Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Проза о стихах

ModernLib.Net / Отечественная проза / Эткинд Е. / Проза о стихах - Чтение (стр. 25)
Автор: Эткинд Е.
Жанр: Отечественная проза

 

 


      К письму Цингера была приложена гравюра с портретом пожилой женщины то был, как гласила подпись, автопортрет Екатерины Раевской. Катя Бибикова, некогда бывшая невестой Александра Полежаева, вышла замуж за Раевского и продолжала заниматься живописью. Как уже было рассказано раньше, она - автор единственного достоверного портрета Полежаева. Судя по автопортрету, Екатерина Раевская, в молодости возлюбленная Полежаева и единственная серьезная любовь поэта, стала художницей высокого класса. Ее талант унаследовал ее правнук - Олег Цингер. И ее историю он совершенно случайно узнал из моей новеллы о Полежаеве и Кате Бибиковой.
      Ермоловцы
      "Одни почитают меня хуже, другие лучше,
      чем я в самом деле... Одни скажут: он
      был добрый малый, другие - мерзавец. И
      то, и другое будет ложно. После этого
      стоит ли труда жить?.."
      Михаил Лермонтов,
      "Герой нашего времени", 1840
      1
      "Темен жребий русского поэта..."
      Максимильян Волошин,
      "На дне преисподней", 1922
      Шел январь 1845 года. Вильгельм Карлович Кюхельбекер жил благополучно: скоро год, как поселился он в тихой Смолинской слободе, близ Кургана. Здесь у него был тесный и темный, да свой дом, была Дросида Ивановна и двое детей, были друзья - декабристы, определенные в Курган на поселение: Басаргин, Анненков, Бригген, Щепин-Ростовский, Башмаков, и были единомышленники ссыльные поляки, ценившие его, Кюхельбекера, мысли и сочинения. Благополучие полное. Позади десять лет одиночного заключения во всех крепостях России: Петропавловской, Шлиссельбургской, Динабургской, Ревельской, Свеаборгской, и еще десять лет сибирского поселения, до краев переполненных нуждой, житейскими дрязгами, бесконечной тоской. Впрочем, второе десятилетие, вольное, оказалось страшнее первого, когда он был заперт в четырех стенах камеры. Пушкину писал он еще в 1836 году, едва выйдя на сибирскую свободу и поселившись у брата в Баргузине, где жил в темной бане: "Дышу чистым, свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрыпу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем поверишь ли? порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу..."
      С того письма тоже минуло почти десятилетие; жизнь близилась к концу. Кюхельбекеру не исполнилось еще и пятидесяти, но он чувствовал себя стариком, немощным и оттого недобрым. Давно ли он был другой? "Росту высокого, сухощав, глаза навыкате, волосы коричневые, рот при разговорах кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат и ходит, немного искривившись, говорит протяжно" - это описание было разослано санкт-петербургским полицмейстером Шульгиным по империи, когда Кюхельбекер, после событий 14 декабря, скрылся из столицы. Его схватили в Варшаве - очень уж он был тут похоже рассказан. Еще бы, ведь "словесный портрет" составил для поимки его добрый знакомец, литературный собрат Фаддей Булгарин. Позднее соратник Булгарина Николай Греч будет восхищаться в своих воспоминаниях этим предательским портретом; он напишет: "Полиция искала Кюхельбекера по его приметам, которые описал Булгарин очень умно и метко..." Искала - и нашла. Будь описание Булгарина не таким метким, участь одного из русских поэтов была бы, наверное, легче. Но прошло двадцать лет, и теперь Кюхельбекера по булгаринскому описанию не узнать: он сгорбился, облысел, седые космы падают на сутулые плечи, выпуклые глаза застыли, остановленные слепотой...
      Вильгельм Кюхельбекер - о себе в письме:
      ...волос седой, зубов мало, спина сутуловатая,- чтоб не
      сказать горбатая,- одно плечо выше другого: вот тебе портрет
      твоего дяди при росте 9 с половиной вершков и худощавости, что,
      кажется, в кольцо пролезешь.
