота обнаружил в писаниях не токмо учащихся, но и сами профессоры не скрывали в лекциях и сочинениях своих либеральный свой образ мыслей... Деятельнейшие меры к прекращению зла не токмо в настоящем виде полезны, но необходимы. Неоднократное появление стихов, сочиненных против Религии, Государя, Отечества и нравственности, служит ясным доказательством необходимости к пресечению дальнейшего заражения... ...Означенные стихи, как говорят, написаны бывшим студентом Московского университета Полежаевым, находящимся ныне в Бородинском пехотном полку рядовым, и который, как говорят, очень любим обществом офицеров; но оное требует еще исследований. Можно ли верить Шервуду? Он прислал нам вирши этого вольнодумца, которые ходят в списках среди армейских офицеров. Не Полежаеву ли принадлежат чудовищные строки, сообщенные нам Шервудом: "И Русь, как кур, передушил ефрейтор-император"? Не Полежаев ли поклялся мстить государю в своей лукавой "Песне пленного ирокезца", где он восклицал: Победим, поразим. И врагам отомстим! Я умру! На позор палачам Беззащитное тело отдам! (1828) Не он ли, подражая Байрону, сочинил балладу "Валтасар", где предрекает царю гибель, а преданных его слуг оскорбляет: Царь на троне сидит; Перед ним и за ним С раболепством немым Ряд сатрапов стоит... (1826-1828) Шервуд справедливо числил это стихотворение среди тех, которые сочинены "против Религии, Государя, Отечества". "Раболепные сатрапы"... Мальчишка! Шервуд помог правительству раскрыть заговор декабрьских злодеев, государь пожаловал ему звание "Верный": Шервуд-Верный. А теперь Иван Бибиков хочет опровергнуть Шервуда и называет "верным" себя: "... во мне Вы всегда имеете верного стража, чуткого интересам Вашим". Нет, изменила Бибикову чуткость, прежде ему свойственная! Иначе мог ли бы он с такой безответственностью заявлять, что Полежаев "остался неколебимо чужд всем либеральным кружкам, а голос его никогда не звучал против правительства"? Что-то с Бибиковым случилось... Прежде он и о сыне родном так не писал бы, с такой униженной страстностью: "Я падаю к ногам Вашего Сиятельства и как христианин, и как отец семейства... заклинаю... Спасите несчастного..." Как христианин?.. Совесть, что ли, заговорила в жандармском полковнике Иване Бибикове? Как отец семейства... А это при чем? Не значит ли сие, что у Бибикова взрослая дочь и что отец ей жениха нашел в лице бунтовщика, которого сам же прежде с головою выдал корпусу жандармов? Нет, Иван Бибиков, жандармский полковник в отставке Бибиков, ищи другого зятя! А все же когда просит родственник, да еще такой перед государством заслуженный человек... Может быть, пренебречь доносом Шервуда? В конце концов, донос имеет давность, писан в 1829 году. "И Русь, как кур, передушил ефрейтор-император..." Можно ли забыть такие преступные строки? Пока забудем. За пять лет солдатской службы человек мог переродиться, попробуем поверить Жану Бибикову-Бенкендорф, не откладывая дело, написал уже от себя военному министру Александру Ивановичу Чернышеву. Говорит генерал-адъютант А.X.Бенкендорф: Милостивый государь граф Александр Иванович! Частным образом получил я от лица, заслуживающего совершенного доверия, сведения, что бывший студент Московского университета Александр Полежаев, отправленный в 1826 году по высочайшему повелению вследствие найденных у него предосудительных стихов на службу в Кавказский корпус, совершенно переменил свой образ мыслей и, оказав в двух экспедициях против горцев особенную храбрость, продолжает ревностною службою и отличным поведением обращать на себя внимание начальства... Главнокомандующий 1-й армией генерал-адъютант Н.Н.Муравьев согласился с Бенкендорфом и, "имея в виду засвидетельствование ближайшего начальства об усердии к службе и хорошем поведении унтер-офицера Полежаева", счел его "заслуживающим монаршего воззрения". Однако монарх был злопамятен. "Ефрейтор-император" начертал: "...с производством унтер-офицера в прапорщики повременить". Пришлось Бибикову искать другого зятя, и он не медлил. Катенька была выдана замуж менее чем через год и стала Екатериной Ивановной Раевской. А еще два года спустя она узнала о смерти унтер-офицера Полежаева - он умер от чахотки на койке Московского военного госпиталя. Еще годом позднее в книжке "Арфа", появившейся в 1838 году, уже после смерти Полежаева, госпожа Раевская прочитала "Негодование" и узнала строки, которые читал ей поэт в Ильинском : Тучи мрачные, громовые Над главой моей висят, Предвещания суровые Дух унылый тяготят... А дальше шли угрюмые и грозные стихи, которые она тоже слышала от него и которые чуть проясняли темное стихотворение "Раскаяние", загадочность которого продолжала мучить ее и мучила всю жизнь: Как я много драгоценного В этой жизни погубил! Как я идола презренного Жалкий мир - боготворил! С силой дивной и кичливою Добровольного бойца И с любовию ревнивою Исступленного жреца Я служил ему торжественно, Без раскаянья страдал И рассудка луч божественный На безумство променял! Как преступник, лишь окованный Правосудною рукой, Грозен ум, разочарованный Светом истины нагой! ("Негодование", 1834) Екатерина Ивановна прожила долгую жизнь - она скончалась в возрасте восьмидесяти двух лет, в 1899 году, увидев несколько изданий полежаевских стихов. Все они были снабжены портретами, и Екатерина Ивановна с удивлением всматривалась в них, не узнавая. На них был изображен молодцеватый щеголь в офицерском мундире, с пошлой улыбкой на лице. Власти старались заставить всех забыть о солдатской судьбе Полежаева. Впрочем, они даже перестарались: в издании 1892 года был помещен портрет юного красавца в романтическом плаще, свисавшем с правого плеча, в парадном офицерском мундире и золотых эполетах; ничего общего с Полежаевым у красавца не было - он оказался корнетом лейб-гвардии конного полка Александром Рынкевичем. Ошибка вскоре была обнаружена, но в глазах многих читателей, не знавших трагической судьбы поэта, Полежаев остался блестящим молодым офицером. * * * В начале восьмидесятых годов в Париж приехал мой давний приятель, известный прозаик Даниил Гранин; он пришел ко мне, хотя в то время еще было опасно поддерживать со мной дружеские отношения,- советская власть изгнала меня за пределы Советского Союза, и КГБ ревниво наблюдал за гражданами СССР, выезжавшими на Запад: встречаться с эмигрантами было тяжким криминалом. Даниил Гранин, человек храбрый и в дружбе верный, не унижал себя послушанием. В то время он уже окончил роман "Зубр", посвященный знаменитому биологу Тимофееву-Ресовскому; работая над этой книгой, он обнаружил в Париже художника, близко знакомого с его героем: Олег Александрович Цингер тоже, как и Тимофеев-Ресовский, жил в Германии в годы нацизма и уцелел. Гранин завязал с ним переписку, оказавшуюся очень содержательной и для автора романа необыкновенно полезной. Теперь, приехав в Париж, Гранин решил встретиться со своим корреспондентом; мы поехали вместе в пригород Парижа Гарш, где в ту пору жил Цингер. Мы оба были поражены удивительной живописью Цингера, своеобразной и многоликой: Цингер был и сатириком, и портретистом, и мастером экзотического пейзажа, и редким по лаконизму рисовальщиком. Гранин уехал через несколько дней, а я сохранил с Цингером не только знакомство, но и добрые приятельские отношения. Разговоры с ним были всегда в высшей степени интересны: сын прославленного физика, по учебникам которого сдавали физику все гимназисты дореволюционной России, он был близок с семьей Пастернаков, и на занятия живописью его благословил сам Леонид Пастернак, отец поэта; его рассказы о Германии тридцатых-сороковых годов тоже были невероятно увлекательны. В 1988 году, когда вышла в свет моя книжка "Стихи и люди. Рассказы о стихотворениях" (ее выпустил в Америке русский писатель Игорь Ефимов, основавший прекрасное издательство "Эрмитаж"), я, конечно, послал один из первых экземпляров Олегу Цингеру; несмотря на многолетнюю жизнь в эмиграции - Германии и Франции,- он сохранил отличное владение русским языком и живейший интерес к русской поэзии. Спустя несколько недель я получил ответ: Олег Александрович благодарил за книгу, которую он читал с удовольствием и волнением. Один из рассказов произвел на него особенное впечатление. "Вы,- сообщил он мне,- познакомили меня с историей моей прабабки". К письму Цингера была приложена гравюра с портретом пожилой женщины то был, как гласила подпись, автопортрет Екатерины Раевской. Катя Бибикова, некогда бывшая невестой Александра Полежаева, вышла замуж за Раевского и продолжала заниматься живописью. Как уже было рассказано раньше, она - автор единственного достоверного портрета Полежаева. Судя по автопортрету, Екатерина Раевская, в молодости возлюбленная Полежаева и единственная серьезная любовь поэта, стала художницей высокого класса. Ее талант унаследовал ее правнук - Олег Цингер. И ее историю он совершенно случайно узнал из моей новеллы о Полежаеве и Кате Бибиковой. Ермоловцы "Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом деле... Одни скажут: он был добрый малый, другие - мерзавец. И то, и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить?.." Михаил Лермонтов, "Герой нашего времени", 1840 1 "Темен жребий русского поэта..." Максимильян Волошин, "На дне преисподней", 1922 Шел январь 1845 года. Вильгельм Карлович Кюхельбекер жил благополучно: скоро год, как поселился он в тихой Смолинской слободе, близ Кургана. Здесь у него был тесный и темный, да свой дом, была Дросида Ивановна и двое детей, были друзья - декабристы, определенные в Курган на поселение: Басаргин, Анненков, Бригген, Щепин-Ростовский, Башмаков, и были единомышленники ссыльные поляки, ценившие его, Кюхельбекера, мысли и сочинения. Благополучие полное. Позади десять лет одиночного заключения во всех крепостях России: Петропавловской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской, Свеаборгской, и еще десять лет сибирского поселения, до краев переполненных нуждой, житейскими дрязгами, бесконечной тоской. Впрочем, второе десятилетие, вольное, оказалось страшнее первого, когда он был заперт в четырех стенах камеры. Пушкину писал он еще в 1836 году, едва выйдя на сибирскую свободу и поселившись у брата в Баргузине, где жил в темной бане: "Дышу чистым, свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрыпу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем поверишь ли? порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу..." С того письма тоже минуло почти десятилетие; жизнь близилась к концу. Кюхельбекеру не исполнилось еще и пятидесяти, но он чувствовал себя стариком, немощным и оттого недобрым. Давно ли он был другой? "Росту высокого, сухощав, глаза навыкате, волосы коричневые, рот при разговорах кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат и ходит, немного искривившись, говорит протяжно" - это описание было разослано санкт-петербургским полицмейстером Шульгиным по империи, когда Кюхельбекер, после событий 14 декабря, скрылся из столицы. Его схватили в Варшаве - очень уж он был тут похоже рассказан. Еще бы, ведь "словесный портрет" составил для поимки его добрый знакомец, литературный собрат Фаддей Булгарин. Позднее соратник Булгарина Николай Греч будет восхищаться в своих воспоминаниях этим предательским портретом; он напишет: "Полиция искала Кюхельбекера по его приметам, которые описал Булгарин очень умно и метко..." Искала - и нашла. Будь описание Булгарина не таким метким, участь одного из русских поэтов была бы, наверное, легче. Но прошло двадцать лет, и теперь Кюхельбекера по булгаринскому описанию не узнать: он сгорбился, облысел, седые космы падают на сутулые плечи, выпуклые глаза застыли, остановленные слепотой... Вильгельм Кюхельбекер - о себе в письме: ...волос седой, зубов мало, спина сутуловатая,- чтоб не сказать горбатая,- одно плечо выше другого: вот тебе портрет твоего дяди при росте 9 с половиной вершков и худощавости, что, кажется, в кольцо пролезешь. Теперь, в 1845-м, все стало гораздо хуже. Ни читать, ни писать он уже не мог - болезнь глаз, начавшаяся несколько месяцев назад, привела к полной слепоте. Много лет спустя вдова Кюхельбекера, которую он с мучительным трудом научил грамоте, расскажет в письме к дочери, как заболел ее отец. Говорит вдова Вильгельма Кюхельбекера: ...не хотелось ему оставить в Сибири любезного своего брата Михаила Карловича Кюхельбекера, без того, чтобы не проститься с ним и не обнять его в последний раз, что и случилось так. Отправляясь же из Акши в Баргузин для последнего свидания с братом, мы должны были переплыть Байкал в небольшой лодке, и во время плавания нас до того напугала внезапно поднявшаяся буря с дождем, колыхавшая нашу лодку, как щепку, что мы чуть не сделались жертвою шумного Сибирского моря, но Бог спас нас вскоре достигли небольшого острова, где и переночевали с двумя маленькими детьми в холодную погоду и при сильном дожде. Во время этого-то рискованного путешествия отец твой простудился окончательно до того, что с тех пор начал сильно страдать от глазной болезни, и зрение его постепенно становилось все хуже и хуже. Туберкулез съедал легкие. Нищета помогала чахотке, правительство нищете; оно отняло последнюю надежду: в январе 1846 года начальство ответило отказом на его просьбу разрешить печатание сочинений. Граф Алексей Федорович Орлов, назначенный после смерти Бенкендорфа шефом жандармов, не стал хлопотать за умирающего декабриста - именно Орлов двадцать лет назад на Сенатской площади командовал лейб-гвардейским конным полком, ходившим в атаку на мятежные войска; карьера Орлова началась с подавления декабрьского бунта - спустя двадцать лет станет ли он рисковать ею ради одного из закоренелых бунтовщиков? Книг Орлов не читал, тем более - стихов. Отвечая Кюхельбекеру, его чиновник написал: "В 1840 году граф А.X.Бенкендорф входил с представлением о разрешении Кюхельбекеру печатать безымянно его сочинения и переводы и получил ответ, что еще не время. Вот почему граф А.Ф.Орлов не осмелился войти с представлением о том же предмете". Надежды больше не было. Правда, Кюхельбекер еще напишет душераздирающее письмо Жуковскому, умоляя о помощи, но эта мольба уже не о себе - о детях. О себе же он напишет: "Из сильного и бодрого мужчины я стал хилым, изнуренным лихорадкой и чахоточным кашлем стариком, слепцом, которого насилу ноги носят", и, выражая спокойную уверенность в близкой смерти, скажет: "Мои дни сочтены: ужели пущу по миру мою добрую жену и милых детей?" Это письмо от 11 июня 1846 года - завещание Кюхельбекера, человека и писателя; он сам себе дает оценку перед собой и будущим - ведь только он сам и знает сочинения, написанные Вильгельмом Кюхельбекером в крепости и Сибири. Оценка эта высокая, но далекое будущее покажет, что она верна: Говорю с поэтом, и сверх того полуумирающий приобретает право говорить без больших церемоний: я чувствую, знаю, я убежден совершенно, точно так же, как убежден в своем существовании, что Россия не десятками может противопоставить европейцам писателей, равных мне по воображению, по творческой силе, по учености и разнообразию сочинений. Простите мне, добрейший мой наставник и первый руководитель на поприще Поэзии, эту мою гордую выходку! Но, право, сердце кровью заливается, если подумаешь, что все, все, мною созданное, вместе со мною погибнет, как звук пустой, как ничтожный отголосок!.. Но это письмо-завещание будет продиктовано через полгода, и еще два месяца спустя декабристы Оболенский, Свистунов, Анненков, Вольф, Бобрищев-Пушкин снесут на Тобольское кладбище останки страдальца и поэта, пережившего почти всех друзей. А сейчас, в конце января 1845 года, он бродит по своей полутемной избе, бормоча рождающиеся строки: Все, все валятся сверстники мои, Как с дерева валится лист осенний... Сегодня он получил весть о смерти еще одного из тех, кто рядом прошел через лучшие годы жизни, кто вместе с ним был на площади перед Сенатом, а потом и на другой площади, в Петропавловской крепости, где им объявили общий приговор - смертная казнь через отсечение головы; позднее ее милостиво заменили двадцатилетней каторгой. Умер Александр Иванович Якубович. 2 "Поговорим о бурных днях Кавказа..." Александр Пушкин, "19 октября", 1825 Умер Якубович. Кюхельбекер узнал об этом спустя четыре месяца: путь от села Назимова, севернее Красноярска, где тиф за несколько дней одолел могучий организм Якубовича, до Кургана - долгий путь. Не далекий - для бескрайней Сибири много ли полторы тысячи верст между Енисеем и Обью?