Распространять и даже читать работы Лютера, Кальвина или других реформаторов, разумеется, запрещалось. Но нельзя было также и обсуждать их доктрины. При этом за любой разговор с еретиком полагалось сразу несколько наказаний. Серьезным преступлением считалась продажа неподобающих или непочтительных изображений Девы Марии, святых или священнослужителей, что приравнивалось к проповедованию ереси. В этом случае виновные лишались и жизни, и имущества. Мужчинам отрубали головы, а женщин сжигали живьем. Потрясенные этими «эдиктами», англичане говорили друг другу, что император настоящий деспот и намеревается возродить «жуткую испанскую инквизицию». Двадцать отплывших в Антверпен английских торговых кораблей, когда их капитаны прочитали «эдикты», вернулись домой. Они не поверили обещанию, что иностранных купцов не будут преследовать за взгляды, «если только это не приведет к скандалу».
В воздухеопять запахло войной. Вместе со сменой власти в Совете сменилась и дипломатическая тактика. Герцог Сомерсет был склонен умиротворять императора, а Дадли не желал предпринимать для этого никаких усилий. Он был известен как сторонник союза с Францией. Закончив весной 1550 года войну, он продал Генриху II Булонь (внешние фортификационные сооружения уже были в руках французского короля), а затем, в апреле, торжественно сделал его рыцарем ордена Подвязки. Сближение с Францией еще сильнее ухудшило отношения Англии с империей. Война казалась неизбежной, и Дадли начал к ней готовиться. Воспользовавшись мобилизацией, проведенной во время восстаний 1549 года, он создал постоянную армию, которая подчинялась только ему. Глав военных гарнизонов в графствах (шерифов) заменили «лорды-наместники», а военачальники армии Дадли (его доверенные люди) оплачивались из королевской казны.
Чтобы заинтересовать юного короля ратным искусством, Дадли приказал устраивать для его забавы различные военные представления. 19 июня на Темзе было проведено состязание, организованное лорд-адмиралом Эдвардом Клинтоном. Для этого был возведен плавучий замок со сторожевой башней, окруженный с трех сторон стенами. Его обороняли пятьдесят воинов в желтом и черном. В их распоряжении была также окрашенная в ярко-желтый цвет галера с военным снаряжением. Замок штурмовали четыре полубаркаса. Нападающие отталкивали желтую галеру и атаковали защитников «крупными комьями земли, петардами, горящими прутьями и дротиками». Затем, когда они проникли за стены, к ним на подкрепление пришли еще четыре судна под командованием адмирала. В конце концов «замок захватили штурмом, повалили башню и взяли в плен коменданта и его помощника».
Военные приготовления внушали беспокойство населению. «Глядя на все это, — писал в начале августа Схейве, — люди начали страшиться приближающейся войны. В народе царит всеобщая растерянность».
После неудачной попытки бегства окрестности резиденции Марии в Болье наводнили сотни стражников. Во все ближайшие порты были посланы вооруженные группы с наказом строго следить за всеми прибывающими и убывающими кораблями и при малейшем подозрении поднимать тревогу. Слышали, как английский посол при французском дворе сказал, что Совет теперь намерен охранять Марию много строже, чем прежде, и что своим недавним поведением она заставила советников пересмотреть свое отношение к «религиозному своеобразию» принцессы.
«Она будет вынуждена принять ту религию, которую исповедует король, — сказал посол, — иначе ей придется горько сожалеть о своем упрямстве».
Предстояло нешуточное противостояние Марии с Советом. И кроме решимости, никакого другого оружия против них у нее не было. Конечно, кузен-император сделал для Марии уже больше, чем в свое время для ее матери, и в будущем у него оставалась возможность оказывать влияние на происходящее, однако все это делалось на расстоянии, а его посол при дворе Эдуарда, Схейве, как дипломат ничего собой не представлял, даже не знал английского языка. Вот на что приходилось опираться Марии, когда она должна была отражать начавшееся в июле 1550 года наступление на мессу.
