– Бог ты мой, дорогой Анн, – вскричал он, – а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните, что он делал? Он сжег одного нормандского дворянина, своего врага, в его доме. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Он был пойман за чеканкой фальшивой монеты и приговорен за это к смерти.
– Следует добавить, – сказала Екатерина, – что помилование ему выхлопотал господин герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя.
На этот раз силы у Луизы иссякли. Она только глубоко вздохнула.
– Что и говорить, – сказал Жуаез, – жизнь весьма деятельная. Но теперь она скоро кончится.
– Надеюсь, господин де Жуаез, – сказала Екатерина, – что конец, напротив, наступит не слишком скоро.
– Государыня, – качая головой, возразил Жуаез, – там под навесом я вижу таких добрых коней и, видимо, так истомившихся от безделья, что не рассчитываю на чрезмерную выносливость мышц, связок и хрящей господина де Сальседа.
– Да, но это уже предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, – добавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться только она одна, – и он велит передать помощникам палача, чтобы они тянули не слишком сильно.
– Однако, ваше величество, – робко заметила королева Луиза, – я слышала, как вы сегодня утром говорили госпоже де Меркер – так мне, по крайней мере, показалось, – что несчастного будут растягивать только два раза.
– Да, если он поведет себя хорошо, – сказала Екатерина. – В этом случае с ним будет покончено быстро. Но вы понимаете, дочь моя, раз уж вас так волнует его участь, я хотела бы, чтобы вы могли как-нибудь сообщить ему об этом: пусть он ведет себя хорошо, это ведь в его интересах.
– Дело в том, ваше величество, – сказала королева, – что господь не дал мне таких сил, как вам, и я не очень-то люблю смотреть, как мучаются люди.
– Ну, так не смотрите, дочь моя.
Луиза умолкла.
Король ничего не слышал. Он-то смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низенький эшафот.
Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы основательно расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа, несмотря на то что смертный помост был не так уж высок.
Сальседу было лет тридцать, он казался сильным и крепко сложенным. Бледное лицо его, на котором проступило несколько капель пота и крови, оживлялось, когда он оглядывался кругом с каким-то неописуемым выражением – то надежды, то смертельного страха.
Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что вместо спасения оттуда может прийти только смерть, он тотчас же отвел его.
Вся надежда его была на толпу. Его горящие глаза, его душа, словно трепещущая у самых уст, искали чего-то в недрах этой грозовой пучины.
Толпа безмолвствовала.
Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду, недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, хотя и делала вид, будто не придает им значения, обнаружила в его жилах каплю королевской крови. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, перехваченная теперь позорной веревкой, когда-то доблестно орудовала шпагой, за мертвенно-бледным челом, на котором отражался страх смерти, страх, который осужденный, наверно, схоронил бы глубоко в недрах души, если бы все место не занимала там надежда, за этим мертвенно-бледным челом таились некогда великие замыслы.
Из того, что мы сказали, следовало, что для многих зрителей Сальсед являлся героем. Для многих других – жертвой; кое-кто действительно считал его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрение преступников тех знаменитых убийц, чьи имена отмечаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории.
И вот в толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против г-на кардинала Лотарингского, вследствие чего славно погиб во время Варфоломеевской резни. Но что впоследствии сын, забыв об этой смерти или же, вернее, пожертвовав ненавистью ради того честолюбия, к которому народ всегда питает сочувствие, сын, говорим мы, вступил в сговор с Испанией и Гизами для того, чтобы воспрепятствовать намечавшемуся воцарению во Фландрии столь ненавистного французам герцога Анжуйского.
Упоминали о его связях с База и Балуеном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франсуа, брату Генриха Ш. Рассказывали, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых еще дымилась кровь его сообщников. Он один, сделав признания, по словам лотарингцев, лживые и весьма искусные, так соблазнил судей, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправил во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Правда, результат в конце концов оказался тот же; но Сальсед рассчитывал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими сторонниками. На свою беду, он просчитался: г-н де Белльевр, которому была поручена охрана драгоценного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники Лиги не смогли приблизиться к нему на расстояние одной мили.
В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся в застенке, где его пытали, продолжал надеяться на повозке, в которой везли его к месту казни, не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, что ему не хватало мужества или силы примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнеспособных людей, которые защищаются до последнего вздоха с таким упорством и стойкостью, каких не хватает душевным силам натур менее цельных.
