Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Королева Марго (№3) - Сорок пять

ModernLib.Net / Исторические приключения / Дюма Александр / Сорок пять - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Исторические приключения
Серия: Королева Марго

 

 


Александр Дюма

Сорок пять

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Глава 1.

СЕНТ-АНТУАНСКИЕ ВОРОТА

26 октября 1585 года цепи у Сент-Антуанских ворот, вопреки обыкновению, были еще натянуты в половине одиннадцатого утра.

Без четверти одиннадцать отряд стражи, состоявший из двадцати швейцарцев, по обмундированию которых видно было, что это швейцарцы из малых кантонов, то есть лучшие друзья царствовавшего тогда короля Генриха III, – показался в конце улицы Мортельри и подошел к Сент-Антуанским воротам, которые тотчас же отворились и, пропустив его, захлопнулись. За воротами швейцарцы выстроились вдоль изгородей, окаймлявших пригородные участки. Одним своим появлением они заставили откатиться назад толпу крестьян и небогатых горожан из Монтрея, Венсена или Сен-Мора, которые хотели проникнуть в город еще до полудня, но не смогли этого сделать, ибо, как мы уже сказали, ворота оказались запертыми.

Если правда, что само скопление людей естественно вызывает беспорядок, можно было бы подумать, что, выслав сюда отряд швейцарцев, господин начальник городской стражи решил предупредить беспорядок, который мог возникнуть у Сент-Антуанских ворот.

В самом деле, толпа собралась большая. По трем сходящимся у ворот дорогам ежесекундно прибывали монахи из пригородных монастырей, женщины верхом на ослах, сидевшие по-дамски, спустив обе ноги по одну сторону вьючного седла, крестьяне в повозках, еще увеличивавших и без того значительное скопление народа, застрявшего у заставы из-за того, что ворота были, против обыкновения, заперты. Все нетерпеливо задавали друг другу вопросы, отчего возникал своеобразный гул на манер генерал-баса: порой из него вырывались отдельные голоса, поднимающиеся до октавы, угрожающей или жалобной.

Кроме стекавшегося со всех сторон народа, который стремился попасть в город, можно было заметить отдельные группы людей, по всей видимости, вышедших из города. Вместо того чтобы устремлять свои взоры внутрь Парижа через отверстия в заставах, эти люди пожирали глазами горизонт, где возвышались башни монастыря св. Иакова и венсенской обители и Фобенский крест, как будто по одной из трех веерообразно расходящихся дорог к ним должен был сойти некий Мессия.

Эти кучки людей в немалой степени напоминали и спокойные островки, поднимающиеся из вод Сены, в то время как бурлящие и играющие вокруг них волны отрывают от берега то кусок дерна, то старый ивовый ствол, который сперва болтается некоторое время в водовороте, а под конец уносится течением.

Эти группы, – мы так настойчиво упоминаем о них, ибо они заслуживают нашего пристального внимания, – состояли в большинстве своем из парижских горожан, одетых в плотно прилегающие к телу короткие штаны и теплые куртки, ибо – мы забыли об этом сказать – погода стояла холодная, дул резкий ветер и тяжелые, низкие тучи словно стремились сорвать с деревьев последние желтые листья, печально дрожащие на ветвях.

Трое из этих горожан беседовали, или, вернее, беседовали двое, а третий слушал. Выразим нашу мысль точнее и скажем, что третий, казалось, даже и не слушал: все внимание его было поглощено другим – он, не отрываясь, смотрел в сторону Венсена.

Займемся же в первую очередь им.

Стоя, он, вероятно, казался бы человеком высокого роста. Но в данный момент его длинные ноги, с которыми он, по-видимому, не знал что делать, когда они не проявляли положенной им активности, были подогнуты, а руки, тоже соответствующей длины, скрещены на груди. Прислонившись к изгороди, где гибкие ветви кустарника служили ему хорошей опорой, он тщательно закрывал широкой ладонью свое лицо, стараясь, видимо, быть сугубо осторожным, как человек, не желающий, чтобы его узнали. Открытым оставался лишь один глаз между средним и указательным пальцами: из узкой щели между ними вырывалась острая стрела его взгляда.

Рядом с этой странной личностью находился какой-то маленький человечек, который, вскарабкавшись на пригорок, разговаривал с неким толстяком, еле сохранявшим равновесие на склоне того же пригорка; чтобы не упасть, толстяк то и дело хватался за пуговицу на куртке своего собеседника.

Это были два горожанина, которые вместе с сидящим на корточках человеком составляли кабалистическую троицу, упомянутую нами в одном из предыдущих абзацев.

– Да, мэтр Митон, – говорил низенький толстому, – говорю вам и повторяю, что сегодня у эшафота Сальседа будет – самое меньшее – сто тысяч человек народу. Смотрите: не считая тех, кто уже находится на Гревской площади или кто направляется туда из различных кварталов Парижа, смотрите, сколько народу собралось здесь, а ведь это всего лишь одни из ворот! Судите сами: всех-то ворот, если их хорошо сосчитать, – шестнадцать.

– Сто тысяч – эка загнули, кум Фриар, – ответил толстяк. – Ведь многие, поверьте, сделают, как я, и, опасаясь давки, не пойдут смотреть на четвертование этого несчастного Сальседа; и они будут правы.

– Мэтр Митон, мэтр Митон, поберегитесь! – ответил низенький. – Вы говорите, как политик. Ничего, решительно ничего не случится, ручаюсь вам.

И, видя, что собеседник с сомнением покачивает головой, он обратился к человеку с длинными руками и ногами.

– Не правда ли, сударь?

Тот, уже не глядя в сторону Венсена, но по-прежнему не отнимая ладони от лица, переменил прицел и избрал теперь предметом своего внимания заставу.

– Простите? – спросил он, словно расслышав только обращенные к нему слова, а не то, что предшествовало обращению и предназначалось второму горожанину.

– Я говорю, что на Гревской площади сегодня ничего не произойдет.

– Думаю, что вы ошибаетесь и произойдет четвертование Садьседа, – спокойно ответил длиннорукий.

– Да, разумеется, но, повторяю, из-за этого четвертования никакого шума не будет.

– Будут слышны удары кнута, хлещущего по лошадям.

– Вы меня не уразумели. Говоря о шуме, я имею в виду бунт. Так вот, я утверждаю, что на Гревской площади дело обойдется без бунта. Если бы предполагался бунт, король не велел бы разукрасить одну из лоджий ратуши, чтобы смотреть из нее на казнь вместе с обеими королевами и частью придворных.

– Разве короли когда-либо знают заранее, что будет бунт? – сказал длиннорукий и длинноногий, пожимая плечами с выражением снисходительнейшей жалости.

– Ого! – шепнул мэтр Митон на ухо своему собеседнику. – Этот человек весьма странно разговаривает. Вы его знаете, куманек?

– Нет, – ответил низенький.

– Так зачем же вы завели с ним разговор?

– Да просто чтобы поговорить.

– Напрасно: вы же видите, что он не разговорчив.

– Мне все же представляется, – продолжал кум Фриар достаточно громко, чтобы его слышал длиннорукий, – что одна из приятнейших вещей на свете – это обмен мыслями.

– С теми, кого знаешь, – это верно, – ответил мэтр Митон, – но не с теми, кто тебе незнаком.

– Разве люди не братья, как говорит священник из церкви Сен-Лэ? – проникновенным тоном добавил кум Фриар.

– То есть так было в начале времен. Но в такое время, как наше, родственные связи что-то ослабли, куманек Фриар. Если уж вам так хочется разговаривать, беседуйте со мной и оставьте в покое этого чужака, – пусть размышляет о своих делах.

– Но ведь вас-то, как вы сами сказали, я уже давно знаю, и мне заранее известно все, что вы мне ответите. А этот незнакомец, может быть, сказал бы мне что-нибудь новенькое!

– Tсc! – он вас слушает.

– Тем лучше. Может быть, он ответит. Так, значит, сударь, – продолжал кум Фриар, оборачиваясь к незнакомцу, – вы думаете, что на Гревской площади будет заваруха?

– Я ничего подобного не говорил.

– Да я и не утверждаю, что вы говорили, – продолжал Фриар тоном человека, считающего себя весьма проницательным, – я полагаю, что вы так думаете, вот и все.

– А на чем основана эта ваша уверенность? Уж не колдун ли вы, господин Фриар?

– Смотрите-ка! Он меня знает! – вскричал до крайности изумленный горожанин. – Откуда же?

– Да ведь я назвал вас раза два или три, куманек! – сказал Митон, пожимая плечами, как человек, которому стыдно перед посторонним за глупость своего собеседника.

– Ах, правда ведь, – сказал Фриар, сделав усилие, чтобы понять, и благодаря этому усилию уразумев, в чем дело. – Честное слово, правда. Ну, раз он меня знает, так уж ответит.

– Так вот, сударь мой, – продолжал он, снова оборачиваясь к незнакомцу, – я думаю, что вы думаете, что на Гревской площади поднимется шум, ибо если бы вы так не думали, то находились бы там, а вы, напротив, находитесь здесь.., ах ты!

Это «ах ты» доказывало, что кум Фриар достиг в своих умозаключениях последних доступных его уму в логике пределов.

– Но вы-то, господин Фриар, раз вы думаете обратное тому, что, как вы думаете, думаю я, – ответил незнакомец, нарочно подчеркивая слова, которые обращавшийся к нему горожанин уже произносил и даже повторял, – почему вы не на Гревской площади? Мне, например, кажется, что предстоящее зрелище должно радовать друзей короля и они все должны там собраться. Но на это вы, пожалуй, ответите, что принадлежите не к друзьям короля, а к друзьям господина де Гиза и поджидаете здесь лотарингцев, которые, говорят, намерены вторгнуться в Париж и освободить господина де Сальседа.

– Нет, сударь, – поспешно возразил низенький, явно напуганный предположением незнакомца. – Нет, сударь, я поджидаю свою жену мадемуазель Николь Фриар: она пошла в аббатство святого Иакова отнести двадцать четыре скатерти, ибо имеет честь состоять личной прачкой дома Модеста Горанфло, настоятеля означенного монастыря. Но, возвращаясь к суматохе, о которой говорил кум Митон и в которую не верю ни я, ни вы, как, по крайней мере, вы утверждаете…

– Куманек! Куманек! – вскричал Митон. – Смотрите-ка, что происходит.

Мэтр Фриар посмотрел туда, куда указывал пальцем его сотоварищ, и увидел, что закрывают не только заставы, что уже весьма волновало все умы, но и ворота.

Когда они были заперты, часть швейцарцев вышла вперед и встала перед рвом.

– Как, как! – вскричал побледневший Фриар. – Им мало заставы, они теперь и ворота закрывают!

– А что я вам говорил? – ответил, бледнея в свою очередь, Митон.

– Забавно, не правда ли? – заметил, смеясь, незнакомец. При этом он выставил напоказ сверкающий между усами и бородой двойной ряд белых острых зубов, видимо, на редкость хорошо отточенных благодаря привычке пускать их в дело не менее четырех раз в день.

При виде того, что принимаются новые меры предосторожности, из густой толпы народа, загромождавшей подступы к заставе, поднялся ропот изумления и раздались даже возгласы ужаса.

– Осади назад! – повелительно крикнул какой-то офицер.

Приказание было тотчас же выполнено, однако не без затруднений: верховые и люди в повозках, вынужденные податься назад, кое-кому в толпе отдавили ноги и помяли ребра. Женщины кричали, мужчины ругались. Кто мог бежать – бежал, опрокидывая других.

– Лотарингцы! Лотарингцы! – крикнул среди всей этой суматохи чей-то голос.

Самый ужасный вопль, заимствованный из небогатого словаря страха, не произвел бы действия более быстрого и решительного, чем этот возглас:

– Лотарингцы!!!

– Ну вот видите, видите! – вскричал, дрожа, Митон. – Лотарингцы, бежим!

– А куда бежать? – спросил Фриар.

– На этот пустырь, – крикнул Митон, раздирая руки о колючки живой изгороди, под которой удобно расположился незнакомец.

– На этот пустырь? – переспросил Фриар. – Это легче сказать, чем сделать, мэтр Митон. Никакого отверстия в изгороди я что-то не вижу, а вы вряд ли рассчитываете перелезть через нее, – она будет повыше меня.

– Попробую, – сказал Митон, – попробую.

И он удвоил свои старания.

– Поосторожнее, добрая женщина! – вскричал Фриар отчаянным голосом человека, окончательно теряющего голову. – Ваш осел наступает мне на пятки. Уф! господин всадник, осторожнее, ваша лошадь нас раздавит. Черт побери, друг возчик, ваша оглобля переломает мне ребра.

Пока мэтр Митон цеплялся за ветви изгороди, чтобы перебраться через нее, а кум Фриар тщетно искал какого-нибудь отверстия, чтобы проскользнуть низом, незнакомец поднялся, раздвинул просто-напросто циркулем свои длинные ноги и одним движением, словно всадник, прыгающий в седло, перемахнул через изгородь, да так, что ни одна ветка не задела его штанов.

Мэтр Митон последовал его примеру, порвав штаны в трех местах. Но с кумом Фриаром дело обстояло хуже: он не мог перебраться ни верхом, ни низом и, подвергаясь все большей опасности быть раздавленным напором толпы, испускал раздирающие вопли. Тогда незнакомец протянул свою длинную руку, схватил Фриара сразу за гофрированный воротник и за ворот куртки и, приподняв, перенес его на ту сторону изгороди, как малого ребенка.

– Ого-го! – вскричал мэтр Митон в восторге от этого зрелища, следя глазами за вознесением и нисхождением своего друга мэтра Фриара. – Вы похожи на вывеску «Большого Авессалома»!

– Уф! – выдохнул из себя Фриар, ступив на твердую землю, – на что бы я там ни был похож, но наконец-то мне удалось перебраться через изгородь, и лишь благодаря этому господину.

Затем, вытянувшись во весь рост, чтобы разглядеть незнакомца, которому он доходил только до груди, мэтр Фриар продолжал:

– Век бога за вас молить буду! Сударь, вы истинный Геркулес, честное слово, это так же верно, как то, что я зовусь Жан Фриар. Скажи же мне свое имя, сударь, имя моего спасителя, моего.., друга!

Это последнее слово добряк произнес со всем пылом глубоко благородного сердца.

– Меня зовут Брике, сударь, – ответил незнакомец, – Робер Брике, к вашим услугам.

– Вы уж, смею сказать, мне здорово услужили, господин Робер Брике. Жена благословлять вас будет. Но кстати, бедная моя женушка! О боже мой, боже мой, ее задавят в этой толпе. Ах, проклятые швейцарцы, они только и годны на то, чтобы давить людей!

Не успел кум Фриар произнести эти последние слова, как ощутил на своем плече чью-то руку, тяжелую, как рука каменной статуи.

Он обернулся, чтобы взглянуть на нахала, разрешившего себе подобную вольность.

То был швейцарец.

– Фы хотите, чтоп фам расмосшили череп, трушок? – произнес богатырского сложения солдат.

– Ax, мы окружены! – вскричал Фриар.

– Спасайся, кто может! – подхватил Митон.

Оба они, будучи уже по ту сторону изгороди, где ничто не преграждало им дороги, пустились наутек, сопровождаемые насмешливым взглядом и беззвучным смехом длиннорукого и длинноногого незнакомца. Потеряв их из виду, он подошел к швейцарцу, которого поставили тут в качестве дозорного.

– Рука у вас мощная, приятель, не так ли?

– Ну та, сударь, не слапа, не слапа.

– Тем лучше, сейчас это важно, особенно если правда, что идут лотарингцы.

– Они не идут.

– Нет?

– Совсем нет.

– Там зачем же было запирать ворота? Я не понимаю.

– Та фам и не нужно понимать, – ответил швейцарец, расхохотавшись над собственной шуткой.

– Прафильно, труг, ошень прафильно, – сказал Робер Брике, – спасибо.

И Робер Брике отошел от швейцарца и приблизился к другой кучке людей, а достойный гельвет, перестав смеяться, пробормотал:

– Bei Gott ich glaube, er spottet meiner. Was ist das fur ein Mann, der sich eriaubt, einen Schweizer seiner koniglichen Majestat auszulachen? – Что в переводе означает: «Клянусь богом! Кажется, он надо мною смеялся! Что за человек, осмелившийся насмехаться над швейцарцем его королевского величества?»

Глава 2.

ЧТО ПРОИСХОДИЛО У СЕНТ-АНТУАНСКИХ ВОРОТ

Одну из собравшихся здесь групп составляло довольно значительное количество горожан, оставшихся вне городских стен после того, как ворота были неожиданно заперты. Люди эти столпились возле четырех или пяти всадников весьма воинственного вида, которых, видимо, очень не устраивало, что ворота были на запоре, ибо они изо всех сил орали:

– Ворота! Ворота!

Крики эти, с еще большей яростью подхваченные всеми присутствующими, производили адский шум.

Робер Брике подошел к этим горожанам и принялся кричать громче всех прочих:

– Ворота! Ворота!

В конце концов один из всадников, восхищенный мощью его голоса, обернулся к нему, поклонился и сказал:

– Ну не позор ли, сударь, что среди бела дня закрывают городские ворота, словно Париж осадили испанцы или англичане?

Робер Брике внимательно посмотрел на заговорившего с ним человека лет сорока – сорока пяти. Человек этот вдобавок являлся, по-видимому, начальником трех-четырех окружавших его всадников.