Покидая Вудхем-Уолтер, Мария послала вперед одного из своих капелланов, чтобы тот подготовил к ее прибытию в Болье мессу. Она вовремя не приехала, но он все равно отслужил мессу в присутствии всех домочадцев. А советники только и ждали повода, чтобы придраться. Дело в том, что Уильям Парр, нетерпимый маркиз Нортгемптон, был также и графом Эссексом. А поскольку резиденция Марии находилась именно в этом графстве, он повелел шерифу наказать капеллана Франсиса Молита за нарушение «королевских эдиктов и установлений, касающихся религии». Аналогичное обвинение было предъявлено и второму капеллану Марии, Александру Баркли. В результате Молит был подвергнут порке. Правда, Баркли пока остался в доме Марии и продолжал служить мессу.
Этот случай предоставил Совету повод преследовать Марию много месяцев. Станет ли она помогать шерифу, чтобы эти два капеллана предстали перед правосудием? Как она может заявлять, что ее капелланам была обещана возможность свободно служить мессу, когда подобных обещаний никогда и никто не давал? Не могла бы принцесса быть столь любезной и явиться во дворец, чтобы нанести визит его королевскому величеству, ее брату? В последнем случае это был не приказ, а приглашение, которое доставили канцлер Ричард Рич и секретарь Совета министр Питри. Они лично передали Марии письма от короля и Совета. Было очевидно, что советникам важно убрать Марию подальше от побережья, поближе к столице, лучше всего в королевский дворец, где действия принцессы можно было бы легко контролировать. Она сослалась на недомогание, что было правдой. С наступлением осени Мария, как обычно, заболела. Было послано еще одно письмо, в котором говорилось, что в этом случае тем более следует переехать во дворец, так как перемена обстановки, несомненно, пойдет ей на пользу. В конце ноября она пишет ответ: «Мое заболевание не связано с плохим климатом в Эссексе. Дом, в котором я живу, и окрестный воздух здесь ни при чем. Просто наступило время года, когда опадают листья, а в эту пору я уже много лет редко избегаю недомогания такого рода».
Канцлер Рич всеми возможными способами пытался склонить Марию покинуть Болье, разве что только силу не применял. Думал, что договорится с Рочестером, чтобы тот использовал свое влияние на принцессу. Но он совершенно неправильно оценивал их отношения. Как и все остальные в Совете, он не мог себе представить, чтобы Мария всем распоряжалась в собственном доме, полагая, что истинным хозяином здесь является управляющий, который, по его мнению, должен был играть при ней роль отца или опекуна. Канцлер даже не мог предположить, что Мария единолично принимает решения. Разумеется, это должен был делать за нее Рочес-тер. Когда Рич обратился к нему со своими предложениями, управляющий дал ясно понять, что никакого особенного влияния на Марию не имеет и что она не склонна менять свои решения. Иными словами, никуда она отсюда не поедет. Канцлер ему не поверил и очень рассердился, но это все равно не помогло. Тогда Рич решил использовать другую тактику. Он приехал в Болье вместе с женой, и они пригласили Марию на охоту. Потом предложили Марии, не заезжая домой, отправиться к ним в гости, где были приготовлены разнообразные развлечения. Мария быстро раскусила этот план и, побыв недолгое время в доме канцлера, возвратилась к себе в Болье.
В ноябре нападки на капелланов возобновились. Молита и Баркли заставили предстать перед Советом. Им удалось доказать свою невиновность, хотя и состоялись дебаты по поводу точной формулировки обещания, данного в устной форме Ван дер Дельфту много месяцев назад, относительно возможности Марии свободно исповедовать католическую религию. В декабре эти дебаты возобновились. Письма Марии в Совет были краткими, в них содержались только факты. Она говорила Схейве, что делает это намеренно («пишет резко»), чтобы они не сомневались в ее решимости. Мария обвиняла членов Совета в лицемерии и жестокости. «Вы заявляете, — писала она, — что не помните о своих словесных обещаниях позволить мне служить мессу. Но это ложь, потому что в глубине души знаете об этом так же, хорошо, как и я».