      Теперь, в 1845-м, все стало гораздо хуже. Ни читать, ни писать он уже не мог - болезнь глаз, начавшаяся несколько месяцев назад, привела к полной слепоте. Много лет спустя вдова Кюхельбекера, которую он с мучительным трудом научил грамоте, расскажет в письме к дочери, как заболел ее отец.
      Говорит вдова Вильгельма Кюхельбекера:
      ...не хотелось ему оставить в Сибири любезного своего брата
      Михаила Карловича Кюхельбекера, без того, чтобы не проститься с
      ним и не обнять его в последний раз, что и случилось так.
      Отправляясь же из Акши в Баргузин для последнего свидания с
      братом, мы должны были переплыть Байкал в небольшой лодке, и во
      время плавания нас до того напугала внезапно поднявшаяся буря с
      дождем, колыхавшая нашу лодку, как щепку, что мы чуть не
      сделались жертвою шумного Сибирского моря, но Бог спас нас
      вскоре достигли небольшого острова, где и переночевали с двумя
      маленькими детьми в холодную погоду и при сильном дожде. Во время
      этого-то рискованного путешествия отец твой простудился
      окончательно до того, что с тех пор начал сильно страдать от
      глазной болезни, и зрение его постепенно становилось все хуже и
      хуже.
      Туберкулез съедал легкие. Нищета помогала чахотке, правительство нищете; оно отняло последнюю надежду: в январе 1846 года начальство ответило отказом на его просьбу разрешить печатание сочинений. Граф Алексей Федорович Орлов, назначенный после смерти Бенкендорфа шефом жандармов, не стал хлопотать за умирающего декабриста - именно Орлов двадцать лет назад на Сенатской площади командовал лейб-гвардейским конным полком, ходившим в атаку на мятежные войска; карьера Орлова началась с подавления декабрьского бунта - спустя двадцать лет станет ли он рисковать ею ради одного из закоренелых бунтовщиков? Книг Орлов не читал, тем более - стихов. Отвечая Кюхельбекеру, его чиновник написал: "В 1840 году граф А.X.Бенкендорф входил с представлением о разрешении Кюхельбекеру печатать безымянно его сочинения и переводы и получил ответ, что еще не время. Вот почему граф А.Ф.Орлов не осмелился войти с представлением о том же предмете".
      Надежды больше не было. Правда, Кюхельбекер еще напишет душераздирающее письмо Жуковскому, умоляя о помощи, но эта мольба уже не о себе - о детях. О себе же он напишет: "Из сильного и бодрого мужчины я стал хилым, изнуренным лихорадкой и чахоточным кашлем стариком, слепцом, которого насилу ноги носят", и, выражая спокойную уверенность в близкой смерти, скажет: "Мои дни сочтены: ужели пущу по миру мою добрую жену и милых детей?" Это письмо от 11 июня 1846 года - завещание Кюхельбекера, человека и писателя; он сам себе дает оценку перед собой и будущим - ведь только он сам и знает сочинения, написанные Вильгельмом Кюхельбекером в крепости и Сибири. Оценка эта высокая, но далекое будущее покажет, что она верна:
      Говорю с поэтом, и сверх того полуумирающий приобретает
      право говорить без больших церемоний: я чувствую, знаю, я убежден
      совершенно, точно так же, как убежден в своем существовании, что
      Россия не десятками может противопоставить европейцам писателей,
      равных мне по воображению, по творческой силе, по учености и
      разнообразию сочинений. Простите мне, добрейший мой наставник и
      первый руководитель на поприще Поэзии, эту мою гордую выходку!
      Но, право, сердце кровью заливается, если подумаешь, что все,
      все, мною созданное, вместе со мною погибнет, как звук пустой,
      как ничтожный отголосок!..