Королю, как и всему народу, ясно было, о чем именно неотступно думает Сальсед.
Екатерина со своей стороны тревожно следила за малейшим движением злосчастного молодого человека. Но она находилась слишком далеко от него, чтобы улавливать направление его взглядов и замечать их непрестанную игру.
При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами: мужчины, женщины, дети располагались друг над другом. Каждый раз как над этим волнующимся морем возникала новая голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа: в одну секунду он мог заметить столько, сколько другие обозрели бы лишь за час. Время, ставшее вдруг столь драгоценным, в десять, даже во сто раз обострило его возбужденное сознание.
Устремив на новое, незнакомое лицо взгляд, подобный молнии, Сальсед затем снова мрачнел и переносил все свое внимание куда-нибудь в другое место.
Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту в самом центре его, охватив веревкой посередине туловища.
По знаку, данному мэтром Таншоном, лейтенантом короткой мантии, распоряжавшимся приведением приговора в исполнение, два лучника, пробиваясь через толпу, уже направились за лошадьми.
При других обстоятельствах, направляйся они по другому делу, лучники и шагу не смогли бы ступить в этой гуще народа. Но толпа знала, за чем идут лучники, она расступилась, давала дорогу, как в переполненном театре всегда освобождают место для актеров, исполняющих важные роли.
В ту же самую минуту у дверей королевской ложи послышался какой-то шум, и служитель, приподняв завесу, доложил их величествам, что президент парламента Бриссон и четверо советников, из которых один был докладчиком по процессу, ходатайствуют о чести побеседовать одну минутку с королем по поводу казни.
– Отлично, – сказал король.
Обернувшись к Екатерине, он добавил:
– Ну вот, матушка, теперь вы будете довольны.
В знак одобрения Екатерина слегка кивнула головой.
– Сир, прошу вас об одной милости, – обратился к королю Жуаез.
– Говори, Жуаез, – ответил король, – и если ты просишь милости не для осужденного…
– Будьте покойны, сир.
– Я слушаю.
– Сир, имеется одна вещь, которой не переносят глаза моего брата, а в особенности мои: это красные и черные одеяния. Пусть же ваше величество по доброте своей разрешит нам удалиться.
– Как, вас столь мало волнуют мои дела, господин де Жуаез, что вы хотите уйти от меня в такой момент?! – вскричал Генрих.
– Не извольте так думать, сир, все, что касается вашего величества, меня глубоко затрагивает. Но натура моя очень жалкая, слабая женщина и то сильнее меня. Как увижу казнь, так потом целую неделю болен. А ведь теперь, когда мой брат, не знаю уж почему, перестал смеяться, при дворе смеюсь я один: сами посудите, во что превратится несчастный Лувр, и без того такой унылый, если благодаря мне станет еще мрачней? А потому смилуйтесь, сир…
– Ты хочешь покинуть меня, Анн? – спросил Генрих голосом, в котором звучала невыразимая печаль.
– Ей-богу же, сир, вы чересчур требовательны; казнь на Гревской площади – это для вас и мщение и зрелище, да еще какое! В противоположность мне вы такие зрелища очень любите. Но мщения и зрелища вам мало, вы еще хотите наслаждаться слабодушием ваших друзей.
– Останься, Жуаез, останься. Увидишь, как это интересно.
– Не сомневаюсь. Боюсь даже, как уже докладывал вашему величеству, что станет чересчур интересно, и я уже не смогу этого выдержать. Так вы разрешаете, не правда ли, сир?
И Жуаез двинулся по направлению к двери.
– Что ж, – произнес Генрих со вздохом. – Делай, как хочешь. Участь моя – одиночество.
И король, наморщив лоб, обернулся к своей матери: он опасался, не услышала ли она этого разговора между ним и фаворитом.
Екатерина обладала слухом таким же чутким, как зорки были ее глаза. Но когда она не хотела чего-нибудь слышать, не было человека более тугого на ухо.
Тем временем Жуаез шептал брату:
– Живей, живей, дю Бушаж! Пока будут входить советники, проскользни за их широкими мантиями и улепетнем. Сейчас король сказал «да», через пять минут он скажет «нет».
– Спасибо, спасибо, брат, – ответил юноша. – Мне тоже не терпелось уйти.
– Ну, ну, вот появляются вороны, улетай, нежный соловушко.