- но долгий. Даже весть о смерти медлит, плутая в сибирских снегах по бездорожью, а ведь она прилетает куда быстрее иных вестей! Ссыльный старик шагает на подгибающихся длинных ногах по темной избе и гудит, гудит, и строки слагаются в небывало музыкальные октавы - никогда еще Вильгельм Кюхельбекер, высокопарный архаист, не достигал такой естественной простоты, такой совершенной гармонии. Все, все валятся сверстники мои, Как с дерева валится лист осенний, Уносятся, как по реке струи, Текут в бездонный водоем творений, Отколе не бегут уже ручьи Обратно в мир житейских треволнений!.. За полог все скользят мои друзья: Пред ним один останусь скоро я. Лицейские, ермоловцы, поэты, Товарищи! Вас подлинно ли нет?.. Якубович не был, как Кюхельбекер, лицейским, его воспитал не Петербург, а Московский университетский пансион - там он учился года на два раньше Грибоедова, с которым его соединяла долгая близость, и вокруг них обоих теснились многие из будущих мятежников: Иван Якушкин, Иван Щербатов, Никита и Артамон Муравьевы. Кюхельбекер слышал об этом от Грибоедова, Якубовича же близко узнал позднее - на Кавказе в 1821-1822 годах. Он сам был "ермоловцем", вместе с Грибоедовым и Якубовичем. Слово "товарищи", пришедшее ему на уста,- "лицейские, ермоловцы, поэты, товарищи!..",- любимое слово кавказских офицеров: так прославленный Ермолов обращался в приказе по армии к солдатам, и это слово "товарищи" значило многое - оно отвергало крепостнический строй. Герой Отечественной войны, блестящий полководец, Алексей Петрович Ермолов сочувствовал целям Тайного общества, о котором, видимо, узнал прежде многих будущих декабристов. Генерал-майор Фонвизин, член Тайного общества, рассказывал друзьям, как Ермолов, встретясь с ним в Москве, его подозвал: "Поди сюда, величайший карбонарий!" и сказал: "Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как я бы желал, чтобы он меня боялся". Слова эти можно было понять как предупреждение: он, государь, о Тайном обществе знает, будьте осторожны! Генерал Ермолов спас коллежского асессора Кюхельбекера - в трудную минуту протянул ему руку помощи. Кюхельбекер читал лекции в Париже, а после одной из них, где он с воодушевлением говорил о древней Новгородской вольнице и о вече, русское посольство запретило ему публичные выступления и выслало в Россию; здесь ему грозили тяжелые последствия, но Ермолов, по ходатайству друзей, принял его на службу - чиновником особых поручений - и увез с собой в Тифлис. Дело было в 1821 году, и Кюхельбекер в свойственной ему выспренной манере воспел Ермолова: Он гордо презрел клевету, Он возвратил меня отчизне: Ему я все мгновенья жизни В восторге сладком посвящу... Позднее, гораздо позднее Кюхельбекер узнал, что Ермолов был достоин и более громких од: после декабрьского восстания, когда фельдъегерь приехал арестовать Грибоедова, генерал предупредил поэта, дал ему время и возможность сжечь опасные бумаги. В ту пору Кюхельбекер служил при Ермолове в Тифлисе, а Якубович - в Нижегородском полку, имевшем стоянку неподалеку, в Карагаче; их связывал Грибоедов. К тому же геройская слава Якубовича гремела в кавказских войсках, он тоже "ермоловец". Как давно это было - с тех пор миновала почти четверть века... Лицейские, ермоловцы, поэты, Товарищи! Вас подлинно ли нет? А были же когда-то вы согреты Такой живою жизнью! Вам ли пет Привет последний, и мои приветы Уж вас не тронут?- Бледный тусклый свет На новый гроб упал: в своей пустыне Над Якубовичем рыдаю ныне. Дружбы с Якубовичем не было. Скорее вражда, отражавшая вражду Якубовича с Грибоедовым. Последняя, впрочем, была своеобразной. Началась она ссорой Василия Шереметева и графа Александра Завадовского из-за юной танцовщицы Авдотьи Истоминой; Шереметев приревновал красавицу балерину и 12 ноября 1817 года на Волковом поле в Петербурге стрелялся со своим обидчиком. Его секундантом был Якубович, секундантом Завадовского - Грибоедов. В этом поединке Шереметев был смертельно ранен. Медик тут же вынул пулю, Якубович взял ее и, положив в карман, сказал Завадовскому: - Это тебе. К Грибоедову у него был особый счет: он считал, что Грибоедов спровоцировал ссору. Якубович настаивал на продолжении поединка здесь нее, на Волковом поле; Завадовский и Грибоедов отказались - оба они были подавлены конвульсиями умиравшего на их глазах Шереметева. За участие в этой дуэли и другие провинности Якубович был переведен из гвардии в армию и отправлен на Кавказ. В Тифлисе он год спустя встретился с Грибоедовым и послал ему вызов. В дневнике одного из современников, Н.Н.Муравьева-Карского, сохранилась запись разговора Грибоедова с Якубовичем, который состоялся 22 октября 1818 года. Грибоедов сказал Якубовичу, что он сам никогда его не обижал; Якубович согласился. - А я так обижен вами. Почему же вы не хотите оставить сего дела? - Я обещался честным словом покойному Шереметеву при смерти его, что отомщу за него на вас и на Завадовском,- ответил Якубович. - Вы поносили меня везде. - Поносил и должен был сие делать до этих пор; но теперь я вижу, что вы поступили как благородный человек; я уважаю ваш поступок; но не менее того должен кончить начатое дело и сдержать слово, полковнику данное. - Если так,- завершил разговор Грибоедов,- так господа секунданты пущай решат дело. На другой день в овраге за селением Куки состоялся поединок. Вот как рассказывает о нем в тех нее записках Муравьев-Карский: Мы назначили барьеры, зарядили пистолеты и, поставив ратоборцев, удалились на несколько шагов. Они были без сюртуков. Якубович тотчас подвинулся к своему барьеру смелым шагом и дожидался выстрела Грибоедова. Грибоедов подвинулся на два шага; они простояли одну минуту в сем положении. Наконец Якубович, вышедши из терпения, выстрелил. Он метил в ногу, потому что не хотел убить Грибоедова, но пуля попала в левую кисть руки. Грибоедов приподнял окровавленную руку свою, показал ее нам и навел пистолет на Якубовича. Он имел всё право подвинуться к барьеру, но, приметя, что Якубович метил ему в ногу, он не захотел воспользоваться предстоящим ему преимуществом: он не подвинулся и выстрелил. Пуля пролетела у Якубовича под самым затылком и ударилась в землю; она так близко пролетела, что Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок, посмотрел свою руку, однако крови не было. Таким оказался этот необычный поединок, который для Якубовича был лишь исполнением данного им обещания. Но удивителен не столько поединок, сколько его последствия; дадим еще раз слово Муравьеву-Карскому: Якубович теперь бывает вместе с Грибоедовым, и по обращению их друг с другом никто бы не подумал, что они стрелялись. Я думаю, еще никогда не было подобного поединка: совершенное хладнокровие во всех четырех из нас, ни одного неприятного слова между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до самой той минуты, как стали к барьеру, они разговаривали между собою, и после того, как секунданты побежали за лекарем, Грибоедов лежал на руках у Якубовича. В самое время поединка я страдал за Якубовича, но любовался его осанкою и смелостью; вид его был мужествен, велик, особливо в ту минуту, как он после своего выстрела ожидал верной смерти, сложа руки. Высокий дух обоих противников в этом эпизоде выразился вполне. Про Якубовича пустили сплетню, будто, ранив Грибоедова в левую руку, он воскликнул: "По крайней мере играть перестанешь!" Греч записал эту сплетню в еще более неприязненной форме: "Якубович... имел зверство умышленно ранить его в правую руку, чтобы лишить Грибоедова удовольствия играть на фортепьяно". Сам Грибоедов никогда не обвинял своего противника в зверстве или в злобном двоедушии; он отдавал должное его пылкой отваге и благородству. Однако Кюхельбекер, преданно любивший Грибоедова, полагал, что Якубович его оклеветал. В самом деле, о Грибоедове, может быть на основании обвинений Якубовича, ходили порочащие его слухи. Александр Бестужев потом вспоминал: Я был предубежден против Александра Сергеевича. Рассказы об известной дуэли, в которой он был секундантом, мне переданы были его противниками в черном виде... Уважая Грибоедова как автора, я еще не уважал его как человека. Так думали многие - по вине Якубовича. И все же: ...в своей пустыне Над Якубовичем рыдаю ныне. Я не любил его... Враждебный взор Вчастую друг на друга мы бросали; Но не умрет он средь Кавказских гор; Там все утесы - дел его скрижали; Им степь полна, им полон черный бор; Черкесы и теперь не перестали Средь родины заоблачной своей Пугать Якубом плачущих детей. О доблести Александра Якубовича на Кавказе слагались легенды. Служил он там долго, с 1818 по 1823 год, участвовал в военных действиях в Кабарде, Карачае, Адыгее, в покорении Казикумыхского ханства. Его "Отрывки о Кавказе" печатались в "Северной пчеле" - они произвели сильное впечатление на многих, и прежде всего на Пушкина, который тогда же, в том же ноябре, ровно за две недели до восстания спрашивал в письме Александра Бестужева: "Кстати, кто писал о горцах в Пчеле?- Вот поэзия! Не Якубович ли, герой моего воображения?.." И шутливо добавлял: "Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc.- в нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде - поэма моя была бы лучше". Речь идет о "Кавказском пленнике", которым Пушкин был недоволен: "Руслан молокосос, Пленник зелен и перед поэзией кавказской природы поэма моя - голиковская проза". Этой-то "голиковской", то есть деловито-исторической, прозе Пушкин противопоставлял иной Кавказ, подлинный, о котором только что прочитал в "Северной пчеле" походные записки. Сомневаясь, Пушкин все же угадал автора, подписавшегося буквами "А. Я.". Но без всяких сомнений он восклицал: "Вот поэзия!" Поэзия для Пушкина - это сжатость, совершеннейшая достоверность подробностей, точность описаний и характеристик, благородная возвышенность взгляда на мир. Романтизм для него - это необыкновенные нравы и обычаи горцев, невыдуманная грандиозность гор, ущелий и потоков. Кюхельбекер эти заметки Якубовича помнил; его восхищало в них справедливо-уважительное отношение к жестоким и бесстрашным противникам. Якубович писал о них: "Самая природа своими красотами и ужасами возвышает дух сих горцев; внушает любовь к славе и презрение к жизни и порождает благороднейшие страсти, теперь омраченные невежеством магометанства и кровавыми обычаями". Или о племени абадзехов: "Абадзех свободен, не терпит другой власти, кроме обычаев и страстей; беден, но храбр. Нищета, оружие, любовь к буйной свободе и известности - вот наследие отца, к сыну переходящее, вот начало его независимости!" Уже в этом уважении к врагам поэзия. Она пронизывает и описания военных операций, сделанные пером стремительным, мужественным, твердым. В тумане передовая стража замечает искры - условный сигнал: Караульные толкнули друг друга, шепотом из уст в уста перешло: "Это хищники!" Защелкали курки у ружей; новая жизнь; все превратилось в слух и зренье, и вот выстрел, другой, десятки с обеих сторон; тут с криками скачут хищники к месту тревоги; новая пальба; на постах маяки зажжены; как звезда за тонким облаком, виднеется огонь сквозь густоту паров; грянула вестовая пушка; эхо повторило весть гибели злодеям, и хищники, боясь быть окруженными, с клятвами и угрозами, протяжно перекликаясь, скачут обратно в горы. "Герой моего воображения" - о ком еще мог так сказать Пушкин? "Какая поэзия!" - часто ли он позволял себе подобные восклицания? Якубович был легендой, и когда он появился в Петербурге с черной повязкой, прикрывавшей полученную на Кавказе рану над правой бровью, то привлек общее внимание,прежде всего Рылеева. Кюхельбекер гордился им. Он был из первых в стае той орлиной, Которой ведь и я принадлежал... "Из первых"? Это свидетельство Кюхельбекера необычайно важно. Ведь были же среди декабристов и такие, которые со всей убежденностью утверждали: Якубович предал; восстание на Сенатской площади потерпело неудачу из-за двух изменников: Трубецкого и Якубовича. Кюхельбекер же называет его "из первых" в орлиной стае героев 14 декабря. Изменник Якубович или герой? О чем думал Кюхельбекер, создавая эти строки? Что они значат? 3 "Я ль буду в роковое время Позорить гражданина сан..." Кондратий Рылеев Александр Якубович приехал в Петербург летом 1825 года лечить рану на голове, полученную на Кавказе за два года до того - пулей навылет. Два раза делали ему жесточайшие операции, вынули из раны раздробленные кости и куски свинца; пять месяцев он терпел муки неизъяснимые. В то же время хлопотал о восстановлении в гвардии: восемь лет назад его перевели в армию за участие в дуэли Завадовского - Шереметева. Но Александр I умер, не вынеся решения. Якубович давно считал себя обесчещенным по произволу царя; перевод из гвардии переживал как тяжкое оскорбление - неужели он, герой Кавказа, не заслужил иного признания своих заслуг перед отечеством? Рылеев встретился с Якубовичем вскоре после его приезда с Кавказа. Якубович был окружен всеобщим восхищением. Говорит Николай Иванович Греч: Он ходил с повязкою на голове, говорил громко, свободно, довольно умно и красноречиво и вошел в сношения с шайкою Рылеева. В нем заговорщики видели нечто идеальное, возвышенное: это был Дантон новой революции. Греч был прав: Рылеев безгранично поверил в Якубовича, о котором слышал задолго до его приезда. С первого же свидания Рылеев решил принять Якубовича в Тайное общество и открылся ему. Якубович сказал: - Господа, признаюсь: я не люблю никаких тайных обществ. По моему мнению, один решительный человек полезнее всех карбонариев и масонов. Я знаю, с кем я говорю, и потому не буду таиться. Я жестоко оскорблен царем! Вы, может, слышали? Якубович вынул из бокового кармана полуистлевший приказ по гвардии и, подавая его Рылееву, продолжал все с большим и большим жаром: - Вот пилюля, которую я восемь лет ношу у ретивого. Восемь лет жажду мщения! Сорвав с раны повязку, так что показалась кровь, он яростно закончил: - Эту рану можно было залечить и на Кавказе, без ваших Арендтов и Буяльских. Но я этого не захотел, я обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до оскорбителя. И наконец я здесь! Я уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем, делайте что хотите! Созывайте ваш великий собор - дурачьтесь досыта! Рылеев был потрясен голосом, движениями, кровоточащей раной Якубовича, но эти речи его испугали: ничто не могло более повредить делу, нежели цареубийство, не поддержанное революцией. Он пытался удержать кавказца от преждевременной выходки. - Подобный поступок тебя обесславит,- сказал Рылеев.- С твоим дарованием, с твоим именем в армии ты можешь быть для отечества полезнее и можешь удовлетворить другие свои страсти. Якубович отвечал: - Я знаю только две страсти: благодарность и лицемерие, они движут мир. Все остальное не страсти, а страстишки. Слов на ветер я не пускаю, дело свое совершу непременно. И добавил, что для этого назначил себе два срока: маневры или петергофский праздник. Кто-то вошел, разговор прервался. Рылеев был в крайнем волнении. Он тотчас же рассказал о намерениях Якубовича ближайшим друзьям, и они поддержали его в решимости во что бы то ни стало предотвратить цареубийство, грозящее Тайному обществу провалом. Рылеев был готов чуть ли не на поединок с Якубовичем, но до этого не дошло: храброго кавказца убедили отложить свою месть хотя бы на год. Некоторое время спустя Рылеев, беседуя с другим своим единомышленником, Петром Каховским, спросил его: - Не правда ли, Каховский, славный бы поступок был Якубовича? - Ничего, брат Рылеев, нет здесь славного,- отвечал Каховский,- просто мщение оскорбленного безумца. Я разумею славным то, что полезно. - Да, я с тобой согласен, потому и удержал Якубовича - до времени. Но я говорю, что какой был бы урок царям: тиран пал среди тысяч своих опричников! - Что ж такое, что пал - завтра будет другой. Хорошо, если можно поразить тиранство. А уроков - разверни Историю и найдешь их много! В самом ли деле так здраво и мудро рассуждал горячий Каховский или только хотел себя в подобном свете представить Следственной комиссии,- во всяком случае, эти его доводы отражают взгляд и самого Рылеева. Надо полагать, что Рылеев, для видимости споривший с Каховским, вполне разделял последний довод, которым Каховский, по его словам, завершил этот многозначительный разговор: - Нам руководствоваться личным мщением гадко, и жертвовать собой надо знать для чего. Идти убить царя мудреного ничего нет - и всех зарезать не штука. Но, низвергнувши правление, надо иметь возможность восстановить другое, а иначе, брат, безумно приступать. Александр I умер в Таганроге. Когда до Якубовича дошла эта весть, он заскрежетал зубами (об этом рассказал на следствии барон Штейнгель). В тот же день он вбежал в комнату, где лежал больной Рылеев, и бешено крикнул: - Царь умер. Это вы его вырвали у меня! Так Рылеев услышал впервые о смерти Александра. Вскочив с постели, он спросил у Якубовича: - Кто сказал тебе? Якубович кого-то назвал, прибавил: "Мне некогда, прощай!" и ушел. Накануне 14 декабря на квартире Рылеева заговорщики разрабатывали план восстания. Диктатором был назначен князь Трубецкой, его помощниками полковник Булатов и капитан Якубович. Последнему поручили: вместе с Арбузовым вывести на площадь Морской гвардейский экипаж и Измайловский полк, занять Зимний дворец и захватить императорскую фамилию. Якубович не только согласился, но и предложил вовлечь в восстание народ: разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабеж, потом вынести хоругви из какой-нибудь церкви и идти ко дворцу. Решительность этого плана смутила заговорщиков. Один из них, Батенков, сказал: - Дворец должен быть священное место. Если солдат до него прикоснется, то уже ни черт его ни от чего не удержит. Мнение Батенкова восторжествовало, и Якубовичу снова предписали сдержанность. Поведение его, чрезмерная его пылкость внушали участникам совещания смутные подозрения. Рылеев, подойдя к сидевшим в стороне Сутгофу и Михаилу Бестужеву, взял обеими руками руку каждого из них и проговорил: - Мир вам, люди дела, а не слова! Вы не беснуетесь, как Щепин или Якубович, но уверен, что сделаете свое дело. Мы... Михаил Бестужев прервал его: - Мне крайне подозрительны эти бравады и хвастливые выходки, особенно Якубовича. Вы поручили ему поднять артиллеристов и Измайловский полк, прийти с ними ко мне и тогда уже вести всех на площадь к Сенату. Поверь мне, он этого не исполнит, а ежели и исполнит, то промедление в то время, когда энтузиазм солдат возбужден, может повредить успеху или совсем его испортить. - Как можно предполагать, чтобы храбрый кавказец?.. - Но храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика, а он достаточно умен, чтобы понять это различие... Рылеев задумался: штабс-капитану Михаилу Бестужеву было всего двадцать пять лет, но мысль о двух разных и не совпадающих друг с другом храбростях отличалась глубоким знанием человеческой природы. Видимо, выскочить под чеченские пули на взмыленном жеребце или занести над грудью императора театральный кинжал легче, нежели сохранить спокойное достоинство и бесстрашие гражданина. Впрочем, Рылеев и сам недавно развивал эту мысль в оде "Гражданское мужество", предназначенной для альманаха "Полярная звезда" и задержанной цензором. Там Рылеев писал: Велик, кто честь в боях снискал И, страхом став для чуждых воев, К своим знаменам приковал Победу, спутницу героев! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Но подвиг воина гигантский И стыд сраженных им врагов В суде ума, в суде веков Ничто пред доблестью гражданской. У каждого народа были завоеватели, полководцы: "Где славных не было вождей, / К вреду законов и свободы?" Аттил и Наполеонов множество: "Они являлися толпой... / Но много ль было Цицеронов?.." Якубович - и Михаил Бестужев угадал это - не отличался "храбростью заговорщика" или тем, что Рылеев назвал "гражданским мужеством",- он был всего-навсего бесстрашным солдатом. В ночь на 14 декабря Якубович отправился вместе с Александром Бестужевым на Крюков канал в казармы Гвардейского экипажа. Встретясь с офицерами, он произнес пламенную речь, которую закончил словами: "Я покажу вам, как стоять под пулями". Ореол кавказского героя не позволял сомневаться в его правдивости. Так было ночью. Но опасения Михаила Бестужева оправдались - в шесть утра Якубович приехал к Александру Бестужеву, с которым вместе недавно посетил Гвардейский экипаж, и отказался от поручения, данного ему штабом восстания. Он лелеял мечту отомстить царю Александру; Александр I умер ("Это вы его вырвали у меня!"), а к Николаю Павловичу Якубович ненависти не питал: теперь он боялся, что при взятии Зимнего новый царь будет убит. Еще несколько дней назад, на совещании заговорщиков, он предложил метнуть жребий, кому убить Николая, а увидев) что все молчат, продолжал: - Впрочем, господа, я вам признаюсь, что я этого взять на себя не в состоянии; я сделать этого не могу, потому что имею доброе сердце. Я хотел сделать это против кого я дышал мщением, но не могу быть хладнокровным убийцею, потому что у меня доброе сердце. Все молчали. Совещание окончилось. И вот утром 14 декабря Якубович, накануне согласившийся было руководить взятием дворца, отказался - его "доброе сердце" одержало верх. Александру Бестужеву - в ответ на его убеждения ехать к артиллеристам и измайловцам - он упорно повторял: - Вы затеяли дело несбыточное - вы не знаете русского солдата, как знаю я. И когда Михаил, придя к ожидавшему его брату Александру, спросил: "Где же Якубович?", тот ответил: "Якубович остался на своей квартире обдумывать, как бы похрабрее изменить нам". Якубович был первым, кто нарушил тщательно разработанный революционный план. Узнав о его отказе, изменил восстанию Трубецкой. Не выполнил своего долга и второй заместитель диктатора полковник Булатов, который должен был со своими гренадерами взять Петропавловскую крепость; впоследствии, сидя в камере, он терзался муками совести, хотел уморить себя голодом и умер, разбив себе голову о стену каземата. Но Якубович все же на площади появился. Когда братья Бестужевы вместе со Щепиным-Ростовским вывели из казармы Московский полк и проходили по Гороховой улице мимо квартиры Якубовича, он торопливо сбежал по лестнице, выхватил саблю, поднял на ее острие шляпу с белым пером и пошел впереди колонны, восторженно крича: - Ура! Константин! Александр Бестужев подошел к нему и со скрытой иронией предложил: - По праву храброго кавказца прими начальство над войсками. - Да для чего эти церемонии,- ответил смущенно Якубович. Потом, подумав, прибавил: - Хорошо, я согласен. Сенатская площадь была пуста. Якубович с досадой кинулся к Бестужеву: заговорщики затеяли неисполнимое дело, и он, как видно, в своих сомнениях не одинок. Александр Бестужев сухо и жестко отрезал: - Ты бы не мог сказать этого, если бы сдержал данное тобою слово и привел сюда прежде нас или артиллерию, или измайловцев. На площади Якубович с самого начала понял, что игра проиграна. Но он понимал и то, что в проигрыше значительная доля его вины. Он был свидетелем выстрела Каховского в петербургского губернатора Милорадовича. Потом увидел другого парламентера, командующего гвардейским корпусом генерала Воинова, который медленно шел вдоль цепи повстанцев и уговаривал солдат сдаться. Якубович подошел к Воинову, коснулся его плеча и громко сказал: - Извольте отойти, генерал, здесь не ваше дело! Воинов поглядел на кавказца и тихо, тоном увещевания проговорил: - Как тебе не стыдно, Якубович, что ты делаешь, побойся Бога. Потом повернулся и медленно побрел назад. Дальнейшие поступки Якубовича кажутся странными. Он вышел в расположение правительственных войск, заявил сначала караульному офицеру, а затем дежурному генералу, что гнушается замыслами преступников, и направился в сторону Зимнего дворца. На углу Адмиралтейского бульвара и Вознесенской улицы Якубович встретил царя и обратился к нему. Тот подозвал его и спросил, чего он желает. Якубович сказал: - Я был с ними, но, услышав, что они за Константина, бросил и явился к вам. Николай пожал Якубовичу руку и произнес: - Спасибо, вы свой долг знаете. Сам Якубович в показаниях Следственному комитету рассказывал этот эпизод так: ...увидя, сколь преступны намерения бунтовщиков, я подошел к старому караульному офицеру гвардейского Очерского полка, стоявшему на сенатской гауптвахте, и объявил ему, что гнушаюсь замыслами преступных; имея случай уйти от них, и обойдя Исаакиевскую церковь, встретил на бульваре дежурного генерала, которому объявил то же, что и караульному офицеру, и с ним подходил к концу бульвара взглянуть на мятежников. Возвращаясь к дворцу, встретил императора, которому лично объявил мое преступление, происшедшее единственно от усердия и личной привязанности к цесаревичу. Его величество удостоил меня личного разговора, милостивого прощения и незаслуженных мною ласок. Тут правда переплетена с ложью. На самом же деле Якубович не по своей воле ходил к Николаю - он, искупая свою измену, выполнял ответственнейшее задание повстанцев. Вильгельм Кюхельбекер слышал, как кто-то спросил на площади Рылеева: - Где Якубович? И Рылеев загадочно отвечал: - Он там нужен. Об этом Кюхельбекер рассказал Следственному комитету три месяца спустя, 17 февраля 1826 года. "Он там нужен!" Значит, он был разведчиком и рисковал головой. Николай послал его к бунтовщикам - передать им свое предложение сложить оружие в обмен на полное прощение. Якубович отправился к восставшим, привязал белый платок на саблю и был принят с криком "ура!". Он им сказал: "Держитесь, ребята, здесь все трусят, держитесь!" Вернувшись к Николаю, Якубович ему заявил, что восставшие решительно отказываются признать императором кого-либо, кроме великого князя Константина. Николай снова послал Якубовича к мятежникам и велел передать, что его брат Константин добровольно отрекся еще несколько лет назад. Якубович отказался произнести эти слова: "Меня убьют",- сказал он царю. Немного погодя, когда он вернулся к восставшим, солдаты бросились на него, угрожая штыками, и Якубович исчез с площади. Позднее, уже узником Петропавловской крепости, он нацарапал булавкой на заглавном листе журнала "Московское ежемесячное издание": Я имел высокие намерения, но Богу, верно, не угодно было дать мне случай их выполнить. Братцы! Не судите по наружности и не обвиняйте прежде времени. Эта записка, адресованная товарищам по революции, попала в руки Следственного комитета. 27 марта 1826 года был дан "от высочайше утвержденного Комитета вопросительный пункт" капитану Якубовичу. Приведя его загадочные и печальные слова, Комитет спрашивал: Объясните: с каким намерением написали вы означенные слова, к кому именно сделали вы сие воззвание, что разумеете под словом высоких намерений, в чем именно и до какого времени просите не обвинять вас? Капитан Якубович ответил достаточно полно, но и достаточно лукаво: В начале моего заключения я написал сие, будучи мучим мыслями, что я всеми презираем как изменник, доносчик и их обвинитель; но клянусь всем, что я имею святого, что я не имел никакой преступной мысли, и теперь слишком убит моим положением и раскаянием, чтобы я мог замышлять что-либо.- Под словом высоких намерений я разумел общее прощение, о котором я говорил, быв возле государя, и надеялся, что они, получив свободу, узнают сей поступок, и общее презрение не будет мой удел. Якубович хотел представить Следственному комитету дело вот каким образом: он отказался от возложенной на него миссии - вести войска к дворцу, он уходил с площади и затем вел переговоры с повстанцами по заданию Николая; это давало его собратьям основания считать его изменником и доносчиком. В действительности же и то, и другое он совершил, желая вымолить у государя прощение заговорщикам. А что он имел в виду на самом деле? Какие "высокие намерения" он не осуществил? Разумеется, Комитету он лгал. Ведь написал же он булавкой: "...Богу, верно, не угодно было дать мне случай их выполнить". Если он хотел молить о всеобщем прощении, то как раз у Якубовича был на то случай: Николай с ним беседовал. Какой же случай ему не представился? Случай совершить цареубийство? Во всяком случае, в разговоре с Николаем он не каялся. Член Комитета генерал И.И.Дибич сообщал в письме графу П.А.Толстому от 1 июля 1826 года, что "Его Императорское Величество изволил читать донесение комиссии, собранной для основания разрядов Верховному Уголовному Суду, и заметил некоторые неверности в объяснении вины подсудимых. Про капитана Якубовича сказано, что он явился к государю императору с повинною об учинении мятежа... Капитан Якубович никогда не являлся к Его Величеству с повинною об учинении мятежа..." В отношении Якубовича Николай не допускал никаких смягчающих обстоятельств. Поэтому приговор и был: смертная казнь через отсечение головы. Тайну надписи на "Московском ежемесячном издании" развеяли бы воспоминания Якубовича, но они погибли - долгое время они хранились у какого-то иркутского чиновника, который уничтожил их в пору колчаковщины. 4 "...цель освящает и облегчает заточение и ссылку." И.Пущин Вильгельм Кюхельбекер, может быть, меньше других сомневался в чистоте помыслов и в честности поступков Якубовича - в память и душу ему навсегда запали многозначительные слова Рылеева: "Он там нужен". Потому и мог Кюхельбекер в своем траурном стихотворении, не кривя совестью, сказать: Он был из первых в стае той орлиной, Которой ведь и я принадлежал... Тут нас, исторгнутых одной судьбиной, Умчал в тюрьму и ссылку тот же вал... Вот он остался, сверстник мой единый, Вот он мне в гроб дорогу указал: Так мудрено ль, что я в своей пустыне Над Якубовичем рыдаю ныне? Кюхельбекер знал, какое злоречие плетется вокруг имени Якубовича. Его слово защиты было особенно веским, потому что он должен был и мог сказать: "Я не любил его..." Сверстник, ермоловец, герой Кавказа, орел из стаи Декабря, собрат по судьбе - вот чем был для Кюхельбекера Якубович. Ни слова осуждения, ни единого намека на недоверие. Последняя октава Кюхельбекера уже не рассказ о Якубовиче, а обращение к его тени, и эта строфа самая гармоничная, плавная и в то же время самая трагическая из пяти октав удивительного по музыкальной стройности надгробного стихотворения: Ты отстрадался, труженик, герой, Ты вышел наконец на тихий берег, Где нет упреков, где тебе покой! И про тебя не смолкнет бурный Терек И станет говорить Бешту седой... Ты отстрадался, вышел ты на берег; А реет всё еще средь черных волн Мой бедный, утлый, расснащенный челн! Неожиданно звучит здесь слово "труженик" - не расходится ли эта характеристика со сложившимся обликом Якубовича? В юности он был повесой и дуэлянтом, позднее романтическим героем кавказских войн, еще позднее заговорщиком и, как саркастически писал Греч, "Дантоном новой революции". Почему же "труженик"? Вильгельм Кюхельбекер знал многое, о чем забудет потомство. Он помнил о "Записке", которую Якубович подал из крепости Николаю I - в ней он обнаружил себя глубоким знатоком финансов, экономики, законодательства, судопроизводства; здесь он отнюдь не бретер, не сорви-голова, не хвастун-краснобай, а серьезный ученый, более того истинный мыслитель. Даже Давыдов не обмолвился, назвав его "богатырь-философ". В "Отрывках о Кавказе", опубликованных в "Северной пчеле", он тоже не бездумный рубака, а исследователь нравов, писатель и ученый, который склонен к широким историческим и этнографическим сопоставлениям. Может быть, Кюхельбекер знал и о последней, очень сложной и очень трудоемкой исследовательской работе, выполненной Якубовичем. В 1843 году в село Назимово приехал академик Миддендорф - он возглавлял экспедицию, изучавшую растительный и животный мир Крайнего Севера. Встретившись с Якубовичем, Миддендорф тотчас оценил его способности, широту его интересов и предложил ему сотрудничество. Начальство, узнав про это, решительно запретило Якубовичу выступать под собственным именем. Генерал-губернатор Восточной Сибири дал следующее указание: "Якубович [...] может заняться этим не иначе, как под условием, что сочинения его по каким бы то ни было предметам не будут напечатаны и изданы в публику ни под каким собственным его именем, ни под псевдонимом, но что они будут сообщены г-ну Миддендорфу только как материал для собственного его употребления или для собственных его сочинений с тем, чтобы тот ни в коем случае не объявлял перед публикой, от кого получил их, и, пользуясь ими, вовсе не упоминал бы имени Якубовича". Прошло почти двадцать лет со дня восстания, а имя Якубовича все еще было проклято: его нельзя было подписать даже под метеорологическими наблюдениями. Но Якубович, как и почти все его собратья, был выше подобных запретов: Россию он любил больше, чем свою славу. Лидия Чуковская, автор книги "Декабристы - исследователи Сибири" (1951), дает высокую оценку вкладу Якубовича в труды Миддендорфа. Умер Якубович как раз в разгаре своих естественнонаучных исследований, сообщивших новый смысл его угрюмому ссыльному существованию. Да, Кюхельбекер имел основания назвать Якубовича не только героем, но и тружеником. В заключение остается сказать об одном удивительном совпадении. В 1823-1824 годах Рылеев написал поэму "Войнаровский", в которой повествует о том, как в Сибирь приехал знаменитый российский ученый Гергард-Фридрих Миллер. Петербургская Академия наук поручила ему изучить "географию, древности и историю народов, населяющих Сибирь". Здесь, близ Якутска, Миллер встретился со ссыльным Войнаровским; с ним он заводит разговор о Сибири: В какое ж Миллер удивленье Был незнакомцем приведен, И кто бы не был поражен: Стран европейских просвещенье В лесах сибирских встретил он! Войнаровский рассказывает ученому о диком крае, в котором он обречен окончить свои дни, и о себе. Кажется, что Рылеев в подробностях предвидел встречу Якубовича с Миддендорфом, которая должна была состояться двумя десятилетиями позже. "Закон велит молчать, кто я..." - говорит Войнаровский Миллеру, а рассказ его о своем душевном состоянии кажется рассказом Якубовича: Я одряхлел, я одичал И, как климат сибирский, стал В своей душе жесток и хладен. Ничто меня не веселит, Любовь и дружество мне чужды, Печаль свинцом в душе лежит, Ни для чего нет сердцу нужды. Бегу, как недруг, от людей; Я не могу снести их вида: Их жалость о судьбе моей Мне нестерпимая обида. Кто брошен в дальние снега За дело чести и отчизны, Тому сносимей укоризны, Чем сожаление врага. Рассказ об удивительном совпадении будет окончен, если мы сообщим, что академик Миллер был в Якутске, где встретил Войнаровского, в 1743 году ровно за столетие до того дня, зимнего дня 1843 года, когда академик Миддендорф, совершая свое путешествие на собаках и оленях, встретился в селе Назимове с декабристом Якубовичем. В ночь на новый, 1844 год Якубович записал в своем календаре: Вот и 43-й год кончился, 20-й год ссылки, гонения, бедности, труда наступает. Боже! даруй мне сил выполнить долг человека-гражданина, и мою лепту в скарб отечества принесть: не запятнанную, не оскверненную гордостию и самостию, но выраженную любовью и правдою. Я очень болен, мне 59 лет, раны мои напоминают, что скоро конец, служащий началом. Капля крови "Много истратят задора горячего Все над могилой моей. Родина милая, сына лежачего Благослови, а не бей! Николай Некрасов, "Угомонись, моя муза задорная...", 1876 1 "Я к цели шел колеблющимся шагом..." Николай Некрасов, "Умру я скоро...", 1867 Сколько ехать от Литейного, угол Бассейной, до Мойки, угол Невского? Не более четверти часа. Некрасов зябко кутался в меховую шубу, несмотря на теплый апрельский день,- великолепная пара рысаков несла его коляску, известную всему Петербургу, по набережной Невы, ежедневным его путем от дома до Английского клуба. Он любил быстроту, вернее, ненавидел расхлябанность: время уплотнил до отказа, не было "между", не было отдыха, одно находило на другое, передвижение же казалось паузой, которую надо по возможности сократить; он торопил кучера, его грызло нетерпение. Но сегодня все иначе: зачем кучер гонит? Вот уже миновали Летний сад, уже позади Марсово поле, еще несколько минут - поворот на Дворцовую площадь, оттуда на Морскую... А там медленный подъем по беломраморной лестнице Английского клуба, медлительно-торжественный обед, в конце которого он, встав, попросит разрешения произнести приветствие. Ему охотно разрешат, и он