      Но это письмо-завещание будет продиктовано через полгода, и еще два месяца спустя декабристы Оболенский, Свистунов, Анненков, Вольф, Бобрищев-Пушкин снесут на Тобольское кладбище останки страдальца и поэта, пережившего почти всех друзей. А сейчас, в конце января 1845 года, он бродит по своей полутемной избе, бормоча рождающиеся строки:
      Все, все валятся сверстники мои,
      Как с дерева валится лист осенний...
      Сегодня он получил весть о смерти еще одного из тех, кто рядом прошел через лучшие годы жизни, кто вместе с ним был на площади перед Сенатом, а потом и на другой площади, в Петропавловской крепости, где им объявили общий приговор - смертная казнь через отсечение головы; позднее ее милостиво заменили двадцатилетней каторгой. Умер Александр Иванович Якубович.
      2
      "Поговорим о бурных днях Кавказа..."
      Александр Пушкин,
      "19 октября", 1825
      Умер Якубович. Кюхельбекер узнал об этом спустя четыре месяца: путь от села Назимова, севернее Красноярска, где тиф за несколько дней одолел могучий организм Якубовича, до Кургана - долгий путь. Не далекий - для бескрайней Сибири много ли полторы тысячи верст между Енисеем и Обью?- но долгий. Даже весть о смерти медлит, плутая в сибирских снегах по бездорожью, а ведь она прилетает куда быстрее иных вестей! Ссыльный старик шагает на подгибающихся длинных ногах по темной избе и гудит, гудит, и строки слагаются в небывало музыкальные октавы - никогда еще Вильгельм Кюхельбекер, высокопарный архаист, не достигал такой естественной простоты, такой совершенной гармонии.
      Все, все валятся сверстники мои,
      Как с дерева валится лист осенний,
      Уносятся, как по реке струи,
      Текут в бездонный водоем творений,
      Отколе не бегут уже ручьи
      Обратно в мир житейских треволнений!..
      За полог все скользят мои друзья:
      Пред ним один останусь скоро я.
      Лицейские, ермоловцы, поэты,
      Товарищи! Вас подлинно ли нет?..
      Якубович не был, как Кюхельбекер, лицейским, его воспитал не Петербург, а Московский университетский пансион - там он учился года на два раньше Грибоедова, с которым его соединяла долгая близость, и вокруг них обоих теснились многие из будущих мятежников: Иван Якушкин, Иван Щербатов, Никита и Артамон Муравьевы. Кюхельбекер слышал об этом от Грибоедова, Якубовича же близко узнал позднее - на Кавказе в 1821-1822 годах. Он сам был "ермоловцем", вместе с Грибоедовым и Якубовичем. Слово "товарищи", пришедшее ему на уста,- "лицейские, ермоловцы, поэты, товарищи!..",- любимое слово кавказских офицеров: так прославленный Ермолов обращался в приказе по армии к солдатам, и это слово "товарищи" значило многое - оно отвергало крепостнический строй. Герой Отечественной войны, блестящий полководец, Алексей Петрович Ермолов сочувствовал целям Тайного общества, о котором, видимо, узнал прежде многих будущих декабристов. Генерал-майор Фонвизин, член Тайного общества, рассказывал друзьям, как Ермолов, встретясь с ним в Москве, его подозвал: "Поди сюда, величайший карбонарий!" и сказал: "Я ничего не хочу знать, что у вас делается, но скажу тебе, что он вас так боится, как я бы желал, чтобы он меня боялся". Слова эти можно было понять как предупреждение: он, государь, о Тайном обществе знает, будьте осторожны!
      Генерал Ермолов спас коллежского асессора Кюхельбекера - в трудную минуту протянул ему руку помощи. Кюхельбекер читал лекции в Париже, а после одной из них, где он с воодушевлением говорил о древней Новгородской вольнице и о вече, русское посольство запретило ему публичные выступления и выслало в Россию; здесь ему грозили тяжелые последствия, но Ермолов, по ходатайству друзей, принял его на службу - чиновником особых поручений - и увез с собой в Тифлис. Дело было в 1821 году, и Кюхельбекер в свойственной ему выспренной манере воспел Ермолова:
      Он гордо презрел клевету,
      Он возвратил меня отчизне:
      Ему я все мгновенья жизни
      В восторге сладком посвящу...