И действительно, оба молодых человека, словно быстрые тени, скрылись за спинами господ советников.
Тяжелые складки завесы опустились.
Когда король обернулся, молодые люди уже исчезли. Генрих вздохнул и поцеловал собачку.
Глава 5.
КАЗНЬ
Советники молча стояли в глубине королевской ложи, ожидая, чтобы король заговорил.
Король заставил их немного подождать, затем обернулся к ним.
– Ну, что новенького, господа? – спросил он. – Здравствуйте, господин президент Бриссон.
– Сир, – ответил президент с привычным ему нечопорным достоинством, которое при дворе называли его гугенотской любезностью, – мы явились по высказанному господином де Ту пожеланию, умолять ваше величество даровать преступнику жизнь. Он, конечно, в состоянии сделать некоторые разоблачения и, обещав ему помилование, можно этого добиться.
– Но, – возразил король, – разве они не получены, господин президент?
– Так точно, сир, частично получены: вашему величеству их достаточно?
– Я знаю то, что знаю, сударь.
– Так, значит, вашему величеству все известно и о причастности к этому делу Испании?
– Испании? Да, господин президент, и даже некоторых других держав.
– Важно было бы официально установить эту причастность.
– Поэтому, господин президент, – вмешалась Екатерина, – король намеревается отложить казнь, если виновный подпишет признание, соответствующее тем показаниям, которые он дал судье, подвергшему его пытке.
Бриссон повернулся к королю и вопросительно взглянул на него.
– Таково мое намерение, – сказал Генрих, – я больше не стану его скрывать. В доказательство, господин Бриссон, уполномочиваю вас сообщить об этом осужденному через нашего лейтенанта короткой мантии.
– Других повелений не будет, ваше величество?
– Нет. Но в признаниях не должно быть никаких изменений, в противном случае я беру слово назад. Они должны быть повторены полностью перед всем народом.
– Слушаю, сир. Должны быть названы также имена сообщников?
– Все имена без исключения.
– Даже если по показаниям осужденного носители этих имен окажутся повинными в государственной измене и вооруженном мятеже?
– Даже в том случае, если это будут имена моих ближайших родичей.
– Все будет сделано согласно повелению вашего величества.
– Для того чтобы не произошло недоразумения, я объяснюсь подробно. Осужденному принесут перья и бумагу. Он напишет свое признание публично, показав тем самым, что полагается на наше милосердие и вверяет себя нашей милости. А затем мы посмотрим.
– Но я могу обещать?
– Ну да! Конечно, обещайте.
– Ступайте, господа, – сказал президент, обращаясь к советникам.
И, почтительно поклонившись королю, он вышел вслед за ними.
– Он заговорит, сир, – сказала Луиза Лотарингская, вся трепеща. – Он заговорит, и ваше величество помилует его. Смотрите, на губах его выступает пена.
– Нет, нет, он что-то ищет глазами, – сказала Екатерина.
– Он ищет, только и всего. Но чего же он ищет?
– Да, черт побери! – воскликнул Генрих III, – догадаться не трудно. Он ищет господина герцога Пармского, господина герцога Гиза, он ищет его католическое величество, моего испанского брата, да, ищи, ищи! Может быть, ты воображаешь, что на Гревской площади устроить засаду еще легче, чем на дороге во Фландрию? На эшафот тебя возвел один Белльевр; так будь уверен, что у меня здесь найдется сотня Белльевров, чтобы помешать тебе сойти оттуда.
Сальсед увидел, как лучники отправились за лошадьми, увидел, как в королевскую ложу зашли президент и советники и как затем удалились: он понял, что король велел совершить казнь, Тогда-то на его губах н проступила кровавая пена, которую заметила молодая королева: в охватившем его смертельном нетерпении несчастный до крови кусал себе губы.
– Никого, никого! – шептал он. – Никого из тех, кто обещал прийти мне на помощь! Подлецы! Подлецы! Подлецы!
Лейтенант Таншон подошел к эшафоту и обратился к палачу:
– Приготовьтесь, мастер.
Тот дал знак своим помощникам на другом конце площади. Видно было, как лошади, пробираясь через толпу, оставляли после себя, подобно кораблю в море, волнующуюся борозду, которая постепенно сглаживалась.