За несколько недель до Рождества Марии пришлось посетить королевский дворец. Она защищала свою позицию как могла, но вскоре обнаружила, что никто ее доводов не слушает и меньше всего король, который начал свидание фразой: «До меня дошли слухи, что Мария имеет обыкновение служить мессу». И это при том, что ее приверженность к католицизму была общеизвестна. Значит, кто-то внушил Эдуарду, что именно с такими словами следует обратиться к сестре. Мария смотрела на него во все глаза — ведь совсем недавно это был милый ребенок, которого она любила, как сына. Теперь же перед ней восседала бесчувственная марионетка, которой управляли руки советников. «Ощутив, что король, которого я люблю и почитаю превыше всех остальных человеческих существ, ибо к этому меня склоняют долг и моя сущность, выступает сейчас против меня, я не могла сдержаться, чтобы не выразить огромную печаль», — написала она после этого разговора. Ее слезы смели преграду, которую попытались возвести между ней и Эдуардом. Король тоже заплакал и сказал, чтобы она вытерла слезы и что он «не собирался ее обижать». Тут же вмешались советники, боясь, как бы нежные чувства между братом и сестрой не переросли во что-то серьезное. Во всяком случае, больше о религии в тот день никто не заговаривал.
В письме, которое она написала в Совет после этой встречи, Мария попыталась отделить свои чувства к брату от недоверия к членам Совета, перед которыми у нее не было никаких обязательств. «Я признаю, что по отношению к Его Величеству и моему брату, — писала она, — я являюсь смиренной сестрой и подданной, потому что он мой повелитель. Но вам, мои лорды, я ничего не должна, кроме дружелюбия и доброй воли, которую вы найдете во мне, если я встречу с вашей стороны то же самое». Такая тактика была для нее очень важной. Какие бы дурные побуждения ей ни приписывали Дадли и его приспешники, как бы они ее ни унижали, но пока у Эдуарда сохраняются к сестре прежние чувства, есть надежда. И по-видимому, эти чувства Эдуарда были достаточно сильными. Можно сослаться на свидетельство Джейн Дор-мер, которая писала, что, когда бы Мария ни приезжала навестить Эдуарда (Джейн рассказал это один придворный, который был очевидцем), король всегда «вначале ударялся в слезы, сожалея, что все идет против его воли и желания». Эдуард убеждал Марию «набраться терпения и дождаться, когда ему станет больше лет… Тогда он найдет возможность все исправить». Он всегда очень переживал, видя, что она собирается уходить. Целовал ее и приказывал принести что-нибудь в подарок. Но что бы ни приносили, все казалось ему недостаточно ценным, и от этого король печалился еще больше. Понимая, что Мария может использовать брата в своих целях (а стало быть, во вред Совету), приближенные Эдуарда старались сделать так, чтобы принцесса навещала его как можно реже. «В ее присутствии, — говорили они, — король впадает в меланхолию» и старались оградить Эдуарда от визитов сестры «для его же блага». Мария в этих встречах с братом находила утешение и надеялась, что придет время, когда он достаточно повзрослеет, начнет самостоятельно править и отомстит ее преследователям.
Тем временем Дадли делал все возможное, чтобы помешать этому. Холодный прием, который оказал сестре юный король в декабре, был делом рук графа. Дадли прилагал все усилия, чтобы сформировать характер Эдуарда так, как это было нужно ему. Теперь Эдуард был худощавым, изящным тринадцатилетним юношей. Вдаль он видел плохо и потому щурился, кроме того, у него одно плечо было выше другого. К кукольной красоте с годами добавилась неуклюжая имитация королевского величия. Эдуард весьма неубедительно пытался копировать манеры своего крепкого, дородного и энергичного отца. On упирал руки в бедра и с важным, напыщенным видом вышагивал на своих тонких ножках, хмурясь от неудовольствия и выкрикивая «грозные ругательства» высоким пронзительным голосом. Юный король намеренно культивировал в себе дурные манеры, что странным образом контрастировало с его религиозными убеждениями, которые он с большой готовностью излагал каждому. В принципе Эдуард был еще совсем неоформившимся мальчиком, правда, с задатками интеллектуального, утонченного и педантичного короля, производящего впечатление и тем не менее не очень привлекательного. К тому же его хрупкость казалась слишком болезненной. «Вполне возможно, что он еще удивит или ужаснет мир… — писал об Эдуарде епископ Хупер осенью 1550 года, — если выживет».
