Через несколько дней моряк прерывающимся от сдерживаемых рыданий голосом признался ему:
– Что мне вам сказать, ваша милость? Я опозорен навеки, мне некуда деваться. Я не верю, что моя Берта спозналась с нечистой силой, но все – не только в нашей деревушке, но и по всему побережью Дуная – ее считают ведьмой. Вот я и сказал себе однажды: «Хватит мне сочувственных вопросов и издевательских советов. На Дунае свет клином не сошелся, здесь мне больше не житье, поеду в Испанию». С тех пор я здесь. Всегда рад малейшей возможности сорваться с места: убегаю от своего прошлого.
Двое мужчин стояли на палубе, глядели на синь Средиземного моря, но думали каждый о своем. Гольденфинген, еще совсем недавно наслаждавшийся вечной сменой мест и лиц, теперь затосковал по тихой пристани. Он не знает, куда идти; никто и нигде не ждет его. А у Гуттена в подкладке камзола зашито письмо, от которого зависит судьба Европы и его собственная судьба. Корабль может затонуть, может подвергнуться нападению пиратов, которые отнимут письмо, а вместе с ним и его, Филиппа, жизнь; письмо может попасть в руки воров, как случилось с копией. Кто достал ее из выдолбленного в каблуке тайника? Неужели фон Шпайер? Без сомнения, он понял, какое поручение выполняет Филипп и кто он такой, а иначе не предложил бы проделать путь до Генуи вместе. Ну а сам-то он кто таков? Верноподданный императора? Доверенное лицо братьев Вельзеров? Лазутчик французского короля или даже самого Сулеймана? В наши дни предательство вошло в обиход. Разве не предал великий коннетабль своего двоюродного брата, короля Франциска Первого?
Голос Гольденфингена вывел его из задумчивости:
– По левому борту судно! Идет наперерез. Орудийный залп заглушил его слова и подтвердил подозрения. Быстроходный корабль, поставив все паруса, стремительно настигал их.
– Так и есть: берберийские пираты! – вскричал капитан, выпустив в воздух три ракеты. – Не вздумайте сопротивляться! Все потеряем, да по крайней мере хоть шкуру свою спасем.
Нос пиратского парусника протаранил борт, и на палубу спрыгнуло не меньше тридцати вооруженных людей. Их предводитель, высокий, смуглый, рыжеволосый, хрипло закричал:
– Кто капитан этой сволочной лоханки?
– Я, – оробев, ответил Гольденфинген.
– Позволено ли будет спросить, за каким дьяволом ты выпустил ракеты? Какого святого собрался праздновать, мерзавец? У меня руки чешутся охолостить тебя, как кота!
Лицо его показалось Гуттену знакомым, а голос он явно где-то слышал. Но где, когда, при каких обстоятельствах? В эту минуту глаза их встретились, и оба воскликнули одновременно:
– Гуттен!
– Герреро! Мой благодетель-янычар!
– Откуда ты взялся?
– Я вправе спросить тебя о том же. Где же твоя чалма и шаровары?
– В заднице. В одну прекрасную лунную ночь я сменил наряд. По возвращении в Константинополь мы решили захватить какую-нибудь посудину и начать войну на свой страх и риск. Мы наводили ужас на всю Каледонию, скажу тебе без похвальбы, и дела наши шли превосходно. Мы доплывали до самой Корсики… Но лучше скажи-ка мне, Филипп фон Гуттен, ты все еще уподобляешься пустыннику или все же использовал то, чем наделила тебя природа?
– Замолчи, ради бога! – смутился Филипп. – Ответь мне лучше, почему не вернулся, как обещал, в лоно христианства?
– Ах! – вздохнул разбойник. – Погубит меня моя доброта. Корабль-то мы угнали, да вот незадача: половина нашей беглой команды – магометане. Где бы мы к ними укрылись в случае необходимости?
– Вот тут бы я тебе и пригодился. Отчего ты не разыскал меня?
Четыре пушечных выстрела оборвали беседу.
– Прямо по курсу папские галеры! – закричал кто-то из пиратов.