хриплым, еле слышным голосом прочтет свои двадцать строк, это займет меньше минуты, и это будет концом его жизни. Генерал Муравьев, которому посвящены эти двадцать строк, будет с брезгливым презрением искоса поглядывать на литератора - в Сибирь его давно следует отправить, следом за Чернышевским, а он тут мутит головы своим журналом и произносит лицемерные оды на торжественных обедах! Генерал Муравьев, пожалуй, ни одного слова из этих двадцати строк не услышит, он же, Некрасов, поставит крест на своем имени и своей чести. Давно ли он с тоской писал, призывая покойную мать: Я пою тебе песнь покаяния, Чтобы кроткие очи твои Смыли жаркой слезою страдания Все позорные пятна мои!.. и понимал, что хуже, страшнее мук совести нет никаких на свете: Что враги? пусть клевещут язвительней, Я пощады у них не прошу, Не придумать им казни мучительней Той, которую в сердце ношу! ("Рыцарь на час", 1860) Но что все это по сравнению с казнью предстоящей? С той, которой он сам подвергнет себя после двадцати строк, воспевающих палача? Нет, этого делать нельзя, это непоправимо. "Назад, назад, домой!" Кучер объехал Дворцовую площадь, повернул - но не в Морскую, а в Миллионную, и коляска снова, но теперь с другой стороны, выехала к Марсову полю. Значит, еще можно быть хозяином своей жизни, спасти себя и честь свою - в последний миг, а все же спасти... Вернуться домой, в те стены, где еще звучат голоса Добролюбова и Чернышевского, оберегающие от преступных ошибок. Можно ли? Да, но только в воображении. Ничего этого не было - он не вставал с дивана. Сейчас ночь, ночь на 16 апреля 1866 года. Ехать в Английский клуб предстоит завтра. Ехать или нет? Добролюбов в могиле, Чернышевский в Сибири - кого спросить? Уже их нет - без них он жить не может. А вот теперь спрашивает их тени, витающие в этих комнатах "Современника": верно ли он поступает? Друзья мои, дорогие друзья, что дороже: честь или "Современник"? Я поставлен перед немыслимым, небывалым выбором: погубить ли дело моей и вашей жизни или пожертвовать честью, добрым именем? "Современник" принадлежит не мне, а всем нам - и вам, и России, а мое имя и моя честь - это достояние мое, ими я пожертвовать вправе. Или это не так, и я просто боюсь - боюсь не за журнал, а за себя? Боюсь тюрьмы и каторги? Гражданской смерти? Нищеты? Бесславия? Неправда, он клевещет на себя: его так долго со всех сторон поносили, что и сам он поверил в ничтожность своих побуждений. За благополучие свое он боится, это, разумеется, так, но жизнь отдаст не дрогнув. Разве не доказал он этого и другим, и самому себе? Двадцать лет ведет "Современник", а сколько раз за эти годы оказывался на краю пропасти? Года два назад он в стихах памяти Добролюбова (1864) благодарил покойного друга за святую науку самоотвержения, им преподанную: Учил ты жить для славы, для свободы, Но более учил ты умирать. Ему не поверят. Не только враги, но даже друзья, даже близкие сотрудники отступятся, будут презирать за ренегатство - к этому он готов, хотя нравственные страдания, предстоящие ему, страшнее физических. Ему не поверят; его поступок припишут желанию спасти себя, свои доходы, свой комфорт. Оправдаться ему будет трудно, почти невозможно - разве что перед потомством! Но отдать "Современник"? Итак, перед ним открывалось - пока еще - два пути. Пока еще - этой ночью - у него выбор. Он может поступить так, как уже поступил в воображении, закричав кучеру: "Назад, назад!" Редактор "Современника", старый член Английского клуба, не приедет на торжественный обед, даваемый клубом в честь генерала Муравьева. Не приедет... Это и само по себе достаточно заметно: сегодня, когда царь облек Муравьева безграничной, диктаторской властью, когда казненная Россия пресмыкается перед этим спасителем, а точнее палачом, сегодня - бросить ему вызов? Муравьев и без того считает "Современник" источником смуты, а его сотрудников - Салтыкова, Успенского, Антоновича, Жуковского, Елисеева - первыми врагами престола. Может быть, уже обречен "Современник", бесповоротно обречен? На другой же день после того события, которое привело к власти Муравьева,- после выстрела Каракозова в царя,Некрасов посетил нескольких влиятельных вельмож: побывал у егермейстера Сергея Шереметева, затем у Муравьева, у министра двора Адлерберга, у члена Государственного Совета генерал-адъютанта графа Строганова, который, кстати, был старшиной Английского клуба, у члена совета Главного управления по делам печати Феофила Матвеевича Толстого... С некоторыми из них он был коротко знаком, вместе охотился или встречался в Английском клубе за зеленым сукном. Теперь он хотел уверить Муравьева в верноподданных чувствах и в непричастности "Современника" к выстрелу Каракозова; еще он хотел разведать намерения врага, и Феофил Толстой, узнав обстановку, 14 апреля написал ему записку. Она лежала на столике подле дивана, и время от времени Некрасов бросал на нее взгляд: Мужайтесь, дорогой Николай Алексеевич. Я только что узнал из вернейших источников, что участь "Современника" решена, и спешу поделиться с Вами этой печальной новостью. Вчера я проработал весь день, защищая Вас в Комитете, но не успел, хотя Ваши истинно патриотические стихи произвели впечатление своей искренностью и задушевностью... Феофил Толстой, человек обширных связей и большой осведомленности, пишет, что "участь "Современника" решена". Значит, так и есть - журнал запрещен. Смириться с этим? Нет, нет и нет. Отдать "Современник" нельзя. Этот журнал задумал, основал, создал Пушкин, оставивший его своему другу Петру Александровичу Плетневу, который скончался лишь полгода назад. До сих пор служит при редакции дед Минай, в "Современнике" он с года основания, с 1836-го: всё носит корректуры - Некрасов любил с ним потолковать, а в сатире "О погоде" ("До сумерек", 1859) передал его рассказы: То носил к Александру Сергеичу, А теперь уж тринадцатый год Всё ношу к Николай Алексеичу, На Литейной живет. Любил Минай хвалиться тем, сколько знал сочинителей, и особенно любил Пушкина, который - не то что скупой Жуковский - ему частенько на водку давал, Да зато попрекал всё цензурою. Если красные встретит кресты, Так и пустит в тебя корректурою: Убирайся, мол, ты! Глядя, как человек убивается, Раз я молвил: сойдет-де и так! "Это кровь, говорит, проливается,- Кровь моя - ты дурак!" А потом, после гибели Пушкина, сколько крови пролилось на страницах наших корректур! Ручьями текла кровь Белинского и Чернышевского, Антоновича и Добролюбова, Глеба Успенского и самого Некрасова. В прошлом, 1865 году цензура из каждого номера выбрасывала большие куски: из номера четвертого изъяла 7 печатных листов, из номера пятого - 5... Верно говорил Пушкин рассыльному Минаю: "Это кровь проливается, кровь моя..." Отдать "Современник" вместе со всей этой священной кровью? С душой и мыслью его основателя? Никогда! Отдать "Современник", который стал голосом российской демократии, творцом нашей отечественной жизни? Чиновник правительства, тупой буквоед, и тот в доносе написал, что цель журнала "в стремлении к поколебанию авторитета правительственных распоряжений и высших классов общества [...], в подорвании основ собственности, семейного союза и общественной нравственности". Это почти так - "Современник" не просто литературный журнал, каких много, а политическая партия, и каждый его номер - не сборник пестрых материалов, случайных статей, а цельная книга. Отдать его, капитулировать, лишить русское общество своего голоса и возможности самопознания? А еще: большого дохода "Современник" не приносит, но все же позволяет и поддерживать семью Чернышевских - без такой поддержки Ольга Сократовна пропала бы давно, и воспитывать братьев Добролюбовых - за счет кассы "Современника" к ним ходит учитель... Ежемесячное пособие получают такие писатели, как Николай Успенский, Слепцов, Помяловский. Пустить, что ли, всех по миру? Нет, отдавать журнал нельзя. Белинский не велит, Добролюбов не велит, Чернышевский проклянет. Но Феофил Толстой сообщает, что участь журнала решена. А если не до конца решена? Если можно их заставить решить по-новому? Ведь их купить ничего не стоит... Вот произвели же на них "впечатление своей искренностью и задушевностью" пошлейшие вирши об Осипе Комиссарове! Похвала Муравьеву будет еще пошлей, еще лживей, значит, она произведет еще большее впечатление своей задушевностью... Да ведь и граф Строганов смыслит в интригах, он знает психологию начальства: Муравьеву надоела катковская газета, стихи Некрасова могли бы его укротить, смягчить... Не послушать ли Строганова? Есть еще пока два пути у Некрасова. Первый. Он не едет в Английский клуб. Тогда "Современник" закроют непременно. Сотрудников ждет в хорошем случае нужда, в худшем - крепость и Сибирь. Его, Некрасова,- тоже. Он отправится следом за Чернышевским, арестованным вот уже скоро четыре года. Разве нельзя обвинить его в тех же грехах? Некрасов знал сенатское определение по делу Чернышевского, окончательно выработанное в январе 1864 года: Отставной титулярный советник Николай Чернышевский, занимавшийся литературой, был одним из главных сотрудников журнала "Современник". Журнал этот своим направлением обратил на себя внимание правительства. В нем развивались материалистические и социалистические идеи, стремящиеся к отрицанию религии, нравственности и законов, так что правительство признало нужным прекратить на некоторое время издание сего журнала. Все это не относилось разве к Некрасову? Сам, для себя он, пожалуй, мог смириться и с тюрьмой, и с Сибирью, но не значит ли это погубить дело дело, под которым струится кровь? Дело просвещения? Дело российской свободы? Второй путь. Он едет в Английский клуб. Он лицемерит, подличает, унижается перед Муравьевым-Вешателем. Он обрекает себя на презрение. Но, может быть, сохранится журнал. Минет черная полоса, одумается царь - в конце концов, Некрасова поддержат многие: даже министр внутренних дел Валуев, и тот любит поиграть в либерала; даже граф Феофил Толстой готов помогать Некрасову. И Строганов... Чего хочет Муравьев? Разделаться с "Современником". Зачем облегчать ему такую возможность? Он хочет закрыть журнал, мы - сохранить, во что бы то ни стало сохранить. Для этого надобно пойти на все, полсертвовать всем, кроме дела. Да, это так. Но если во главе "Современника" будет человек, лишенный общественного доверия? Покрывший себя позором бесчестия? Заслуживший своим отступничеством звание "ренегат"? Сможет ли тогда журнал служить делу? Не ляжет ли пятно предательства на журнал? Не окажется ли журнал в союзе с сатаной? Страшный вопрос вставал перед Некрасовым, вопрос о цели и средствах. Казалось бы, ради великой цели можно прибегнуть к любым, даже нечистым средствам. Но ведь и средства определяют свойства цели. Поднимаясь по ступеням лжи и лицемерия, уступок и злодейств, когда-нибудь доберешься и до лучезарной звезды и вдруг увидишь, что ее нет, звезда погасла. Цель исчезла. Жизнь прожита впустую. 2 "Я не из тех Муравьевых, которых вешают, я из тех, которые вешают сами." Граф М.Н.Муравьев Может быть, Некрасов преувеличивал опасность, нависшую над ним, его друзьями, его журналом? Нет, не преувеличивал ничуть. Русское общество переживало один из самых мрачных периодов своей истории - во всяком случае, в XIX веке. Слово было в большей опасности, чем когда бы то ни было прежде. И это тем страшнее, что внешне все казалось благополучно; казалось, век шествует путем прогресса. В самом деле, что лучше: цензура или отсутствие таковой? Произвол правительственных чиновников, не пропускающих в печать все, что им кажется вредным,- или неурезанная свобода слова? Разумеется, отмена предварительной цензуры - прогресс. Еще недавно она была многоступенчатой, многослойной, разветвленной; кроме общей и духовной, на дороге автора стояли специально-финансовая, военная, морская, театральная... Пробиться сквозь них было трудно. И вот - какое торжество!- законом от 6 апреля 1865 года предварительная цензура отменена. Правительство сохранило ее лишь для небольших книг, меньше десяти печатных листов, и для некоторых журналов. Кто напечатает не то, что надо, теперь пусть пеняет на себя сам. Такому журналу сделают одно предостережение, потом другое, потом третье, а уж после третьего - приостановят, либо на время, либо навсегда. Прежде цензоры свирепо обращались с "Современником": их красные кресты обрекали на гибель то четверть журнала, то треть. Но он выходил, и закрывать его было не за что. Теперь некрасовский журнал уже имел два предостережения: первое за восьмой-девятый номера (оскорбление начал брачного союза, порицание начал собственности, возбуждение вражды к высшим классам), второе за номер десятый (оскорбление религии, глумление над государственным устройством); они были вынесены 10 ноября и 4 декабря 1865 года. Оставалось ждать третьего предостережения - и конца. Жить с двумя предостережениями журнал уже не мог. Это была агония. Некрасов - Щербинину, председателю Главного управления по делам печати: Существование журнала с двумя предостережениями немыслимо, подобно существованию человека с пораженными легкими. Чтобы выиграть несколько дней жизни, эти люди, выходя на воздух, надевают на рот особенный снаряд, который и мешает дыханию, и, вместе с тем, как думают, способствует продолжению его. "Современник" отныне должен явиться в публику в подобном снаряде. Как будет ему дышаться, какова будет его речь - об этом бесполезно говорить. Величайшим для меня счастьем было бы закрыть журнал теперь же, не подвергаясь неприятности присутствовать при медленной агонии журнала, на который потратил я лучшие мои силы, работая над ним, в первое десятилетие, почти один... (Середина декабря 1865) Медленная агония "Современника" тянулась еще полгода - при новом цензурном режиме, в условиях "свободного слова". Да, слово стало свободным. Дед Минай, который тридцать лет носил корректуры "Современника" к цензорам, теперь вздохнул - ходьбы стало меньше. Некрасов рассказал читателям о разговоре со стариком Минаем, который радостно объявил ему: - Баста ходить по цензуре! Ослобонилась печать, Авторы наши в натуре Стали статейки пущать. К ним да к редактору ныне Только и носим статьи... Словно повысились в чине, Ожили детки мои! Каждый теперича кроток, Ну да и нам-то расчет: На восемь гривен подметок Меньше износится в год!.. Это стихотворение "Рассыльный" из "Песен о свободном слове", которые Некрасов дерзко напечатал, пользуясь отсутствием предварительной цензуры, в третьей, мартовской книжке "Современника" за 1866 год. Здесь и наборщики горестно вспоминают о том, что было в недавнем прошлом, когда цензор потоком красных чернил заливал корректуру, так что Живого нет местечка! И только на строке Торчит кой-где словечко, Как муха в молоке. Но теперь настало новое время - "Ослобонилась печать!" - и хор наборщиков, ликуя, поет: Поклон тебе, свобода! Тра-ла, ла-ла, ла-ла! С рабочего народа Ты тяготы сняла! ("Наборщики") Еще недавно им, беднягам, приходилось по нескольку раз набирать одно и то же сочинение, которое становилось все короче и короче, пока не теряло всякий смысл. Зато теперь Поклон тебе, свобода! Итак, с точки зрения рассыльного, деда Миная, стало хорошо, потому что - выигрыш на подметках. С точки зрения наборщиков стало хорошо, потому что не надо перебирать одно и то же по многу раз. Среди этих песен есть и точка зрения фельетониста ("Фельетонная букашка"), которому все равно, что прежде, что теперь ("Умел писать я при цензуре, / Так мудрено ль теперь писать?"), и точка зрения "публики", то есть состоятельных обывателей, которых новый порядок пугает: Все пошатнулось... О, где ты, Время без бурь и тревог? В Бога не верят газеты, И отрицают поэты Пользу железных дорог! . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Прежде лишь мелкий чиновник Был твоей жертвой, печать, Если ж военный полковник Стой! ни полслова! молчать! Но от чиновников быстро Дело дошло до тузов, Даже коснулся министра Неустрашимый Катков... ("Публика") Все же это самообман. От такой "свободы" добра не будет. Но чтобы это понимать, нужно быть не восторженным дураком, а умным скептиком. В стихотворении "Литераторы" из того же цикла Три друга обнялись при встрече, Входя в какой-то магазин. "Теперь пойдут иные речи!" Заметил весело один. "Теперь нас ждут простор и слава!" Другой восторженно сказал, А третий посмотрел лукаво И головою покачал! Печать "ослобонилась", но журнал висел на волоске. Это уже чувствовала и публика: в 1866 году подписчиков стало втрое меньше, чем в лучшую пору,боялись прослыть неблагонадежными. Некрасовские "Песни" появились в журнале в марте, в марте же, двадцатого числа, автор читал их в многоколонном зале Дворянского собрания, на вечере в пользу нуждающихся литераторов и ученых,- успех был бурный. Даже те, кто боялся подписываться, здесь аплодировали; им, вероятно, казалось, что все, слава Богу, не так страшно, раз можно публично сказать то, что позволяет себе редактор "Современника", раз можно вслух, в огромном зале, произнести: Ай да свободная пресса! Мало вам было хлопот? Оное чадо прогресса Рвется, брыкается, бьет, Как забежавший из степи Конь, незнакомый с уздой... ("Публика") Словом, наступило удивительное время, когда надежды вечером колебались и даже рушились, а утром возрождались и крепли. Двойное время... Очень скоро оно перестало быть двойным. Через две недели после вечера в колонном зале Дворянского собрания, 4 апреля, некий молодой человек приблизился к императору, садившемуся в экипаж на набережной близ Летнего сада, и навел на него пистолет. Пуля пролетела мимо - стоявший рядом картузник, или, по-газетному говоря, шляпный мастер Осип Комиссаров спас царя, ударив террориста под локоть. С этой минуты двойное время кончилось. Герцен сразу понял, что предстоит: "Колокол" не сомневался, что правительство "будет косить направо и налево, косить прежде всего своих врагов, косить освобождающееся слово, косить независимую мысль, косить головы, гордо смотрящие вперед, косить народ, которому теперь льстят, и все это под осенением знамени, возвещающего, что они спасают царя, что они мстят за него". Во главе следственной комиссии царь поставил графа Михаила Николаевича Муравьева, только что залившего кровью непокорную Польшу. Это значило, что в самом деле будут - косить. Муравьев, прозванный Вешателем, щадить не собирался никого. Его на то и поставили, на то и дали ему неограниченную власть, чтобы он уничтожил крамолу в корне. 