С каждым годом Эдуард все глубже вникал в работу правительства, хотя, разумеется, контролировать ничего не мог. В августе 1551 года он начал регулярно бывать на заседаниях Совета и даже подавал некоторые идеи. Король приказал переименовать флагман «Великий Харри» в «Великий Эдуард» и проследил, чтобы его удлинили, а также поправили снасти, такелаж и внешний вид. Даже военные игры, которыми юный король занимался по настоянию Дадли, имели политическое значение. Очень хотелось, чтобы у иностранных посланников создалось впечатление, что Эдуард — энергичный и ловкий атлет. Однако этого, к сожалению, не получалось. Он умел ездить верхом, стрелять, охотиться и делал все это более или менее прилично, но когда дело доходило до турнирных поединков, у него были сплошные разочарования. И нельзя сказать, что он не старался. Эдуард добросовестно учился делать выпады, бросаться с копьем наперевес и тому подобное, но неизменно промахивался. После унизительных провалов па нескольких турнирах низкого ранга, в которых участвовали его ровесники, королю от-этого занятия пришлось отказаться.
Взросление Марии проходило в обстановке преследований, неопределенности и забвения. Эдуард знал только лесть, низкопоклонство и постоянное, неотрывное внимание. Однако обе эти крайности были пагубными. Лицемерие и подобострастие, что окружали юного короля, вряд ли способствовали развитию его личности. На него со всех сторон давили и осаждали интригами, с младых ногтей заражая мелким политиканством. В такой обстановке очень трудно не утратить личность. Искренний проповедник Хью Латимер предупреждал короля, чтобы тот не поддавался влиянию «бархатных плащей и камзолов», которые кишели вокруг него, но у Эдуарда не было сил противостоять всему этому. Ван дер Дельфт в 1550 году писал императору, что Эдуарда, «изначально наделенного нежной натурой», «испортили» радикальная протестантская доктрина, одержимый интригами Совет и его собственная неспособность противостоять двуличным и своекорыстным вельможам. За это время он научился говорить только «с чужих слов» и перенял у окружения безжалостную манеру обращения с людьми. Он ничего не мог с этим поделать, хотя понимал, что с ним происходит, и ожесточенно негодовал против тех, кто использовал его в своих интересах.
По словам кардинала Поула, который слышал это от «людей, чьим свидетельствам можно доверять вне всяких сомнений», Эдуард выражал свое возмущение весьма своеобразно и довольно жестоко. Собрав нескольких приближенных, он брал в руки сокола, которого держал в своих апартаментах, и начинал медленно ощипывать. Когда уже ни одного перышка на теле несчастной птицы не оставалось, он разрывал ее на четыре части со словами, что «поступит таким же образом со своими гувернерами, которые уподобляют его этому соколу, думая, что короля может ощипать каждый, но он их тоже когда-нибудь ощиплет, а потом вот так же разорвет на четыре части».
Напрасно Мария рассчитывала, что этот страдающий, томящийся мальчик поможет ей сохранить право исповедовать свою веру.
* * *
17 марта 1551 года Мария въехала в Лондон в сопровождении большой конной процессии дворянства и слуг. Впереди следовали пятьдесят рыцарей и дворян в бархатных костюмах и восемьдесят дворян и дам позади. При подъезде к городу ее встретили сотни лондонцев и сразу же присоединились к кортежу. «Люди встречали леди Марию за пять или даже шесть миль от города, — писал Схейве, — и, увидев свою принцессу, приходили в великий восторг, показывая, как сильно они ее любят». К тому времени, когда Мария достигла городских ворот, в ее кортеже было уже четыреста человек. Но не это главное — все без исключения сопровождающие принцессу надели на шею четки. Не стоит, наверное, пояснять, что означала эта символика. Их преданность Марии была равнозначна преданности ее вере, которую сейчас собирались судить.
Идея надеть четки вероятнее всего принадлежала Марии, поскольку она понимала, что предстоящая встреча с Эдуардом — это кульминационный момент сражения за веру. В ее сознании конфликт с королем и Советом представлял собой нечто большее, чем просто политика, просто демонстрация силы со стороны облеченных властью. Это был также конфликт духовный. И четки драматизировали момент надвигающегося столкновения, окружая его атмосферой торжественности. Наблюдателям в то время показалось, что они видят в небе какие-то знаки, подобно тем, какие видели средневековые крестоносцы, когда шагали по Святой Земле на битву с сарацинами. Перед ними в облаках мелькали всадники в доспехах, и на пару мгновений ярким неземным сиянием вспыхивали несколько солнц. Процессия Марии была похожа на святое паломничество.