Робер Брике, надо полагать, оказался удовлетворен осмотром, ибо он, в свою очередь, поклонился и ответил:

– Ах, сударь, вы правы, десять, двадцать раз правы. Но, – добавил он, – не хочу проявлять излишнего любопытства, однако все же осмелюсь спросить вас, по какой, на ваш взгляд, причине принята подобная мера?

– Да, ей-богу же, – произнес кто-то из присутствующих, – они боятся, чтобы не скушали ихнего Сальседа.

– К черту! – раздался чей-то голос, – еда довольно паршивая!

Робер Брике обернулся в ту сторону, откуда послышался этот голос с акцентом, выдававшим несомненнейшего гасконца, и увидел молодого человека двадцати – двадцати пяти лет, опиравшегося рукой на круп лошади того, кто показался ему начальником.

Молодой человек был без шляпы, несомненно, он потерял ее в суматохе.

Мэтр Брике был по всем данным отличным наблюдателем, но вообще он ни в кого не вглядывался слишком долго. Поэтому он быстро отвел взгляд от гасконца, видимо, не показавшегося ему стоящим внимания, и перевел его на всадника.

– Но, – сказал он, – ведь говорят, что этот Сальсед приспешник господина де Гиза, значит, он не такое уж жалкое кушанье.

– Да ну, неужто так говорят? – спросил любопытный гасконец, весь превратившись в слух.

– Да, конечно, говорят, – ответил, пожимая плечами, всадник. – Но теперь болтают много всякой чепухи!

– Ах вот как, – вмешался Брике, устремляя на него вопрошающий взгляд и насмешливо улыбаясь, – вы, значит, думаете, сударь, что Сальсед не имеет отношения к господину де Гизу?

– Не только думаю, но даже уверен, – ответил всадник.

Тут он заметил, что Робер Брике сделал движение, означавшее: «А на чем основывается эта ваша уверенность?» – и потому тотчас же добавил:

– Если бы Сальсед был одним из людей герцога, тот, без сомнения, не допустил бы, чтобы его схватили или, во всяком случае, чтобы доставили из Брюсселя в Париж связанным по рукам и ногам, или, по крайней мере, попытался бы силой освободить пленника.

– Освободить силой, – повторил Брике, – было бы очень рискованным делом. Удалась бы эта попытка или нет, но уж раз она исходила бы от господина де Гиза, он тем самым признал бы, что устроил заговор против герцога Анжуйского.

– Господина де Гиза, – сухим тоном продолжал всадник, – такое соображение не остановило бы, я в этом уверен, и раз он не потребовал выдачи Сальседа и не защищал его, значит, Сальсед не его человек.

– Простите, что я настаиваю, – продолжал Брике, – но я ничего не выдумал. Сведения о том, что Сальсед заговорил, – вполне достоверны.

– Где он говорил? На суде?

– Нет, не на суде, сударь, во время пытки. Но разве это не все равно? – спросил мэтр Брике с плохо разыгранным простодушием.

– Конечно, не все равно, хорошее дело! Ладно, пусть утверждают, что он заговорил. Однако неизвестно, что именно он сказал.

– Еще раз прошу извинить меня, сударь, – продолжал Робер Брике, – известно, и во всех подробностях.

– Ну, так что же он сказал? – с раздражением спросил всадник. – Говорите, раз вы так хорошо осведомлены.

– Я не хвалюсь своей осведомленностью, сударь, наоборот, – я стараюсь от вас что-нибудь узнать, – ответил Брике.

– Ладно, договоримся! – нетерпеливо сказал всадник. – Вы утверждаете, будто известны показания Сальседа; что же он, собственно, сказал? Ну-ка?

– Я не могу ручаться, что это подлинные его слова, – сказал Робер Брике; видимо, ему доставляло удовольствие дразнить всадника.

– Но, в конце-то концов, какие же речи ему приписываются?

– Говорят, он признался, что участвовал в заговоре в пользу господина де Гиза.

– Против короля Франции, разумеется? Старая песня!

– Нет, не против его величества короля Франции, против его высочества монсеньера герцога Анжуйского.

– Если он в этом признался…

– Так что? – спросил Робер Брике.

– Так он негодяй! – нахмурясь, произнес всадник.

– Да, – тихо сказал Робер Брике, – но он молодец, если сделал то, в чем признался. Ах, сударь, железные сапоги, дыба и котелок с кипящей водой хорошо развязывают языки порядочным людям.

– Увы! Истинная правда, сударь, – сказал всадник, смягчаясь и глубоко вздыхая.

– Подумаешь! – прервал гасконец, который все время вытягивал шею то к одному, то к другому из собеседников и слышал весь разговор. – Подумаешь! Сапоги, дыба, котелок, – какие пустяки! Если этот Сальсед заговорил, так он негодяй, да и хозяин его тоже.

– Ого! – молвил всадник, будучи не в силах сдержать раздражения. – Громко же вы поете, господин гасконец.

– Я?

– Да, вы.

– Я пою на мотив, который мне по вкусу, черт побери. Тем хуже для тех, кому мое пение не нравится.

Всадник сделал гневное движение.

– Потише! – раздался чей-то голос, негромкий и в то же время повелительный. Робер Брике тщетно старался уяснить себе, кто это сказал.

Всадник явно пытался сделать над собою усилие. Однако у него не хватило воли полностью сдержать свой порыв.

– А хорошо ли вы знаете тех, о ком говорите, сударь? – спросил он у гасконца.

– Знаю ли я Сальседа?

– Да.

– Ни в малейшей степени.

– А герцога Гиза?

– Тоже.

– А герцога Алансонского?

– Еще того меньше.

– Знаете ли вы, что господин де Сальсед храбрец?

– Тем лучше. Он храбро примет смерть.

– И что когда господин де Гиз устраивает заговоры, то он сам в них участвует?

– Черт побери! Да мне-то что до этого?

– И что монсеньер герцог Анжуйский, прежде называвшийся Алансонским, велел убить или допустил, чтобы убили всех, кто за него стоял: Ла Моля, Коконнаса, Бюсси и других.

– Наплевать мне на это!

– Как! Вам наплевать?

– Мейнвиль! Мейнвиль! – тихо прозвучал тот же голос.

– Конечно, наплевать. Я знаю только одно, клянусь кровью Христовой: сегодня у меня в Париже спешное дело, а из-за этого бешеного Сальседа прямо перед моим носом запирают ворота. Черт побери! Дрянь этот ваш Сальсед да и все те в придачу, из-за кого закрывают ворота, которым полагается быть открытыми.

– Ого! Гасконец-то шутить не любит, – пробормотал Брике. – И мы, пожалуй, увидим кое-что любопытное.

Но любопытные вещи, которых ожидал горожанин, так и не произошли. При этом последнем восклицании кровь бросилась в лицо всаднику, но тем не менее он молча проглотил свой гнев.

– В конце концов вы правы, – сказал он, – к черту всех, кто не дает нам попасть в Париж.

«Ого! – подумал Робер Брике, внимательно следивший и за тем, как менялся в лице всадник, и за тем, как его терпению дважды бросался вызов. – Похоже, что я увижу нечто еще более любопытное, чем ожидал».

Пока он размышлял таким образом, раздался звук трубы. Почти тотчас же вслед за тем швейцарцы, орудуя алебардами, проложили себе путь через гущу народа, словно разрезая гигантский пирог с жаворонками, и разделили собравшиеся группы людей на два плотных куска: люди выстроились по обеим сторонам дороги, оставив посередине свободный проход.

По этому проходу стал разъезжать взад и вперед на своем коне уже упоминавшийся нами офицер, которому, судя по всему, вверена была охрана ворот. Затем, с вызывающим видом оглядев толпу, он велел трубить.

Это было тотчас же исполнено, и в толпе по обе стороны дороги воцарилось молчание, которого, казалось, невозможно было ожидать после такого волнения и шума.

Тогда глашатай, в расшитом лилиями мундире и с гербом города Парижа на груди, выехал вперед, держа в руке какую-то бумагу, и прочитал гнусавым, как у всех глашатаев, голосом:

– «Доводим до сведения жителей нашего славного города Парижа и его окрестностей, что городские ворота будут заперты отселе до часу пополудни и что до указанного времени никто не вступит в город. На то – воля короля и постановление господина парижского прево».

Глашатай остановился передохнуть. Присутствующие воспользовались этой паузой, чтобы выразить свое удивление и недовольство долгим улюлюканьем, которое глашатай, надо отдать ему справедливость, выдержал и глазом не моргнув.

Офицер повелительно поднял руку, и тотчас же восстановилась тишина.

Глашатай продолжал безо всякого смущения и колебания; привычка, видимо, закалила его против каких бы то ни было проявлений народных чувств:

– «Мера эта не касается тех, кто предъявит опознавательный знак или же окажется вызванным по особому, должным образом составленному письму или приказу.

Дано в Управлении парижского прево по чрезвычайному приказу его величества двадцать шестого октября в год от рождества господа нашего тысяча пятьсот восемьдесят пятый».

– Трубить в трубы!

Тотчас же раздался хриплый лай труб.

Едва глашатай умолк, как толпа за цепью швейцарцев и солдат дрогнула и зашевелилась, словно тело змеи, чьи кольца набухают и извиваются.

– Что это означает? – спрашивали друг у друга наиболее мирно настроенные. – Наверно, опять какой-нибудь заговор!

– Ого! Это, безо всякого сомнения, устроено для того, чтобы помешать нам войти в Париж, – тихо сказал своим спутникам всадник, со столь диковинным терпением сносивший дерзкие выходки гасконца. – Швейцарцы, глашатай, затворы, трубы – все это ради нас. Клянусь душой, я даже горд.

– Дорогу! Дорогу! Эй вы, там! – кричал офицер, командовавший отрядом. – Тысяча чертей! Или вы не видите, что загородили проход тем, кто имеет право войти в городские ворота?

– Я, черт возьми, знаю одного человека, который пройдет, хотя бы все на свете горожане стояли между ним и заставой, – сказал, бесцеремонно протискиваясь сквозь толпу, гасконец, чьи дерзкие речи вызвали восхищение у мэтра Робера Брике.

И действительно, он мгновенно очутился в свободном проходе, образовавшемся благодаря швейцарцам между двумя шеренгами зрителей.

Можно себе представить, с какой поспешностью и любопытством обратились все взоры на человека, которому посчастливилось выйти вперед, когда ему велено было оставаться на месте.

Но гасконца мало тревожили все эти завистливые взгляды. Он с гордым видом остановился, напрягая все мускулы своего тела под тонкой зеленой курткой, крепко натянутые каким-то внутренним рычагом. Из-под слишком коротких потертых рукавов на добрых три дюйма выступали сухие костлявые запястья. Глаза были светлые, волосы курчавые и желтые либо от природы, либо по причине случайной, ибо такой цвет они приобрели отчасти от дорожной пыли. Длинные гибкие ноги хорошо прилаживались к лодыжкам, сухим и жилистым, как у оленя. Одна рука, притом только одна, затянута была в вышитую кожаную перчатку, в немалой степени изумленную тем, что ей приходится защищать кожу, гораздо более грубую, чем та, из которой сделана она сама; в другой он вертел ореховую палку. Сперва он быстро огляделся по сторонам; затем, решив, что уже упоминавшийся нами офицер самое важное в отряде лицо, пошел прямо к нему.

Тот некоторое время созерцал его, прежде чем заговорить.

Гасконец, отнюдь не смутившись, делал то же самое.

– Вы, видно, потеряли шляпу, – сказал офицер.

– Да, сударь.

– В толпе?

– Нет. Я получил письмо от своей любовницы, стал его читать, черт побери, у речки за четверть мили отсюда, как вдруг порыв ветра унес и письмо и шляпу. Я побежал за письмом, хотя пряжка у меня на шляпе – крупный бриллиант. Схватил письмо, но когда вернулся за шляпой, оказалось, что ветром ее занесло в речку, а по течению речки она уплыла в Париж!.. Какой-нибудь бедняк на этом деле разбогатеет. Пускай!

– Так что вы остались без головного убора?

– А что, в Париже я шляпы не достану, черт побери! Куплю себе шляпу еще красивее и украшу бриллиантом в два раза крупнее.

Офицер едва заметно пожал плечами. Но при всей своей незаметности, движение это от гасконца не ускользнуло.

– В чем дело? – сказал он.

– У вас есть пропуск? – спросил офицер.

– Конечно, есть, даже не один, а два.

– Одного хватит, только бы он был в порядке.

– Но если я не ошибаюсь, – да нет, черт побери, не ошибаюсь, – я имею удовольствие беседовать с господином де Луаньяком?

– Вполне возможно, сударь, – сухо ответил офицер, отнюдь не пришедший в восторг от того, что оказался узнанным.

– С господином де Луаньяком, моим земляком?

– Отрицать не стану.

– С моим кузеном!

– Ладно, давайте пропуск.

– Вот он.

Гасконец вытащил из перчатки искусно вырезанную половину карточки.

– Идите за мной, – сказал Луаньяк, не взглянув на карточку, – вы и ваши спутники, если с вами кто-нибудь есть. Сейчас мы проверим пропуска.

И он занял место у самых ворот.

Гасконец с непокрытой головой последовал за ним.

Пятеро других личностей потянулись за гасконцем.

На первой из них была великолепная кираса такой изумительной работы, что казалось, она вышла из рук самого Бенвенуто Челлини. Однако фасон, по которому кираса была вычеканена, уж несколько вышел из моды, и потому эта роскошь вызвала не столько восторг, сколько насмешку.

Правда, все другие части костюма, в который облачен был владелец кирасы, отнюдь не соответствовали почти царскому великолепию этой вывески.

Второй спутник гасконца шел в сопровождении толстого седоватого слуги: тощий и загорелый, он представлялся каким-то прообразом Дон-Кихота, как и слуга его мог сойти за прообраз Санчо Пансы.

У третьего в руках был десятимесячный младенец, за ним шла, уцепившись за его кожаный пояс, женщина, а за ее юбку держались еще два ребенка – один четырех, другой пяти лет.

Четвертый хромал и казался словно привязанным к своей длинной шпаге.

Наконец, шествие замыкал красивый молодой человек верхом на вороном коне, покрытом пылью, но явно породистом.

По сравнению с прочими он казался настоящим королем.

Вынужденный продвигаться вперед достаточно медленно, чтобы не опережать своих сотоварищей, и, может быть, даже внутренне радуясь тому, что ему не приходится держаться слишком близко к ним, этот молодой человек на мгновение задержался у шеренги, образованной столпившимся народом.

В тот же миг он почувствовал, как кто-то потянул его за ножны шпаги, и тотчас же обернулся.

Оказалось, что задел его и привлек таким образом к себе его внимание черноволосый юноша с горящим взглядом, невысокий, гибкий, изящный, с затянутыми в перчатки руками.

– Что вам угодно, сударь? – спросил наш всадник.

– Сударь, попрошу у вас об одном одолжении.

– Говорите, только поскорее, пожалуйста; видите, меня ждут.

– Мне надо попасть в город, сударь, мне это до крайности необходимо, понимаете?.. А вы одни, и вам нужен паж, который оказался бы под стать вашей внешности.

– Так что же?

– Так вот, услуга за услугу: проведите меня в город, и я буду вашим пажом.

– Благодарю вас, – сказал всадник, – но я совсем не нуждаюсь в слугах.

– Даже в таком, как я? – спросил юноша, так странно улыбнувшись, что всадник почувствовал, как ледяная оболочка, в которую он пытался заключить свое сердце, начала таять.

– Я хотел сказать, что не могу держать слуг.

– Да, я знаю, что вы не богаты, господин Эрнотон де Карменж, – произнес юный паж.

Всадник вздрогнул. Но, не обращая на это внимание, мальчик продолжал:

– Поэтому о жалованье мы говорить не станем, и даже наоборот, если вы согласитесь исполнить мою просьбу вам заплатят в сто раз дороже, чем стоит услуга, которую вы мне окажете! Прошу вас, позвольте же мне послужить вам, помня, что тому, кто сейчас просит вас, случалось отдавать приказания.

И юноша пожал всаднику руку, что со стороны пажа было довольно бесцеремонно. Затем, обернувшись к уже известной нам группе всадников, он сказал:

– Я прохожу, это главное. Вы, Мейнвиль, постарайтесь сделать то же самое каким угодно способом.

– Пройти – это еще не все, – ответил дворянин, – нужно, чтобы он вас увидел.

– О, не беспокойтесь. Если уж я пройду через эти ворота, он меня увидит.

– Не забудьте условного знака.

– Два пальца у губ – не так ли?

– Да, а теперь – да поможет вам бог.

– Ну что ж, – сказал владелец вороного коня, – что вы там замешкались, господин паж?

– К вашим услугам, хозяин, – ответил юноша.

И он легко вскочил на круп лошади позади своего спутника, который поспешил присоединиться к пяти другим избранникам, уже вынимавшим карточки, чтобы доказать свое право на впуск в город.

– Черти полосатые, – произнес Робер Брике, следивший за ними взглядом, – да это целый караван гасконцев, разрази меня гром!

Глава 3.

ПРОВЕРКА

Проверка, предстоявшая шестерым избранникам, которые на наших глазах вышли из толпы и приблизились к воротам, не была ни длительной, ни сложной.

Им нужно было только вынуть из кармана половину карточки и вручить ее офицеру, который сравнивал ее с другой половиной, и, если обе сходились, образовав одно целое, права носителя карточки были доказаны.

Гасконец без шляпы подошел первым. С него и началась проверка.