      Позднее, гораздо позднее Кюхельбекер узнал, что Ермолов был достоин и более громких од: после декабрьского восстания, когда фельдъегерь приехал арестовать Грибоедова, генерал предупредил поэта, дал ему время и возможность сжечь опасные бумаги.
      В ту пору Кюхельбекер служил при Ермолове в Тифлисе, а Якубович - в Нижегородском полку, имевшем стоянку неподалеку, в Карагаче; их связывал Грибоедов. К тому же геройская слава Якубовича гремела в кавказских войсках, он тоже "ермоловец". Как давно это было - с тех пор миновала почти четверть века...
      Лицейские, ермоловцы, поэты,
      Товарищи! Вас подлинно ли нет?
      А были же когда-то вы согреты
      Такой живою жизнью! Вам ли пет
      Привет последний, и мои приветы
      Уж вас не тронут?- Бледный тусклый свет
      На новый гроб упал: в своей пустыне
      Над Якубовичем рыдаю ныне.
      Дружбы с Якубовичем не было. Скорее вражда, отражавшая вражду Якубовича с Грибоедовым. Последняя, впрочем, была своеобразной. Началась она ссорой Василия Шереметева и графа Александра Завадовского из-за юной танцовщицы Авдотьи Истоминой; Шереметев приревновал красавицу балерину и 12 ноября 1817 года на Волковом поле в Петербурге стрелялся со своим обидчиком. Его секундантом был Якубович, секундантом Завадовского - Грибоедов. В этом поединке Шереметев был смертельно ранен. Медик тут же вынул пулю, Якубович взял ее и, положив в карман, сказал Завадовскому:
      - Это тебе.
      К Грибоедову у него был особый счет: он считал, что Грибоедов спровоцировал ссору. Якубович настаивал на продолжении поединка здесь нее, на Волковом поле; Завадовский и Грибоедов отказались - оба они были подавлены конвульсиями умиравшего на их глазах Шереметева. За участие в этой дуэли и другие провинности Якубович был переведен из гвардии в армию и отправлен на Кавказ. В Тифлисе он год спустя встретился с Грибоедовым и послал ему вызов. В дневнике одного из современников, Н.Н.Муравьева-Карского, сохранилась запись разговора Грибоедова с Якубовичем, который состоялся 22 октября 1818 года. Грибоедов сказал Якубовичу, что он сам никогда его не обижал; Якубович согласился.
      - А я так обижен вами. Почему же вы не хотите оставить сего дела?
      - Я обещался честным словом покойному Шереметеву при смерти его, что отомщу за него на вас и на Завадовском,- ответил Якубович.
      - Вы поносили меня везде.
      - Поносил и должен был сие делать до этих пор; но теперь я вижу, что вы поступили как благородный человек; я уважаю ваш поступок; но не менее того должен кончить начатое дело и сдержать слово, полковнику данное.
      - Если так,- завершил разговор Грибоедов,- так господа секунданты пущай решат дело.
      На другой день в овраге за селением Куки состоялся поединок. Вот как рассказывает о нем в тех нее записках Муравьев-Карский:
      Мы назначили барьеры, зарядили пистолеты и, поставив
      ратоборцев, удалились на несколько шагов. Они были без сюртуков.
      Якубович тотчас подвинулся к своему барьеру смелым шагом и
      дожидался выстрела Грибоедова. Грибоедов подвинулся на два шага;
      они простояли одну минуту в сем положении. Наконец Якубович,
      вышедши из терпения, выстрелил. Он метил в ногу, потому что не
      хотел убить Грибоедова, но пуля попала в левую кисть руки.
      Грибоедов приподнял окровавленную руку свою, показал ее нам и
      навел пистолет на Якубовича. Он имел всё право подвинуться к
      барьеру, но, приметя, что Якубович метил ему в ногу, он не
      захотел воспользоваться предстоящим ему преимуществом: он не
      подвинулся и выстрелил. Пуля пролетела у Якубовича под самым
      затылком и ударилась в землю; она так близко пролетела, что
      Якубович полагал себя раненым: он схватился за затылок, посмотрел
      свою руку, однако крови не было.