То были собравшиеся на площади зрители: быстрое движение коней оттесняло их в разные стороны или сбивало с ног. Но взбаламученное море тотчас же успокаивалось, и часто те, кто стоял ближе к эшафоту, оказывались теперь сзади, ибо более сильные раньше их заполняли пустое пространство.
Когда лошади дошли до угла Ваннери, можно было заметить, как некий, уже знакомый нам красивый молодой человек соскочил с тумбы, на которой стоял: его столкнул с нее мальчик лет пятнадцати – шестнадцати, видимо, страстно увлеченный ужасным зрелищем.
То были таинственный паж и виконт Эрнотон де Карменж.
– Скорее, скорее, – шептал паж на ухо своему спутнику, – пробивайтесь вперед, пока можно, нельзя терять ни секунды.
– Но нас же задушат, – ответил Эрнотон, – вы дружок мой, просто обезумели.
– Я хочу видеть, видеть как можно лучше, – властно произнес паж; чувствовалось, что это приказ, исходивший от существа, привыкшего повелевать. Эрнотон повиновался.
– Поближе к лошадям, поближе к лошадям, – сказал паж, – не отступайте от них ни на шаг, иначе мы не доберемся.
– Но пока мы доберемся, вас разорвут на части.
– Обо мне не беспокойтесь. Вперед! Вперед!
– Лошади начнут брыкаться!
– Хватайте крайнюю за хвост: в таких случаях лошади никогда не брыкаются.
Эрнотон помимо воли подчинился странному влиянию мальчика. Он послушно ухватился за хвост лошади, а паж, в свою очередь, уцепился за его пояс.
И среди всей этой толпы, волнующейся, как море, густой, словно колючий кустарник, оставляя на дороге то клок плаща, то лоскут куртки, то даже гофрированный воротник рубашки, они вместе с лошадьми оказались наконец в трех шагах от эшафота, где в судорогах отчаяния корчился Сальсед.
– Ну как, добрались мы? – прошептал юноша, еще переводя дух, когда почувствовал, что Эрнотон остановился.
– Да, – ответил виконт, – к счастью, добрались, я уже обессилел.
– Я ничего не вижу.
– Пройдите вперед.
– Нет, нет, еще рано… Что там делают?
– Вяжут петли на концах канатов.
– А он, он что делает?
– Кто он?
– Осужденный.
– Озирается по сторонам, словно насторожившийся ястреб.
Лошади стояли у самого эшафота, так что помощники палача смогли привязать к рукам и ногам Сальседа постромки, прикрепленные к хомутам.
Когда петли канатов грубо врезались ему в лодыжки, Сальсед издал рычание.
Тогда последним невыразимым взглядом он окинул огромную площадь, так что все сто тысяч зрителей оказались в поле его зрения.
– Сударь, – учтиво сказал ему лейтенант Таншон, – не угодно ли вам будет обратиться к народу до того, как мы начнем?
И на ухо осужденному он прошептал:
– Чистосердечное признание.., и вы спасете свою жизнь.
Сальсед заглянул ему в глаза, проникая до самого дна души. Взгляд этот был настолько красноречив, что он, казалось, вырвал правду из сердца Таншона и притянул к его глазам так, что вся она раскрылась перед Сальседом.
Тот не мог обмануться; он понял, что лейтенант вполне искренен, что он выполнит обещанное.
– Видите, – продолжал Таншон, – вас покинули на произвол судьбы. Единственная ваша надежда то, что я вам предлагаю.
– Хорошо! – с хриплым вздохом вырвалось у Сальседа. – Угомоните толпу. Я готов говорить.
– Король требует письменного признания за вашей подписью.
– Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу.
– Признание?
– Да, признание, я согласен.
Ликующему Таншону пришлось только дать знак: все было предусмотрено. У одного из лучников находилось в руках все: он передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот и положил прямо на доски эшафота.
В то же время канат, крепко охватывавший руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли на помосте, чтобы он мог писать.
Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку, вытер губы и откинул влажные от пота волосы, которые спадали к его коленям.
– Ну, ну, – сказал Таншон, – садитесь поудобнее и напишите все подробно!
– О, не бойтесь, – ответил Сальсед, протягивая руку к перу, – не бойтесь, я все припомню тем, кто меня позабыл.
С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь.
Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал:
– Сударь, молю вас, возьмите меня на руки и приподнимите повыше: из-за голов я ничего не вижу.
– Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу!
– Еще только одну эту услугу, сударь!
– Вы уж, право, злоупотребляете.
– Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть.
И так как Эрнотон как будто медлил с ответом, он взмолился:
– Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас!
Теперь мальчик был уже не капризным тираном, он молил так жалобно, что невозможно было устоять.
Эрнотон взял его на руки и приподнял не без удивления – таким легким показалось его рукам это юное тело.
Теперь голова пажа вознеслась над головами всех прочих зрителей.
Как раз в это мгновение, оглядев еще раз всю площадь, Сальсед взялся за перо.
Он увидел лицо юноши и застыл от изумления.
В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она похожа была на опьянение, охватившее злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь уронил ему на пересохший язык каплю воды.
Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.
В течение нескольких секунд Сальсед смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал ему обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся с лихорадочной поспешностью писать.
– Пишет, пишет! – пронеслось в толпе.
– Пишет! – произнес король. – Клянусь богом, я его помилую.
Внезапно Сальсед перестал писать и еще раз взглянул на юношу.
Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.
Затем, после еще более короткого промежутка, он опять поднял глаза.
На этот раз паж не только сделал знак пальцами, но и кивнул головой.
– Вы кончили? – спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.
– Да, – машинально ответил Сальсед.
– Так подпишите.
Сальсед поставил свою подпись, не глядя на бумагу, глаза его были устремлены на юношу.
Таншон протянул руку к бумаге.
– Королю, одному лишь королю! – произнес Сальсед.
И он отдал бумагу лейтенанту короткой мантии, но слегка поколебавшись, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.
– Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, – сказал лейтенант, – то вы спасены.
Улыбка ироническая, но вместе с тем немного тревожная, заиграла на губах осужденного, который словно нетерпеливо спрашивал о чем-то какого-то неведомого собеседника.
Под конец усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разъял руки, и паж соскользнул на землю.
Вместе с тем исчезло и то, что поддерживало осужденного.
Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его повсюду глазами. Затем, словно в смятении, он вскочил:
– Ну когда же, когда!
Никто ему не ответил.
– Скорее, скорее, торопитесь, – крикнул он. – Король уже взял бумагу, сейчас он прочитает ее.
Никто не шевельнулся.
Король поспешно развернул признание Сальседа.
– О, тысяча демонов! – закричал Сальсед. – Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я ее узнал. Это была она, она!
Пробежав глазами первые несколько строк, король, видимо, пришел в негодование.
Затем он побледнел и воскликнул:
– О, негодяй! Злодей!
– В чем дело, сын мой? – спросила Екатерина.
– Он отказывается от своих показаний, матушка. Он утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.
– А дальше?
– А дальше он заявляет, что господа де Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.
– Что ж, – пробормотала Екатерина, – а если это правда?
– Он лжет, – вскричал король, – лжет, как последний нехристь.
– Почем знать, сын мой? Может быть, господ де Гизов оклеветали. Может быть, судьи в своем чрезмерном рвении неверно истолковали показания.
– Что вы, государыня, – вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. – Я сам все слышал.
– Вы, сын мой?
– Да, я.
– А когда же это?
– Когда преступника подвергали пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни одного его слова, и каждое это слово вонзилось мне в мозг, точно гвоздь, вбиваемый молотком.
– Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя. Прикажите подхлестнуть лошадей.
Разъяренный Генрих поднял руку.
Лейтенант Таншон повторил этот жест.
Канаты были уже снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо человек прыгнули на спины лошадей, хлестнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.
Ужасающий хруст и раздирающий вопль раздались с помоста эшафота. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего человеческого – оно казалось личиной демона.
– Предательство, предательство! – закричал он. – Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! А, проклятая гер…
Голос его покрывал лошадиное ржанье и ропот толпы, но внезапно он стих.
– Стойте, стойте! – кричала Екатерина.
Но было уже поздно. Голова Сальседа, сперва приподнявшаяся в судорогах боли и ярости, упала вдруг на эшафот.
– Дайте ему говорить! – вопила королева-мать. – Стойте, стойте же!
Зрачки Сальседа, непомерно расширенные, не двигались, упорно глядя в ту группу людей, где он увидел пажа. Сообразительный Таншон стал смотреть в том же направлении.
Но Сальсед уже не мог говорить. Он был мертв. Таншон отдал тихим голосом какое-то приказание своим лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.
– Я обнаружена, – шепнул юный паж на ухо Эрнотону. – Сжальтесь, помогите мне, спасите меня, сударь. Они идут, идут!