– Ваше имя? – спросил офицер.

– Мое имя, господин офицер? Да оно написано на этой карточке, на ней вы найдете и еще кое-что.

– Не важно, скажите свое имя! – нетерпеливо повторил офицер. – Или вы не знаете своего имени?

– Как же, отлично знаю, черт побери! А если бы и забыл, так вы могли бы мне его напомнить, мы же земляки и даже родичи.

– Имя ваше, тысяча чертей! Неужели вы воображаете, что у меня есть время разглядывать людей?

– Ладно. Зовут меня Пердикка де Пенкорнэ.

– Пердикка де Пенкорнэ? – переспросил г-н де Луаньяк; отныне мы станем называть его именем, которое произнес, здороваясь с ним, его земляк.

Бросив взгляд на карточку, он прочел:

«Пердикка де Пенкорнэ, 26 октября 1585 года, ровно в полдень».

– Ворота Сент-Антуан, – добавил гасконец, тыча сухим черным пальцем в карточку.

– Отлично. В порядке. Входите, – произнес г-н де Луаньяк, обрывая дальнейшую беседу со своим земляком. – Теперь вы, – обратился он ко второму.

Подошел человек в кирасе.

– Ваша карточка? – спросил Луаньяк.

– Как, господин де Луаньяк, – воскликнул тот, – неужто вы не узнаете сына одного из ваших друзей детства? Я же так часто играл у вас на коленях!

– Нет.

– Пертинакс де Монкрабо, – продолжал с удивлением молодой человек. – Вы меня не узнали?

– На службе я никого не узнаю, сударь. Вашу карточку?

Молодой человек в кирасе протянул ему карточку.

«Пертинакс де Монкрабо, 26 октября, ровно в полдень, ворота Сент-Антуан». Проходите.

Молодой человек, немного ошалевший от подобного приема, прошел и присоединился к Пердикке, который дожидался у самых ворот.

Подошел третий гасконец, тот, с которым была женщина и дети.

– Ваша карточка? – спросил Луаньяк.

Послушная рука гасконца тотчас же погрузилась в сумочку из косульей кожи, которая болталась у него на правом боку, но тщетно: обремененный младенцем, который был у него на руках, он не мог найти требуемой бумаги.

– Что вы, черт побери, возитесь с этим ребенком, сударь? Вы же видите, что он вам мешает.

– Это мой сын, господин де Луаньяк.

– Ну так опустите своего сына на землю.

Гасконец повиновался. Младенец заревел.

– Вы что, женаты? – спросил Луаньяк.

– Так точно, господин офицер.

– В двадцать лет?

– У нас рано женятся, вы сами хорошо знаете, господин де Луаньяк, вы ведь женились восемнадцати лет.

– Ну вот, – заметил Луаньяк, – и этот меня знает.

Тем временем приблизилась женщина с двумя ребятами, уцепившимися за ее юбку.

– А почему бы ему не быть женатым? – спросила она, выпрямляясь и отбрасывая с загорелого лица волосы, слипшиеся от дорожной пыли. – Разве в Париже прошла мода жениться? Да, сударь, он женат, и вот еще двое детей, зовущих его отцом.

– Да, но это всего-навсего дети моей жены, господин де Луаньяк, как и тот высокий парень, что держится позади нас. Подойди, Милитор, и поздоровайся с нашим земляком – господином де Луаньяком.

Подошел, заткнув руки за пояс из буйволовой кожи, мальчик лет шестнадцати-семнадцати, сильный, ловкий, своими круглыми глазами и крючковатым носом напоминавший сокола.

На нем была плотная шерстяная вязаная накидка, мускулистые ноги были затянуты в замшевые штаны. Рот, наглый и чувственный, оттеняли нарождавшиеся усики.

– Это мой пасынок Милитор, господин де Луаньяк, старший сын моей жены, она по первому мужу Шавантрад и в родстве с Луаньяками. Милитор де Шавантрад к вашим услугам. Да поздоровайся же, Милитор.

И тут же он нагнулся к младенцу, который с ревом катался по земле:

– Замолчи, Сципион, замолчи, малыш, – приговаривал он, продолжая искать карточку по всем карманам.

Тем временем Милитор, вняв увещаниям отчима, слегка поклонился, не вынимая рук из-за пояса.

– Ради всего святого, давайте же мне свою карточку, сударь! – нетерпеливо вскричал Луаньяк.

– Поди-ка сюда и помоги мне, Лардиль, – покраснев, обратился к жене гасконец, Лардиль оторвала от своей юбки одну за другой вцепившиеся в нее ручонки и стала сама шарить в сумке и карманах мужа.

– Хорошее дело! – молвила она. – Мы ее, верно, потеряли.

– Тогда придется вас задержать, – сказал Луаньяк.

Гасконец побледнел.

– Меня зовут Эсташ де Мираду, – сказал он, – за меня поручится мой родственник, господин де Сент-Малин.

– А вы в родстве с Сент-Малином? – сказал, несколько смягчаясь, Луаньяк. – Впрочем, послушать их, так они со всеми в родстве! Ну ладно, ищите дальше, а главное – найдите.

– Посмотри, Лардиль, пошарь в детских вещах, – произнес Эсташ, весь дрожа от досады и тревоги.

Лардиль нагнулась над небольшим узелком с рухлядью и стала перебирать вещи, что-то бормоча себе под нос.

Малолетний Сципион продолжал орать благим матом. Правда, его единоутробные братцы, видя, что они предоставлены самим себе, развлекались, набивая ему в рот песок.

Милитор не двигался. Можно было подумать, что семейные неприятности проходили мимо этого здорового парня, даже не задевая его.

– Э! – вскричал вдруг г-н де Луаньяк. – А что там в кожаной обертке на рукаве у этого верзилы?

– Да, да, правда! – ликуя, возопил Эсташ. – Теперь я помню, это же придумала Лардиль: она сама нашила карточку Милитору на рукав.

– Чтобы он тоже что-нибудь нес, – иронически заметил Луаньяк. – Фи, здоровенный теленок, а даже руки засунул за пояс, чтобы они его не обременяли.

Губы Милитора побледнели от ярости, а на носу, подбородке и лбу выступили красные пятна.

– У телят рук нет, – пробурчал он, злобно тараща глаза, – у них ноги с копытами, как у некоторых известных мне людей.

– Тише! – произнес Эсташ. – Ты же видишь, Милитор, что господин де Луаньяк изволит с нами шутить.

– Нет, черт побери, я не шучу, – возразил Луаньяк, – я, напротив, хочу, чтобы этот дылда понял мои слова как следует. Будь он мне пасынком, я б его заставил тащить мать, брата, узел, и разрази меня гром, если я сам не уселся бы на него в придачу верхом, да еще вытянул бы ему уши подлиннее в доказательство того, что он настоящий осел.

Милитор уже терял самообладание. Эсташ забеспокоился. Но сквозь его тревогу проглядывало удовольствие от нанесенного пасынку унижения.

Чтобы покончить с осложнениями и спасти своего первенца от насмешек г-на де Луаньяка, Лардиль извлекла из кожаной обертки карточку и протянула ее офицеру.

Господин де Луаньяк взял ее и прочел:

«Эсташ де Мираду. 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Ну, проходите, да смотрите не забудьте кого-нибудь из своих ребят, красавцы они там или нет.

Эсташ де Мираду снова взял на руки малолетнего Сципиона, Лардиль опять уцепилась за его пояс, двое ребят постарше ухватились за материнскую юбку, и все семейство, за которым тащился молчаливый Милитор, присоединилось к тем, кто уже прошел проверку.

– Дьявольщина, – пробурчал сквозь зубы Луаньяк, наблюдая за тем, как Эсташ де Мираду со своими домочадцами проходит за ворота, – ну и солдатиков же получит господин д'Эпернон!

Затем, обращаясь к четвертому претенденту на право войти в город, он сказал:

– Ну, теперь ваша очередь!

Этот был без спутников. Прямой, негибкий, он, соединив большой и указательный пальцы, щелчками обивал пыль со своей куртки серо-стального цвета. Усы, словно сделанные из кошачьей шерсти, зеленые сверкающие глаза, сросшиеся брови, дугой нависавшие над выступающими скулами, тонкие губы придавали его лицу то выражение недоверчивости и скуповатой сдержанности, по которому узнаешь человека, одинаково тщательно скрывающего и дно своего кошелька, и глубины сердца. «Шалабр, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота». Хорошо, идите! – сказал Луаньяк.

– Я полагаю, дорожные издержки должны быть возмещены? – кротким голосом спросил гасконец.

– Я не казначей, сударь, – сухо ответил Луаньяк. – Я пока только привратник. Проходите.

Шалабр отошел.

За Шалабром появился юный белокурый всадник. Вынимая карточку, он выронил из кармана игральную кость и несколько карт.

Он называл себя Сен-Капотель, и так как это заявление было подтверждено карточкой, оказавшейся в полном порядке, последовал за Шалабром.

Оставался шестой, которого импровизированный паж заставил спешиться. Он протянул г-ну де Луаньяку карточку. На ней значилось:

«Эрнотон де Карменж, 26 октября, ровно в полдень, Сент-Антуанские ворота».

Пока г-н де Луаньяк читал, паж, тоже спешившийся, старался как-нибудь спрятать свою голову, для чего укреплял и без того отлично укрепленные поводья лошади своего мнимого господина.

– Это ваш паж, сударь? – спросил де Луаньяк у Эрнотона, указывая пальцем на юношу.

– Вы видите, господин капитан, – сказал Эрнотон, которому не хотелось ни лгать, ни предавать, – вы видите, он взнуздывает моего коня.

– Проходите, – сказал Луаньяк, внимательно осматривая г-на де Карменжа, лицом и фигурой пришедшегося ему, видимо, больше по нраву, чем другие.

– Этот-то хоть, по крайней мере, приемлем, – пробормотал он.

Эрнотон вскочил в седло. Паж, не торопясь, но и не медля, двинулся вперед и уже смешался с толпой ожидавших впуска в город.

– Открыть ворота, – приказал Луаньяк, – и пропустить этих шестерых лиц и их спутников.

– Скорей, скорей, хозяин – сказал паж, – в седло и поедем.

Эрнотон опять подчинился влиянию, которое оказывало на него это странное существо. Ворота распахнулись, он пришпорил коня и, следуя указаниям пажа, углубился в самое сердце Сент-Антуанского предместья.

Когда шестеро избранников вошли, Луаньяк велел запереть за ними ворота, к величайшему неудовольствию толпы, которая рассчитывала после окончания всех формальностей тоже попасть в город. Видя, что надежды ее обмануты, она стала громко выражать свое возмущение.

После стремительной пробежки через поле мэтр Митон понемногу обрел мужество и, осторожно нащупывая при каждом шаге почву, возвратился в конце концов на то самое место, откуда начал свой бег. Теперь он решился вслух пожаловаться на солдатню, беззастенчиво преграждающую людям пути сообщения.

Кум Фриар, которому удалось разыскать жену и который под ее защитой, видимо, уже ничего не боялся, сообщал августейшей половине новости дня, украшая их толкованиями на свой лад.

Наконец, всадники, одного из коих маленький паж назвал Мейнвилем, держали совет, не обогнуть ли им крепостную стену, в небезосновательном расчете на то, что там может найтись какое-нибудь отверстие; через него они, пожалуй, проникнут в Париж, избежав в то же время обязательной проверки у Сент-Антуанских ворот или иных.

В качестве философа, анализирующего происходящее, и ученого, извлекающего из явлений их сущность, Робер Брике уразумел, что развязка всей сцены, о которой мы рассказывали, совершится у самых ворот и что из частных разговоров между всадниками, горожанами и крестьянами он уже больше ничего не узнает.

Поэтому он приблизился насколько мог к небольшому строеньицу, служившему сторожкой для привратника и освещенному двумя окошками, одно из которых выходило на Париж, а другое на окрестные поля.

Не успел он занять этот новый пост, как некий верховой, примчавшийся галопом из самого сердца Парижа, соскочил с коня, вошел в сторожку и выглянул из окна.

– Ага! – промолвил Луаньяк.

– Вот и я, господин де Луанъяк, – сказал этот человек.

– Хорошо. Вы откуда?

– От ворот Сен-Виктор.

– Сколько у вас там?

– Пятеро.

– Карточки?

– Извольте получить.

Луаньяк взял карточки, проверил их и написал на, видимо, специально приготовленной для этого аспидной доске цифру 5.

Вестник удалился.

Не прошло и пяти минут, как появилось двое других.

Луаньяк расспросил каждого из них через свое окошечко.

Один прибыл от ворот Бурдель и доставил цифру 4.

Другой от ворот Тампль и назвал цифру 5.

Луаньяк старательно записал эти цифры на дощечке.

Вестники исчезли, как и первый, сменившись в последовательном порядке еще четырьмя прибывшими:

Первый от ворот Сен-Дени с цифрой 5.

Второй от ворот Сен-Жак с цифрой 3.

Третий от ворот Сент-Оноре с цифрой 8.

Четвертый от ворот Монмартр с цифрой 4.

И наконец, появился пятый, от ворот Бюсси: он привез цифру 4.

Тогда Луаньяк тщательно и про себя подсчитал нижеследующие названия мест и цифры:


Ворота Сен-Виктор – 5

Ворота Бурдель – 4

Ворота Тампль – 6

Ворота Сен-Дени – 5

Ворота Сен-Жак – 3

Ворота Сент-Оноре – 8

Ворота Монмартр – 4

Ворота Бюсси – 4

Наконец, ворота Сент-Антуан – 6

_____________________________

Итого сорок пять – 45


– Хорошо. Теперь, – крикнул Луаньяк зычным голосом, – открыть ворота и впустить всех желающих.

Ворота распахнулись.

Тотчас же лошади, мулы, женщины, дети, повозки устремились в Париж с риском задохнуться в узком пространстве между столбами подъемного моста.

За какие-нибудь четверть часа по широкой артерии, именуемой улицей Сент-Антуан, растекся весь человеческий поток, с самого утра скоплявшийся у временно возникшей плотины.

Шум понемногу затих.

Господин де Луаньяк и его люди снова сели на коней. Робер Брике, оставшийся здесь последним после того, как явился первым, флегматично переступил через цепь, замыкающую мост, приговаривая:

– Все эти люди хотели что-то уразуметь – и ничего не уразумели даже в своих собственных делах. Я ничего не хотел увидеть – и единственный кое-что усмотрел. Начало увлекательное, будем продолжать. Но к чему? Я, черт побери, знаю достаточно. Что мне за интерес глядеть, как господина де Сальседа разорвут на четыре части? Нет, к чертям! К тому же я отказался от политики. Пойдем пообедаем. Солнце показывало бы полдень, если бы оно вообще выглянуло. Пора.

С этими словами он вошел в Париж, улыбаясь своей спокойной лукавой улыбкой.

Глава 4.

ЛОЖА ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА КОРОЛЯ ГЕНРИХА III НА ГРЕВСКОЙ ПЛОШАДИ

Если бы по самой людной улице Сент-Антуанского квартала мы проследовали до Гревской площади, то увидели бы в толпе много своих знакомых. Но пока все эти несчастные горожане, не такие мудрые, как Робер Брике, тянутся один за другим, в толкотне, сутолоке, давке, пользуясь правом, которое дают нам крылья историка, сразу перенесемся на площадь и, охватив одним взглядом все развертывающееся перед нами зрелище, на мгновение вернемся в прошлое, дабы познать причину, после того как мы созерцали следствие.

Можно смело сказать, что мэтр Фриар был прав, считая, что на Гревской площади соберется не менее ста тысяч человек насладиться подготовлявшимся там зрелищем. Все парижане назначили друг другу свидание у ратуши, а парижане – народ точный. Они-то не пропустят торжества, а ведь это торжество, и притом необычное, – казнь человека, возбудившего такие страсти, что одни его клянут, другие славят, а большинство испытывает к нему жалость.

Зритель, которому удалось выбраться на Гревскую площадь либо с набережной у кабачка «Образ богоматери», либо крытым проходом от площади Бодуайе, замечал прежде всего на самой середине Гревской площади лучников лейтенанта Таншона, отряды швейцарцев и легкой кавалерии, окружавшие небольшой эшафот, который возвышался фута на четыре над уровнем площади.

Этот эшафот, такой низкий, что его могли видеть лишь непосредственно стоявшие подле него люди или те, кому посчастливилось занять место у одного из выходивших на площадь окон, ожидал осужденного, а тем с самого утра завладели монахи, и для него уже приготовлены были лошади, чтобы, по образному народному выражению, везти его в далекое путешествие.

И действительно, под навесом первого дома на углу улицы Мутон у самой площади четыре сильных першерона белой масти, с косматыми ногами, нетерпеливо били копытами о мостовую, кусали друг друга и ржали, к величайшему ужасу женщин, избравших это место по доброй воле или же под напором толпы.

Лошади эти были необъезжены. Лишь изредка на травянистых равнинах их родины случалось им нести на своих широких спинах толстощекого младенца какого-нибудь крестьянина, задержавшегося в полях на закате солнца.

Но после пустого эшафота, после ржущих коней больше всего привлекало взоры толпы главное окно ратуши, затянутое красным бархатом с золотым шитьем, откуда свисал бархатный же ковер, украшенный королевским гербом.

Ибо окно это являлось королевской ложей. В церкви св. Иоанна, что на Гревской площади, пробило половину второго, когда в этом окне, напоминавшем раму, показались те лица, которые должны были изображать саму картину.