      Таким оказался этот необычный поединок, который для Якубовича был лишь исполнением данного им обещания. Но удивителен не столько поединок, сколько его последствия; дадим еще раз слово Муравьеву-Карскому:
      Якубович теперь бывает вместе с Грибоедовым, и по обращению
      их друг с другом никто бы не подумал, что они стрелялись. Я
      думаю, еще никогда не было подобного поединка: совершенное
      хладнокровие во всех четырех из нас, ни одного неприятного слова
      между Якубовичем и Грибоедовым; напротив того, до самой той
      минуты, как стали к барьеру, они разговаривали между собою, и
      после того, как секунданты побежали за лекарем, Грибоедов лежал
      на руках у Якубовича. В самое время поединка я страдал за
      Якубовича, но любовался его осанкою и смелостью; вид его был
      мужествен, велик, особливо в ту минуту, как он после своего
      выстрела ожидал верной смерти, сложа руки.
      Высокий дух обоих противников в этом эпизоде выразился вполне. Про Якубовича пустили сплетню, будто, ранив Грибоедова в левую руку, он воскликнул: "По крайней мере играть перестанешь!" Греч записал эту сплетню в еще более неприязненной форме: "Якубович... имел зверство умышленно ранить его в правую руку, чтобы лишить Грибоедова удовольствия играть на фортепьяно". Сам Грибоедов никогда не обвинял своего противника в зверстве или в злобном двоедушии; он отдавал должное его пылкой отваге и благородству.
      Однако Кюхельбекер, преданно любивший Грибоедова, полагал, что Якубович его оклеветал. В самом деле, о Грибоедове, может быть на основании обвинений Якубовича, ходили порочащие его слухи. Александр Бестужев потом вспоминал:
      Я был предубежден против Александра Сергеевича. Рассказы об
      известной дуэли, в которой он был секундантом, мне переданы были
      его противниками в черном виде... Уважая Грибоедова как автора, я
      еще не уважал его как человека.
      Так думали многие - по вине Якубовича. И все же:
      ...в своей пустыне
      Над Якубовичем рыдаю ныне.
      Я не любил его... Враждебный взор
      Вчастую друг на друга мы бросали;
      Но не умрет он средь Кавказских гор;
      Там все утесы - дел его скрижали;
      Им степь полна, им полон черный бор;
      Черкесы и теперь не перестали
      Средь родины заоблачной своей
      Пугать Якубом плачущих детей.
      О доблести Александра Якубовича на Кавказе слагались легенды. Служил он там долго, с 1818 по 1823 год, участвовал в военных действиях в Кабарде, Карачае, Адыгее, в покорении Казикумыхского ханства. Его "Отрывки о Кавказе" печатались в "Северной пчеле" - они произвели сильное впечатление на многих, и прежде всего на Пушкина, который тогда же, в том же ноябре, ровно за две недели до восстания спрашивал в письме Александра Бестужева: "Кстати, кто писал о горцах в Пчеле?- Вот поэзия! Не Якубович ли, герой моего воображения?.." И шутливо добавлял: "Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что с ним разбойничал на Кавказе, простреливал Грибоедова, хоронил Шереметева etc.- в нем много, в самом деле, романтизма. Жаль, что я с ним не встретился в Кабарде - поэма моя была бы лучше". Речь идет о "Кавказском пленнике", которым Пушкин был недоволен: "Руслан молокосос, Пленник зелен и перед поэзией кавказской природы поэма моя - голиковская проза". Этой-то "голиковской", то есть деловито-исторической, прозе Пушкин противопоставлял иной Кавказ, подлинный, о котором только что прочитал в "Северной пчеле" походные записки. Сомневаясь, Пушкин все же угадал автора, подписавшегося буквами "А. Я.". Но без всяких сомнений он восклицал: "Вот поэзия!" Поэзия для Пушкина - это сжатость, совершеннейшая достоверность подробностей, точность описаний и характеристик, благородная возвышенность взгляда на мир. Романтизм для него - это необыкновенные нравы и обычаи горцев, невыдуманная грандиозность гор, ущелий и потоков.