3 "Время гнусного бесславия, Поголовного стыда, Бездну нашего бесправия Мы измерили тогда. Словно . . . . . Все замешаны гуртом, Кроме подлости - спасения Мы не чаяли ни в чем." Николай Некрасов, "Медвежья охота". Черновой набросок, 1866-1867 Все было позади. Его ограждали от Петербурга те же стены, что и минувшей ночью. Только вчера они защищали его от врагов, сегодня еще и от негодующих друзей. Вчера он был раздираем сомнениями, его одолевала неутомимая фантазия; сегодня не было ни сомнений, ни противоречий настойчиво работала память, бесчисленное множество раз и во всех подробностях восстанавливавшая то, что он видел и слышал нынче вечером. Огромный обеденный стол в зале Английского клуба. Во главе стола тучный, круглоголовый, похожий на бегемота Муравьев. Лицо его лишено выражения и даже не кажется безобразным до тех пор, пока на нем нет страшной улыбки углы рта не поднимаются, а непостижимо опускаются книзу. Потом подали кофе и даже можно незаметно уйти, но решение принято, и двадцать строк уже написаны. Читать их было, в сущности, уже поздно, и уже Муравьев сидел с кружком приближенных в галерее при входе в столовую залу, но тут встал Мейснер и провыл жалкое приветствие, какую-то дребедень в стихах, ему стали одобрительно хлопать. Тогда поднялся Некрасов, и воцарилось молчание; ненавидя собственный сиплый голос, он попросил разрешения прочесть свое послание. Муравьев отвернулся, разжигая погасшую трубку, и Некрасов медленно прочел свою оду. Бокал заздравный поднимая, Еще раз выпить нам пора Здоровье миротворца края... Так много ж лет ему... Ура! Пускай клеймят тебя позором Надменный Запад и враги; Ты мощен Руси приговором. Ее ты славу береги! Мятеж прошел, крамола ляжет, В Литве и Жмуди мир взойдет; Тогда и самый враг твой скажет: Велик твой подвиг... И вздохнет. Вздохнет, что, ставши сумасбродом, Забыв присягу, свой позор, Затеял с доблестным народом Поднять давно решенный спор. Нет, не помогут им усилья Подземных их крамольных сил. Зри! Над тобой, простерши крылья, Парит архангел Михаил. Все молчали. Некрасов спросил: - Ваше сиятельство, разрешите напечатать? - Это ваша собственность,- ответил Муравьев,- вы можете располагать ею, как хотите. Тут бы уйти, исчезнуть, однако Некрасов уже не владел собой. Зачем-то он сказал: - Но я просил бы вашего совета... Муравьев пососал трубку и проговорил: - В таком случае, не советую. Вот и все, что было. Спускаясь по лестнице, Некрасов боялся упасть. Подвиг не состоялся, он отлично понимал, что погиб и что журнал погиб. На лестнице его догнал граф Феофил Толстой, взял под руку и что-то говорил кажется, что теперь появились шансы спасти "Современник". Какой-то усатый господин обнял его и поздравил с успехом: "Какие мужественные стихи, какая благородная звучность! Любезнейший Николай Алексеевич, вы подлинный патриот!" Другой поддержал усача и похвалил его, Некрасова, оду в честь Осипа Комиссарова, появившуюся вчера в "Иллюстрированной газете". Некрасов едва вырвался из их объятий и уехал. И вот он у себя, на Литейном. Здесь ничего не изменилось, но изменилось все. Корешки книг смотрят на него иначе, чем прошлой ночью. Портрет матери стал другой - глаза ее погасли. На лицо Добролюбова над столом он не глядел. Уже была глубокая ночь, а он все шагал по кабинету, боясь думать о будущем и боясь вспоминать о прошлом. Потом присел на диван, к столику и написал стихи, родившиеся словно помимо его воли, сами по себе: Ликует враг, молчит в недоуменьи Вчерашний друг, качая головой, И вы, и вы отпрянули в смущеньи, Стоявшие бессменно предо мной Великие, страдальческие тени, О чьей судьбе так горько я рыдал, На чьих гробах я преклонял колени И клятвы мести грозно повторял... Зато кричат безличные: ликуем! Спеша в объятья к новому рабу И пригвождая жирным поцелуем Несчастного к позорному столбу. Минет десять лет. Умирающего Некрасова посетит его друг и прежний соредактор Александр Николаевич Пыпин и вечером в дневнике своем запишет: 1877, 15 января. У Некрасова. Он лежал в постели, бледный и изнеможенный. Когда я пришел, он начал говорить и мало-помалу очень оживился... ...Вспоминал об "ошибках" - стихотворении к Муравьеву. Его подбивали (Строганов) написать стихотворение, что этому человеку надоела катковская газета, но что некрасовские стихотворения могли бы на него подействовать и укротить. "Я тогда проводил много дней не лучше, чем теперь... и посмотрите в стихотворениях - в тот же день, когда я написал эти двадцать строк, я написал стихотворение "Ликует враг..."". В "Стихотворениях", изданных при жизни Некрасова, в 1869- 1873 годах, "Ликует враг..." напечатано как перевод "Из Лары". 4 "Петербург погибал. Надо было видеть, какие люди встали тогда из могил. Надо было слышать, что припоминалось, отомщалось и вымещалось... Провинция колыхалась и извергала из себя целые легионы чудовищ ябеды и клеветы." Михаил Салтыков-Щедрин, "Господа ташкентцы" Стихотворение оказалось пророческим. Враги ликовали. Вчерашние друзья в самом деле покачивали головой, хотя отнюдь не молчали. "Боже мой,- повторял своим единомышленникам Антонович, один из членов "консистории" (так шутя называли себя сотрудники редакции "Современника", почти все учившиеся в духовных семинариях),- Боже мой! Что было бы с неумолимо и неподкупно строгим Добролюбовым, если бы это случилось при нем и если бы какой-нибудь злой человек сказал ему: вот каков ваш приятель! Он весь сгорел бы от разочарования и негодования". Молодой революционер-каракозовец Иван Худяков гневно выразил свое отвращение к этому поступку: "Некрасов сделал бы меньшую подлость, если бы за свой собственный счет построил для нас виселицы". Соредакторы смотрели на Некрасова с откровенной неприязнью. Враги разыгрывали благородное негодование; даже Катков обругал Некрасова в "Московских ведомостях", даже Буренин его поносил. Другие из правого лагеря откровенно торжествовали. Словно актеры, участники спектакля, знали то ночное стихотворение-исповедь и его использовали в качестве сценария. Все реализовалось, что предвидел Некрасов: ликование врагов, недоумение друзей, жирные поцелуи безличных, позорный столб. Однако "ликующие" и "праздноболтающие" ошиблись: они напрасно спешили "в объятья к новому рабу". Некрасов еще не продался в рабство. Его поступок был тактическим маневром, который успехом не увенчался: через месяц с небольшим после злополучного обеда в Английском клубе особая комиссия под председательством князя П.П.Гагарина приняла постановление - предложить правительству немедленно прекратить "издание тех журналов, которые с давнего времени служат проводниками вредного направления", "которые постоянно, с давнего времени, развивая на своих страницах учение социализма и нигилизма, более прочно способствовали развращению молодого поколения". Правительство не замедлило выполнить эту рекомендацию. Газета "Северная почта", 1866, 3 июня: По высочайшему повелению, объявленному министру внутренних дел председателем Комитета Министров 28 минувшего мая, журнал "Современник" и "Русское слово", вследствие доказанного с давнего времени вредного их направления, прекращены. В образованных кругах слышался глухой ропот. "Современник" служил для многих окном в отечественную словесность и в широкую культуру, к тому же он был и совестью русского общества. Жена Григория Захаровича Елисеева, одного из соредакторов "Современника", ехала в тот день, третьего июня, в конке; среди пассажиров разгорелся спор о закрытии "Современника". Позднее Екатерина Павловна рассказывала: "Из публики особенно выдавался один пожилой моряк, по-видимому, отягощенный чинами, он так горячо и с таким азартом доказывал, что правительство не имеет права, ввиду единичного случая, наказывать все общество, что его дело наказывать свою полицию за недосмотр и неумелость, а не все общество, лишая его духовной пищи, что желать, чтобы общество поглупело, не значит желать лучшего..." Екатерине Павловне рассказать бы это мужу, но Елисеев был под арестом в Петропавловской крепости - он делил судьбу многих петербургских журналистов: содержались под стражей Григорий Евлампиевич Благосветлов, редактор "Русского слова", братья Василий и Николай Курочкины, руководители "Искры", да и многие другие: Минаев, Зайцев, Слепцов, Покровский, Европе-ус... Граф Муравьев и стоявший за его спиной Катков были убеждены, что весь вред - от литературы. Муравьев стремился всех смертельно напугать, внушить непреходящий ужас; когда к нему, рыдая, пришла на прием мать Курочкиных просила выпустить больного Василия Степановича,- он бросился на нее, сорвал с головы ее чепчик и растоптал ногами. Некрасов случайно ушел от тюрьмы. На другой день после ареста Елисеева, когда в квартире хозяйничал жандарм Теньков и его подручные, снимавшие допрос с прислуги и соседей, в дверь позвонили - то был Некрасов. Екатерина Павловна тотчас обратилась к офицеру и заявила, что господина Некрасова не знает и что это не ее знакомый. Теньков возмутился - он стал допрашивать прислугу, но нужных ему сведений не получил. Говорит Екатерина Павловна Елисеева: Во все продолжение этой борьбы Некрасов стоял посреди залы бледный, суровый. Когда был кончен допрос прислуги, то Некрасов, обратясь к Тень-кову, сказал, что он приходил к своему сотруднику Елисееву, низко поклонился мне и благополучно вышел. После его ухода Теньков, до сих пор прилично сдержанный, чуть ли не с пеной у рта и с сжатыми кулаками начал кричать на меня, что я у правосудия выхватила самую ценную добычу, что они много бы дали, чтобы найти какой-нибудь клочок или иной повод взять этого подлеца, что я не понимаю, какой это вредный иезуит и что из-за него половина сидит, а он остается невредимым и катается в колясках, что он думает подкупить правосудие, написавши и читавши стихи в честь Муравьева, но Муравьев во время его чтения с презрением отвернулся от него, и уж, погоди, не увернется он, не может быть, чтобы нельзя было его запопасть, и проч., и проч. Он до того взбесился, что мой брат встал, подошел к нему и сказал: - Господин Теньков, не забывайтесь, исполняйте ваше дело, а не впутывайте вещей, не идущих к делу. Этот эпизод я считаю необходимым ввести, так как он, кажется, единичный случай, который указывает de facto, что Муравьев имел намерение арестовать Некрасова. Некрасов был единственным из друзей Елисеева, кто решился прийти в его дом после ареста. Редакторы других журналов, "Русского слова" и "Искры", уже были за решеткой, Некрасов ждал ареста - его "Современник" был гораздо левее прочих изданий, да и каракозовцы на допросах говорили о влиянии на них романа Чернышевского "Что делать?", опубликованного "Современником". Никакой "мадригал" не мог отвести от его головы опасность - Муравьев, как видим, имел явное намерение с ним расправиться. Все это Некрасов понимал, а все же в дом Елисеева пошел. Почему пошел? А вот почему. Однажды он сказал писателю Боборыкину - эти слова всегда были для него программой жизни: "Хуже трусости ничего быть не может! Как только человек струсил,- он погиб, способен на всякую гадость... сейчас же превращается в зверя". 5 "Зачем меня на части рвете, Клеймите именем раба?.. Я от костей твоих и плоти, Остервенелая толпа!.." Николай Некрасов, "Зачем меня на части рвете...", 1867 Правительственное постановление о закрытии "Современника" еще не было опубликовано, когда Некрасов уехал к себе в поместье. Жизнь в Петербурге была невозможна. Федору Алексеевичу Некрасову, в Карабиху: Любезнейший брат Федор Алексеевич, Вчера (17 мая) я отправил егеря Ивана Макарова в Карабиху; в пятницу или субботу думаю ехать сам... Найми для нас прачку и горничную. Пожалуйста, не поленись. Я так измучился с журналом, что желал бы в деревне отдохнуть в полном спокойствии. От тебя немало будет зависеть для меня это устроить. Весь твой, Н.Некрасов 19 мая Полного спокойствия не получилось и не могло получиться. Из столицы доходили вести о терроре; Елисеева отпустили на поруки только в конце июля, суд над каракозовцами продолжался - ждали виселиц. Некрасов ездил на охоту, но отвлечься не мог. В лесу было легче, но воображение постоянно переносило его в Петербург, ни на миг нельзя было забыть врагов, друзей и особенно "безличных" - тех, что пригвождали "жирным поцелуем / Несчастного к позорному столбу". На столе его лежало письмо, полученное ранней весной, в начале марта - в прошлую эру, когда еще не было ни каракозовского выстрела, ни графа Муравьева. Письмо содержало стихотворение, подписанное "Неизвестный друг", то была защита Некрасова от обвинений, сыпавшихся на него со всех сторон, от клеветы и злоречия. Неведомый автор отбивался от сплетен и осуждения, он во что бы то ни стало хотел верить в любимого поэта и защищал его - защищал своей любовью, а не доводами. Некрасов много раз перечитывал "эту пьесу, превосходную по стиху", он уже помнил ее наизусть. Не может быть (Н.А.Некрасову) Мне говорят: твой чудный голос - ложь; Прельщаешь ты притворною слезою И словом лишь толпу к добру влечешь, А сам, как змей, смеешься над толпою. Но их речам меня не убедить: Иное мне твой взор сказал невольно; Поверить им мне было б горько, больно... Не может быть! Некрасова чуть ранило это сомнение: Неизвестный друг не отвергает обвинений в притворстве, демагогичности, лицемерии, но он не хочет их принимать, это было бы слишком горько. В стихах Неизвестного - удивительная честность, бесхитростное доверие к своему чутью. Трогательны даже эти столь человечные колебания, в которых можно безошибочно узнать женщину: Мне говорят, что ты душой суров, Что лишь в словах твоих есть чувства пламень, Что ты жесток, что стих твой весь любовь, А сердце холодно, как камень! Но отчего ж весь мир сильней любить Мне хочется, стихи твои читая? И в них обман, а не душа живая?! Не может быть! Он давно не сомневается в том, что Некрасова считают холодным, черствым, расчетливым дельцом, лишь на словах проповедующим любовь. Добрый Неизвестный хочет видеть в его поэзии подлинную живую душу, а в суровой холодности - внешнюю, обманную оболочку. А что если друг неправ? Способен ли человек знать сам про себя, что в нем суть, а что оболочка? Некрасов, прославивший в стихах Комиссарова и Муравьева, может ли защищаться? Ведь и в самом деле стих его опозорен: в оде Комиссарову, в мадригале Муравьеву - "обман, а не душа живая..." Но если прав ужасный приговор? Скажи же мне, наш гений, гордость наша: Ужель сулит потомства строгий взор За дело здесь тебе проклятья чашу? Ужель толпе дано тебя язвить, Когда весь свет твоей дивится славе, И мы сказать в лицо молве не вправе Не может быть?! Скажи, скажи: ужель клеймо стыда Ты положил над жизнию своею? Твои слова и я приму тогда И с верою расстануся моею. Но нет! И им ее не истребить! В твои глаза смотря с немым волненьем, Я повторю с глубоким убежденьем: Не может быть! Она - это несомненно она - ждет ответа, который бы развеял ее сомнения. Но ответить он не может, очиститься перед нею от вины не может, потому что вина его неизгладима. Враги правы: он слаб, покрыт позором. Несколько раз Некрасов принимался за ответ, который был бы ответом не только ей - всей России. Но что он мог сказать, как оправдаться? Весь пыткой нравственной измятый, Уже опять с своим пером, Как землекоп с своей лопатой Перед мучительным трудом, Он снова музу призывает... Муза молчит - она не находит никаких слов для оправдания. Разве только одно: его вина порождена темным временем, породившим и его самого, с его барством, страстью к азартной карточной игре, к богатству, и его поэзию. Чего же вы хотели б от меня, Венчающие славой и позором Меня? Я слабый человек, Сын времени, скупого на героя. Я сам себя героем не считаю. По-моему, геройство - шутовство... Продолжать он не стал - в этих строках все было сказано, но вовсе не то, чего от него ждет Неизвестный друг. Только зимой 1867 года, возвратясь в Петербург, он наконец найдет в себе силы ответить. Он создаст изумительное стихотворение, которое вынашивалось почти полтора года и в котором сведены воедино мысли поэта о себе, своем призвании, своих слабостях, винах и заслугах: Посвящается неизвестному другу, приславшему мне стихотворение "Не может быть" Умру я скоро. Жалкое наследство, О родина! оставлю я тебе. Под гнетом роковым провел я детство И молодость - в мучительной борьбе. Недолгая нас буря укрепляет, Хоть ею мы мгновенно смущены, Но долгая - навеки поселяет В душе привычки робкой тишины. На мне года гнетущих впечатлений Оставили неизгладимый след. Как мало знал свободных вдохновений, О родина! печальный твой поэт! Каких преград не встретил мимоходом С своей угрюмой музой на пути?.. За каплю крови, общую с народом, И малый труд в заслугу мне сочти! Не торговал я лирой, но, бывало, Когда грозил неумолимый рок, У лиры звук неверный исторгала