Первым появился король Генрих III, бледный, почти совсем лысый, хотя в то время ему было не более тридцати пяти лет; глаза в темных орбитах глубоко запали, нервная судорога кривила рот.

Он вошел, угрюмый, с безжизненным взглядом, одновременно и величественный, и едва держащийся на ногах, странно одетый и передвигающийся, больше тень, чем человек, больше призрак, чем король. Для подданных он являлся загадкой, недоступной их пониманию и так и не разгаданной; при его появлении они недоумевали, что им делать – кричать «Да здравствует король» или молиться за упокой его души.

На Генрихе была короткая черная куртка, расшитая черным позументом, ни орденов, ни драгоценностей – лишь на маленькой шапочке сверкал один бриллиант – пряжка, придерживающая три коротких завитых пера. В левой руке он держал черную болонку, которую прислала ему в подарок из своей тюрьмы его невестка Мария Стюарт: на шелковистой шерсти собачки выделялись его длинные, белые, словно выточенные из алебастра, пальцы.

За ним шла Екатерина Медичи, уже согбенная годами, ибо королеве-матери было в ту пору шестьдесят шесть – шестьдесят семь. Тем не менее голову она держала еще твердо и прямо. Из-под привычно нахмуренных бровей устремлялся острый взгляд, но, несмотря на это, она в своей неизменно траурной одежде и с матово-бледным лицом походила на восковую статую.

Рядом с ней возникло грустное кроткое лицо королевы Луизы Лотарингской – жены Генриха III, на первый взгляд ничем не замечательной, но на самом деле верной подруги его несчастливой, полной треволнений жизни.

Королева Екатерина Медичи намеревалась присутствовать при своем триумфе.

Королева Луиза шла смотреть казнь.

Король Генрих замышлял важную сделку.

Эти три оттенка чувств отражались на высокомерном челе первой, в покорном выражении лица второй, сумрачной озабоченности третьего.

За высокими особами, на которых с любопытством глазел народ, следовали два красивых молодых человека – одному было лет двадцать, другому не больше двадцати пяти.

Они шли рука об руку, несмотря на этикет, не допускающий, чтобы в присутствии монархов, как и в церкви перед лицом бога, люди наглядно выражали свою взаимную привязанность.

Они улыбались: младший – какой-то невыразимо печальной, старший – пленительной, покоряющей улыбкой. Они были красивы, высокого роста, родные братья.

Младшего звали Анри де Жуаез, граф дю Бушаж; второй был герцог Анн де Жуаез. Еще недавно он известен был под именем д'Арк. Но король Генрих, любивший его превыше всего на свете, год назад назначил своего фаворита пэром Франции, превратив виконтство де Жуаез в герцогство.

К этому фавориту народ не испытывал ненависти, которую питал в свое время к Можирону, Келюсу и Шомбергу, ненависти, унаследованной одним лишь д'Эперноном.

Поэтому собравшаяся на площади толпа встретила государя и обоих братьев не слишком бурными, но все же приветственными кликами.

Генрих поклонился народу серьезно, без улыбки, затем поцеловал собачку в голову и обернулся к молодым людям.

– Прислонитесь к ковру, Анн, – молвил он старшему, – вы устанете все время стоять. Это может продлиться довольно долго.

– Надеюсь, – вмешалась Екатерина, – что это будет долгое и приятное зрелище, сир.

– Вы, значит, полагаете, что Сальсед заговорит, матушка? – спросил Генрих.

– Господь бог, надеюсь, повергнет врагов наших в смущение. Я говорю «наших врагов», ибо они также и ваши враги, дочь моя, – добавила она, обернувшись к королеве; та, побледнев, опустила свои кроткие глаза.

Король с сомнением покачал головой. Затем, снова обернувшись к Жуаезу и заметив, что тот, несмотря на его слова, продолжает стоять, сказал:

– Послушайте же, Анн, – сделайте, как я вам советую. Прислонитесь к стене или обопритесь на спинку моего кресла.

– Ваше величество поистине слишком добры, – сказал юный герцог, – я воспользуюсь вашим разрешением лишь тогда, когда по-настоящему устану.

– А мы не станем дожидаться, чтобы ты устал, не правда ли, брат? – тихонько прошептал Анри.

– Будь покоен, – ответил Анн больше взглядом, чем голосом.

– Сын мой, – произнесла Екатерина, – по-моему, там, на углу набережной, происходит какая-то свалка?

– И острое же у вас зрение, матушка! Да, действительно, кажется, вы правы. Какие же у меня плохие глаза, а ведь я совсем не стар!

– Сир, – бесцеремонно прервал его Жуаез, – свалка происходит потому, что отряд лучников оттесняет толпу. Наверное, ведут осужденного.

– Как это лестно для королей, – сказала Екатерина, – присутствовать при четвертовании человека, у которого течет в жилах капля королевской крови.

Произнося эти слова, она не спускала глаз с королевы Луизы.

– О государыня, простите, пощадите меня, – вскричала молодая королева с отчаянием, которое она тщетно пыталась скрыть. – Нет, это чудовище не принадлежит к моей семье, и вы не хотели сказать, что я с ним в родстве.

– Конечно, нет, – сказал король. – Я уверен, что моя мать не имела этого в виду.

– Однако же, – едко произнесла Екатерина, – он сродни Лотаринтскому дому, а лотарингцы ваши родичи, сударыня. Я, по крайней мере, так полагаю. Значит, этот Сальсед имеет к вам некоторое отношение, и даже довольно близкое.

– То есть, – прервал Жуаез, охваченный благородным негодованием (оно было характерной чертой его натуры и проявлялось при всех обстоятельствах, кем бы ни был тот, кто его вызвал), то есть он имеет отношение к господину де Гизу, но не к королеве Франции.

– Ах, вы здесь, господни де Жуаез? – протянула Екатерина невыразимо высокомерным тоном, платя унижением за свою досаду. – Вы здесь? А я вас и не заметила.

– Да, я здесь, не столько даже по доброй воле, сколько по приказу короля, государыня, – ответил Жуаез, устремив на Генриха вопросительный взгляд. – Не такое уж это приятное зрелище – четвертование человека, – чтобы я на него явился, если бы не был к этому вынужден.

– Жуаез прав, государыня, – сказал Генрих, – речь сейчас идет не о Лотарингском доме, не о Гизах и – главное – отнюдь не о королеве. Речь идет о том, что будет разделен на четыре куска господин де Сальсед, преступник, намеревавшийся умертвить моего брата.

– Мне сегодня что-то не везет, – сказала Екатерина, внезапно уступая, что было у нее самым ловким тактическим ходом, – до слез обидела свою дочь и – да простит мне бог, – кажется, насмешила господина де Жуаеза.

– Ах, ваше величество, – вскричала Луиза, хватаясь за руки Екатерины, – возможно ли, что вы так неправильно поняли мое огорчение!

– И усомнились в моем глубочайшем почтении, – добавил Анн де Жуаез, склоняясь над ручкой королевского кресла.

– Да, правда, правда, – ответила Екатерина, пуская последнюю стрелу в сердце своей невестки. – Я сама должна была понять, дитя мое, как тягостно для вас, когда раскрываются заговоры ваших лотарингских родичей. Хоть вы тут и ни при чем, но не можете не страдать от этого родства.

– Ах, это-то, пожалуй, верно, матушка, – сказал король, стараясь примирить всех. – На этот раз мы наконец-то можем не сомневаться в причастности господ де Гиз к этому заговору.

– Но, сир, – прервала его Луиза Лотарингская смелее, чем прежде, – ваше величество отлично знаете, что, став королевой Франции, я оставила всех своих родичей далеко внизу, у подножия трона.

– О, – вскричал Анн де Жуаез, – видите, сир, я не ошибался. Вот и осужденный появился на площади. Черт побери, и гнусный же у него вид!

– Он боится, – сказала Екатерина, – он будет говорить.

– Если у него хватит сил, – заметил король. – глядите, матушка, голова у него болтается, как у покойника.

– Это я и говорю, сир, – сказал Жуаез, – он ужасен.

– Как же вы хотите, чтобы человек с такими злодейскими помыслами выглядел привлекательно? Я ведь объяснил вам, Анн, тайное соответствие между физической и нравственной природой человека, как его уразумели и истолковали Гиппократ и Гален.

– Не отрицаю, сир, но я не такой понятливый ученик, как вы, и мне нередко приходилось видеть весьма некрасивых людей, которые были очень доблестными воинами. Верно, Анри?

Жуаез обернулся к брату, словно ища у него одобрения и поддержки. Но Анри смотрел прямо перед собою, ничего не видя, слушал, ничего не слыша. Он был погружен в глубокую задумчивость. Вместо него ответил король.

– Бог ты мой, дорогой Анн, – вскричал он, – а кто говорит, что этот человек не храбр? Он храбр, черт возьми! Как медведь, как волк, как змея. Или вы не помните, что он делал? Он сжег одного нормандского дворянина, своего врага, в его доме. Он десять раз дрался на дуэли и убил трех противников. Он был пойман за чеканкой фальшивой монеты и приговорен за это к смерти.

– Следует добавить, – сказала Екатерина, – что помилование ему выхлопотал господин герцог де Гиз, ваш кузен, дочь моя.

На этот раз силы у Луизы иссякли. Она только глубоко вздохнула.

– Что и говорить, – сказал Жуаез, – жизнь весьма деятельная. Но теперь она скоро кончится.

– Надеюсь, господин де Жуаез, – сказала Екатерина, – что конец, напротив, наступит не слишком скоро.

– Государыня, – качая головой, возразил Жуаез, – там под навесом я вижу таких добрых коней и, видимо, так истомившихся от безделья, что не рассчитываю на чрезмерную выносливость мышц, связок и хрящей господина де Сальседа.

– Да, но это уже предусмотрено. Мой сын мягкосердечен, – добавила королева, улыбнувшись так, как умела улыбаться только она одна, – и он велит передать помощникам палача, чтобы они тянули не слишком сильно.

– Однако, ваше величество, – робко заметила королева Луиза, – я слышала, как вы сегодня утром говорили госпоже де Меркер – так мне, по крайней мере, показалось, – что несчастного будут растягивать только два раза.

– Да, если он поведет себя хорошо, – сказала Екатерина. – В этом случае с ним будет покончено быстро. Но вы понимаете, дочь моя, раз уж вас так волнует его участь, я хотела бы, чтобы вы могли как-нибудь сообщить ему об этом: пусть он ведет себя хорошо, это ведь в его интересах.

– Дело в том, ваше величество, – сказала королева, – что господь не дал мне таких сил, как вам, и я не очень-то люблю смотреть, как мучаются люди.

– Ну, так не смотрите, дочь моя.

Луиза умолкла.

Король ничего не слышал. Он-то смотрел во все глаза, ибо осужденного уже снимали с повозки, на которой доставили из тюрьмы, и собирались уложить на низенький эшафот.

Тем временем алебардщики, лучники и швейцарцы основательно расчистили площадь, и вокруг эшафота образовалось пространство достаточно широкое, чтобы все присутствующие могли видеть Сальседа, несмотря на то что смертный помост был не так уж высок.

Сальседу было лет тридцать, он казался сильным и крепко сложенным. Бледное лицо его, на котором проступило несколько капель пота и крови, оживлялось, когда он оглядывался кругом с каким-то неописуемым выражением – то надежды, то смертельного страха.

Сперва он устремил взгляд на королевскую ложу. Но, словно поняв, что вместо спасения оттуда может прийти только смерть, он тотчас же отвел его.

Вся надежда его была на толпу. Его горящие глаза, его душа, словно трепещущая у самых уст, искали чего-то в недрах этой грозовой пучины.

Толпа безмолвствовала.

Сальсед не был обыкновенным убийцей. Прежде всего он принадлежал к знатному роду, недаром Екатерина Медичи, которая отлично разбиралась в родословных, хотя и делала вид, будто не придает им значения, обнаружила в его жилах каплю королевской крови. Вдобавок Сальседа знали как храброго воина. Рука, перехваченная теперь позорной веревкой, когда-то доблестно орудовала шпагой, за мертвенно-бледным челом, на котором отражался страх смерти, страх, который осужденный, наверно, схоронил бы глубоко в недрах души, если бы все место не занимала там надежда, за этим мертвенно-бледным челом таились некогда великие замыслы.

Из того, что мы сказали, следовало, что для многих зрителей Сальсед являлся героем. Для многих других – жертвой; кое-кто действительно считал его убийцей. Но толпа редко низводит до уровня обыкновенных, заслуживающих презрение преступников тех знаменитых убийц, чьи имена отмечаются не только в книге правосудия, но и на страницах истории.

И вот в толпе рассказывали, что Сальсед происходит из рода воинов, что его отец яростно боролся против г-на кардинала Лотарингского, вследствие чего славно погиб во время Варфоломеевской резни. Но что впоследствии сын, забыв об этой смерти или же, вернее, пожертвовав ненавистью ради того честолюбия, к которому народ всегда питает сочувствие, сын, говорим мы, вступил в сговор с Испанией и Гизами для того, чтобы воспрепятствовать намечавшемуся воцарению во Фландрии столь ненавистного французам герцога Анжуйского.

Упоминали о его связях с База и Балуеном, предполагаемыми главарями заговора, едва не стоившего жизни герцогу Франсуа, брату Генриха Ш. Рассказывали, какую изворотливость проявил в этом деле Сальсед, стараясь избежать колеса, виселицы и костра, на которых еще дымилась кровь его сообщников. Он один, сделав признания, по словам лотарингцев, лживые и весьма искусные, так соблазнил судей, что, рассчитывая узнать еще больше, герцог Анжуйский решил временно пощадить его и отправил во Францию, вместо того чтобы обезглавить в Антверпене или Брюсселе. Правда, результат в конце концов оказался тот же; но Сальсед рассчитывал, что по дороге туда, где ему предстояло сделать новые разоблачения, он будет освобожден своими сторонниками. На свою беду, он просчитался: г-н де Белльевр, которому была поручена охрана драгоценного узника, так хорошо стерег его, что ни испанцы, ни лотарингцы, ни сторонники Лиги не смогли приблизиться к нему на расстояние одной мили.

В тюрьме Сальсед надеялся. Надеялся в застенке, где его пытали, продолжал надеяться на повозке, в которой везли его к месту казни, не терял надежды даже на эшафоте. Нельзя сказать, что ему не хватало мужества или силы примириться с неизбежным. Но он был одним из тех жизнеспособных людей, которые защищаются до последнего вздоха с таким упорством и стойкостью, каких не хватает душевным силам натур менее цельных.

Королю, как и всему народу, ясно было, о чем именно неотступно думает Сальсед.

Екатерина со своей стороны тревожно следила за малейшим движением злосчастного молодого человека. Но она находилась слишком далеко от него, чтобы улавливать направление его взглядов и замечать их непрестанную игру.

При появлении осужденного толпа, как по волшебству, разместилась на площади ярусами: мужчины, женщины, дети располагались друг над другом. Каждый раз как над этим волнующимся морем возникала новая голова, ее тотчас же отмечало бдительное око Сальседа: в одну секунду он мог заметить столько, сколько другие обозрели бы лишь за час. Время, ставшее вдруг столь драгоценным, в десять, даже во сто раз обострило его возбужденное сознание.

Устремив на новое, незнакомое лицо взгляд, подобный молнии, Сальсед затем снова мрачнел и переносил все свое внимание куда-нибудь в другое место.

Однако палач уже завладел им и теперь привязывал к эшафоту в самом центре его, охватив веревкой посередине туловища.

По знаку, данному мэтром Таншоном, лейтенантом короткой мантии, распоряжавшимся приведением приговора в исполнение, два лучника, пробиваясь через толпу, уже направились за лошадьми.

При других обстоятельствах, направляйся они по другому делу, лучники и шагу не смогли бы ступить в этой гуще народа. Но толпа знала, за чем идут лучники, она расступилась, давала дорогу, как в переполненном театре всегда освобождают место для актеров, исполняющих важные роли.

В ту же самую минуту у дверей королевской ложи послышался какой-то шум, и служитель, приподняв завесу, доложил их величествам, что президент парламента Бриссон и четверо советников, из которых один был докладчиком по процессу, ходатайствуют о чести побеседовать одну минутку с королем по поводу казни.

– Отлично, – сказал король.

Обернувшись к Екатерине, он добавил:

– Ну вот, матушка, теперь вы будете довольны.

В знак одобрения Екатерина слегка кивнула головой.

– Сир, прошу вас об одной милости, – обратился к королю Жуаез.

– Говори, Жуаез, – ответил король, – и если ты просишь милости не для осужденного…

– Будьте покойны, сир.

– Я слушаю.

– Сир, имеется одна вещь, которой не переносят глаза моего брата, а в особенности мои: это красные и черные одеяния. Пусть же ваше величество по доброте своей разрешит нам удалиться.

– Как, вас столь мало волнуют мои дела, господин де Жуаез, что вы хотите уйти от меня в такой момент?! – вскричал Генрих.

– Не извольте так думать, сир, все, что касается вашего величества, меня глубоко затрагивает. Но натура моя очень жалкая, слабая женщина и то сильнее меня. Как увижу казнь, так потом целую неделю болен. А ведь теперь, когда мой брат, не знаю уж почему, перестал смеяться, при дворе смеюсь я один: сами посудите, во что превратится несчастный Лувр, и без того такой унылый, если благодаря мне станет еще мрачней? А потому смилуйтесь, сир…

– Ты хочешь покинуть меня, Анн? – спросил Генрих голосом, в котором звучала невыразимая печаль.