Герреро, безнадежно махнув рукой, заметил:
– Четыре галеры… идут на всех парусах, нам не выстоять. А все из-за этого мерзавца, успевшего пустить ракеты! Позволь, Филипп, я помогу ему стать смотрителем султанского гарема. – И он схватился за свой ятаган.
– Полно, полно! – остановил его Филипп. – Не стоит брать на душу лишнего греха – их у тебя и так предостаточно. Вот что: я напишу имперскому послу в Риме и попрошу заступиться за тебя.
– Не поможет, – безразлично отозвался андалусиец. – Видно, мне на роду написано болтаться в петле. Что ж, чем раньше, тем лучше.
Когда папская эскадра легла на обратный курс, Гуттен сказал Гольденфингену:
– Молю бога, чтобы капитан доставил императору мое письмо, где я испрашиваю милости для этого человека.
– Не хотелось бы мне разочаровывать вас, но я сильно опасаюсь, что ему не выпутаться. На нем тройная вина: он вероотступник, пират и мусульманин. Таких, как он, в плен не берут, а вешают на стене замка Сан-Анджело.
– Бедняга! Должно быть, мой отец был прав, когда говорил, что, как бы кто ни прожил жизнь, конец у всех одинаков.
– Истинно так. Раз уж явился на свет божий, терпи и мучайся, пока судьба тебя не доконает. И спасения от судьбы нет. Человек счастлив только в детстве, а если в юности перепало немного счастья, и за то скажи спасибо.
– Гони прочь черные мысли! Уныние – великий грех. Тебе еще повезет, и ты будешь счастлив – вот попомни мои слова.
Набережные и улицы Барселоны были запружены сновавшим взад-вперед народом.
– Скажи-ка, добрый человек, – обратился Гуттен к седобородому моряку, – как мне пройти к ратуше?
– Фламандец? – неприветливо спросил тот.
– Нет. Я из Германии.
– А-а, – с негодованием сплюнул моряк, – один черт: все вы захребетники, кровососы, пиявки проклятые! Понаехали к нам в Испанию, век бы вас не видать!
– Позволь…
Но чей-то еще более враждебный голос перебил его:
– Старик дело говорит! Кто вас звал сюда, побродяг мерзостных, пустоболтов, спесью надутых?!
– Господи помилуй! – в растерянности забормотал Филипп. – За что такие оскорбления?! Что плохого я вам сделал?
– Долой фламандцев! – пронзительно завизжала старуха. – Проваливайте к себе домой, не лишайте нас последнего нашего достояния!
Не меньше десятка разъяренных горожан окружило Филиппа, и ему пришлось бы плохо, если бы не подоспела стража.
– Что здесь происходит? – спросил сержант с алебардой на плече.
– Да вот… я спросил всего лишь, как мне найти магистрат, а меня в ответ стали оскорблять на все лады.
– Ступай за мной! – тоном, не предвещающим ничего хорошего, приказал сержант.
Но в эту минуту вмешался какой-то человек важного вида.
– Оставьте их в покое! – властно распорядился он, и сержант, почтительно отсалютовав ему, подчинился.
– Позвольте представиться, сеньор Гуттен. Я – Хуан де Сарро и представляю в Барселоне банкирский дом Вельзеров. Георг фон Шпайер поручил мне оказывать вам всяческое содействие.
«Фон Шпайер?» – удивленно подумал Гуттен, пораженный проворством своего давешнего спутника с рассеченной скулой.
– Но ведь мы только сию минуту сошли с корабля… Как могли вы…
– На этот счет можете не беспокоиться, – самодовольно ответил Хуан. – Залог успеха – в точности и быстроте.
– Каким же образом узнал Шпайер мое настоящее имя? – в недоумении обратился Филипп к Гольденфингену. – Как мог этот господин проведать о нас – ведь мы еще и четверти часа не пробыли в Барселоне?