Моя рука... Давно я одинок; Вначале шел я с дружною семьею, Но где они, друзья мои, теперь? Одни давно рассталися со мною, Перед другими сам я запер дверь; Те жребием постигнуты жестоким, А те прешли уже земной предел... За то, что я остался одиноким, Что я ни в ком опоры не имел, Что я, друзей теряя с каждым годом, Встречал врагов все больше на пути За каплю крови, общую с народом, Прости меня, о родина! прости!.. Я призван был воспеть твои страданья, Терпеньем изумляющий народ! И бросить хоть единый луч сознанья На путь, которым Бог тебя ведет; Но, жизнь любя, к ее минутным благам Прикованный привычкой и средой, Я к цели шел колеблющимся шагом И для нее не жертвовал собой, И песнь моя бесследно пролетела, И до народа не дошла она, Одна любовь сказаться в ней успела К тебе, моя родная сторона! За то, что я, черствея с каждым годом, Ее умел в душе моей спасти, За каплю крови, общую с народом, Мои вины, о родина! прости!.. Эта исповедь посвящена Неизвестному другу, но обращена к России. И если Ольга Мартынова, автор того стихотворения, прочитала некрасовский ответ на свое "Не может быть", она испытала глубокое потрясение: ее голос оказался для Некрасова голосом родины. Некрасов не соглашался с ее "не может быть". Нет, это может быть, ответил он. Потому что он был слаб и робок, внутренне опустошен и внутренне - раб. Он порой исторгал из своей лиры "неверный звук" и теперь остался в немыслимом, безнадежном одиночестве. Он был неспособен на героическое самоотвержение и, привязанный к "минутным благам" своего барства "привычкой и средой", не выполнил своей миссии. А миссию эту поэт определил с поразительной точностью: Я призван был воспеть твои страданья, Терпеньем изумляющий народ! Это было задачей Некрасова-лирика. И бросить хоть единый луч сознанья На путь, которым Бог тебя ведет... А это - задачей Некрасова-просветителя, издателя "Современника", соратника Белинского, Добролюбова и Чернышевского. Всего этого он, как ему казалось, не выполнил. После него остается "жалкое наследство", "малый труд" - "песнь... бесследно пролетела, / И до народа не дошла она". И оправдывает его только одна любовь к стране и народу. Только за одну малость может простить его родина: "За каплю крови, общую с народом..." Трудно поверить, что именно эти слова - слова предельной, небывалой искренности - вызвали шквал издевок. Максим Антонович, прежде соредактор "Современника", опубликовал в 1869 году книжку-пасквиль на Некрасова,- и сколько раз поминал эту каплю крови, с каким озлоблением! Говорит Максим Антонович: Он думает о себе, что он до того усердно воспевал русский народ, что на пальцах у него выступила "капля крови"... За эту "каплю крови" он вправе требовать себе индульгенции за разные гражданские грешки, и тем более, как он сам говорит, что, во-1-х, он не получил в детстве хорошего воспитания, во-2-х, не имеет друзей и "ни в ком не находит опоры", и, в-3-х, любит "блага жизни". Всякий снисходительный и гуманный человек признает всю силу и основательность этих прав г. Некрасова на снисходительность и прощение. Спорить с М.Антоновичем из XX века бессмысленно - Некрасов и его поэзия себя отстояли в противоборстве с противниками и временем. Соредактора по "Современнику" Максима Антоновича опроверг в ту пору другой соредактор, Григорий Елисеев, чьи слова надобно привести, и тогда возникнет драматический диалог. Говорит Григорий Елисеев: Известна древняя пословица: "Ты сердишься, Юпитер, следовательно, ты неправ". Гомеопатические дозы истины [...] теряются [...] в таком обилии инсинуаций, сплетен, кривых толкований, извращающих смысл фактов, предсказываний и различного рода произвольных соображений и измышлений, что стирается всякая грань между истиной и ложью [...] всюду выступает лишь сила личного раздражения, преследующая одни личные цели и расчеты, которая при этом не пренебрегает никакими средствами для сокрушения своих противников, даже и доносом. Это относится ко многим ненавистникам Некрасова, нападавшим на его "ренегатство" и на его исповедь, издевавшимся над словами "капля крови",- к Щербине, Минаеву, Каратыгину, даже Фету. Среди них всех особое место занимал Иван Худяков, молодой революционер-каракозовец, погибший в Сибири. В своей автобиографии (вышедшей в 1882 году посмертно) Худяков написал уже приведенные прежде слова о подлом поступке Некрасова и о том, что лучше бы он построил виселицы. И тогда снова и уже во всеоружии своего блестящего публицистического таланта выступил Григорий Захарович Елисеев. Говорит Григорий Елисеев: ...На руках у Некрасова было большое публичное дело, гораздо большее, может быть в десять, во сто раз большее, чем каракозов-ское. Мы разумеем дело расширения и упрочения за прессою свободного слова, с целью дать возможно широкое распространение в обществе новой идеи. Из всех писателей 40-х годов Некрасов один с самого первого появления этой идеи предался ей вполне и сделался неизменным носителем и служителем и остался таким до конца жизни... На это посвятил он весь свой громадный талант... Теперь, с назначением Муравьева обследователем по каракозовскому делу, наступил момент, когда все это ставилось на карту. Перед чем мог остановиться, чего не мог сделать озлобленный Муравьев, которого тогда покойный царь выходил встречать на крыльцо, когда Муравьев ехал к нему с докладом... И вот для умилостивления этого чудовища, которое было способно и готово пожрать всю новую литературу и остановить движение новой идеи на несколько десятков лет, Некрасов принес в жертву свое самолюбие, написав в честь Муравьева и прочитав публично в клубе стихотворение... ...Жертва, принесенная Некрасовым чудовищу, была, по нашему мнению, не только вполне законна, но и необходима,- и необходимость ее, наверное, будет выяснена для всех историей нашего времени. К сожалению, Некрасов был не настолько велик, чтобы, сознавая необходимость своего поступка, оставаться равнодушным к близоруким толкам современной толпы о своем поступке... Даже перед смертью, мучимый страшной болезнью, едва дышащий и говоривший, он не переставал приносить в нем покаяние. Так давила его и мучила жертва, принесенная им в пользу своего великого дела. Кажется, во всей мировой поэзии нет произведения более трагичного, чем исповедь Некрасова Неизвестному другу. Поэты исповедуются часто, но можно ли поставить рядом с этой некрасовской песнью еще одну столь же бесстрашную и беспощадную исповедь? Некрасов имел все основания вслед за Горацием, Ломоносовым, Державиным, Пушкиным сказать: "Я памятник себе воздвиг нерукотворный..." А сказал он, что был рабом, что продавал свою идею, что "к цели шел колеблющимся шагом", что был неспособен на геройство, что черствел с каждым годом, что народ не принял его поэзии. Все это было беспредельно искренно и все это оказалось заблуждением. Некрасов умер столетие назад, незадолго перед смертью горестно повторив: Я настолько же чуждым народу Умираю, как жить начинал. Но уже над гробом его прозвучали чьи-то строки, выражавшие скорбь народа: ...будешь жить ты в памяти народной, Навеки сохранишься в ней, Поэт могучий, гений благородный И слава родины твоей! Достоевский же, поставив Некрасова в один ряд с Пушкиным и Лермонтовым, в своей надгробной речи говорил о том, что "это было раненное сердце, раз на всю жизнь, и незакрывающаяся рана эта была источником всей его поэзии, всей страстной до мучения любви этого человека ко всему, что страдает от насилия, от жестокости необузданной воли..." Протекшее с той поры столетие подтвердило справедливость этих слов. Хорошо знавшая и любившая Некрасова Екатерина Павловна Елисеева кончила свои воспоминания словами, обращенными к поэту: "Мир праху твоему! "За каплю крови, общую с народом", нам не простить, а завидовать тебе должно". Звание человека "...только влюбленный Имеет право на звание человека." Александр Блок, 1908 "В женском концентрационном лагере Равенсбрюк было убито 92 700 женщин и девушек почти из всех европейских стран." "СС в действии. Документы о преступлениях СС", 1958 В лагерь Равенсбрюк, севернее Берлина, Софья Владимировна Но-сович была доставлена осенью 1944 года. Слухи об этом "женском аде" доходили до нее и прежде, она представляла себе картины, от которых леденела в жилах кровь, но увиденное превосходило воображение. Нары, на которых узницы спали по трое, многочасовое неподвижное стояние строем на пронизывающем ветру, мириады насекомых, разносивших тиф по гнилым, промозглым баракам, бесконечный рабочий день, после которого женщины едва добредали до своих нар... А надо всем этим - запах горелого мяса: его приносило в лагерь каждое дуновение ветра; крематорий действовал круглые сутки. У Софьи Носович был запас молодой энергии, но он иссякал; еще недавно несокрушимый оптимизм сменился бешеным отчаянием, а потом пришло равнодушие - к настоящему и будущему, к жизни и смерти, к живым и мертвым. Из трубы крематория валил смрадный дым, никуда от этого не уйдешь,- не завтра, так послезавтра. Вспоминать о прошлом? Слишком горько. В прошлом осталась ее, русской аристократки, сенаторской дочери, борьба во французском подполье, дружба с Верой Оболенской, военный трибунал в Аррасе, приговоривший их обеих к смертной казни. Женственная Вера, Вики, на допросах держалась героически: военный следователь прозвал ее "Принцессой Ничего-Не-Знаю" и выходил из себя от бессилия. Ее прекрасную голову палач отсек 4 августа 1944 года, а Софье смертную казнь заменили каторгой - и вот она в Равенсбрюке. Участь Вики не лучше ли? Не достойна ли зависти Ариадна Скрябина, которая в ту же пору была убита в стычке с петеновскими милиционерами? Известная в партизанских отрядах под кличкой "Режин", она, дочь великого композитора, из протеста против гонения на евреев приняла библейское имя Сарра. Была надежда, впереди сияла Свобода; даже закованная в наручники Вики, ожидавшая казни в берлинской тюрьме, мечтала о возвращении в Россию, и не только мечтала - сговорилась о встрече в Москве с советской девушкой, оказавшейся в одной с нею камере. Нет уже на свете ни Вики, ни этой прелестной девушки-врача, нет даже Софьи Носович; прозябание в бараке Равенсбрюк - это не жизнь: ожидание смерти. Слишком страшно смотреть вокруг. На краю лагеря темнеет барак "мрака и тумана" - оттуда никто не выходил никогда; содержавшиеся в нем польки, француженки и советские женщины-военнослужащие ("ротармистки" - так называли их эсэсовцы) предназначались для уничтожения. Не смотреть, не думать, не сопротивляться ждать смерти. Софья перестала есть. Даже те сто пятьдесят граммов хлеба, которые давали в придачу к жидкой, едва теплой похлебке, теперь оставались, даже эти полтора ломтика. Однажды - было это в ноябре - к ней подошла француженка-коммунистка, с которой Софья была знакома с довоенной поры, и сказала: "Пойди познакомься с матерью Марией. Это необыкновенная женщина". Софья поняла - ее хотят спасти; о матери Марии и силе духа этой русской монахини она слышала и прежде. Как-то на утренней перекличке мать Мария, заговорив со стоявшей рядом русской девушкой, не заметила, как подошла надзирательница; та полоснула ее ремнем по лицу. Мать Мария спокойно договорила начатую русскую фразу. Надзирательница стала хлестать ее по лицу ремнем что было силы, но монахиня ни разу не поглядела в ее сторону - словно ее и не было. Софье Носович был необходим пример, она пошла в пятнадцатый барак. Наступал темный вечер, четырнадцатичасовой рабочий день был позади. На одной из нар сидела заключенная в рваном подряснике и о чем-то тихо говорила женщинам, которые окружали ее плотным кольцом и заглядывали ей в лицо. Софья прислушалась: монахиня говорила о скором конце войны. "Россию никогда еще никто не побеждал,- уверяла она,- даже Наполеон со своей великой армией не мог ее одолеть. Война в России затянулась, она идет уже более трех лет, немцы выдыхаются, скоро вы увидите своих близких... Все будет хорошо,твердила она, поглаживая по волосам плачущую девушку,- держись, будь твердой. Осталось недолго. Бог не оставит Россию..." Одна из женщин обернулась к Софье, глаза ее сияли. "Знаете,- сказала она шепотом,- если мать Мария так говорит, это наверное правда". Софья подсела к матери Марии на жидкий тюфячок и тотчас сказала о том, что душило ее: страдания, умирание, смерть стали привычны, чувства умерли, дух ее словно закоченел, заледенел, остановился - с этим параличом ничего она поделать не в силах. "Нет, нет,- с неожиданной энергией и силой выкрикнула монахиня,- только непрестанно думайте, в борьбе с сомнением думайте шире, глубже. Не снижайте мысль, а думайте выше земных рамок и условностей". Когда Софья уходила, к ней подошла молодая француженка. "Вы ее видите впервые?- спросила она.- А ведь рядом с ней забываешь каторгу, она заставляет думать о жизни и верить в будущее. Даже про это она умеет говорить!" Жаклин вытянула руку в сторону труб, из которых валил жирный черный дым. "Он такой только вначале, около земли,- сказала мне мать Мария,- а дальше, выше делается все прозрачнее и чище и наконец сливается с небом, а потом растворяется во вселенной, в сияющей вечности, где нет ни смерти, ни страха. Так и в смерти. Так будет с душами". С того вечера Софья вернулась к жизни. За час до переклички, в четыре утра, она выходила из барака, зная, что встретит мать Марию. Монахиня шла на слабых ногах, едва носивших ее крупное, некогда полное тело, шла, опираясь на плечо молодой русской, Инны Вебстер, и жила вслух: она рассказывала о прошлом, ослепляла собеседниц бесчисленными проектами социального благоустройства. Она не просто надеялась на победу и на завтрашний день, но была преисполнена спокойной уверенности в них. Шел мокрый снег, в ночной темноте дул ледяной норд-ост, узницы знали, что с 13 декабря в их лагере на полный ход работает газовая камера и что газом теперь умерщвляют здесь же, в Равенс-брюке, а мысль и вера матери Марии поднимались и их поднимали над этим адом. Софья узнала ее жизнь. Жизнь? Нет, несколько жизней: труднее всего было понять, как прожила их все одна женщина. 2 "Весьма вероятно, что наше время великое и что именно мы стоим в центре жизни, т.е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки." Александр Блок, Запись от 17 октября 1911 года Несколько жизней успела она прожить и до того, как, став монахиней, нареклась Марией. В самой первой, неправдоподобно далекой, ее звали Лизой Пиленко, она росла в родительском доме в Анапе на Черном море, зимой приезжала с матерью на два-три месяца в Петербург, где в Басковом переулке была огромная квартира маминой тетушки, старой, чинной аристократки. Тетушка была в дружбе с оберпрокурором святейшего Синода Победоносцевым; в семье помнили, как однажды - ей уже было лет восемь - Лиза вдруг сказала: "Константин Петрович, мне надо с вами поговорить". Оставшись наедине с суровым стариком, Лиза спросила: "Дядя Костя, что такое истина?" Он усмехнулся и долго объяснял невнятицу о любви к ближнему. Позднее Лиза не раз вспоминала об этой странной беседе, но уже имя Победоносцева связывалось не с теткой, не с детскими играми, не с истиной и любовью к ближнему, а со строками Александра Блока: В те годы дальние, глухие, В сердцах царили сон и мгла: Победоносцев над Россией Простер совиные крыла, И не было ни дня, ни ночи, А только тень огромных крыл; Он дивным кругом очертил Россию, заглянув ей в очи Стеклянным взором колдуна... Александр Блок был началом второй жизни. В его кабинете на Галерной, в ту памятную декабрьскую встречу 1907 года, речь шла о Победоносцеве; Блок говорил о нем с ожесточением и ненавистью. Полгода спустя Лиза прочла почти те же слова в статье Блока "Солнце над Россией", посвященной восьмидесятилетию Льва Толстого. Когда-то Победоносцев убедил правительство казнить первомартовцев, а после их повешения ухватил кормило государственной власти, которое не выпускал четверть века, до революции 1905 года, "стяжав себе своей страшной практической деятельностью и несокрушимым, гробовым холодом своих теорий - имя старого "упыря"". В той же статье - грозные вопросы: "Чья мертвая рука управляла пистолетами Дантеса и Мартынова? Кто пришел сосать кровь умирающего Гоголя? В каком тайном и быстро сжигающем огне сгорели Белинский и Добролюбов? Кто увел Достоевского на Семеновский плац и в Мертвый дом? И когда в России не было реакции, того, что с нею и за нею, того, что мы, пережившие ясные и кровавые зори 9 января, осуждены переживать теперь каждый день?.." Блок в разговоре с Лизой задавал эти же вопросы и отвечал на них: Победоносцев. В России Победоносцев был всегда убийца поэтов и мыслителей, столп российского мракобесия, упырь, объяснявший детям и старцам, что есть истина. Думать ее научил Александр Блок. В сущности, зачем она тогда пришла к нему? За этим? Ответ появится позднее. Ей еще не было пятнадцати лет, она мечтала встретить настоящих революционеров, жертвующих жизнью за народ, и, не встречая их, перестала различать смысл существования. В конце 1907 года взрослая кузина-медичка свела ее на литературный вечер в реальное училище, где-то в Измайловских ротах, неподалеку от Варшавского вокзала. Монахиня Мария расскажет об этом вечере много лет спустя: Читают стихи поэты-декаденты. Их довольно много. Один высокий, без подбородка, с огромным носом и прямыми прядями длинных волос, в длиннополом сюртуке, читает весело и шепеляво, говорят - Городецкий. Другой - Дмитрий Цензор, лицо не запомнилось. Еще какие-то, не помню. И еще один. Очень прямой, немного надменный, голос медленный, усталый, металлический. Темно-медные волосы, лицо не современное, а будто со средневекового надгробного памятника, из камня высеченное, красивое и неподвижное. Читает стихи, очевидно, новые. "По вечерам, над ресторанами"... "Незнакомка". И еще читает... В моей душе - огромное внимание. Человек с таким далеким, безразличным, красивым лицом - это совсем не то, что другие. Передо мной что-то небывалое, головой выше всего, что я знаю, что-то отмеченное. В стихах много тоски, безнадежности, много голосов страшного Петербурга, городское удушье. Они вовне меня, они поют во мне, они как бы мои стихи. Я уже знаю, что он владеет тайной, около которой я брожу, с которой почти уже сталкивалась столько раз во время своих скитаний по островам. Спрашиваю двоюродную сестру: "Посмотри в программе: кто это? " Отвечает: "Александр Блок". 