– Ей-богу же, сир, вы чересчур требовательны; казнь на Гревской площади – это для вас и мщение и зрелище, да еще какое! В противоположность мне вы такие зрелища очень любите. Но мщения и зрелища вам мало, вы еще хотите наслаждаться слабодушием ваших друзей.

– Останься, Жуаез, останься. Увидишь, как это интересно.

– Не сомневаюсь. Боюсь даже, как уже докладывал вашему величеству, что станет чересчур интересно, и я уже не смогу этого выдержать. Так вы разрешаете, не правда ли, сир?

И Жуаез двинулся по направлению к двери.

– Что ж, – произнес Генрих со вздохом. – Делай, как хочешь. Участь моя – одиночество.

И король, наморщив лоб, обернулся к своей матери: он опасался, не услышала ли она этого разговора между ним и фаворитом.

Екатерина обладала слухом таким же чутким, как зорки были ее глаза. Но когда она не хотела чего-нибудь слышать, не было человека более тугого на ухо.

Тем временем Жуаез шептал брату:

– Живей, живей, дю Бушаж! Пока будут входить советники, проскользни за их широкими мантиями и улепетнем. Сейчас король сказал «да», через пять минут он скажет «нет».

– Спасибо, спасибо, брат, – ответил юноша. – Мне тоже не терпелось уйти.

– Ну, ну, вот появляются вороны, улетай, нежный соловушко.

И действительно, оба молодых человека, словно быстрые тени, скрылись за спинами господ советников.

Тяжелые складки завесы опустились.

Когда король обернулся, молодые люди уже исчезли. Генрих вздохнул и поцеловал собачку.

Глава 5.

КАЗНЬ

Советники молча стояли в глубине королевской ложи, ожидая, чтобы король заговорил.

Король заставил их немного подождать, затем обернулся к ним.

– Ну, что новенького, господа? – спросил он. – Здравствуйте, господин президент Бриссон.

– Сир, – ответил президент с привычным ему нечопорным достоинством, которое при дворе называли его гугенотской любезностью, – мы явились по высказанному господином де Ту пожеланию, умолять ваше величество даровать преступнику жизнь. Он, конечно, в состоянии сделать некоторые разоблачения и, обещав ему помилование, можно этого добиться.

– Но, – возразил король, – разве они не получены, господин президент?

– Так точно, сир, частично получены: вашему величеству их достаточно?

– Я знаю то, что знаю, сударь.

– Так, значит, вашему величеству все известно и о причастности к этому делу Испании?

– Испании? Да, господин президент, и даже некоторых других держав.

– Важно было бы официально установить эту причастность.

– Поэтому, господин президент, – вмешалась Екатерина, – король намеревается отложить казнь, если виновный подпишет признание, соответствующее тем показаниям, которые он дал судье, подвергшему его пытке.

Бриссон повернулся к королю и вопросительно взглянул на него.

– Таково мое намерение, – сказал Генрих, – я больше не стану его скрывать. В доказательство, господин Бриссон, уполномочиваю вас сообщить об этом осужденному через нашего лейтенанта короткой мантии.

– Других повелений не будет, ваше величество?

– Нет. Но в признаниях не должно быть никаких изменений, в противном случае я беру слово назад. Они должны быть повторены полностью перед всем народом.

– Слушаю, сир. Должны быть названы также имена сообщников?

– Все имена без исключения.

– Даже если по показаниям осужденного носители этих имен окажутся повинными в государственной измене и вооруженном мятеже?

– Даже в том случае, если это будут имена моих ближайших родичей.

– Все будет сделано согласно повелению вашего величества.

– Для того чтобы не произошло недоразумения, я объяснюсь подробно. Осужденному принесут перья и бумагу. Он напишет свое признание публично, показав тем самым, что полагается на наше милосердие и вверяет себя нашей милости. А затем мы посмотрим.

– Но я могу обещать?

– Ну да! Конечно, обещайте.

– Ступайте, господа, – сказал президент, обращаясь к советникам.

И, почтительно поклонившись королю, он вышел вслед за ними.

– Он заговорит, сир, – сказала Луиза Лотарингская, вся трепеща. – Он заговорит, и ваше величество помилует его. Смотрите, на губах его выступает пена.

– Нет, нет, он что-то ищет глазами, – сказала Екатерина.

– Он ищет, только и всего. Но чего же он ищет?

– Да, черт побери! – воскликнул Генрих III, – догадаться не трудно. Он ищет господина герцога Пармского, господина герцога Гиза, он ищет его католическое величество, моего испанского брата, да, ищи, ищи! Может быть, ты воображаешь, что на Гревской площади устроить засаду еще легче, чем на дороге во Фландрию? На эшафот тебя возвел один Белльевр; так будь уверен, что у меня здесь найдется сотня Белльевров, чтобы помешать тебе сойти оттуда.

Сальсед увидел, как лучники отправились за лошадьми, увидел, как в королевскую ложу зашли президент и советники и как затем удалились: он понял, что король велел совершить казнь, Тогда-то на его губах н проступила кровавая пена, которую заметила молодая королева: в охватившем его смертельном нетерпении несчастный до крови кусал себе губы.

– Никого, никого! – шептал он. – Никого из тех, кто обещал прийти мне на помощь! Подлецы! Подлецы! Подлецы!

Лейтенант Таншон подошел к эшафоту и обратился к палачу:

– Приготовьтесь, мастер.

Тот дал знак своим помощникам на другом конце площади. Видно было, как лошади, пробираясь через толпу, оставляли после себя, подобно кораблю в море, волнующуюся борозду, которая постепенно сглаживалась.

То были собравшиеся на площади зрители: быстрое движение коней оттесняло их в разные стороны или сбивало с ног. Но взбаламученное море тотчас же успокаивалось, и часто те, кто стоял ближе к эшафоту, оказывались теперь сзади, ибо более сильные раньше их заполняли пустое пространство.

Когда лошади дошли до угла Ваннери, можно было заметить, как некий, уже знакомый нам красивый молодой человек соскочил с тумбы, на которой стоял: его столкнул с нее мальчик лет пятнадцати – шестнадцати, видимо, страстно увлеченный ужасным зрелищем.

То были таинственный паж и виконт Эрнотон де Карменж.

– Скорее, скорее, – шептал паж на ухо своему спутнику, – пробивайтесь вперед, пока можно, нельзя терять ни секунды.

– Но нас же задушат, – ответил Эрнотон, – вы дружок мой, просто обезумели.

– Я хочу видеть, видеть как можно лучше, – властно произнес паж; чувствовалось, что это приказ, исходивший от существа, привыкшего повелевать. Эрнотон повиновался.

– Поближе к лошадям, поближе к лошадям, – сказал паж, – не отступайте от них ни на шаг, иначе мы не доберемся.

– Но пока мы доберемся, вас разорвут на части.

– Обо мне не беспокойтесь. Вперед! Вперед!

– Лошади начнут брыкаться!

– Хватайте крайнюю за хвост: в таких случаях лошади никогда не брыкаются.

Эрнотон помимо воли подчинился странному влиянию мальчика. Он послушно ухватился за хвост лошади, а паж, в свою очередь, уцепился за его пояс.

И среди всей этой толпы, волнующейся, как море, густой, словно колючий кустарник, оставляя на дороге то клок плаща, то лоскут куртки, то даже гофрированный воротник рубашки, они вместе с лошадьми оказались наконец в трех шагах от эшафота, где в судорогах отчаяния корчился Сальсед.

– Ну как, добрались мы? – прошептал юноша, еще переводя дух, когда почувствовал, что Эрнотон остановился.

– Да, – ответил виконт, – к счастью, добрались, я уже обессилел.

– Я ничего не вижу.

– Пройдите вперед.

– Нет, нет, еще рано… Что там делают?

– Вяжут петли на концах канатов.

– А он, он что делает?

– Кто он?

– Осужденный.

– Озирается по сторонам, словно насторожившийся ястреб.

Лошади стояли у самого эшафота, так что помощники палача смогли привязать к рукам и ногам Сальседа постромки, прикрепленные к хомутам.

Когда петли канатов грубо врезались ему в лодыжки, Сальсед издал рычание.

Тогда последним невыразимым взглядом он окинул огромную площадь, так что все сто тысяч зрителей оказались в поле его зрения.

– Сударь, – учтиво сказал ему лейтенант Таншон, – не угодно ли вам будет обратиться к народу до того, как мы начнем?

И на ухо осужденному он прошептал:

– Чистосердечное признание.., и вы спасете свою жизнь.

Сальсед заглянул ему в глаза, проникая до самого дна души. Взгляд этот был настолько красноречив, что он, казалось, вырвал правду из сердца Таншона и притянул к его глазам так, что вся она раскрылась перед Сальседом.

Тот не мог обмануться; он понял, что лейтенант вполне искренен, что он выполнит обещанное.

– Видите, – продолжал Таншон, – вас покинули на произвол судьбы. Единственная ваша надежда то, что я вам предлагаю.

– Хорошо! – с хриплым вздохом вырвалось у Сальседа. – Угомоните толпу. Я готов говорить.

– Король требует письменного признания за вашей подписью.

– Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу.

– Признание?

– Да, признание, я согласен.

Ликующему Таншону пришлось только дать знак: все было предусмотрено. У одного из лучников находилось в руках все: он передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот и положил прямо на доски эшафота.

В то же время канат, крепко охватывавший руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли на помосте, чтобы он мог писать.

Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку, вытер губы и откинул влажные от пота волосы, которые спадали к его коленям.

– Ну, ну, – сказал Таншон, – садитесь поудобнее и напишите все подробно!

– О, не бойтесь, – ответил Сальсед, протягивая руку к перу, – не бойтесь, я все припомню тем, кто меня позабыл.

С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь.

Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал:

– Сударь, молю вас, возьмите меня на руки и приподнимите повыше: из-за голов я ничего не вижу.

– Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу!

– Еще только одну эту услугу, сударь!

– Вы уж, право, злоупотребляете.

– Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть.

И так как Эрнотон как будто медлил с ответом, он взмолился:

– Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас!

Теперь мальчик был уже не капризным тираном, он молил так жалобно, что невозможно было устоять.

Эрнотон взял его на руки и приподнял не без удивления – таким легким показалось его рукам это юное тело.

Теперь голова пажа вознеслась над головами всех прочих зрителей.

Как раз в это мгновение, оглядев еще раз всю площадь, Сальсед взялся за перо.

Он увидел лицо юноши и застыл от изумления.

В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она похожа была на опьянение, охватившее злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь уронил ему на пересохший язык каплю воды.

Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.

В течение нескольких секунд Сальсед смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал ему обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся с лихорадочной поспешностью писать.

– Пишет, пишет! – пронеслось в толпе.

– Пишет! – произнес король. – Клянусь богом, я его помилую.

Внезапно Сальсед перестал писать и еще раз взглянул на юношу.

Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.

Затем, после еще более короткого промежутка, он опять поднял глаза.

На этот раз паж не только сделал знак пальцами, но и кивнул головой.

– Вы кончили? – спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.

– Да, – машинально ответил Сальсед.

– Так подпишите.

Сальсед поставил свою подпись, не глядя на бумагу, глаза его были устремлены на юношу.

Таншон протянул руку к бумаге.

– Королю, одному лишь королю! – произнес Сальсед.

И он отдал бумагу лейтенанту короткой мантии, но слегка поколебавшись, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.

– Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, – сказал лейтенант, – то вы спасены.

Улыбка ироническая, но вместе с тем немного тревожная, заиграла на губах осужденного, который словно нетерпеливо спрашивал о чем-то какого-то неведомого собеседника.

Под конец усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разъял руки, и паж соскользнул на землю.

Вместе с тем исчезло и то, что поддерживало осужденного.

Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его повсюду глазами. Затем, словно в смятении, он вскочил:

– Ну когда же, когда!

Никто ему не ответил.

– Скорее, скорее, торопитесь, – крикнул он. – Король уже взял бумагу, сейчас он прочитает ее.

Никто не шевельнулся.

Король поспешно развернул признание Сальседа.

– О, тысяча демонов! – закричал Сальсед. – Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я ее узнал. Это была она, она!

Пробежав глазами первые несколько строк, король, видимо, пришел в негодование.

Затем он побледнел и воскликнул:

– О, негодяй! Злодей!

– В чем дело, сын мой? – спросила Екатерина.

– Он отказывается от своих показаний, матушка. Он утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.

– А дальше?

– А дальше он заявляет, что господа де Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.

– Что ж, – пробормотала Екатерина, – а если это правда?

– Он лжет, – вскричал король, – лжет, как последний нехристь.

– Почем знать, сын мой? Может быть, господ де Гизов оклеветали. Может быть, судьи в своем чрезмерном рвении неверно истолковали показания.

– Что вы, государыня, – вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. – Я сам все слышал.

– Вы, сын мой?

– Да, я.

– А когда же это?

– Когда преступника подвергали пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни одного его слова, и каждое это слово вонзилось мне в мозг, точно гвоздь, вбиваемый молотком.

– Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя. Прикажите подхлестнуть лошадей.

Разъяренный Генрих поднял руку.

Лейтенант Таншон повторил этот жест.

Канаты были уже снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо человек прыгнули на спины лошадей, хлестнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.

Ужасающий хруст и раздирающий вопль раздались с помоста эшафота. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего человеческого – оно казалось личиной демона.

– Предательство, предательство! – закричал он. – Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! А, проклятая гер…

Голос его покрывал лошадиное ржанье и ропот толпы, но внезапно он стих.

– Стойте, стойте! – кричала Екатерина.

Но было уже поздно. Голова Сальседа, сперва приподнявшаяся в судорогах боли и ярости, упала вдруг на эшафот.

– Дайте ему говорить! – вопила королева-мать. – Стойте, стойте же!

Зрачки Сальседа, непомерно расширенные, не двигались, упорно глядя в ту группу людей, где он увидел пажа. Сообразительный Таншон стал смотреть в том же направлении.

Но Сальсед уже не мог говорить. Он был мертв. Таншон отдал тихим голосом какое-то приказание своим лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.

– Я обнаружена, – шепнул юный паж на ухо Эрнотону. – Сжальтесь, помогите мне, спасите меня, сударь. Они идут, идут!

– Но чего же вы еще хотите?

– Бежать. Разве вы не видите, что они ищут меня?

– Но кто же вы?

– Женщина… Спасите, защитите меня!

Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.

Он поставил девушку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой своей шпаги, расчистил ей путь и протолкнул ее до угла улицы Мутон к какой-то открытой на улицу двери.

Юный паж бросился вперед и исчез за дверью, которая, казалось, только ждала того, ибо тотчас же за ним захлопнулась.

Эрнотон даже не успел спросить девушку, как ее имя и как им снова увидеться.

Но прежде чем исчезнуть, незнакомка, словно угадав его мысль, кивнула Эрнотону и бросила ему многообещающий взгляд.

Освободившись, Эрнотон направился обратно к центру площади и окинул взглядом сразу эшафот и королевскую ложу.

Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, вытянувшись, лежал на помосте.

Екатерина, тоже мертвенно-бледная, вся дрожа, стояла у себя в ложе.

– Сын мой, – вымолвила она наконец, отирая со лба пот, – сын мой, вам бы следовало переменить главного палача, он – сторонник Лиги.

– Из чего вы это заключаете, матушка? – спросил Генрих.

– Смотрите, смотрите хорошенько!

– Ну, я смотрю, а дальше что?

– Сальсед умер после первой же растяжки.

– Он оказался слишком чувствителен к боли.

– Да нет же, нет! – возразила Екатерина с презрительной усмешкой – очень уж непроницательным показался ей сын. – Его удавили из-под эшафота тонкой веревкой как раз в то мгновение, когда он намеревался обвинить тех, кто предал его на смерть. Велите какому-нибудь ученому врачу осмотреть труп, и, я уверена, вокруг его шеи найдут след от веревки.

– Вы правы, – произнес Генрих, и глаза его на мгновенье вспыхнули, – моему кузену де Гизу служат лучше чем мне.

– Тс, тс, сын мой! – сказала Екатерина. – Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.

– Жуаез правильно поступил, что пошел развлечься в другом месте. В этом мире больше ни на что нельзя положиться, даже на казнь. Пойдемте, пойдемте отсюда государыни!

Глава 6.

БРАТЬЯ ЖУАЕЗ

Пока на площади и в королевской ложе происходило все описанное выше, оба брата де Жуаез, как мы видели, выбрались из ратуши черным ходом и, оставив своих слуг с лошадьми у королевских экипажей, пошли рядышком по улицам этого обычно людного, но сейчас почти пустынного квартала; весь жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади.

Выйдя из ратуши, они зашагали рука об руку, но не говоря ни слова.

Анри, обычно такой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.

Анн казался встревоженным и смущенным необщительностью брата.

Он первый прервал молчание:

– Куда же ты ведешь меня, Анри?

– Я никуда не веду тебя, брат, – я просто иду куда глаза глядят, – ответил Анри, словно внезапно пробудившись. – Ты хочешь куда-нибудь направиться?

– А ты?

– О, мне-то безразлично, куда идти.

– Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, – сказал Анн, – каждый вечер в один и тот же час ты удаляешься из дому и возвращаешься лишь поздно ночью, а то и вовсе не приходишь.

– Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? – спросил Анри. В голосе его чувствовалась нежность, смешанная с известным уважением к старшему брату.

– Я стану тебя расспрашивать? – переспросил Анн. – Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.