Мария прибыла в Лондон в столь благочестивом виде, потому что ее отногдения с королем и Советом зашли в тупик. Вскоре после декабрьской встречи с братом, которая не дала никаких результатов, Мария получила из Совета письмо с постскриптумом, написанным рукой короля. Он решительно требовал, чтобы она приняла англиканскую религию. Прежде к ней относились снисходительно и терпимо, но теперь, говорилось там, «это все отменяется». Короля удивляло «своеиравное и преступное непонимание принцессой» того, что ей не может быть дарована привилегия нарушать королевские законы, касающиеся религии. «Это просто неслыханно, чтобы такая высокая леди отвергала нашу верховную власть, — писал король. — Почему наша сестра должна быть менее подвластна нам, чем любой другой подданный?» Итак, больше никакой терпимости. Мария подчинится воле короля — или ее накажут как еретичку. Последние слова королевского постскриптума не оставляли сомнений в твердости его намерений. «Мы заканчиваем, сестра, — писал он, — потому что если продолжим, то можем написать еще что-то более гневное, так как наш долг заставляет применять нас грубые и сердитые слова. Но помните, сестра, мы намерены следить за соблюдением наших законов, а те, кто их нарушает, должны быть осуждены».
В своем послании Эдуард называл Марию «ближайшей сестрой», которая была «нашим самым большим утешением в самом нежном возрасте», но в последнее время Мария все. больше отходила на задний план. А вперед выдвигалась семнадцатилетняя Елизавета, которая приняла новую веру. Эдуард сочинял письмо Марии как раз в то время, когда Елизавета прибыла в столицу «с большой свитой дам и джентльменов» и ее сопровождал эскорт из ста королевских гвардейцев. Советники старались вовсю, чтобы выразить принцессе почтение, «с целью показать людям, как много славы принадлежит той, которая пришла в лоно новой веры и тем возвеличила себя». Марии обо всем этом было хорошо известно, и она излила обиду в ответном письме Эдуарду. Обвинения брата заставили принцессу «страдать больше, чем любая болезнь, даже смертельно опасная», — писала она, подчеркнув, что никаких намерений причинить королю или стране какие-либо неприятности у нее никогда не было. Но она не может поступить иным образом, как только следовать Богу и своей совести. «Лучше мне потерять все, что у меня осталось в этом мире, — говорилось в письме, — даже саму жизнь, чем согрешить против него и против совести». В феврале Схейве на заседании Совета выразил протест, который не был принят. Тогда, в полной мере осознав угрожающую ей опасность, Мария решилась отправиться ко двору, чтобы в последнем сражении защитить мессу.
При движении кортежа Марии к Вестминстеру улицы были настолько запружены народом, что всадники с трудом прокладывали себе путь. Это была настоящая демонстрация. Люди как бы говорили: мы ничего не забыли, мы все помним. Разумеется, все это не ускользнуло от внимания Дадли и его соратников. Они позаботились о том, чтобы оказать Марии самый безразличный прием из всех возможных. В нарушение всех традиций ее не встретил ни один придворный, просто появился управляющий королевской свитой и сопроводил принцессу к галерее, где ее ждали Эдуард и члены Совета. Церемония много времени не заняла, а затем Эдуард провел Марию в небольшую комнату, где началось заседание Совета.
Спор длился два часа. В ответ па аргументы Совета Мария немедленно выдвигала контраргументы. Совет обвинял ее в том, что своими мессами она нарушает закон, установленный самим королем, и что (это обвинение было новым), не подчиняясь Совету, она не выполняет волю отца. Мария отвечала столь же резко, как и в письмах. Она требует, чтобы выполнялись обещания, данные Советом Ван дер Дельфту. При том что вряд ли найдется в королевстве более смиренная и покорная подданная его величества, чем его сестра, она надеется, что Эдуард «проявит к ней достаточно уважения» и осознает, насколько тяжело в ее возрасте менять веру, на которой она воспитывалась с младенчества. Мария снова и снова уличала своих обвинителей во лжи, поворачивая их доводы против них самих, отметая вздорные притязания, выводя из себя своей логикой. Когда Эдуард заявил что не ведает пи о каком обещании, данном Ван дер Дельфту, потому что «только в этом году начал заниматься вопросами религии», Мария возразила, что «в таком случае выходит, он не составлял также и никаких установлений по новой религии» и, значит, она не обязана им подчиняться. Что же касается домыслов советников о том, что завещание Генриха обязывает ее «подчиниться требованиям Совета», Мария ответила, что внимательно читала завещание и что там речь идет только о вопросах, связанных с ее замужеством. А в этой части, кажется, никаких претензий к ней они предъявить не могут. Мария также добавила, что если кто и нарушил завещание Генриха, причем вероломно, так это его душеприказчики, большинство из которых находятся в этой комнате. Они пренебрегли последней волей короля, чтобы в его честь служили две мессы, а ежегодно четыре погребальные, в соответствии с церемонией, которую он оставил в силе на момент своей кончины.