3 "Ты рассек мне грудь и вынул Сердце - чашу налитую, Год с тех пор еще не минул Я ж столетия тоскую." Елизавета Кузьмина-Караваева, "Скифские черепки", 1912 Лиза Пиленко несколько раз с замирающим сердцем поднималась в четвертую квартиру дома №41 по Галерной улице и не заставала хозяина. Наконец ее попросили подождать в кабинете - он скоро вернется. Лиза с удивлением рассматривала огромный портрет Менделеева ("Что он, химик, что ли?"), письменный стол, на котором царил образцовый порядок ("Разве такой стол - у поэта?"). Звонок. Разговор в передней. Входит Блок. Он в широкой черной блузе с отложным воротником... Очень тихий, очень застенчивый. Разговор никак не начнется. Хозяин ждет, не спрашивает, зачем она пришла. Ей мучительно стыдно - она девочка, ей нет еще пятнадцати, неужели он может принять ее не всерьез? Начав говорить, она уже остановиться не в силах. Петербург отвратителен. На улицах рыжий туман. Недавно умер отец - почему он умер? Эта смерть никому не нужна, она несправедливость. Значит, нет справедливости. А если нет справедливости, то нет и справедливого Бога. Если же нет справедливого Бога, то, значит, и вообще Бога нет. Бога в мире нет, в мире есть горе, зло и несправедливость. Блок слушал тихо и строго. Он не задавал вопросов и советовать не пытался. Позднее его гостья расскажет: Он внимателен, почтителен и серьезен, он все понимает, совсем не поучает и, кажется, не замечает, что я не взрослая. Мы долго говорим. За окном уже темно. Вырисовываются окна других квартир. Он не зажигает света. Мне хорошо, я дома, хотя многого не могу понять. Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему еще тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его внимательность, какая-то нежная бережность. Мне большого человека ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя. Странное чувство. Уходя с Галерной, я оставила часть души там. Это не полудетская влюбленность. На сердце скорее материнская встревоженность и забота. А наряду с этим сердцу легко и радостно. Хорошо, когда в мире есть такая большая тоска, большая жизнь, большое внимание, большая, обнаженная, зрячая душа. Прошло недели две, Лиза получила из Ревеля ярко-синий конверт, надписанный незнакомым твердым почерком. Кажется, впервые в жизни адресовали ей письмо как взрослой - Елизавете Юрьевне Пиленко. Письмо было трагическое: Блок советовал не поддаваться чувству тоски и бессмысленности, которое уже овладело его поколением и его кругом, выход же искать в природе, в причастности к народу. "Если не поздно, то бегите от нас, умирающих... " И в том же синем конверте было стихотворение, которое Лиза прочитала, и еще раз прочитала, и еще раз, спотыкаясь на строчке, упоминавшей ее возраст: Когда вы стоите на моем пути, Такая живая, такая красивая, Но такая измученная, Говорите всё о печальном, Думаете о смерти, Никого не любите И презираете свою красоту Что же? Разве я обижу вас? О, нет! Ведь я не насильник, Не обманщик и не гордец, Хотя много знаю, Слишком много думаю с детства И слишком занят собой. Ведь я - сочинитель, Человек, называющий всё по имени, Отнимающий аромат у живого цветка. Сколько ни говорите о печальном, Сколько ни размышляйте о концах и началах, Все же я смею думать, Что вам только пятнадцать лет. И потому я хотел бы, Чтобы вы влюбились в простого человека, Который любит землю и небо Больше, чем рифмованные и нерифмованные Речи о земле и о небе. Право, я буду рад за вас, Так как - только влюбленный Имеет право на звание человека. Позднее ей часто вспоминалась эта минута - как она, вспыхнув, разорвала в клочки ярко-синий конверт и письмо. Снисходительность великого поэта к начинающей писательнице не оскорбила бы ее: Блок имел на это право, он был автором "Осенней воли" и "Осенней любви", "Незнакомки", "Плясок осенних" и "Снежной маски". Но тут была снисходительность взрослого к ребенку, и еще вот что: отчаяние безнадежно усталого, опустошенного человека, обреченного на умирание вместе со своим поколением. Лиза вспомнила стихи Блока, где сатана манит человека мечтой о самоубийстве: Пойми, пойми, ты одинок, Как сладки тайны холода... Взгляни, взгляни в холодный ток, Где всё навеки молодо... Но помнила она и то, как человек одолевал в себе сатану, побеждал свою непрошенную смерть: Бегу. Пусти, проклятый, прочь! Не мучь ты, не испытывай! Уйду я в поле, в снег и в ночь, Забьюсь под куст ракитовый! Там воля всех вольнее воль Не приневолит вольного, И болей всех больнее боль Вернет с пути окольного! Создано это недавно - месяца три назад, а теперь, в письме к ней, он сворачивает на тот же окольный путь? В стихах поучает ее - не думать о смерти, не говорить о печальном, не уходить в сочинительство, а вернуться к новой жизни и простым людям. "Если не поздно, то бегите от нас, умирающих..." Через тридцать лет монахиня Мария вспомнит о ярости, которую испытывала Лиза Пиленко, читая эти строки: Не знаю отчего, я негодую. Бежать - хорошо же. Рву письмо, и синий конверт рву. Кончено. Убежала. Так и знайте, Александр Александрович, человек, все понимающий, понимающий, что значит бродить без цели по окраинам Петербурга и что значит видеть мир, в котором нет Бога. Вы умираете, а я буду, буду бороться со смертью, со злом, и за вас буду бороться, потому что у меня к вам жалость, потому что вы вошли в сердце и не выйдете из него никогда. 4 "Россия была больна и безумна, и мы, ее мысли и чувства, вместе с нею. Была минута, когда все чувства нашей родины превратились в сплошной, безобразный крик, похожий на крик умирающего от болезни." Александр Блок, "Ответ Мережковскому", 1910 Бороться со смертью и злом нелегко - в те годы со всех сторон были смерть, распад. Девятнадцати лет Лиза вышла замуж за адвоката Дмитрия Владимировича Кузьмина-Караваева, нарушив совет, или, если угодно, завет Блока: то не был человек, "который любит землю и небо / Больше, чем рифмованные и нерифмованные / Речи о земле и о небе". Напротив, он был до кончиков ногтей эстетом, книжником, декадентом: рифмы, звучания, символы были для него важнее реальности. Полюбила она его? Может быть, в какой-то момент ей это могло показаться: она кинулась спасать его от гибели, этого слабого, обреченного человека. К тому же ее привлекала семья, умный старик, профессор государственного права Владимир Дмитриевич, любивший рассказывать, как его предок, новгородский посадник Кузьма, вынес грозному московскому царю на полотенце каравай - отчего и возникла их странная фамилия, Кузьмины-Караваевы. Дмитрия Лиза не спасла, а чуть было сама не погибла, усвоив его образ жизни. Вместе с ним Лиза посещала литературные салоны, на "башне" Вячеслава Иванова слушала мистические споры Мережковских о Христе и Антихристе и пенье Михаила Кузмина, исполнявшего под собственный аккомпанемент духовные стихи; домой она возвращалась уже утром, испытывая глубокую тоску ("На душе мутно. Какое-то пьянство без вина, пища, которая не насыщает..."), и под стук копыт извозчичьей лошадки твердила про себя строки давних стихов Зинаиды Гиппиус, звучавшие в памяти как лучшее определение окружающего мира; они ведь так и назывались - "Всё кругом": Страшное, грубое, липкое, грязное, Жестко-тупое, всегда безобразное, Медленно рвущее, мелко-нечестное, Скользкое, стыдное, низкое, тесное... ...Вязко, болотно и тинно застойное, Жизни и смерти равно недостойное... Елизавета Кузьмина-Караваева - теперь это уже литературное имя. Один за другим выходят сборники ее стихов, в которых отражается и пустая, ложная жизнь Петербурга десятых годов, и тоска по настоящей России, по народу и героизму; называются сборники "Скифские черепки", "Юрали", "Руфь". На все эти стихи падает тень Александра Блока, строгое лицо которого появлялось и в тех строках, где его, казалось бы, нет и быть не может: Тоска сковала крепко тело, Не преступлю я твой порог, И ты, ушедший вдаль пророк, Воскликнешь: "Этого ль хотела?" Нет, я не знала, что на муку, На вечный, на святой позор Манил меня твой темный взор, Ты дал свою стальную руку. И я припала к ней; испили Мы вместе час благих надежд, И в путах тлеющих одежд Лежу теперь в твоей могиле... Неотступно в ушах звучат страшные слова из блоковского письма: "...бегите от нас, умирающих". Этого не может, не должно быть - Блок излучает жизнь, его стальная рука ведет не к могиле, а к высотам надежды. И все снова в загадочных строках книги стихов "Руфь" возникает призрак Блока, и в воображении Лизы сквозь его черты проступает облик Иисуса: О Царстве пророчить мне больно Тому, кто любимее мужа, И спутник, и брат, и жених. Напрасно шепчу я: довольно, Все та же звенящая стужа, И так же все голос мой тих. И ангелов грустные гусли, И ветра унылые трубы Звучат из седой глубины. Расторгну ль запреты? Вернусь ли? Как смогут холодные губы Тебя целовать без вины? ...Лиза учится на Бестужевских курсах, где слушает лекции по философии, позднее - в петербургской Богословской академии, куда женщин не принимают,экзамены она сдает, посещая профессоров дома. И все же, все же - тоска берет верх, из блоковского стихотворения вспоминаются слова о "простом человеке". Встретив однажды Блока у кого-то в гостях, она - неожиданно для самой себя сказала: - Александр Александрович, я решила уезжать отсюда: к земле хочу. Тут умирать надо, а я еще бороться буду. Серьезным шепотом Блок ответил: - Да, да, пора. Потом уже не сможете. Надо спешить. Лиза уехала на лето в Анапу, осенью она в Петербург не вернулась. Ею руководили слова Блока, которые она запомнила из статьи "Народ и интеллигенция", ставшей для нее программой жизни. Слова были такие: "Если интеллигенция все более пропитывается "волей к смерти", то народ искони носит в себе "волю к жизни". Понятно в таком случае, почему и неверующий бросается к народу, ищет в нем жизненных сил..." Вот почему он и просил ее влюбиться "в простого человека, / Который любит землю и небо..." На лиманах она охотилась на уток - в обществе штукатура Леонтия, банщика Винтуры, слесаря Штигельмильха. Потом рассказывала с ликованием: "Скитаемся в высоких сапогах по плавням. Вечером по морскому берегу домой. В ушах вой ветра, свободно, легко. Петербург провалился. Долой культуру, долой рыжий туман, башню, философию..." Таково начало ее третьей жизни. Еще вчера она была женой эстета Кузьмина-Караваева, но уже рвала с миром, к которому муж принадлежал, с книжным декаденством "башни", с богословскими исканиями Мережковских. Все решительнее отбрасывала от себя "страшное, грубое, липкое, грязное", прикидывавшееся изысканным, изящным, утонченным. От рифмованных и нерифмованных строк поворачивалась к земле и небу. И прежде всего - к земле. Даже дочь, родившуюся в ту пору, назвала Гаяной, от греческого слова Гея, Земля, ибо в земле спасение от распада, уныния, неодолимой горечи, в ней залог жизни: В земную грудь войти корнями, Земной корнями выпить сок И мерить время только днями; Забыть, не знать, что близок срок. Так. Пусть ведет опять дорога За грань небес, к иной звезде, Прозябнут зерна,- много, много, Во взрытой, черной борозде. И пусть простор земной, нам тесный, Минутой больно сдавит грудь, В простор иной, в простор небесный Не повернет тоска наш путь. Земные дети, плоть от плоти, Поток земных, единых сил, Мы спали с ней в ее дремоте; Земной нас голос разбудил. Питая всех деревьев корни, Лелея зерна средь полей, О мать, ты солнца чудотворней И звезд пылающих мудрей. Так писала она в начале мировой войны, и Блок, листая сборник Кузьминой-Караваевой "Руфь", мог быть удовлетворен: то были его уроки. "Да, я хочу безумно жить!.." - могла вместе с ним воскликнуть Лиза. "Земной голос" разбудил ее - разбудил не только для любви к жизни, но и для борьбы за жизнь. В январе кровавого 1918 года молодая женщина Елизавета Кузьмина-Караваева, внучка генерала Пиленко и автор "Скифских черепков", избрана заместителем городского главы Анапы, а ведь в городе шестнадцать тысяч жителей! Да, это та самая Лиза, которая прежде говорила "всё о печальном", размышляла "о концах и началах". Та самая, но и совсем другая. Напавшая на город банда матросов-анархистов требовала выкупа - двадцать тысяч рублей. Мужчины готовы уступить. На митинге выступила Лиза и твердо сказала бандитам: "За город отвечаю я. Никакой контрибуции вам не будет". Матросы ушли, угрожая расправой, а Лиза, сопровождаемая одним только стариком, отправилась следом за ними на судно. "Это была самая страшная ночь в моей жизни,- рассказывала позднее ее мать,- всю ночь я простояла на коленях и молилась... Рано утром Лиза вернулась без сил, но счастливая от сознания, что ей удалось умиротворить матросов". Город был спасен. Вскоре, однако, в Анапу ворвались белые, Лизу арестовали, и, ожидая расправы, она провела в тюрьме полтора месяца. В марте 1919 года ее судили, ей удалось отделаться недолгим тюремным сроком и бежать от белых. Председателем суда в Краснодаре, оправдавшим Лизу, оказался суровый казачий атаман Даниил Скобцов, которому суждено было сыграть в ее жизни - в ее четвертой жизни!немалую роль: он стал ее мужем. 5 "Как мир меняется! И как я сам меняюсь! Лишь именем одним я называюсь, На самом деле то, что именуют мной, Не я один. Нас много. Я - живой..." Николай Заболоцкий, "Метаморфозы", 1937 А четвертая жизнь началась, когда Александра Блока уже не было в живых, в 1922 году: в Париж прибыла семья беженцев - Елизавета Юрьевна Скобцова, ее второй муж Даниил Скобцов, ее мать - Софья Борисовна Пиленко, ее сын Юра и две дочери - девятилетняя Гаяна и двухлетняя Настя. Тяжела жизнь беспаспортных эмигрантов, как их называли французы, "безродных". В старой России была поговорка: "Человек состоит из души, тела и паспорта",эмигранты с горькой иронией говорили, что им недостает третьего слагаемого, а без него первым двум приходилось туго: апатридов за полноценных людей не считали. Князь довольствовался местом балалаечника, университетский профессор становился официантом. Даниил Скобцов работал шофером такси, Лиза мастерила кукол. Два года спустя, едва достигнув четырех лет, умерла Настенька. А еще тремя годами позднее - в 1927 году - Лиза рассталась со Скобцовым; теперь у нее на руках оставались мать и двое детей. Так трудно ей не было еще никогда, но именно в тот год началась ее общественная деятельность, требовавшая огромных сил, физических и нравственных. Во Франции были русские люди, которые настоятельно нуждались в помощи: военнопленные, по каким-то причинам не вернувшиеся на родину, эмигранты, оказавшиеся в тисках нищеты, больные, застрявшие в больницах... Они бедствовали. Ежедневно в половине первого безработные русские устремлялись к уже закрытым базарам и собирали на тротуарах гнилую картошку и капусту, рыбьи головы и хвосты, вырывая эти отбросы друг у друга. Они бежали от русской революции, и здесь, в равнодушной к ним Франции, обрекли себя на жалкое умирание. Елизавета Юрьевна взвалила на свои плечи тягчайший груз: ответственность за этих людей, за их жилье и пищу. Никто ей не давал подобных поручений, да и не мог дать: сама. Не было денег, помощников почти не было. Все же она взяла в аренду пустовавший дом на улице Вилла де Саке, где кормила сначала двадцать пять человек, а потом в большом доме на улице Лурмель, 77 и гораздо больше; люди шли со всех сторон в ее бесплатную столовую для безработных русских. "Ничего у тебя не получится",- твердили окружавшие ее маловеры. Нужны деньги, опыт коммерсанта, деловая мужская хватка; где все это взять? "Все будет,- отвечала она,- была бы только уверенность в успехе. Вера двигает горы". И вспоминала притчу о головне, обугленной головне, которая зацветает, если ее бережно посадить в землю и поливать, веря в успех и в жизнь: Средь этой мертвенной пустыни Обугленную головню Я поливаю и храню. Таков мой долг суровый ныне. Сжав зубы, напряженно, бодро, Как только опадает зной, Вдвоем с сотрудницей, с тоской, Я лью в сухую землю ведра... И вот - головня зацвела: в дом на улице Лурмель, 77 стекались сотни голодных, бездомных. Мать Мария их кормит и вселяет в них надежду. Друзья называют дом на улице Лурмель "обугленная головня" и с изумлением смотрят на его неутомимую, неукротимую, одержимую хозяйку. Говорит Константин Васильевич Мочульский: Сентябрь 1933. Мать все умеет делать: столярничать, плотничать, малярить, шить, вышивать, вязать, рисовать, писать иконы, мыть полы, стучать на машинке, стряпать обед, набивать тюфяки, доить коров, полоть огород. Она любит физический труд и презирает белоручек. Еще одна черта: она не признает законов природы,- не понимает, что такое холод, по суткам может не есть, не спать, отрицает болезнь и усталость, любит опасность, не знает страха и ненавидит всяческий комфорт - материальный и духовный... Когда на мать находит тоска, она устраивает "генеральную чистку" всего дома: моет полы, красит стены, клеит обои, набивает тюфяки... На знаменитом центральном рынке Парижа продавцы знали