– Ах, сударь, вы не знаете Георга фон Шпайера! – с восхищением отвечал тот. – Вряд ли сыщется во всей империи вторая такая светлая голова и такое доброе сердце. Ведь это он известил меня о том, что стряслось с моей бедной Бертой, и он же убедил меня покинуть пределы Германии, ибо честное мое имя теперь запятнано навеки. Это он с братской щедростью ссудил меня деньгами и дал лошадь, чтобы я мог добраться до Генуи. Он же дал мне рекомендательное письмо, и еще до его возвращения из Регенсбурга меня взяли на службу к Вельзерам.
– Ну и ну! – ошеломленно покачал головой Филипп. – А ты ведь и словом не обмолвился, что знаком с ним.
Ему стало тошно при мысли о том, что добросердечный и несчастный Гольденфинген совсем не так уж прост, как может показаться: он состоит на службе у Шпайера и ждет благоприятствования Фортуны. Филипп снова прикоснулся к зашитому в камзол письму, убедился, что оно на месте, и, успокоившись, выказал притворный интерес к тому, что рассказывал толстяк.
– Вот никогда бы не подумал, что у человека со столь зверской наружностью такое доброе сердце.
– Это еще не все, сударь. По возвращении в Геную он с отеческой заботой сказал мне: «Италия недостаточно далеко, чтобы спастись в ней от злокозненных наветов. Отправляйся в Испанию, в Барселону. Я дам тебе рекомендательное письмо к тамошнему представителю, а уж он сыщет тебе занятие в этом прекрасном городе. Ну, а если и там настигнет тебя клевета, поезжай в Севилью или за море, в Индии. Я всерьез опасаюсь, что казнь твоей злосчастной жены надолго лишит тебя доверия».
– Так, значит, фон Шпайер раньше знавал твою жену, раз говорил, что на нее навели порчу?
– Конечно! Он убежден, что моя бедная Берта стала жертвой какой-то настоящей ведьмы, которая решила извести ее и принимала ее обличье. Я найду эту бесовку! Жизнь на это положу, а найду!
Гуттен глубоко задумался, припоминая все, что с ним случилось на дороге в Аугсбург.
– Что же, бывал ты с той поры в «Трех подковах»?
– Нет, не бывал и не буду, пока не придет день отмщения, – со слезами на глазах ответил моряк. – Отец мой умер от непереносной кручины, а мне, чтобы выжить, придется все забыть. Посмотрим, поможет ли мне Барселона начать жизнь сначала.
Хуан де Сарро, шедший на три шага впереди, остановился возле чистенькой харчевни.
– Здесь, – молвил он с улыбкой, – вы отдохнете перед долгой дорогой.
Гуттен, уже занеся ногу через порог, повернулся к Гольденфингену.
– Буду молиться господу нашему и Пресвятой Деве Зодденхеймской, чтобы душу твою осенили, как прежде, покой и счастье.
– Пусть оберегут они вас от всяческой пагубы, – нараспев произнес веснушчатый моряк, и глаза его увлажнились.
Филипп, загоняя коней, проскакал пятьсот миль до Толедо. Входя в Алькасар, он в последний раз ощупал королевскую грамоту на груди.
– Его величество скоро примет вас, – важно сказал ему гофмаршал. – Он извещен о вашем прибытии в Испанию, несколько раз осведомлялся о вас и будет рад узнать, что вы уже во дворце. Сейчас у него герцог Медина-Сидония. Прошу за мной.
«Ах, это отец той самой красавицы», – подумал Филипп, когда мимо него с властным, надменным и величественным видом прошествовал гранд.