– Когда ты только пожелаешь, брат, – ответил Анри, – у меня от тебя не будет никаких тайн. Ты же сам это знаешь.

– У тебя не будет от меня тайн?

– Никогда, брат. Ведь ты и сеньор мой, и друг.

– По правде сказать, я думал, что у тебя могут быть от меня тайны: я ведь всего-навсего мирянин. Я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословской науки, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом, что ты доверяешься ему, исповедуешься у него, получаешь и отпущение грехов, и.., кто знает? может быть, даже полезный совет. Ибо, – добавил Анн со смехом, – члены нашей семьи – на все руки мастера, тебе это хорошо известно: доказательство – наш возлюбленный батюшка.

Анри де Бушаж схватил брата за руку и сердечно пожал ее.

– Ты для меня, милый мой Анн, – сказал он, – больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец: повторяю тебе – ты мой друг.

– Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, постепенно становишься все печальнее, почему ты выходишь теперь из дому не днем, а только по ночам?

– Я, брат, вовсе не грущу, – улыбнувшись, ответил Анри.

– Что же с тобой такое?

– Я влюблен.

– Ладно, откуда же такая озабоченность?

– Оттого, что я беспрерывно думаю о своей любви.

– Вот сейчас ты вздыхаешь!

– Да.

– Ты вздыхаешь, ты, Анри, граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции… Ты ведь знаешь, что второй – это господин де Гиз.., если, впрочем, он не первый.., ты, богатый, красивый, ты, который при первом же представившемся мне случае станешь, как я, пэром Франции и герцогом, – ты влюблен, погружен в раздумье, вздыхаешь.., ты, избравший себе девизом: Hilariter1– Милый мой Анн, от всех этих даров прошлого и обещаний будущего я никогда не ожидал счастья. Я не обладаю честолюбием.

– То есть больше не обладаешь.

– Во всяком случае, я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь.

– Сейчас – возможно. Но потом это вернется.

– Никогда, брат. Я ничего не желаю. Ничего не хочу.

– И ты не прав, брат. Тебя зовут Жуаез – это одно из лучших имен во Франции, твой брат – любимец короля, ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать.

Анри покачал своей белокурой, грустно поникшей головой.

– Послушай, – сказал Анн, – мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы и не заметив перешли реку и стоим на мосту Турнель. Не думаю, чтобы на этом пустынном берегу, у этой зеленой воды, при таком холодном ветре нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное?

– Ничего, ничего. Я просто влюблен, и ты это уже знаешь, брат, – ведь я сам тебе только что сказал.

– Но, черт возьми, – это же не серьезное дело, – вскричал Анн, топнув ногой. – Я ведь тоже, клянусь римским папой, влюблен.

– Не так, как я, брат.

– Я ведь тоже порой думаю о своей возлюбленной.

– Да, но не постоянно.

– У меня тоже бывают любовные огорчения, даже горести.

– Да, но у тебя есть и радости, ты любим.

– О, мне приходится преодолевать препятствия: от меня требуют соблюдения величайшей тайны.

– Требуют? Ты сказал «требуют», брат? Если твоя возлюбленная требует, значит, она тебе принадлежит.

– Ясное дело, она мне принадлежит, то есть принадлежит мне и господину Майену. Ибо, доверюсь я тебе, Анри, у меня одна любовница с этим бабником Майеном. Эта девица без ума от меня, она в один миг бросила бы Майена, только боится, чтоб он ее не убил, ты ведь знаешь: убивать женщин вошло у него в привычку. Вдобавок я ненавижу этих Гизов, и меня забавляет.., развлекаться за их счет. Ну так вот, говорю тебе, повторяю, у меня бывают препятствия и размолвки, но из-за этого я не становлюсь мрачным, как монах, не таращу глаз. Продолжаю смеяться, если не всегда, то хотя бы время от времени. Ну же, доверься мне, кого ты любишь? Твоя любовница, по крайней мере, красива?

– Увы, брат, она вовсе не моя любовница.

– Но она красива?

– Даже слишком.

– Как ее зовут?

– Не знаю.

– Ну вот еще!

– Клянусь честью.

– Друг мой, я начинаю думать, что дело опаснее, чем мне казалось. Это уже не грусть, клянусь папой. Это безумие!

– Она говорила со мной лишь один раз, или, вернее, она лишь один раз говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса.

– И ты ничего о ней не разузнавал?

– У кого?

– Как у кого? У соседей.

– Она живет одна в доме, и никто ее не знает.

– Что ж, выходит – это какая-то тень?

– Эта женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил.

– Как ты узнал ее? Где вы встретились?

– Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипесьен, зашел в садик у церкви. Там под деревьями есть плита. Ты когда-нибудь заходил в этот сад?

– Никогда. Но не важно, продолжай. Плита под деревьями, ну а дальше что?

– Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошел к этой плите.

– Ну, ну, я слушаю.

– Подходя, я заметил кого-то в женском платье, я протянул руки, но вдруг голос какого-то мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: «Простите, сударь, простите», – и рука этого человека отстранила меня без резкости, но твердо.

– Он осмелился коснуться тебя, Жуаез?

– Послушай. Лицо его было скрыто чем-то вроде капюшона: я принял его за монаха. Кроме того, на меня произвел впечатление его вежливый, даже дружелюбный тон, он указывал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину, чье белое одеяние привлекло меня в ту сторону: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно то был алтарь.

Я остановился, брат. Случилось это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах в этом садике, овевали меня нежным ароматом. За колокольней церкви сквозь белесоватое облачко прорывался лунный луч, посеребривший верхние стекла витражей, в то время как нижние золотил отблеск зажженных в церкви свечей. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но она сияла для меня в темноте, словно мраморная статуя, словно сама была действительно из мрамора. Я ощутил к ней непопятное почтение, и в сердце мое проник какой-то холод.

Я жадно глядел на нее.

Она склонилась над плитой, обняла ее обеими руками, приникла к ней губами, и я увидел, как плечи ее сотрясаются от вздохов и рыданий. Такого голоса ты, брат, никогда не слыхал: никогда еще острая сталь не пронзала чье-либо сердце так мучительно, как мое.

Плача, она целовала камень, словно в каком-то опьянении, и тут я просто погиб. Слезы ее растрогали мое сердце, поцелуи эти довели меня до безумия.

– Но, клянусь папой, это она обезумела, – сказал Жуаез, – кому придет в голову целовать камень и рыдать безо всякого повода?

– О, рыданья эти вызвала великая скорбь, а целовать камень заставила ее глубокая любовь. Но кого же она любила? Кого оплакивала? За кого молилась?

– А ты не расспрашивал мужчину?

– Расспрашивал.

– Что он тебе ответил?

– Что она потеряла мужа.

– Да разве мужей так оплакивают? – сказал Жуаез. – Ну и ответ, черт побери. И ты им удовлетворился?

– Пришлось: другого он мне дать не пожелал.

– Он сам, этот человек, кто он?

– Нечто вроде живущего у нее слуги.

– А как его зовут?

– Он не захотел сказать.

– Молод?.. Стар?

– Лет двадцати восьми – тридцати.

– Ну ладно, а дальше?.. Она ведь не всю ночь напролет молилась и плакала, правда?

– Нет. Перестав плакать, то есть истощив все свои слезы и устав прижимать губы к каменной плите, она поднялась. Такая таинственная скорбь осеняла эту женщину, что я, вместо того чтобы устремиться за ней, как сделал бы в любом другом случае, отступил. Тогда-то она подошла ко мне, вернее, пошла в мою сторону, ибо меня она даже не заметила. Лунный луч озарил ее лицо, и оно показалось мне сияющим, необыкновенно прекрасным: на него снова легла печать скорбной суровости. Ни трепета, ни содроганий, ни слез – оставался только их влажный след. Одни глаза еще блестели. Полуоткрытый рот вбирал в себя дыхание жизни, которое еще миг назад, казалось, оставляло ее. Медленно, томно прошла она несколько шагов, как люди, блуждающие во сне. Тот человек поспешил к ней и взял ее за руку, ибо она, по-видимому, не сознавала, что ступает по земле. О брат, какая пугающая красота и какая в ней была сверхчеловеческая сила! Ничего подобного я на свете еще не видел: лишь иногда во сне, когда передо мною раскрывалось небо, оттуда нисходили видения, подобные этой яви.

– Дальше, Анри, дальше? – спросил Анн, увлеченный помимо воли этим рассказом, над которым он намеревался посмеяться.

– Рассказ мой сейчас кончится, брат. Слуга произнес шепотом несколько слов, и она опустила покрывало. Наверно, он сказал ей, что здесь нахожусь я, но она даже не взглянула в мою сторону. Она опустила покрывало, и больше я не видел ее, брат. Мне почудилось, что все небо заволоклось и что она не живое существо, а тень, выступившая из этих могил, которые, пока я шел, безмолвно проплывали мимо меня, заросшие буйной травой.

Она вышла из садика, я последовал за ней. Слуга время от времени оборачивался и мог меня видеть, ибо я не скрывался, как ни был потрясен. Что поделаешь? Надо мной еще властны были прежние пошлые привычки, в сердце еще оставалась закваска былой грубости.

– Что ты хочешь сказать, Анри? – спросил Анн. – Я тебя не понимаю.

Юноша улыбнулся.

– Я хочу сказать, брат, что провел бурную молодость, что мне часто казалось, будто я полюбил, и что до этого мгновения я мог любой приглянувшейся мне женщине предложить свою любовь.

– Ого, а она-то что же такое? – сказал Жуаез, стараясь вновь обрести веселость, несколько сникшую от признаний брата. – Берегись, Анри, ты заговариваешься. Разве это не женщина из плоти и крови?

– Брат, – ответил юноша, лихорадочно пожимая руку Жуаеза, – брат, – произнес он так тихо, что его дыхание едва долетало до слуха старшего, – беру господа бога в свидетели – я не знаю, существо ли она от мира сего.

– Клянусь папой! – вскричал тот. – Я бы испугался, если бы кто-нибудь из Жуаезов способен был испытывать страх.

Затем, пытаясь вернуть себе веселое расположение духа, он сказал:

– Но в конце-то концов, она ходит по земле, плачет и умеет целовать – ты сам говорил – и, по-моему, это, друг милый, не предвещает худого. Но ведь на том не кончилось, что же было дальше?

– Дальше почти ничего. Я шел вслед за ней, она не попыталась скрыться, свернуть с дороги, переменить направление. Она, видимо, даже и не думала о чем-либо подобном.

– Так где же она жила?

– Недалеко от Бастилии, на улице Ледигьер. Когда они дошли до дому, спутник ее обернулся и увидел меня.

– Тогда ты сделал ему знак, что хотел бы с ним поговорить?

– Я не осмелился. То, что я тебе скажу, покажется нелепостью, но перед слугой я робел почти так же, как и перед его госпожой.

– Все равно, в дом-то ты вошел?

– Нет, брат мой.

– Право же, Анри, просто не верится, что ты Жуаез. Но на другой день ты, по крайней мере, вернулся туда?

– Да, но тщетно. Тщетно ходил я и на перекресток Жипесьен, тщетно и на улицу Ледигьер.

– Она исчезла?

– Ускользнула, как тень.

– Но ты расспрашивал о ней?

– Улица мало населена, никто не мог мне ничего сообщить. Я подстерегал того человека, чтобы расспросить его, но он, как и она, больше не появлялся. Однако свет, проникавший по вечерам сквозь щели ставен, утешал меня, указывая, что она еще здесь. Я испробовал сотни способов проникнуть в дом: письма, цветы, подарки – все было напрасно. Однажды вечером даже свет не появился и больше уже не появлялся ни разу: даме, наверно, наскучило мое преследование, и она переехала с улицы Ледигьер. И никто не мог сказать – куда.

– Однако ты все же разыскал эту прекрасную дикарку?

– По счастливой случайности. Впрочем, я несправедлив, брат, в дело вмешалось провидение, не допускающее, чтобы человек бессмысленно тратил дни своей жизни. Послушай, право же, все произошло очень странно. Две недели назад, в полночь, я шел по улице Бюсси. Ты знаешь, брат, что приказ о тушении огня строжайше соблюдается. Так вот, окна одного дома не просто светились – на третьем этаже был настоящий пожар. Я принялся яростно стучаться в двери, в окне показался человек. «У вас пожар!» – сказал я. «Тише, сжальтесь над нами! – ответил он. – Тише, я как раз тушу его». – «Хотите, я позову ночную стражу?» – «Нет, нет, во имя неба, никого не зовите». – «Но, может быть, вам все-таки помочь?» – «А вы не отказались бы? Так идите сюда, и вы окажете мне услугу, за которую я буду благодарен вам всю жизнь». И он бросил мне через окно ключ. Я быстро поднялся по лестнице и вошел в комнату, где произошел пожар. Горел пол. Я находился в лаборатории химика. Он делал какой-то опыт, горючая жидкость разлилась по полу, который и вспыхнул. Когда я вошел, химик уже справился с огнем, благодаря чему я мог его разглядеть. Это был человек лет двадцати восьми – тридцати. По крайней мере, так мне показалось. Ужасный шрам рассекал ему полщеки, другой глубоко врезался в лоб. Все остальные черты скрывала густая борода. «Спасибо, сударь, но вы сами видите, что все уже кончено. Если вы, как можно судить по внешности, человек благородный, будьте добры, удалитесь, так как в любой момент может зайти моя госпожа, а она придет в негодование, увидев в такой час чужого человека у меня, вернее же – у себя в доме». Услышав этот голос, я оцепенел, повергнутый почти что в ужас. Я открыл рот, чтобы крикнуть: «Вы человек с перекрестка Жипесьен, с улицы Ледигьер, слуга неизвестной дамы!» Ты помнишь, брат, он был в капюшоне, лица его я не видел, а только слышал голос. Я хотел сказать ему это, расспросить, умолять его, как вдруг открылась дверь, и вошла женщина. «Что случилось, Реми? – спросила она, величественно останавливаясь на пороге. – Почему такой шум?» О брат, это была она, еще более прекрасная в затухающем блеске пожара, чем в лунном сиянье. Это была она, женщина, память о которой непрерывно терзала мое сердце. Услышав мое восклицание, слуга, в свою очередь, пристально посмотрел на меня. «Благодарю вас, сударь, – сказал он, – еще раз благодарю, но вы сами видите – огонь потушен. Удалитесь, молю вас, удалитесь». – «Друг мой, – ответил я, – вы меня очень уж нелюбезно выпроваживаете». – «Сударыня, – сказал слуга, – это он». – «Да кто же?» – спросила она. «Молодой дворянин, которого мы встретили у перекрестка Жипесьен и который следовал за нами до улицы Ледигьер». Тогда она взглянула на меня, и по взгляду ее я понял, что она видит меня впервые. «Сударь, – молвила она, – умоляю вас, удалитесь!» Я колебался, я хотел говорить, просить, но слова не слетали с языка. Я стоял неподвижный, немой и только смотрел на нее. «Остерегитесь, сударь, – сказал слуга скорее печально, чем сурово, – вы заставите госпожу бежать во второй раз». – «О, не дай бог, – ответил я с поклоном, – но ведь я ничем не оскорбил вас, сударыня». Она не ответила. Бесчувственная, безмолвная, ледяная, она, словно и не слыша меня, отвернулась, и я увидел, как она постепенно исчезает, словно это двигался призрак.

– И все? – спросил Жуаез.

– Все. Слуга проводил меня до дверей, приговаривая: «Забудьте обо всем этом, ради господа Иисуса и девы Марии, умоляю вас, забудьте!» Я убежал, охватив голову руками, растерянный, ошалевший, недоумевающий – уж не сошел ли я действительно с ума? С той поры я каждый вечер хожу на эту улицу, и вот почему, когда мы вышли из ратуши, меня естественным образом повлекло в ту сторону. Каждый вечер, повторяю, хожу я туда и прячусь за углом дома, стоящего как раз напротив ее жилища, под какой-то балкончик, где меня невозможно увидеть. И, может быть, один раз из десяти мне удается уловить мерцание света в ее комнате: в этом вся моя жизнь, все мое счастье.

– Хорошее счастье! – вскричал Жуаез.

– Увы! Стремясь к другому, я потеряю и это.

– А если ты погубишь себя такой покорностью судьбе?

– Брат, – сказал Анри с грустной улыбкой, – чего ты хочешь? Так я чувствую себя счастливым.

– Это невозможно!

– Что поделаешь? Счастье – вещь относительная. Я знаю, что она там, что она там существует, дышит. Я вижу ее сквозь стены, то есть мне кажется, что вижу. Если бы она покинула этот дом, если бы мне пришлось провести еще две недели таких же, как тогда, когда я ее потерял, брат мой, я бы сошел с ума или же стал монахом.

– Нет, клянусь богом! Достаточно у нас в семье одного безумца и одного монаха. Удовлетворимся этим, милый мой друг.

– Не уговаривай меня, Анн, и не насмехайся надо мной! Уговоры будут бесполезны, насмешками ты ничего не добьешься.

– А кто тебе говорит об уговорах и насмешках?

– Тем лучше… Но…

– Позволь мне сказать одну вещь.

– Что именно?

– Что ты попался, как простой школьник.

– Я не строил никаких замыслов, ничего не рассчитывал, я отдался чему-то более сильному, чем я. Когда тебя уносит течение, лучше плыть по нему, чем бороться с ним.

– А если оно увлекает в пучину?

– Надо погрузиться в нее, брат.

– Ты так полагаешь?

– Да.