высокую седую женщину в черной одежде и грубых башмаках, которая появлялась тотчас после закрытия и задешево скупала в огромный мешок скоропортящиеся продукты овощи, рыбу. По дороге рыба оттаивала и заливала ее рясу. В Париже было уже одно убежище - его в конце двадцатых годов учредила скучающая миллиардерша мисс Пэджет, купившая в Сент-Женевьев-де-Буа, в пятидесяти километрах от Парижа, большую усадьбу. Там поселились триста "обломков империи" из знатнейших родов петербургской аристократии; в "Русском доме" доживали свой убогий век флигель-адъютанты свиты его величества и фрейлины государыни императрицы, комендант Царскосельского дворца и князь Голицын, действительные тайные советники, статс-дамы и камергеры. Как эта "голубая кровь" презирала бродяг и босяков, которые, подложив под голову свои лохмотья, ночевали в доме на улице Лурмель! Как презирали они бывшую аристократку Лизу Пиленко, ныне хозяйку жалкой богадельни! В ту пору она уже была монахиней - постриг приняла в марте 1932 года. Елизаветой Юрьевной давно и неотступно владела идея всеобщего материнства. В 1932 году Настенькин прах был перенесен в другую могилу кладбища Сент-Женевьев-де-Буа - она пережила это как похороны, а подруге Татьяне Манухиной потом говорила: "Я почувствовала новое и особенное, какое-то всеобъемлющее материнство. С кладбища я вернулась другим человеком, я видела перед собой новый путь, новый смысл жизни". Татьяна Манухина рассказала, что отныне Лиза более чем прежде поняла свое призвание - "быть матерью для всех, нуждающихся в материнской помощи, в материнской заботе, в матери, которая бы защитила". В монашество ее влекла не церковь, а любовь к человеку, идея материнства. Церковь ей была чужда, едва ли они любили друг друга. В стихах о предстоящем своем постриге она с тревогой и даже страхом писала: А я стою перед иконой И знаю,- скоро буду там Босой идти, с свечой зажженной Пересекать затихший храм. В рубаху белую одета... О, внутренний мой человек! Сейчас еще Елизавета, А завтра буду -имя рек. С неприязнью и подозрением смотрели привилегированные эмигранты на странную монахиню: она носит монашескую одежду и при этом запоем курит, позволяет себе громко спорить и смеяться, декламировать стихи, да и не только духовные; она с мешком таскается по рынку, потом часами пропадает в кухне своей богадельни - удивительно ли, что от нее пахнет рыбой? Ее называют матерью Марией, как святую,- какая же она святая? Она даже после пострига живет со своей семьей, с матерью и детьми. Она позорит монашество. Но у матери Марии было об этом свое представление. В статье, озаглавленной "Под знаком гибели", она требовала от монашества не ухода от мира, а - живой активности. "...Как ни трудно поднять руку на благолепную, пронизанную любовью прекрасную идею монашеской отгороженности от мира семьи, на светлый монастырь,- все же рука поднимется. Пустите за ваши стены беспризорных воришек, разбейте ваш прекрасный уставной уклад вихрями внешней жизни, унижьтесь, опустошитесь, умалитесь..." Ибо, учила мать Мария, следует "искать не монастырских стен, а полного отсутствия перегородки, отделяющей сердце от мира, от его боли". Удивительное монашество проповедовала эта женщина, которая в предвидении пострига воображала: А в келье будет жарко у печи, А в окнах будет тихий свет кружиться, И тающий огонь свечи Чуть озарит святые лица. И тотчас опровергала сама себя: такая тихость, уют, смирение не для нее. В том же стихотворении читаем: Когда же ветер дробью застучит, Опять метель забарабанит в стекла, И холод щеки опалит, Тогда пойму, как жизнь поблекла. Пусть будет дух тоской убит и смят, Не кончит он с змеиным жалом битву... Говорит Игорь Александрович Кривошеий: Она прошла свое монашество так, что ничего не оставила для себя, познав монашество как материнство в отношении к миру. Здесь все было просто: если дети голодны, мать не может быть сыта, если наги - одета, если умирают в газовых камерах - остаться целой и невредимой. К монастырям мать Мария питала отвращение - их буржуазность была ей ненавистна: святые отцы, твердила она, не ведают заботы о судьбах мира, они и не помнят о том, что мир - в огне. Нужно широко распахнуть ворота бездомным, пусть вторгнутся они в мертвую тишину келий и в безгласную торжественность трапезных. Работы было невпроворот. В своем апостольнике, обрамлявшем ее оживленное, всегда румяное крупное лицо с черными глазами, в старой, обветшалой рясе ходила она в опийные притоны и марсельские портовые кабаки, сидела за столиками с пропойцами и блудницами - и возвращала их к жизни. Скольких она спасла! В 1938 году она впервые посетила клинику для душевнобольных - там содержалось более пятидесяти русских; мать Мария повидала каждого из них, вызволила четверых - они оказались вполне нормальными, только не умели объясняться с французскими врачами. В последующий год она осмотрела еще восемнадцать клиник и, освидетельствовав двести русских пациентов, признала здоровыми около двадцати. Потом она занялась туберкулезными больными - их было много среди безработных русских; мать Мария, из-под земли достав немалые средства, создала туберкулезный санаторий в Нуази-ле-Гран (в этом доме, который позднее стал домом престарелых, в 1962 году, достигнув почти ста лет, умерла Софья Борисовна Пиленко, пережившая свою дочь на семнадцать лет). 6 "По ночам над картой России Мы держали пера острие И чертили кружки и кривые С верой, гордостью за нее." Георгий Раевский, "Парнас", 1943 Когда в мае 1940 года гитлеровские войска ворвались в Париж, друзья не раз предлагали матери Марии уехать,- она решительно отвергала такие советы. Из дневника К.В.Мочульского: 21 мая 1940. Мать Мария говорит: "Если немцы возьмут Париж, я останусь со своими старухами. Куда мне их девать? А потом буду пробираться на восток пешком, с эшелонами, куда-нибудь. Уверяю вас, что мне более лестно погибнуть в России, чем умереть с голоду в Париже. Я люблю Россию. Патриотизм - глупое слово. Вот Илюша [Илья Фундаминский, позднее погиб в Освенциме] настаивает, чтобы я уехала из Парижа. А зачем я уеду? Что мне здесь угрожает? Ну, в крайнем случае немцы посадят меня в концентрационный лагерь. Так ведь и в лагере люди живут". Мечтала она вернуться в Россию, а год спустя, узнав, что немецкие войска вторглись в Советский Союз, сказала Мочульскому: - Я не боюсь за Россию. Я знаю, что она победит. Наступит день, когда мы узнаем по радио, что советская авиация уничтожила Берлин. Потом будет и русский период истории... России предстоит великое будущее. Но какой океан крови!.. Острее, чем когда-либо, она чувствовала себя русской. Больше и лучше, чем когда-либо, она писала - по ночам, в каморке под лестницей, смертельно усталая, писала поэму "Духов день", где дантовыми терцинами повествовала о своем сокровенном: И я вместила много; трижды - мать Рождала в жизнь, и дважды в смерть рождала, А хоронить детей - как умирать. Копала землю и стихи писала. С моим народом вместе шла на бунт, В восстании всеобщем восставала. В моей душе неукротимый гунн Не знал ни заповеди, ни запрета, И дни мои,- коней степных табун, Невзнузданных, носились. К краю света На Запад солнца привели меня, И было имя мне Елизавета. Данте в терцинах своего "Ада" был беспощаден к злодеям, предателям, братоубийцам. В терцинах "Духова дня", созданных на шесть столетий позже, такая же бешеная неукротимость. А солнце быстро близится к закату. Приотворилась преисподней дверь. Иуда пересчитывает плату. Дрожит рука, касаясь серебра, К убитому склонился Каин брату, Течет вода пронзенного ребра. И говорят с привычкой вековою Предатели о торжестве добра. Подобен мир запекшемуся гною. Как преисподним воздухом дышать, Как к ядовитому привыкнуть зною!.. Дом на улице Лурмель принимал все больше обездоленных. Теперь сюда приходили ночевать евреи, которых оккупанты заставляли носить на груди желтую звезду,- они знали, что обречены на гибель; мать Мария скрывала их у себя, давала им поддельные справки о крещении, которые хоть чем-то могли помочь. В стихах этой поры она писала: Два треугольника - звезда, Щит праотца, отца Давида, Избрание - а не обида, Великий дар - а не беда... Пускай нее те, на ком печать Печать звезды шестиугольной, Научатся душою вольной На знак неволи отвечать. Вспоминает Игорь Александрович Кривошеий: В келье матери Марии установили мощный приемник. По ночам она слушала и записывала советские сводки, и утром на большой карте СССР, занимавшей всю стену комнаты для собраний, стоя на столе, передвигала булавки и красную шерстинку, указывающую на положение фронтов. Увы, в 1941 году эта шерстинка передвигалась все больше и больше на восток. Но мать Мария никогда не теряла веру в победу над фашизмом. Ни дня без работы, пусть изнурительной и черной, но счастливой, ибо спасающей обреченных и осмысляющей жизнь. В ночь с 15 на 16 июля 1941 года оккупанты согнали парижских евреев на Зимний велодром; среди них было четыре тысячи детей, которых пять дней спустя отправили эшелонами в Освенцим, там всех уничтожили. Из пяти суток трое мать Мария провела на Зимнем велодроме, где люди умирали сотнями: на тринадцать тысяч человек был один водопроводный кран и два врача; мать Мария, падая с ног от жажды и ужаса, утешала страдающих, спасала обреченных. Многое ли было в ее силах? Но четверых маленьких детей удалось вынести в мусорных баках и сохранить им жизнь. Четверых - из четырех тысяч! "Пусть каждый делает все, что может" - это было жизненным правилом матери Марии. Ее любимой притчей была крестьянская легенда о Николае и Касьяне: оба эти святые спустились с небес на землю поглядеть на людскую жизнь. На дорогах непроходимая грязь, и вот попадается им мужик, он просит помочь - вытащить из канавы телегу. Касьян отвечает: "Жаль, но я не могу: скоро мне возвращаться на небо, перед Господом я должен предстать в незапятнанной одежде". Николай же и слова не произнес: он уже стоял в канаве и плечом толкал телегу. Когда Бог узнал, почему одежды одного чисты, а другого покрыты грязью, он изменил календарь: Святому Николаю отдал два дня в году, 9 мая и 6 декабря, а Касьяну - один, да и тот 29 февраля, так что день его бывает лишь раз в четыре года. Мать Мария учила: если можешь - спаси жизнь другому, не щадя себя; и если нужно, то плечом подопри телегу, не боясь запачкаться. Она и запачкаться не боялась, и себя не щадила. Говорит мать Мария: ...Я знаю, что нет ничего лицемернее, чем отказ от борьбы за сносное материальное существование обездоленных под предлогом, что перед вечностью их материальные беды ничего не значат. Я думаю, что человек может отказываться от любых из своих прав, но абсолютно не смеет отказываться от прав своего ближнего. (Статья "Прозрение в войне") 8 февраля 1943 года ее сын Юрий, студент-архитектор, был арестован. Гестаповцы дали понять, что он взят заложником - его не отпустят, пока не придет мать. На другой день монахиню Марию, вернувшуюся с пригородной фермы с мешками продуктов, уже допрашивали в немецкой полиции. Давала фальшивые справки евреям? Скрывала у себя лиц, преследуемых полицией? Прятала русских военнопленных? Слушала по ночам советское радио? Сообщала сводку своим постояльцам? Ее отправили в форт Роменвиль, оттуда в Компьенский лагерь и наконец - в Германию, в Равенсбрюк, где ей предстояло прожить два года. Юру она в последний раз видела в Компьенском лагере, именно он сообщил о ней в дом на улице Лурмель. "Дорогие мои!- писал он,- 27 апреля маму отправили в Германию. Она провела ночь в нашем лагере в Компьене, и я мог ее видеть. Она была очень бодрая и ласковая. Наверное, все мы скоро будем в Германии". Юра в самом деле оказался в Германии: ровно через год после своего ареста, в феврале 1944 года, он умер в лагере Дора. Мать ничего не знала о его судьбе. Она даже не увидела его последнего письма, адресованного в Париж бабушке и отцу. Последнее письмо Юры Скобцова: Я абсолютно спокоен, даже немного рад разделить мамину участь. Обещаю вам с достоинством всё перенести. Все равно рано или поздно мы все будем вместе. Абсолютно честно говорю, я ничего больше не боюсь. Главное же мое беспокойство - это вы... 7 "Горе строящему город на крови и созидающему крепости неправдою!" Книга пророка Аввакума, 2, 12 "Да будет сердцу легок вечный путь, Да будет пламенный закат недолог; Найду и я в пути когда-нибудь Нездешних солнц слепительный осколок." Е.Кузьмина-Караваева, "Руфь", 1916 Уже совсем обессилевшую монахиню Марию перевели в соседний лагерь с игривым названием "молодежный". Здесь ожидала только смерть. Хлеба - один ломтик, шестьдесят граммов, похлебки - одна ложка; надзиратели постепенно отбирали у заключенных все, чем они владели: сперва одеяла, потом пальто, башмаки, чулки, лекарства. Мать Мария выдержала такой режим в течение двух месяцев - и вернулась в Равенсбрюк. Инна Вебстер с ужасом глядела на нее. Вспоминает Инна Вебстер: От нее остались только кожа да кости, глаза гноились, от нее шел этот кошмарный сладкий запах больных дизентерией... В первый раз я увидела мать придавленной. Со мной она в первый раз была любовно-ласкова; она, видимо, сама нуждалась в ласке и участии. Она гладила мое лицо, руки. Она говорила разные ласковые слова. "Инна, Инна... мы больше не расстанемся с вами. Я выживу. Вы гранит. Вы меня вытянете". Я внутренне задавала себе вопрос: "Что мог сделать этот "гранит"?" Все чаще производилась "селекция"; заключенных строили по пяти в ряд, они должны были босиком пройти мимо эсэсовца, именуемого врачом, который, наклоняясь, внимательно смотрел им на ноги. Иногда он поднимал руку: это означало отправку в "молодежный лагерь" - смерть. Шел март 1945 года. Доносились орудийные залпы - приближалась Советская Армия. Мать Мария присутствовала при очередной "селекции" и пыталась утешать обреченных. "Слышите?- говорила она,- слышите русские орудия? Они спасут нас. Не отчаивайтесь. Не теряйте надежды. В молодежном лагере можно выжить. Держитесь!" Ей верили прежде, теперь такие слова потеряли цену: все слишком хорошо знали, куда их повезут. Мать Мария подошла к колонне отобранных узниц и, наклонясь к молодой женщине, сказала: "Отойди. У тебя ребенок". Женщина сделала шаг в сторону, мать Мария встала на ее место. Подошли грузовики, отобранных погрузили и повезли. В "молодежном лагере" мать Мария совсем не могла ходить, к тому же с нее, страдавшей сильной близорукостью, сорвали очки. Это облегчило ее последние мгновенья, когда ее перетащили через порог газовой камеры. Может быть, здесь, уже ощутив легкий запах смертоносного газа, она вспомнила созданные ею тридцать лет назад строки из книги "Руфь": ...Закрыть глаза, Внимать без счастья и без муки, Как ширятся земные звуки, Как ночь идет, растет лоза. Идти смеясь, идти вперед Тропой крутой, звериным следом; И знать,- конец пути неведом; И знать,- в конце пути - полет. Была страстная суббота, 31 марта 1945 года. Два дня спустя, 2 апреля, советские войска освободили лагерь Равенсбрюк. Так жила и так ушла из жизни Лиза Пиленко, Елизавета Кузьмина-Караваева, ставшая матерью Марией - русской героиней, достойной бессмертия. Она была влюблена в жизнь, в справедливость, в правду, в людей, в Россию, и этой влюбленностью она, как предсказал ей в юности Александр Блок, завоевала себе "право на звание человека". указатель авторов Антокольский Павел Григорьевич (1896-1978) Асеев Николай Николаевич (1889-1963) Ахматова Анна Андреевна (1889-1966) Багрицкий Эдуард Георгиевич (1895-1934) Бальмонт Константин Дмитриевич (1867-1942) Баратынский Евгений Абрамович (1800-1844) Батюшков Константин Николаевич (1787-1855) Белый Андрей (1880-1934) Бенедиктов Владимир Григорьевич (1807-1873) Бестужев (Марлинский) Александр Александрович (1797-1837) Блок Александр Александрович (1880-1921) Бунин Иван Алексеевич (1870-1953) Винокуров Евгений Михайлович (р. 1925) Вознесенский Андрей Андреевич (р. 1933) 115-116 Вяземский Петр Андреевич (1792-1878) Гиппиус Зинаида Николаевна (1869-1945) Грибоедов Александр Сергеевич (1795-1829) Давыдов Денис Васильевич (1784-1839) Дельвиг Антон Антонович (1798-1831) Державин Гавриил Романович (1743-1816) Есенин Сергей Александрович (1895-1925) Жуковский Василий Андреевич (1783-1852) Заболоцкий Николай Алексеевич (1903-1958) Иванчин-Писарев Николай Дмитриевич (1790-1849) Карамзин Николай Михайлович (1766-1826) Козловский Яков Абрамович (р. 1921) Корнилов Борис Петрович (1907-1938) Крылов Иван Андреевич (1768-1844) Кузмин Михаил Алексеевич (1875-1844) Кузьмина-Караваева Елизавета Юрьевна (1888-1945) Кюхельбекер Вильгельм Карлович (1797-1846) Лермонтов Михаил Юрьевич (1814-1841) Ломоносов Михайло Васильевич (1711-1765) Мандельштам Осип Эмильевич (1891-1938) Мартынов Леонид Николаевич (1905-1980) Маршак Самуил Яковлевич (1887-1964) Маяковский Владимир Владимирович (1893-1930) Минаев Дмитрий Дмитриевич (1835-1889) Михайлов Михаил Ларионович (1829-1865) Некрасов Николай Алексеевич (1821-1877) Нелединский-Мелецкий Юрий Александрович (1752-1829) Пастернак Борис Леонидович (1890-1960) Полежаев Александр Иванович (1804-1838) Прокофьев Александр Андреевич (1900-1971) Пушкин Александр Сергеевич (1799-1837) Рылеев Кондратий Федорович (1795-1826) Светлов Михаил Аркадьевич (1903-1964) Твардовский Александр Трифонович (1910-1971) Тихонов Николай Семенович (1896-1979) Толстой Алексей Константинович (1817-1875) Тургенев Иван Сергеевич (1818-1833) Тютчев Федор Иванович (1803-1873) Фет Афанасий Афанасьевич (1820-1892) Цветаева Марина Ивановна (1892-1941) Шевырев Степан Петрович (1806-1864) Шефнер Вадим Сергеевич (р. 1915)
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29
|
|