– Скверные новости, что ты привез, меня не удивляют…– начал было Карл Пятый и тут же скривился от боли: у него был приступ подагры. – Вот проклятая напасть: не дает ходить и не позволяет насладиться бокалом хорошего вина! Да, мой милый Филипп, впору сойти с ума – это не империя, а гнилое лоскутное одеяло, каждую минуту жди подвоха: если не от испанцев, то от фламандцев, а если не от фламандцев, то уж наверняка от немцев. А теперь еще те, что вернулись из Индий и обуреваемы дурацкими планами и несбыточными мечтаньями. Но хуже всего, конечно, испанцы: они не могут простить мне, что я родился в Брюсселе и дурно владею кастильским наречием, хотя для немца я говорю вполне сносно. Они ненавидят меня за то, что я избрал столицей империи Вену. Протестанты поносят меня за то, что я не поддержал Лютера, а католики – за то, что натянул папе нос. Не мудрено, что в самом расцвете лет – мне ведь тридцать три года – я выгляжу старше своего деда Фердинанда в ту пору, когда он решил сыграть мне на руку и для вящего торжества христианства оставить этот мерзостный свет. Да, с дедами мне не повезло! От деда по отцу, пройдохи Максимилиана, ничего, кроме пристрастия к оккультизму и к соколиной охоте, я не унаследовал. Что же до старого развратника и интригана Фердинанда Арагонского, то он больше любил своего младшего внука, моего брата Фердинанда, – как, впрочем, и мои возлюбленные испанские подданные. Причина же их любви в том, что братцу посчастливилось родиться на земле Кастилии… Нет, не умею я привлекать к себе сердца. Мне было всего несколько месяцев от роду, когда мои родители уехали в Испанию, оставив меня на попечение двоюродной бабки, твердокаменной старухи, дважды побывавшей замужем и дважды овдовевшей. Мне было шесть лет, когда я потерял отца, которого придворные льстецы окрестили Красивым, хотя он был весьма плюгав и неказист. Особенно хороша была нижняя челюсть – родовая примета всех Габсбургов. Потом сошла с ума моя мать – «Безумная от любви», как называли ее по строчке старинного романсеро, хотя больше ей пошло бы прозвище «Старая гиена». Вообрази, каково мне было сопровождать разлагающийся труп моего отца по всем городам Испании! Налей-ка, черт с ним, с запретом доктора Торреальбы… Забавный, кстати сказать, человечишко: наполовину лекарь, наполовину колдун. У него есть свой собственный бес по кличке Зекиэл, а в ту ночь, когда мои войска разграбили Рим, этот самый доктор летал на ведьмином помеле. Наутро он во всех подробностях рассказал мне, как было дело, от начала до конца. Ясновидение заслуживает государева доверия, но я слушал его с долею сомнения и от выводов воздержался. Вообрази, Филипп, ровно через месяц дошло до меня официальное сообщение о случившемся в Риме. И что же? Совпало дословно! Это истинное чудо! Может быть, Торреальба не столь могуществен, как Фауст, про которого ты мне рассказывал и который предсказал мне судьбу после коронации в Риме, но уж никак не хуже Тритемиуса – того, кто при мне вызвал тень моей бабки Марии Бургундской, или Камерариуса, обладающего таким влиянием на моего брата Фердинанда. Так вот, известно ли тебе, что случилось с бедным доктором? Святейшая Инквизиция, которая благодаря набожности Изабеллы обладает куда большим могуществом, чем я, потребовала наказать его – не за колдовство, к счастью, а за ложь. Я не стал с ними связываться, уступил, и вот мой лейб-медик получил на площади двести плетей! Возможно ли чего-нибудь достичь в стране, где так относятся к науке? Ох, как болит нога! Налей еще стаканчик, Филипп, пусть себе доктор толкует, будто вино сведет меня в могилу… Теперь я хочу поговорить с тобой о некоем деле – оно давно меня заботит… Как тебе известно, задолжав Вельзерам миллион дукатов, я от жестокой нужды на двадцать долгих лет отдал им во власть мое заморское владение – Венесуэлу. Скажу тебе честно: когда сквалыга ростовщик Варфоломей Вельзер, сердечный друг твоего и моего отца, попросил у меня эту провинцию в счет долга, я просто онемел. Неужто, подумал я, такой прожженный делец верит, что где-то там находится Дом Солнца? Что ж, политику надлежит извлекать выгоду из человеческой