      Кюхельбекер эти заметки Якубовича помнил; его восхищало в них справедливо-уважительное отношение к жестоким и бесстрашным противникам. Якубович писал о них: "Самая природа своими красотами и ужасами возвышает дух сих горцев; внушает любовь к славе и презрение к жизни и порождает благороднейшие страсти, теперь омраченные невежеством магометанства и кровавыми обычаями". Или о племени абадзехов: "Абадзех свободен, не терпит другой власти, кроме обычаев и страстей; беден, но храбр. Нищета, оружие, любовь к буйной свободе и известности - вот наследие отца, к сыну переходящее, вот начало его независимости!" Уже в этом уважении к врагам поэзия. Она пронизывает и описания военных операций, сделанные пером стремительным, мужественным, твердым. В тумане передовая стража замечает искры - условный сигнал:
      Караульные толкнули друг друга, шепотом из уст в уста
      перешло: "Это хищники!" Защелкали курки у ружей; новая жизнь; все
      превратилось в слух и зренье, и вот выстрел, другой, десятки с
      обеих сторон; тут с криками скачут хищники к месту тревоги; новая
      пальба; на постах маяки зажжены; как звезда за тонким облаком,
      виднеется огонь сквозь густоту паров; грянула вестовая пушка; эхо
      повторило весть гибели злодеям, и хищники, боясь быть
      окруженными, с клятвами и угрозами, протяжно перекликаясь, скачут
      обратно в горы.
      "Герой моего воображения" - о ком еще мог так сказать Пушкин? "Какая поэзия!" - часто ли он позволял себе подобные восклицания? Якубович был легендой, и когда он появился в Петербурге с черной повязкой, прикрывавшей полученную на Кавказе рану над правой бровью, то привлек общее внимание,прежде всего Рылеева. Кюхельбекер гордился им.
      Он был из первых в стае той орлиной,
      Которой ведь и я принадлежал...
      "Из первых"? Это свидетельство Кюхельбекера необычайно важно. Ведь были же среди декабристов и такие, которые со всей убежденностью утверждали: Якубович предал; восстание на Сенатской площади потерпело неудачу из-за двух изменников: Трубецкого и Якубовича. Кюхельбекер же называет его "из первых" в орлиной стае героев 14 декабря. Изменник Якубович или герой? О чем думал Кюхельбекер, создавая эти строки? Что они значат?
      3
      "Я ль буду в роковое время
      Позорить гражданина сан..."
      Кондратий Рылеев
      Александр Якубович приехал в Петербург летом 1825 года лечить рану на голове, полученную на Кавказе за два года до того - пулей навылет. Два раза делали ему жесточайшие операции, вынули из раны раздробленные кости и куски свинца; пять месяцев он терпел муки неизъяснимые. В то же время хлопотал о восстановлении в гвардии: восемь лет назад его перевели в армию за участие в дуэли Завадовского - Шереметева. Но Александр I умер, не вынеся решения. Якубович давно считал себя обесчещенным по произволу царя; перевод из гвардии переживал как тяжкое оскорбление - неужели он, герой Кавказа, не заслужил иного признания своих заслуг перед отечеством?
      Рылеев встретился с Якубовичем вскоре после его приезда с Кавказа. Якубович был окружен всеобщим восхищением.
      Говорит Николай Иванович Греч:
      Он ходил с повязкою на голове, говорил громко, свободно,
      довольно умно и красноречиво и вошел в сношения с шайкою Рылеева.
      В нем заговорщики видели нечто идеальное, возвышенное: это был
      Дантон новой революции.