– Но чего же вы еще хотите?
– Бежать. Разве вы не видите, что они ищут меня?
– Но кто же вы?
– Женщина… Спасите, защитите меня!
Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.
Он поставил девушку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой своей шпаги, расчистил ей путь и протолкнул ее до угла улицы Мутон к какой-то открытой на улицу двери.
Юный паж бросился вперед и исчез за дверью, которая, казалось, только ждала того, ибо тотчас же за ним захлопнулась.
Эрнотон даже не успел спросить девушку, как ее имя и как им снова увидеться.
Но прежде чем исчезнуть, незнакомка, словно угадав его мысль, кивнула Эрнотону и бросила ему многообещающий взгляд.
Освободившись, Эрнотон направился обратно к центру площади и окинул взглядом сразу эшафот и королевскую ложу.
Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, вытянувшись, лежал на помосте.
Екатерина, тоже мертвенно-бледная, вся дрожа, стояла у себя в ложе.
– Сын мой, – вымолвила она наконец, отирая со лба пот, – сын мой, вам бы следовало переменить главного палача, он – сторонник Лиги.
– Из чего вы это заключаете, матушка? – спросил Генрих.
– Смотрите, смотрите хорошенько!
– Ну, я смотрю, а дальше что?
– Сальсед умер после первой же растяжки.
– Он оказался слишком чувствителен к боли.
– Да нет же, нет! – возразила Екатерина с презрительной усмешкой – очень уж непроницательным показался ей сын. – Его удавили из-под эшафота тонкой веревкой как раз в то мгновение, когда он намеревался обвинить тех, кто предал его на смерть. Велите какому-нибудь ученому врачу осмотреть труп, и, я уверена, вокруг его шеи найдут след от веревки.
– Вы правы, – произнес Генрих, и глаза его на мгновенье вспыхнули, – моему кузену де Гизу служат лучше чем мне.
– Тс, тс, сын мой! – сказала Екатерина. – Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.
– Жуаез правильно поступил, что пошел развлечься в другом месте. В этом мире больше ни на что нельзя положиться, даже на казнь. Пойдемте, пойдемте отсюда государыни!
Глава 6.
БРАТЬЯ ЖУАЕЗ
Пока на площади и в королевской ложе происходило все описанное выше, оба брата де Жуаез, как мы видели, выбрались из ратуши черным ходом и, оставив своих слуг с лошадьми у королевских экипажей, пошли рядышком по улицам этого обычно людного, но сейчас почти пустынного квартала; весь жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади.
Выйдя из ратуши, они зашагали рука об руку, но не говоря ни слова.
Анри, обычно такой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.
Анн казался встревоженным и смущенным необщительностью брата.
Он первый прервал молчание:
– Куда же ты ведешь меня, Анри?
– Я никуда не веду тебя, брат, – я просто иду куда глаза глядят, – ответил Анри, словно внезапно пробудившись. – Ты хочешь куда-нибудь направиться?
– А ты?
– О, мне-то безразлично, куда идти.
– Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, – сказал Анн, – каждый вечер в один и тот же час ты удаляешься из дому и возвращаешься лишь поздно ночью, а то и вовсе не приходишь.
– Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? – спросил Анри. В голосе его чувствовалась нежность, смешанная с известным уважением к старшему брату.
– Я стану тебя расспрашивать? – переспросил Анн. – Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.
– Когда ты только пожелаешь, брат, – ответил Анри, – у меня от тебя не будет никаких тайн. Ты же сам это знаешь.
– У тебя не будет от меня тайн?
– Никогда, брат. Ведь ты и сеньор мой, и друг.
– По правде сказать, я думал, что у тебя могут быть от меня тайны: я ведь всего-навсего мирянин. Я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословской науки, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом, что ты доверяешься ему, исповедуешься у него, получаешь и отпущение грехов, и.., кто знает? может быть, даже полезный совет. Ибо, – добавил Анн со смехом, – члены нашей семьи – на все руки мастера, тебе это хорошо известно: доказательство – наш возлюбленный батюшка.
Анри де Бушаж схватил брата за руку и сердечно пожал ее.
– Ты для меня, милый мой Анн, – сказал он, – больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец: повторяю тебе – ты мой друг.
– Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, постепенно становишься все печальнее, почему ты выходишь теперь из дому не днем, а только по ночам?