При упоминании имени отца Мария неизменно начинала горячиться, становясь в эти моменты очень похожей на него, и, разумеется, не могла удержаться, чтобы ие упрекнуть этих своекорыстных и беспринципных людей. «О благе страны, — сказала она, — мой отец заботился больше, чем все члены Совета, вместе взятые».
В этом месте Дадли ее прервал. В течение разговора он, по своему обыкновению, оставался на заднем плане, тем самым делая вид, что всем распоряжается Эдуард. Это была его излюбленная тактика — выдвигать вперед Эдуарда, создавая у того иллюзию правителя и усиленно маскируя свой контроль над всеми делами в государстве. Но теперь Мария, кажется, зашла в своей риторике слишком далеко.
«Что это значит, моя леди? — бросил он. — Мне кажется, Ваша Светлость без каких-либо оснований пытается выставить нас в неблаговидном свете перед королем, нашим повелителем».
Мария ответила, что вначале у нее не было намерений выступать столь резко, но, поскольку речь зашла о завещании отца — якобы она его не выполняет, ей пришлось выложить всю правду. «Эта правда такая, какой я ее вижу».
В конце второго часа дискуссии все вернулось к исходной точке. Марии осталось только сделать последнее заявление. Она обратилась к Эдуарду в надежде, что его тронет искренняя мольба сестры. И не ошиблась.
«Все, что у меня есть, — сказала она, — это только душа и тело. Свою душу я отдаю Господу, а тело мое в распоряжении Вашего Величества, и вы можете его уничтожить. Это будет лучше, чем если у меня отнимут веру, с которой я жила всю жизнь и надеюсь с ней и умереть».
Это подействовало должным образом. Эдуард быстро забормотал, что у него нет и не было желания требовать от нее такой жертвы, и позволил Марии удалиться. Она едва держалась на ногах. «Мое здоровье, кажется, слабеет с каждым днем», — написала она в январе, а сейчас после этой напряженной встречи у нее было темно в глазах. Мария покинула дворец, попросив брата «не верить никому, кто будет уверять его, что от нее исходит какое-то зло», и снова повторила, что «навсегда остается смиренной подданной Его Величества, его покорной и недостойной сестрой».
На следующий день к Схейве прибыло официальное послание императора, в котором говорилось, что если Марии будет отказано служить мессу, он объявит Англии войну.
ГЛАВА 28
Коль Разум, Сила Воли и Упорство
Союз на поле брани заключат,
Будь недруг мощен, — рано или поздно
Сломят они защиту вражьих врат.
Схейве понимал, что это только угроза. Вряд ли Карл V всерьез намеревался воевать с Англией, но иного пути спасти Марию не было. Послу «из достоверного источника» стало известно, что, если бы не своевременное вмешательство императора, «с пей бы обошлись очень грубо… задержали бы в этом городе до тех пор, пока она не примет новую веру, и отняли бы всех слуг, особенно тех, кому она доверяет, а на их место поставили других, с другой верой». Мария с такой оценкой ситуации полностью согласилась. Она понимала, что бессильна, и заблуждений по этому поводу у нее не было. С Советом же Мария сражалась не потому, что верила в победу, а только ради защиты чести. Она очень хорошо знала, что «если бы Совет имел дело только с ней одной, то ей уже давно бы запретили служить мессу и отправлять обряды старой веры и заставили бы силой принять новую». В угрожающем послании кузена она, вне всяких сомнений, видела волю Божественного провидения. Тон советников немедленно смягчился. Ей было позволено покинуть двор и продолжить привычный образ жизни. На следующий день после оглашения послания императора к Марии в лондонскую резиденцию в Сент-Джонсе прибыл министр Питри с «искренними заверениями почтения» от короля и Совета. Несмотря на то что она лежала больная в постели, он не смог удержаться от попытки уговорить ее отказаться от старой веры. Поднявшись на подушках, Мария попросила министра извинить ее за краткость ответа и тихо проговорила: «Моя душа принадлежит Богу, а тело в распоряжении Эдуарда».