      Греч был прав: Рылеев безгранично поверил в Якубовича, о котором слышал задолго до его приезда. С первого же свидания Рылеев решил принять Якубовича в Тайное общество и открылся ему. Якубович сказал:
      - Господа, признаюсь: я не люблю никаких тайных обществ. По моему мнению, один решительный человек полезнее всех карбонариев и масонов. Я знаю, с кем я говорю, и потому не буду таиться. Я жестоко оскорблен царем! Вы, может, слышали?
      Якубович вынул из бокового кармана полуистлевший приказ по гвардии и, подавая его Рылееву, продолжал все с большим и большим жаром:
      - Вот пилюля, которую я восемь лет ношу у ретивого. Восемь лет жажду мщения!
      Сорвав с раны повязку, так что показалась кровь, он яростно закончил:
      - Эту рану можно было залечить и на Кавказе, без ваших Арендтов и Буяльских. Но я этого не захотел, я обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до оскорбителя. И наконец я здесь! Я уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем, делайте что хотите! Созывайте ваш великий собор - дурачьтесь досыта!
      Рылеев был потрясен голосом, движениями, кровоточащей раной Якубовича, но эти речи его испугали: ничто не могло более повредить делу, нежели цареубийство, не поддержанное революцией. Он пытался удержать кавказца от преждевременной выходки.
      - Подобный поступок тебя обесславит,- сказал Рылеев.- С твоим дарованием, с твоим именем в армии ты можешь быть для отечества полезнее и можешь удовлетворить другие свои страсти.
      Якубович отвечал:
      - Я знаю только две страсти: благодарность и лицемерие, они движут мир. Все остальное не страсти, а страстишки. Слов на ветер я не пускаю, дело свое совершу непременно.
      И добавил, что для этого назначил себе два срока: маневры или петергофский праздник.
      Кто-то вошел, разговор прервался. Рылеев был в крайнем волнении. Он тотчас же рассказал о намерениях Якубовича ближайшим друзьям, и они поддержали его в решимости во что бы то ни стало предотвратить цареубийство, грозящее Тайному обществу провалом. Рылеев был готов чуть ли не на поединок с Якубовичем, но до этого не дошло: храброго кавказца убедили отложить свою месть хотя бы на год.
      Некоторое время спустя Рылеев, беседуя с другим своим единомышленником, Петром Каховским, спросил его:
      - Не правда ли, Каховский, славный бы поступок был Якубовича?
      - Ничего, брат Рылеев, нет здесь славного,- отвечал Каховский,- просто мщение оскорбленного безумца. Я разумею славным то, что полезно.
      - Да, я с тобой согласен, потому и удержал Якубовича - до времени. Но я говорю, что какой был бы урок царям: тиран пал среди тысяч своих опричников!
      - Что ж такое, что пал - завтра будет другой. Хорошо, если можно поразить тиранство. А уроков - разверни Историю и найдешь их много!
      В самом ли деле так здраво и мудро рассуждал горячий Каховский или только хотел себя в подобном свете представить Следственной комиссии,- во всяком случае, эти его доводы отражают взгляд и самого Рылеева. Надо полагать, что Рылеев, для видимости споривший с Каховским, вполне разделял последний довод, которым Каховский, по его словам, завершил этот многозначительный разговор:
      - Нам руководствоваться личным мщением гадко, и жертвовать собой надо знать для чего. Идти убить царя мудреного ничего нет - и всех зарезать не штука. Но, низвергнувши правление, надо иметь возможность восстановить другое, а иначе, брат, безумно приступать.
      Александр I умер в Таганроге. Когда до Якубовича дошла эта весть, он заскрежетал зубами (об этом рассказал на следствии барон Штейнгель). В тот же день он вбежал в комнату, где лежал больной Рылеев, и бешено крикнул:
      - Царь умер. Это вы его вырвали у меня!
      Так Рылеев услышал впервые о смерти Александра. Вскочив с постели, он спросил у Якубовича:
      - Кто сказал тебе?
      Якубович кого-то назвал, прибавил: "Мне некогда, прощай!" и ушел.