– Я с тобой не согласен, и на твоем месте…

– Что бы ты сделал, Анн?

– Во всяком случае, я бы выведал ее имя, возраст. На твоем месте…

– Анн, Анн, ты ее не знаешь.

– Но тебя-то я знаю. Как так, Анри, у тебя было пятьдесят тысяч экю, которые я вручил тебе, когда король подарил мне в день моего рождения сто тысяч…

– Они до сих пор лежат у меня в сундуке, Анн: ни одно не истрачено.

– Тем хуже, клянусь богом. Если бы они не лежали у тебя в сундуке, эта женщина лежала бы у тебя в алькове.

– О, брат!

– Никаких там «о, брат»: обыкновенного слугу подкупают за десять экю, хорошего за сто, отличного за тысячу, самого расчудесного за три тысячи. Ну, представим себе феникса среди слуг, возмечтаем о божестве верности, и за двадцать тысяч экю – клянусь папой – он будет твоим. Таким образом, у тебя остается сто тридцать тысяч ливров, чтобы оплатить феникса среди женщин, которого тебе поставит феникс среди слуг. Анри, друг мой, ты просто дурак.

– Анн, – со вздохом произнес Анри, – есть люди, которые не продаются, есть сердца, которых не купить и королю.

Жуаез успокоился.

– Хорошо, согласен, – сказал он. – Но нет таких, которые бы не отдались кому-нибудь.

– Это другое дело!

– Ну, так что же ты сделал для того, чтобы эта бесчувственная красавица отдала тебе свое сердце?

– Я убежден, Анн, что сделал все для меня возможное.

– Послушайте, граф дю Бушаж, да вы просто спятили! Перед вами женщина, которая скорбит, сидит взаперти, плачет, а вы становитесь еще печальнее, замкнутее, проливаете еще больше слез, то есть оказываетесь еще скучнее, чем она! Право же, вы распространялись тут насчет пошлых способов ухаживания, а сами ведете себя не лучше обыкновенного квартального. Она одинока, бывайте с нею почаще; она печальна, будьте веселы; она кого-то оплакивает, утешьте ее и замените покойного.

– Невозможно, брат.

– А ты пробовал?

– Для чего?

– Да хотя бы просто чтобы попробовать. Ты же говоришь, что влюблен?

– Нет слов, чтобы выразить мою любовь.

– Ну так через две недели она станет твоей любовницей.

– Брат!

– Даю тебе слово Жуаеза. Ты, надеюсь, не отчаялся?

– Нет, ибо никогда не надеялся.

– В котором часу ты с ней видишься?

– В котором часу я с ней вижусь?

– Ну да.

– Но я же говорил тебе, брат, что никогда не вижу ее.

– Никогда?

– Никогда.

– Даже в окне?

– Даже там ее не вижу, говорю тебе.

– Это должно прекратиться. Есть у нее любовник?

– Я не видел, чтобы порог ее дома когда-либо переступал мужчина, за исключением этого Реми, о котором я рассказывал тебе.

– Что представляет собой ее дом?

– Три этажа, крыльцо с одной ступенькой, над окном второго этажа – терраса.

– Можно проникнуть в дом через эту террасу?

– Она не соприкасается с другими домами.

– А что напротив дома?

– Другой, довольно похожий дом, только, кажется, повыше.

– Кто в нем живет?

– Какой-то буржуа.

– Добродушный или злыдня?

– Добродушный, иногда я слышу, как он смеется своим мыслям.

– Купи у него дом.

– А кто тебе сказал, что он продается?

– Предложи ему двойную цену.

– А если дама увидит меня там?

– Ну так что же?

– Она опять исчезнет. Если же я не буду показываться, то надеюсь, что рано или поздно опять увижу ее…

– Ты увидишь ее сегодня же вечером.

– Я?

– Пойди и стань под ее балконом в восемь часов.

– Я и буду там, как бываю ежедневно, но, как и в другие дни, безо всякой надежды.

– Кстати, скажи мне точный адрес.

– Между воротами Бюсси и дворцом Сен-Дени, почти на углу улицы Августинцев, шагах в двадцати от большой гостиницы под вывеской «Меч гордого рыцаря».

– Отлично, так в восемь увидимся.

– Что ты собираешься делать?

– Увидишь, услышишь. А пока возвращайся домой, нарядись как можно лучше, надень самые дорогие украшения, надуши волосы самыми тонкими духами: нынче же вечером ты вступишь в эту крепость.

– Бог да услышит тебя, брат!

– Анри, когда бог не слышит, дьявол навострит ухо. Я покидаю тебя, меня ждет моя любовница, то есть я хочу сказать – любовница господина де Майена. Клянусь папой! Ее-то уж нельзя назвать недотрогой.

– Брат!

– Прости, ты ведь полон возвышенных чувств. Я не сравниваю этих двух дам, будь уверен, хотя, судя по твоим рассказам, я предпочитаю свою или, вернее, нашу с Майеном. Но она меня ждет, а я не хочу заставлять ее ждать. Прощай, Анри, до вечера!

– До вечера, Анн.

Братья пожали друг другу руки.

Один, пройдя шагов двести, подошел к красивому дому готического стиля, неподалеку от паперти Нотр-Дам, смело поднял и с шумом опустил дверной молоток.

Другой молча углубился в одну из извилистых улочек, ведущих к зданию суда.

Глава 7.

КАК «МЕЧ ГОРДОГО РЫЦАРЯ» ВОЗОБЛАДАЛ НАД «РОЗОВЫМ КУСТОМ ЛЮБВИ»

Во время беседы, которую мы только что пересказали, спустилась ночь, окутывая влажной туманной пеленой город, столь шумный еще два часа назад.

К тому же Сальсед умер, и зрители решили разойтись по домам. На улицах видны были лишь небольшие, разбросанные там и сям кучки людей, вместо непрерывной цепи любопытных, которые днем сходились в одно и то же место.

До самых отдаленных от Гревской площади кварталов еще доходили эти отдельные всплески человеческих волн: недаром в самом центре так долго царило бурное волненье.

Так, например, обстояло дело у ворот Бюсси, куда мы должны сейчас перенестись, чтобы не терять из виду кое-кого из действующих лиц, уже выведенных нами в начале этого повествования, и чтобы познакомиться с новыми: в этом конце города шумел, словно улей на закате солнца, некий дом, выкрашенный в розовую краску и вдобавок расписанный белой с голубой. Дом именовался «Меч гордого рыцаря», но представлял собой всего-навсего гостиницу, – правда, огромных размеров, – недавно выстроенную в этом квартале. В те времена в Париже не было ни одной более или менее приличной гостиницы, на которой не красовалась бы пышная вывеска. Вывеска «Меч гордого рыцаря» и являлась тем дивным фасадным украшением, призванным удовлетворить все вкусы и привлечь к себе все симпатии.

На карнизе была изображена битва какого-то архангела или святого с драконом, извергающим, подобно чудовищу Ипполита, целые потоки пламени и дыма. Художник, воодушевленный и героическими и в то же время благочестивыми чувствами, дал в руки своему вооруженному до зубов гордому рыцарю не меч, а громадный крест, которым тот лучше, чем самым острым кинжалом, разрубал несчастного дракона на две кровоточащие половины.

На заднем плане этой вывески или, вернее, картины, ибо она вполне заслуживала такого наименования, видны были многочисленные зрители боя, воздевавшие руки к небу, с которого ангелы осеняли шлем гордого рыцаря лавровыми и пальмовыми ветвями.

Наконец на самом переднем плане художник, стремясь доказать, что ни один жанр ему не чужд, изобразил груды тыкв, гроздья винограда, майских жуков, ящериц, улитку на розе и даже двух кроликов, белого и серого, которые, несмотря на различие в цвете (что могло указывать на различие в убеждениях), оба чесали себе носы, вероятно, выражая этим радость по случаю славной победы, одержанной гордым рыцарем над сказочным драконом, являвшимся не кем иным, как самим Сатаной.

Во всяком случае, если хозяин гостиницы не оказался чрезмерно требовательным, он должен был быть вполне удовлетворен добросовестностью художника. Тот действительно использовал все предоставленное ему пространство: если бы потребовалось пририсовать какого-нибудь жалкого клеща, места на картине уже не хватило бы.

Теперь мы должны сделать одно признание: как оно для нас ни огорчительно, вынуждает к нему добросовестность историка. Эта роскошная вывеска отнюдь не доказывала, что кабачок, подобно ей, был в хорошие дни полон народу. Напротив, по причинам, которые мы сейчас изложим и которые, надеемся, поняты будут читателями, в гостинице «Гордого рыцаря» не только временами, но почти всегда было много свободных мест.

Между тем заведение, как сказали бы в наши дни, было просторное и комфортабельное: над четырехугольным строением, прочно сидевшим на широком фундаменте, поверх вывески горделиво высились четыре башенки, в каждой из которых имелась восьмиугольная комната. Правда, все это было сооружено из досок, однако имело вид кокетливый и несколько таинственный, как и полагается каждому дому, который должен прийтись по вкусу и мужчинам и, в особенности, женщинам. Но в том-то и коренилось зло.

Всем понравиться невозможно.

Однако же этого мнения не разделяла г-жа Фурнишон, хозяйка «Гордого рыцаря». И соответственно своим взглядам на вещи она убедила своего супруга оставить банное заведение на улице Сент-Оноре, где они до того времени прозябали, и заняться верчением вертелов и откупориванием бутылок на благо влюбленным парочкам перекрестка Бюсси и даже многих других парижских кварталов. К несчастью для притязаний г-жи Фурнишон, ее гостиница расположена была слишком близко от Пре-о-Клер, так что в «Меч гордого рыцаря» являлись привлеченные близким соседством и пышной вывеской многочисленные парочки, намеревающиеся вступить в поединок, а другим парочкам, менее воинственно настроенным, приходилось чураться бедной гостиницы, словно чумы – так опасались они шума и лязганья шпаг. Влюбленные – народ мирный, они не любят, чтобы им мешали, так что в башенках, предназначенных для любовных похождений, приходилось устраивать на ночлег всяких вояк, а купидоны, изображенные на деревянных панно тем же художником, который создал вывеску, оказались разукрашены усами и другими более или менее пристойными атрибутами: тут уж поработали углем завсегдатаи гостиницы.

Поэтому г-жа Фурнишон – до сей поры не без основания, по правде сказать, – считала, что вывеска принесла их заведению несчастье, и утверждала, что следовало положиться на ее опыт и нарисовать над входом, вместо гордого рыцаря и гнусного, всех отталкивающего дракона, например, «Розовый куст любви», с пышными сердцами вместо цветов: тогда все нежные души обязательно избрали бы ее гостиницу своим убежищем.

К несчастью, мэтр Фурнишон, не желая признаваться, что он раскаивается в своей идее и что эта идея оказалась столь пагубной для его вывески, не считался с замечаниями своей хозяйки и, пожимая плечами, заявлял, что он, бывший пехотинец г-на Данвиля, естественно, должен вербовать своих клиентов в военной среде. Он добавлял, что рейтар, у которого только и мыслей – как бы выпить, пьет за шестерых влюбленных и что, даже если он заплатит лишь половину того, что с него требуется по раскладке, это все же выгоднее: ведь даже самые расточительные любовники не заплатят столько, сколько три рейтара вместе.

К тому же, заключал он, вино – вещь более нравственная, чем любовь.

При этих его словах г-жа Фурнишон, в свою очередь, пожимала плечами, достаточно пухлыми, чтобы злоязычные люди считали себя вправе сомневаться в добропорядочности ее воззрений на нравственность.

Так в семействе Фурнишонов и царил разлад, а супруги прозябали на перекрестке Бюсси, как прозябали они на улице Сент-Оноре, но вдруг некое непредвиденное обстоятельство изменило все положение и дало восторжествовать взглядам мэтра Фурнишона, к вящей славе достойной вывески, где нашли себе место представители всех царств природы.

За месяц до казни Сальседа, после кое-каких военных упражнений, состоявшихся в Пре-о-Клер, г-жа Фурнишон и супруг ее сидели, как обычно, каждый в одной из угловых башенок своего заведения. Делать им было нечего, и они погружены были в хладную задумчивость, так как все столики и все комнаты в гостинице «Гордого рыцаря» стояли незанятыми.

В тот день на «Розовом кусте любви» не расцвел ни один цветок.

В тот день «Меч гордого рыцаря» наносил холостые удары.

Итак, супруги горестно взирали на поле, с которого удалялись, чтобы погрузиться на паром у Нельской башни и вернуться в Лувр, солдаты, только что бывшие на учении под командой своего капитана. Глядя на них и жалуясь на деспотизм военного начальника, заставляющего возвращаться в кордегардию солдат, которым, несомненно, так хотелось пить, они заметили, что капитан пустил свою лошадь рысью и в сопровождении одного лишь ординарца направился к воротам Бюсси.

Этот горделиво гарцевавший на белом коне офицер в шляпе с перьями и при шпаге в позолоченных ножнах, торчавшей из-под прекрасного плаща фландрского сукна, минут через десять поравнялся с гостиницей.

Но ехал он не в гостиницу и потому намеревался уже миновать ее, даже не взглянув на вывеску, ибо его, казалось, тревожили какие-то важные мысли, когда мэтр Фурнишон, чье сердце сжималось при мысли, что в этот день никто так и не сделает ему почина, высунулся из своей башенки и сказал:

– Смотри-ка, жена, конь-то какой чудесный!

На что г-жа Фурнишон, как опытная хозяйка гостиницы, сразу же нашла ответ:

– А всадник-то каков, всадник!

Капитан, видимо, неравнодушный к похвале, откуда бы она ни исходила, поднял голову, словно внезапно очнувшись от сна. Он увидел хозяина, хозяйку, их заведение, придержал лошадь и подозвал ординарца.

Затем, все еще сидя верхом, он очень внимательно оглядел и дом, и все, что его окружало.

Фурнишон, прыгая через две ступеньки, буквально скатился с лестницы, стоял теперь у дверей и мял в руках сдернутый с головы колпак.

Капитан, поразмыслив несколько секунд, спешился.

– Что, здесь у вас никого нет? – спросил он.

– В настоящий момент нет, сударь, – ответил хозяин, страдая от столь унизительного признания.

И он уже собирался добавить: «Но это редкий случай».

Однако г-жа Фурнишон была, как почти все женщины, гораздо проницательнее мужа. Поэтому она и поторопилась крикнуть из своего окна:

– Если вы, сударь, ищете уединения, вам у нас будет очень хорошо.

Всадник поднял голову и, выслушав такой приятный ответ, увидел теперь и весьма приятное лицо. Он, в свою очередь, сказал:

– В настоящий момент – да, именно этого я ищу, хозяюшка.

Госпожа Фурнишон тотчас же устремилась навстречу посетителю, говоря про себя:

«На этот раз почин кладет „Розовый куст любви“, а не „Меч гордого рыцаря“.

Капитан, привлекший в данное время внимание супругов Фурнишон, заслуживает также внимания читателя. Это был человек лет тридцати – тридцати пяти, которому можно было дать двадцать восемь, так следил он за своей внешностью. Он был высокого роста, хорошо сложен, с тонкими, выразительными чертами лица. Хорошо приглядевшись к нему, может быть, и удалось бы обнаружить в его величавости некоторую аффектацию. Но величавость – наигранная или нет – у него все же была. Он бросил на руки своего спутника поводья великолепного коня, нетерпеливо бившего копытом о землю, сказав при этом:

– Подожди меня здесь, а пока поводи коней.

Солдат взял поводья и принялся выполнять приказание. Войдя в большой зал гостиницы, капитан остановился и с довольным видом огляделся по сторонам.

– Ого! – сказал он. – Такой большой зал и ни одного посетителя. Отлично!

Мэтр Фурнишон взирал на него с удивлением, а г-жа Фурнишон понимающе улыбалась.

– Но, – продолжал капитан, – значит, или в вашем поведении, или в вашем доме есть что-то отталкивающее гостей?

– Ни того, ни другого, слава богу, нет, сударь! – возразила г-жа Фурнишон. – Но квартал еще мало заселен, а насчет клиентов мы сами разборчивы.

– А, отлично! – сказал капитан.

Тем временем мэтр Фурнишон, слушая ответы своей жены, удостаивал подтверждать их кивками головы.

– К примеру сказать, – добавила она, подмигнув так выразительно, что сразу понятно было, кто придумал название «Розовый куст любви», – за одного такого клиента, как ваша милость, мы охотно отдадим целую дюжину.

– Вы очень любезны, прелестная хозяюшка, благодарю вас.

– Не угодно ли вам, сударь, попробовать нашего вина? – спросил Фурнишон, стараясь, чтобы голос его звучал как можно менее хрипло.

– Не угодно ли осмотреть жилые помещения? – спросила г-жа Фурнишон так ласково, как только могла.

– Сделаем, пожалуй, и то и другое, – ответил капитан.

Фурнишон спустился в погреб, а супруга его, указав гостю на лестницу, ведущую в башенки, первая стала подниматься наверх: при этом она кокетливо приподнимала юбочку, и от каждого ее шага поскрипывал изящный башмачок истой парижанки.

– Сколько человек можете вы здесь разместить? – спросил капитан, когда они поднялись на второй этаж.

– Тридцать, из них десять господ.

– Этого недостаточно, прелестная хозяйка, – ответил капитан.

– Почему же, сударь?

– У меня был один проект, но, видно, не стоит и говорить о нем.

– Ах, сударь, не найдете вы ничего лучше «Розового куста любви».

– Как так «Розового куста любви»?