глупости. Я поторговался для порядка и согласился. Минуло три года; я полагал, что заключил наивыгоднейшую сделку, но оказалось, что меня обвели вокруг пальца. Свинопас из Трухильо по имени Франсиско Писарро завоевал некий край, в семь раз обширней Испании; золота и серебра там – горы. Скажу для примера, что тамошний индейский вождь – их там называют Инками – заплатил за свою жизнь неслыханный выкуп: он заполнил чистым золотом целую комнату в восемнадцать пядей ширины и тридцать шесть пядей длины. Золото лежало грудами выше человеческого роста. А вдобавок к этому – еще две таких же комнаты, набитых серебряными слитками! По праву королевской пятины я получил миллион двести тысяч дукатов. Каково? Но тотчас после этого я потерял покой и сон, ибо все эти богатства ничто по сравнению с теми сокровищами, которые таятся в этом волшебном краю. Там есть городок, где крыши и стены домов из золота – в точности как в нашем с тобою любимом рыцарском романе «Ивы Эспландиана», который мы столько раз читывали вслух и который инквизиция считает зловредным измышлением. Так вот, знаешь ли ты, где находится этот город, куда по вечерам скрывается солнце? Осени себя крестным знамением, Филипп! В Венесуэле! И, уподобясь Саулу, который так проголодался, что променял свое царство на миску чечевичной похлебки, я за жалкий миллион дукатов отдал несметные сокровища! Ты вправе спросить, какого дьявола я все это тебе рассказываю. Сейчас узнаешь. Но сперва налей мне еще стаканчик этого нектара, от которого ты так опрометчиво отказываешься… Полней, полней… вот так! Уф, какое блаженство! Я оплакивал потерю Бургундии не только потому, что она досталась мне в наследство от моего прадеда, Карла Смелого, но и потому, что там делают лучшее на всем свете вино, хоть доктор Торреальба и винит его в моей подагре и в том, что припадки, коим я подвержен с детства, никак не излечиваются… Так вот. к делу! Если Вельзеры и впрямь отыщут Дом Солнца, я потеряю величайшее сокровище, которым одарил меня господь, не говоря уж о том, что с этих протобестий станется лишить меня причитающейся по закону королевской пятины со всех доходов… Ты ведь, кажется, родня этим Вельзерам, а им и невдомек, что ты пользуешься нашим безграничным доверием. Итак, ты присоединишься к первой же экспедиции, снаряжаемой в Венесуэлу, станешь следить за каждым шагом Вельзеров и сообщать мне все, что они предпринимают. Матерь божья, Филипп, не делай такого оскорбленного лица! Я ведь не предлагаю тебе ничего такого, что запятнало бы твою честь, и не вербую в осведомители. Тебе вовсе не придется злоупотреблять доверием этих кровососов банкиров… Я всего лишь поручаю тебе охрану моих интересов – не есть ли это первейший долг рыцаря? Вижу, что убедил тебя. Если Вельзеры соблюдают договор неукоснительно, бояться им нечего: слово государя – священно. Если же они нарушат его хоть в одном пункте – а я желаю этого всем сердцем, – то смогу, не беря греха на душу, разорвать столь унизительный и невыгодный договор. Я буду рад, если ты примешь мое предложение: в любом случае ты сказочно разбогатеешь там, а по возвращении займешь при моем дворе место, подобающее знатности твоего рода. Ты выкинешь из головы бредни о пострижении в монахи и женишься на знатнейшей из наших принцесс. А потом станешь губернатором или вице-королем где-нибудь за морем. Нравится ли тебе мое предложение, Филипп фон Гуттен? Ладно! Сейчас можешь не отвечать! Ступай, меня дожидается доктор Торреальба, которому его чудесное знание откроет все, что томит и гнетет мне душу. Спрячь вон в тот поставец бутылку и бокал. При такой подагре темный коновал становится могущественней императора. Завтра ты отвезешь Варфоломею Вельзеру письмо, где будет изложена моя воля. Старый плут не посмеет упрямиться. Прощай. Я и впредь не оставлю тебя своими милостями. Ах да, совсем забыл! Возвращаться тебе придется по суше, что бы там ни выдумывал этот путаник Фердинанд. Ты проедешь через владения французской короны, и в сопроводительных грамотах будет указано, кто ты таков – нарочный императора Карла. Вот увидишь, герцог Ангулемский будет оберегать тебя как зеницу ока!