      Накануне 14 декабря на квартире Рылеева заговорщики разрабатывали план восстания. Диктатором был назначен князь Трубецкой, его помощниками полковник Булатов и капитан Якубович. Последнему поручили: вместе с Арбузовым вывести на площадь Морской гвардейский экипаж и Измайловский полк, занять Зимний дворец и захватить императорскую фамилию. Якубович не только согласился, но и предложил вовлечь в восстание народ: разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабеж, потом вынести хоругви из какой-нибудь церкви и идти ко дворцу. Решительность этого плана смутила заговорщиков. Один из них, Батенков, сказал:
      - Дворец должен быть священное место. Если солдат до него прикоснется, то уже ни черт его ни от чего не удержит.
      Мнение Батенкова восторжествовало, и Якубовичу снова предписали сдержанность. Поведение его, чрезмерная его пылкость внушали участникам совещания смутные подозрения. Рылеев, подойдя к сидевшим в стороне Сутгофу и Михаилу Бестужеву, взял обеими руками руку каждого из них и проговорил:
      - Мир вам, люди дела, а не слова! Вы не беснуетесь, как Щепин или Якубович, но уверен, что сделаете свое дело. Мы...
      Михаил Бестужев прервал его:
      - Мне крайне подозрительны эти бравады и хвастливые выходки, особенно Якубовича. Вы поручили ему поднять артиллеристов и Измайловский полк, прийти с ними ко мне и тогда уже вести всех на площадь к Сенату. Поверь мне, он этого не исполнит, а ежели и исполнит, то промедление в то время, когда энтузиазм солдат возбужден, может повредить успеху или совсем его испортить.
      - Как можно предполагать, чтобы храбрый кавказец?..
      - Но храбрость солдата не то, что храбрость заговорщика, а он достаточно умен, чтобы понять это различие...
      Рылеев задумался: штабс-капитану Михаилу Бестужеву было всего двадцать пять лет, но мысль о двух разных и не совпадающих друг с другом храбростях отличалась глубоким знанием человеческой природы. Видимо, выскочить под чеченские пули на взмыленном жеребце или занести над грудью императора театральный кинжал легче, нежели сохранить спокойное достоинство и бесстрашие гражданина. Впрочем, Рылеев и сам недавно развивал эту мысль в оде "Гражданское мужество", предназначенной для альманаха "Полярная звезда" и задержанной цензором. Там Рылеев писал:
      Велик, кто честь в боях снискал
      И, страхом став для чуждых воев,
      К своим знаменам приковал
      Победу, спутницу героев!
      . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
      Но подвиг воина гигантский
      И стыд сраженных им врагов
      В суде ума, в суде веков
      Ничто пред доблестью гражданской.
      У каждого народа были завоеватели, полководцы: "Где славных не было вождей, / К вреду законов и свободы?" Аттил и Наполеонов множество: "Они являлися толпой... / Но много ль было Цицеронов?.." Якубович - и Михаил Бестужев угадал это - не отличался "храбростью заговорщика" или тем, что Рылеев назвал "гражданским мужеством",- он был всего-навсего бесстрашным солдатом.
      В ночь на 14 декабря Якубович отправился вместе с Александром Бестужевым на Крюков канал в казармы Гвардейского экипажа. Встретясь с офицерами, он произнес пламенную речь, которую закончил словами: "Я покажу вам, как стоять под пулями". Ореол кавказского героя не позволял сомневаться в его правдивости.
      Так было ночью. Но опасения Михаила Бестужева оправдались - в шесть утра Якубович приехал к Александру Бестужеву, с которым вместе недавно посетил Гвардейский экипаж, и отказался от поручения, данного ему штабом восстания. Он лелеял мечту отомстить царю Александру; Александр I умер ("Это вы его вырвали у меня!"), а к Николаю Павловичу Якубович ненависти не питал: теперь он боялся, что при взятии Зимнего новый царь будет убит. Еще несколько дней назад, на совещании заговорщиков, он предложил метнуть жребий, кому убить Николая, а увидев) что все молчат, продолжал:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29