Через несколько дней с разрешения короля она отбыла в Болье.
Питри мог по поводу мессы и не стараться. Совет все равно отложил решение этого вопроса, видимо, чтобы дать время новому английскому посланнику, Николасу Воттону, отправиться ко двору императора, чтобы провести переговоры. Заметки, которые сделал Эдуард после заседания Совета, свидетельствуют, что это была скорее не отсрочка, а капитуляция. Короля встревожило, что три ведущих епископа — Крапмер, Ридли и Попе — теперь взялись его уговаривать проявить терпимость к мессам Марии, по крайней мере на время. По их мнению, официально разрешать ей отправление католических литургий, конечно, нельзя, но если делать вид, что ничего не происходит, то никакого греха не будет.
За всем этим чувствовался страх, и не только перед войной с империей, — что само по себе было бы для Англии катастрофой, — но и перед волнениями внутри страны. Пагубная политика девальвации привела к тому, что фламандские купцы начали скупать английские ткани и склады во Фландрии очень быстро оказались затоваренными английскими шерстяными изделиями. После этого наступил спад. Текстильная промышленность пришла в упадок, на севере голодали тысячи рабочих. Начали бунтовать лондонцы. Им не нравилось присутствие иностранных ремесленников и торговцев, они преувеличивали их количество и обвиняли чужаков в повышении цен. «Бандиты и всякое отребье», а также другие «злобно настроенные личности» собирались большими толпами, призывая к разгрому домов иностранцев, так что в мае Совет был вынужден издать предупреждение «людям нижних сословий», чтобы они не уподоблялись «этим лишившимся рассудка негодяям», которые «дерзко выступают против заведений Его Величества» и «распространяют всяческие выдумки, не соответствующие действительности».
Война Англии со «Священной Римской империей» определенно обострила бы кризис в текстильной промышленности, но были и другие причины опасаться войны. К весне 1551 года на складах во Фландрии скопилось большое количество английского вооружения. Если разразится война, то все эти ценные запасы, включая семьдесят пять тонн пороха, огромное количество доспехов и прочего, могли попасть в руки неприятеля. Следовало принять во внимание и недавний дипломатический казус. Английский посол в Брюсселе, Ричард Морисои, осмелился спорить с Карлом по вопросам теологии, и с такой горячностью, что император не выдержал и приказал ему удалиться. Инцидент удалось загладить. Посол принес извинения, а Карл, в свою очередь, сослался на подагру и преклонный возраст, мол, от этого портится характер. Учитывая все эти факторы, Совету поневоле пришлось на ближайшие месяцы занять примиренческую позицию по отношению к императору (и Марии).
До конца лета ее оставили в относительном покое. В апреле заключили в тюрьму капеллана Франсиса Молита, что привело к обмену резкими посланиями между Марией и Советом, однако капеллан продолжал оставаться в Тауэре. Тем временем подоспела новая беда, и опять самой насущной проблемой сделалась одна-единственная: выжить. В конце весны 1551 года началась эпидемия потницы, причем такой интенсивности, какой не знали с начала века. И как всегда, она, щадя слабых, косила в основном молодых и здоровых. Всего, по официальным данным, погибло пятьдесят тысяч человек. Число жертв наверняка преуменьшено, потому что, находясь под угрозой войны, было бы неразумно сообщать предполагаемому противнику о своих истинных потерях. Кроме того, всегда найдутся смутьяны, готовые ухватиться за любое несчастье, выдавая его за знак Божьего гнева, связанного с религиозной политикой короля и его министров.
Но от лондонцев скрыть серьезность эпидемии было невозможно, да в этом и не было смысла. Одни пытались спастись от заразы тем, что переезжали из деревни в деревню, другие были вынуждены оставаться в городе и употреблять экзотические «снадобья», которые продавались на каждом углу. Люди разных профессий — «плотники, мастера по изготовлению оловянной и медной посуды, маляры» — к вечеру становились аптекарями, торгующими вразнос, или, представляясь знахарями из Константинополя, Индии, Египта, «обещали излечить от всех болезней, даже неизлечимых».