«Наконец-то судьба взглянула на меня благосклонно, – думал Гуттен, покинув императорскую спальню. – Я больше не буду день и ночь трястись в седле для того только, чтобы подтвердить или рассеять монаршие опасения. Император все решил за меня сам. Я отправлюсь в Америку, в Венесуэлу, отыщу город, где крыши кроют золотом, отдавая их во власть первому прохожему. Я пересеку океан. Получу под свое начало войско. Буду сражаться с индейцами, как сражался когда-то с турками (я погиб бы тогда, если б не повстречал Герреро. Что сталось с ним? Вздернули ли его на башне замка Сан-Анджело?) Жизнь наша полна странных встреч и таинственных возможностей, и ту, что открылась передо мной, я не упущу, честью своей клянусь, между пальцами она не утечет. В последний раз везу я императорское письмо и не жалею о том, что больше мне не бывать связующим звеном между владыкой мира и могущественным банкиром… Шевелись, шевелись, проклятая кляча!»
ГЛАВА ВТОРАЯ
Чары доктора Фауста
6. ВСТРЕЧА В ВЮРЦБУРГЕ
Бернард фон Гуттен поднял бровь, когда узнал, что привело его сына в отчий дом.
– Итак, ты приехал проститься?
– Да.
– Для матери твой отъезд будет тяжким потрясением, – печально промолвил старик. – Что ж, рано или поздно это должно было случиться… Тебе не исполнилось восьми лет, когда я отдал тебя на службу императору. Я во всем виноват… Я принес родного сына в жертву собственной алчности и тщеславию.
– Что вы, отец! Вы поступили так во исполнение долга вассала и для вящей славы нашего рода.
– Полно, сынок! Были времена, когда мои предки почитали себя равными Габсбургам или даже выше их. Зачем принес я вассальную клятву? Зачем, оторвав сына от сердца, отдал его в услужение, считая это честью?
– Что ты раскричался, Бернард? – спросила его жена, незаметно вошедшая в комнату. – Какая муха тебя укусила, что ты так нелестно отзываешься об императоре? Не вздумал ли ты пойти по стопам нашего Ульриха, с которого за его памфлеты власти глаз не спускают?
– Спроси лучше своего сына, по какой причине завернул он в Кёнигсхофен, – хмуро отвечал старик. – Когда он в следующий раз приедет повидаться с нами – если приедет, конечно, – мы с тобой будем лежать в родовой усыпальнице фон Гуттенов…
– Матушка лишилась чувств, узнав, что я отправляюсь в Новый Свет, – тем же вечером рассказывал Филипп своему брату Морицу.
– Бедная! – с чувством произнес каноник, потупив серо-свинцовые, как у всех Гуттенов, глаза. – Что с ними поделаешь: старики неисправимо щепетильны. Он, видишь ли, не мог перечить воле императора, а потому и сегодня сидел бы в своем замке в Арштейне, а не был бы бургомистром Кёнигсхофена. Я же стал бы приходским священником и охранял вечный сон наших далеких предков. Хорошо еще, что наш крестный, граф Нассау, сумел внушить нам уверенность в том, что мы достойны большего.
Филипп поглядел на брата. Морицу фон Гуттену не исполнилось еще тридцати лет, но облик его был так суров, а речь так раздумчива и степенна, что он казался человеком преклонного возраста. Он был епископом Эйхштадта, маленького городка, лежавшего к северу от Мюнхена, но жил почти безвыездно в процветающем, людном и веселом Вюрцбурге, славившемся высотой своих неприступных стен и искусством виноделов.
– Я всем сердцем одобряю твое решение отправиться на поиски Дома Солнца, я очень рад ему. Великий Камерариус, который сейчас гостит у меня, составил твой гороскоп и предсказал успех всех твоих начинаний и великую славу.
– Камерариус здесь? – удивился Филипп.
– Здесь. Он приехал из Тюбингена, как только я написал ему, прося у него совета. «Счастливые предзнаменования столь несомненны и многочисленны, – отвечал он, – что я вскоре приеду к вам своими глазами взглянуть на юношу, которому звезды сулят необыкновенную судьбу и неслыханные удачи». И вот, хотя обязанности его многоразличны и ответственны, он не колеблясь покрыл двести пятьдесят миль. Не забудь поблагодарить его. Он прибыл два дня назад и вчера ночью составил твой гороскоп, сам изумившись тому, что открыли светила.
– Когда же я смогу побеседовать с ним? – в нетерпении вскричал Филипп. – Я так давно мечтаю познакомиться с прославленным звездочетом!
– Сейчас он отдыхает в отведенных ему покоях, но к ужину спустится, и тогда ты удовлетворишь свое желание и насладишься его ученой беседой.
– Меня радует его пророчество.
– И меня тоже. Все, чем я владею, будет завещано тебе или твоим наследникам, но им или тебе придется подождать еще лет пятьдесят. – Губы его тронула слабая улыбка. – А до тех пор ты, как второй сын в роду, оставался бы государевым гонцом, переносчиком вестей, по выражению Федермана, и денег у тебя не прибавилось бы. Если же ты и вправду отыщешь Дом Солнца…
– Ты ведь знаешь, – перебил его Филипп, – деньги мало меня прельщают. Я хотел бы стать священником и получить приход в Зодденхейме.
– Ради всего святого, не мели чепухи, Филипп. Я знал твое истинное призвание и только поэтому, при всей моей любви к славе и власти, согласился на предложение императора и взял епископский посох.
– Тебе уже поздно начинать сначала, но почему я должен оставаться глух ко гласу господа?
– Какая нелепость, Филипп! Ты не можешь принять сан, ибо род фон Гуттенов должен быть продолжен. Кому как не тебе заняться этим? Кому как не тебе распорядиться всеми теми благами, которыми бог и император наделили меня?
– Нашему с тобой родственнику Ульриху. Лицо епископа побагровело.
– Этому безбожному еретику? Проклятому приспешнику Лютера, паршивейшей овце в господнем стаде? Тому, чья душа погублена навеки и обречена мукам ада? Не сошел ли ты с ума, Филипп?
Филипп, смущенный таким отпором, поник головой.
– Тебе надлежит жениться, произвести на свет потомство, приумножить славу нашего рода, – уже мягче продолжал епископ, видимо тронутый его смущением. – Ну а коль скоро денег у тебя нет, то нет и никакого резона отказываться от золотого руна, которое преподносят тебе на серебряном блюде Вельзер и император. Возьмись за ум, Филипп!
На пороге показался слуга в ливрее.
– Благородный рыцарь Даниэль Штевар покорнейше просит принять его.
– Даниэль! – радостно воскликнул Филипп. – Зови его немедля.
– Он не один, – поколебавшись, доложил слуга, – с ним какой-то мужлан в рваном платье. Горький пьяница, если судить по его заплывшим глазам и багровому носу.
– Кто таков? – спросил епископ.
– Он назвался доктором Фаустом, но, по крайнему моему разумению, ваше преосвященство, не похож даже на цирюльника.
– Фауст! – гневно вскричал епископ. – Что нужно этому бродяге в моем доме? Пригласи Штевара, а этого – гнать!
– Разреши ему войти, Мориц! – вмешался Филипп. – Я знавал его несколько лет назад. Он пользовался тогда такой славой, что был отмечен самим государем.
– Он пьяница, шарлатан и проходимец, – резко отвечал епископ. – Камерариус его терпеть не может, да и не он один. Все великие ученые и знатоки потустороннего – и Агриппа, и сам Меланхтон [4]– отзываются о нем очень дурно.
– Зависть – оборотная сторона славы.
– Какая слава может быть у человека, которого лакей принимает за бродягу?!
– Может быть, ты и прав, но… позволь мне перемолвиться с ним словом. Ведь он пришел вместе со Штеваром – это неспроста.
Мориц, епископ Эйхштадтский, выпятил нижнюю губу и после краткого размышления кивнул, поднимаясь с кресел:
– Ладно. Пусть войдут господин Штевар и его незваный, нежданный и непрошеный спутник. Но я удаляюсь, ибо не желаю дышать одним воздухом с человеком, продавшим душу дьяволу.
Не успела дверь за ним закрыться, как в комнату вошел Штевар в сопровождении Фауста. Филипп отметил, что чернокнижник постарел и ссутулился со времени их последней встречи, но взгляд у него был все тот же – живой и плутоватый. За ними шел Мефистофель.
– Целую руки вашей светлости! – с шутовской почтительностью воскликнул Фауст.
– Здравствуй, Филипп, – приветствовал Гуттена Штевар. – Мы пришли не просто так, и порадовать нам тебя нечем…
Гуттен смутился и покраснел.
– Доктор Фауст, который сейчас гостит у меня в замке, проведал, что ты собираешься в дальний путь, и с неподдельной тревогой сказал мне: «Что-то мне это не нравится. Позвольте посоветоваться с небесными светилами». Мы припомнили день и час твоего рождения, и доктор Фауст взялся за дело. Ах, да что я тут распинаюсь, – перебил он себя. – Вот он расскажет тебе все лучше, чем я. Говорите, доктор Фауст!
Давно ушли гости, наступила тишина, а епископ Мориц все никак не мог совладать с яростью, охватившей его, когда через неплотно прикрытую дверь он услышал пророчества Фауста. Филипп, съежившись в кресле, молча внимал охрипшему от негодования голосу брата.
– Только Даниэлю Штевару, – кричал тот, – могла прийти в голову мысль просить совета у этого шарлатана!
– Я очень сожалею о случившемся, – уныло и печально ответствовал Филипп. – Штевар был в бешенстве и поклялся, что отныне ноги его не будет в твоем доме.
– Он уже осквернил его, приведя сюда мерзостного колдуна. Боже, страшно представить, что было бы, если бы великий Камерариус столкнулся в этих стенах с Фаустом, злейшим своим врагом!
– А ничего бы не было, любезный мой епископ, – неожиданно раздался чей-то голос, и в дверях выросла фигура рослого и тучного старца в шапке, украшенной множеством монет, ладанок и образков.
– Господин Камерариус! – смешавшись, воскликнул Мориц. – Я не заметил вас…
– Я только что вошел, – снисходительно улыбнулся тот, – и случайно услышал ваши последние слова.
– Садитесь же, – предложил Мориц, указывая на кресло, – я тотчас расскажу вам о нашем происшествии.
– В этом нет необходимости. Я все знаю.
– Но как же возможно такое чудо?
Камерариус, умолчав о том, как гулко отдаются слова в этом доме и как тонки его стены, с важностью отвечал:
– Для Иоахима Камерариуса невозможного нет, в особенности когда дело идет о тех, кто любезен моему сердцу. Вы же именно таковы. Отрешись от ребяческой боязни, Филипп, – ласково добавил он. – Смело отправляйся на поиски Дома Солнца. Я уже говорил и еще раз повторю, что только слава, великая честь и огромные деньги достанутся на долю тебе, братьям Вельзерам и нашему императору. А Иоганн Фауст, – тут голос его дрогнул от сдерживаемой злобы, – невежественный и злонамеренный шарлатан, тысячу раз заслуживший костер за то, что продал дьяволу свою бессмертную душу. О нет, не жажда познания толкнула его на этот чудовищный сговор, но лишь неодолимая склонность к богомерзкому греху мужеложства.
– Что? – побледнев, переспросил в смятении Филипп.
– Да! Да! Именно так! Если бы я не прервал всяких сношений с Меланхтоном, который спелся с Лютером, я добыл бы у него копию бумаг, неопровержимо свидетельствующих о том, что в Виттенберге Фауст состоял под судом по обвинению в содомском грехе и растлении малолетних…
– Не может быть! – вскричал Филипп, и густой румянец смущения сменил на его щеках бледность.
– Это еще не все! Только пусть вас не пугают мои слова. Вполне вероятно, что Фауст намеревается склонить тебя к греху, как, без сомнения, совратил он нашего любезного Даниэля Штевара.
Румянец на щеках Филиппа из алого стал багровым.
– Это клевета! – вскричал он вне себя.
– Замолчи, безмозглый! – вмешался епископ. – Мальчишка! Слушай, что говорит тебе наш гость, умудренный опытом и познаниями.
Завороженный его властным голосом, Филипп, вскочивший было, снова опустился на стул.