– Я хочу сказать «Гордого рыцаря». Разве что Лувр со всеми своими пристройками…

Посетитель как-то странно поглядел на нее.

– Вы правы, – сказал он, – разве что Лувр… – Про себя же он пробормотал:

– Почему же нет? Так, пожалуй, было бы и удобнее и дешевле. Так вы говорите, добрейшая хозяюшка, – продолжал он громко, – что вы могли бы разместить здесь на ночлег тридцать человек?

– Да, конечно.

– А на один день?

– А на один день человек сорок, даже сорок пять.

– Сорок пять! Тысяча чертей! Как раз то, что нужно.

– Правда? Вот видите, как удачно получается!

– И так разместить, что у гостиницы не произойдет никакой давки?

– Иногда, по воскресеньям, у нас бывает до восьмидесяти человек военных.

– И перед домом не собирается толпа, среди соседей нет соглядатаев?

– О, бог мой, нет. С одной стороны у нас сосед – достойный буржуа, который ни в чьи дела не вмешивается, а с другой соседка, дама, ведущая совсем замкнутый образ жизни; за те три недели, что она здесь проживает, я ее даже и не видела. Все прочие – мелкий люд.

– Вот это меня очень устраивает.

– И тем лучше, – заметила г-жа Фурнишон.

– Так вот, ровно через месяц, – продолжал капитан, – запомните хорошенько, сударыня, – ровно через месяц…

– Значит, двадцать шестого октября…

– Совершенно верно, двадцать шестого октября.

– Так что же?

– Так что на двадцать шестое октября я снимаю вашу гостиницу.

– Всю целиком?

– Всю целиком. Я хочу сделать сюрприз своим землякам – это все офицеры или, во всяком случае, в большинстве своем военные – они собираются искать счастья в Париже. За это время им сообщат, чтобы они остановились у вас.

– А как же их об этом известят, раз вы намереваетесь сделать им сюрприз? – неосторожно спросила г-жа Фурнишон.

– Ах, – ответил капитан, явно раздосадованный этим вопросом, – ах, если вы, тысяча чертей, любопытны или нескромны…

– Нет, нет, сударь, – поспешно вскричала испуганная г-жа Фурнишон.

Муж ее все слышал. От слов «офицеры» или, во всяком случае, «военные» сердце его радостно забилось.

Он тотчас же бросился к гостю.

– Сударь, – вскричал он, – вы будете здесь хозяином, неограниченным повелителем, и никому, бог ты мой, даже не вздумается задавать вам вопросы. Все ваши друзья будут радушно приняты.

– Я не сказал «друзья», любезный, – заметил высокомерным тоном капитан, – я сказал «земляки».

– Да, да, земляки вашей милости, это я ошибся.

Госпожа Фурнишон раздраженно отвернулась: розовый куст, ощетинившись, превратился в груду составленных вместе алебард.

– Вы подадите им ужин.

– Слушаюсь.

– Вы устроите их на ночлег, если к тому времени я не подготовлю им помещение.

– Обязательно.

– Словом, вы будете всецело к их услугам, – и никаких расспросов.

– Все сделаем, как прикажете.

– Вот вам тридцать ливров задатку.

– Договорились, монсеньер. Мы устроим вашим землякам королевский прием. И если бы вы пожелали убедиться в этом, отведав вина…

– Спасибо, я вообще не пью.

Капитан подошел к окну и подозвал ординарца, оставшегося с лошадьми.

Тем временем мэтр Фурнишон кое о чем поразмыслил.

– Монсеньер, – сказал он (получив три пистоля, так щедро выданные ему в задаток, мэтр Фурнишон стал именовать своего гостя монсеньером). – Монсеньер, а как же я узнаю этих господ?

– Правда ваша, тысяча чертей! Я ведь совсем забыл. Дайте-ка мне сургуча, бумаги и свечу.

Госпожа Фурнишон тотчас же принесла требуемое. Капитан приложил к кипящему сургучу драгоценный камень кольца, надетого на палец его левой руки.

– Вот, – сказал он, – видите это изображение?

– Красавица, ей-богу.

– Да, это Клеопатра. Так вот, каждый из моих земляков представит вам такой же точно отпечаток, а вы окажете гостеприимство подателю этого отпечатка. Понятно?

– На сколько времени?

– Сам еще не знаю. Вы получите соответствующие указания.

– Так мы их ждем.

Прекрасный капитан сошел вниз, вскочил в седло и пустил коня рысью.

В ожидании, пока он вернется, супруги Фурнишон положили в карман свои тридцать ливров задатка, к величайшей радости хозяина, беспрестанно повторявшего:

– Военные! Вот видишь, вывеска-то себя оправдала, мы разбогатеем от меча!

И, предвкушая наступление 26 октября, он принялся до блеска начищать все свои кастрюли.

Глава 8.

СИЛУЭТ ГАСКОНЦА

Мы не осмелились бы утверждать, что г-жа Фурнишон проявила всю ту скромность, которой требовал от нее посетитель. К тому же она, вероятно, считала себя свободной от каких-либо обязательств по отношению к нему, поскольку в вопросе о «Мече гордого рыцаря» он оказал поддержку ее мужу. Но так как ей предстояло угадать гораздо больше того, что было сказано, она начала с подведения под свои догадки прочных оснований, именно – с попыток разузнать, кто же был неизвестный всадник, который так щедро оплачивал гостеприимство для своих земляков. Поэтому она не преминула спросить у первого же попавшегося ей на глаза солдата, как зовут капитана, проводившего в тот день учение.

Солдат, по характеру своему, вероятно, более осторожный, чем его собеседница, прежде всего осведомился, по какому поводу она задает ему этот вопрос.

– Да он только что вышел от нас, – ответила г-жа Фурнишон, – он с нами беседовал, и, естественно, нам хотелось бы знать, с кем мы разговаривали.

Солдат рассмеялся.

– Капитан, проводивший учение, не стал бы заходить в «Меч гордого рыцаря», госпожа Фурнишон, – сказал он.

– А почему, скажите, пожалуйста? – спросила хозяйка. – Что, он для этого слишком важный барин?

– Может быть.

– Ну так я скажу вам, что он не ради себя лично заходил в гостиницу «Гордого рыцаря».

– А ради кого?

– Ради своих друзей.

– Капитан, проводивший сегодня учение, не стал бы размещать своих друзей в «Мече гордого рыцаря», ручаюсь в этом.

– Однако же вы не очень-то с нами любезны. Кто же этот господин, который слишком знатен, чтобы размещать своих друзей в лучшей парижской гостинице?

– Вы спрашиваете о том, кто сегодня проводил учение, ведь правда?

– Разумеется.

– Ну, так знайте, милая дамочка, что проводивший сегодня учение – это не кто иной, как господин герцог Ногаре де Ла Валетт д'Эпернон, пэр Франции, генерал-полковник королевской инфантерии и даже немножко больше король, чем само его величество. Ну, что вы на это скажете?

– Скажу, что если это он был у нас сегодня, то нам оказана большая честь.

– Употреблял он при вас выражение «тысяча чертей»?

– Да, да! – сказала на это г-жа Фурнишон, которая видела на своем веку немало удивительных вещей, и выражение «тысяча чертей» не было ей совсем незнакомо.

Можно представить себе, с каким нетерпением ожидалось теперь 26 октября.

Двадцать пятого вечером в гостиницу вошел какой-то человек и положил на стойку Фурнишона довольно тяжелый мешок с монетами.

– Это за ужин, заказанный на завтра.

– По скольку на человека? – спросили вместе оба супруга.

– По шесть ливров.

– Земляки капитана откушают здесь только один раз?

– Один.

– Значит, капитан нашел для них помещение?

– Видимо, да.

И посланец удалился, так и не пожелав отвечать на расспросы «Розового куста» и «Меча».

Наконец вожделенное утро забрезжило над кухнями «Гордого рыцаря».

В монастыре августинцев часы пробили половину двенадцатого, когда у дверей гостиницы остановились какие-то всадники, спешились и зашли в дом.

Они прибыли через ворота Бюсси и вполне естественно, оказались первыми, прежде всего потому, что у них всех были лошади, а затем ввиду того, что гостиница «Меча» находилась в каких-нибудь ста шагах от ворот Бюсси.

Один из них, которого по его бравому виду и богатой экипировке можно было принять за их начальника, явился даже с двумя слугами на добрых лошадях.

Каждый из прибывших предъявил печать с изображением Клеопатры и был весьма предупредительно принят супругами, в особенности молодой человек с двумя лакеями.

Однако, за исключением этого последнего, гости вели себя довольно робко и даже казались несколько обеспокоенными. Видно было, особенно когда они машинально дотрагивались до своих карманов, что их одолевают немаловажные заботы.

Одни заявляли, что хотели бы отдохнуть, другие выражали желание прогуляться по городу перед ужином. Молодой человек с двумя слугами спросил, что новенького можно увидеть в Париже.

– А вот, – сказала г-жа Фурнишон, которой бравый кавалер пришелся по вкусу, – если вы не боитесь толпы и вам нипочем простоять на ногах часа четыре, можете пойти поглядеть, как будут четвертовать господина де Сальседа, испанца, устроившего заговор.

– Верно, – сказал на это молодой человек, – верно, я об этом деле слыхал. Обязательно пойду, черт побери!

И он вышел вместе со своими слугами.

К двум часам прибыла дюжина новых путешественников группами по четыре-пять человек.

Кое-кто являлся в одиночку.

Один даже вошел, как сосед, без шляпы, но с тросточкой. Он на чем свет стоит проклинал Париж, где воры такие наглые, что неподалеку от Гревской площади, когда он пробивался через тесную кучку людей, с него стащили шляпу, и такие ловкие, что он не смог заметить, кто именно был похитителем.

Впрочем, признавал он, вина всецело его: незачем было являться в Париж в шляпе с такой великолепной пряжкой.

Часам к четырем в гостинице Фурнишонов находилось уже около сорока земляков капитана.

– Странное дело, – сказал хозяин, – они все – гасконцы.

– Что тут странного? – ответила жена. – Капитан же сказал, что соберутся его земляки.

– Ну так что?

– Раз он сам гасконец, и земляки его должны быть гасконцами.

– И правда, выходит, что так.

– Ведь господин д'Эпернон родом из Тулузы.

– Правда, правда. Так ты по-прежнему считаешь, что это господин д'Эпернон?

– Ты же сам слышал – он раза три пустил «тысячу чертей».

– Пустил тысячу чертей? – с беспокойством спросил Фурнишон. – Какие такие черти?

– Дурак, это его любимое ругательство.

– Верно, верно.

– Удивительно только одно: что у нас лишь сорок гасконцев, ведь должно было быть сорок пять.

Но к пяти часам появились и пять последних гасконцев, так что постояльцы «Меча» были теперь в полном сборе.

Никогда еще гасконские физиономии не выражали подобного изумления: целый час в зале гостиницы звучали характерные гасконские проклятия и столь шумные изъявления восторга, что супругам Фурнишон почудилось, будто весь Сентонж, весь Пуату, весь Они и весь Лангедок завладели их столовой.

Некоторые из прибывших были знакомы между собой. Так, например, Эсташ де Мираду расцеловался с кавалером, прибывшим с двумя слугами, и представил ему Лардиль, Милитора и Сципиона.

– Каким образом очутился ты в Париже? – спросил тот.

– А ты, милый мой Сент-Малин?

– Я получил должность в армии, а ты?

– Я приехал по делу о наследстве.

– А, так. И за тобой опять увязалась старуха Лардиль?

– Она пожелала мне сопутствовать.

– И ты не мог уехать тайком, чтобы не тащить с собой всю эту ораву, уцепившуюся за ее юбку?

– Невозможно было: письмо от прокурора вскрыла она.

– А, так ты получил извещение о наследстве письменно? – спросил Сент-Малин.

– Да, – ответил Мираду.

И, торопясь переменить разговор, он заметил:

– Не странно ли, что эта гостиница переполнена, а все постояльцы – сплошь наши земляки?

– Ничего странного нет: вывеска очень уж привлекательная для людей чести, – вмешался в разговор наш старый знакомый Пердикка де Пенкорнэ.

– А, вот и вы, дорогой попутчик, – сказал Сент-Малин. – Вы так и не договорили мне того, что начали объяснять у Гревской площади, когда нас разделила эта громадная толпа.

– А что я намеревался вам объяснить? – слегка краснея, спросил Пенкорнэ.

– Каким образом я встретил вас на дороге между Ангулемом и Анжером в таком же виде, как сейчас, – на своих двоих, без шляпы и с одной лишь тростью в руке.

– А вас это занимает, сударь мой?

– Ну, конечно, – сказал Сент-Малин. – От Пуатье до Парижа далековато, а вы пришли из мест, расположенных за Пуатье.

– Я шел из Сент-Андре де Кюбзак.

– Вот видите. И путешествовали все время без шляпы?

– Очень просто.

– Не нахожу.

– Уверяю вас, сейчас вы все поймете. У моего отца имеется пара великолепных коней, которыми он до того дорожит, что способен лишить меня наследства после приключившейся со мной беды.

– А что за беда с вами стряслась?

– Я объезжал одного из них, самого лучшего, как вдруг шагах в десяти от меня раздался выстрел из аркебуза. Конь испугался, понес и помчался по дороге к Дордони.

– И бросился в реку?

– Вот именно.

– С вами вместе?

– Нет. К счастью, я успел соскользнуть на землю, не то пришлось бы мне утонуть вместе с ним.

– Вот как! Бедное животное, значит, утонуло?

– Черт возьми, да! Вы же знаете Дордонь: ширина – полмили.

– Ну, и тогда?

– Тогда я решил не возвращаться домой и вообще укрыться от отцовского гнева куда-нибудь подальше.

– А шляпа-то ваша куда девалась?

– Да подождите, черт побери! Шляпа сорвалась у меня с головы.

– Когда вы падали?

– Я не падал. Я соскользнул на землю. Мы, Пенкорнэ, с лошадей не падаем. Пенкорнэ с пеленок наездники.

– Это уж известное дело, – сказал Сент-Малин. – А шляпа-то все же где?

– Да, верно. Вы насчет шляпы?

– Да.

– Шляпа сорвалась у меня с головы. Я принялся искать ее, – это ведь была единственная моя ценность, раз я вышел из дому без денег.

– Какую же ценность могла представлять ваша шляпа? – гнул свое Сент-Малнн, решавший довести Пенкорнэ до точки.

– И даже очень большую, разрази меня гром! Надо вам сказать, что перо на шляпе придерживалось бриллиантовой пряжкой, которую его величество император Карл V подарил моему деду, когда, направляясь из Испании во Фландрию, он останавливался в нашем замке.

– Вот оно что! И вы продали пряжку вместе со шляпой? Тогда, друг мой любезный, вы наверняка самый богатый из нас всех. Вам бы следовало на вырученные за пряжку деньги купить себе вторую перчатку. Руки у вас уж больно разные: одна белая, как у женщины, другая черная, как у негра.

– Да подождите же: в тот самый миг, когда я оглядывался, разыскивая шляпу, на нее – как сейчас вижу – устремляется громадный ворон.

– На шляпу?

– Вернее, на бриллиант. Вы знаете – эта птица хватает все, что блестит. Ворон бросается на мой бриллиант и похищает его.

– Бриллиант?

– Да, сударь. Сперва я некоторое время не спускал с него глаз. Потом побежал за ним, крича: «Держите, держите! Вор!» Куда там! Через каких-нибудь пять минут он исчез.

– Так что вы, удрученный двойной утратой…

– Я не посмел возвратиться в отцовский дом и решил отправиться в Париж искать счастья.

– Здорово! – вмешался в разговор кто-то. – Ветер, значит, превратился в ворона? Мне помнится, я слышал, как вы рассказывали господину де Луаньяку, что, когда вы читали письмо своей возлюбленной, порыв ветра унес и письмо и шляпу и что вы, как истинный Амадис, бросились за письмом, предоставив шляпе лететь, куда ей вздумается.

– Сударь, – сказал Сент-Малин. – Я имею честь быть знакомым с господином д'Обинье, отличным воякой, который к тому же довольно хорошо владеет пером. Когда вы повстречаетесь с ним, поведайте ему историю вашей шляпы: он сделает из нее чудесный рассказ.

Послышалось несколько подавленных смешков.

– Э, э, господа, – с раздражением спросил гасконец, – уж не надо мной ли, часом, смеются?

Все отвернулись, чтобы посмеяться от всего сердца.

Пердикка внимательно огляделся по сторонам и заметил у камина какого-то молодого человека, охватившего обеими руками голову. Он решил, что тот старается получше спрятать свое лицо, и направился прямо к нему.

– Эй, сударь, – сказал он, – раз уж вы смеетесь, так смейтесь в открытую, чтобы все видели ваше лицо.

И он ударил молодого человека по плечу.

Тот поднял свое хмурое строгое чело.

Это был не кто иной, как наш друг Эрнотон де Карменж, еще не пришедший в себя после своего приключения на Гревской площади.

– Попрошу вас, сударь, оставить меня в покое, – сказал он, – и прежде всего, если вы еще раз пожелаете коснуться меня, сделайте это рукой, на которой у вас перчатка. Вы же видите, мне до вас дела нет.

– Ну и хорошо, – пробурчал Пенкорнэ, – раз вам до меня дела нет, то и я ничего против вас не имею.

– Ах, милостивый государь, – заметил Эсташ де Мираду Карменжу с самыми миролюбивыми намерениями, – вы не очень-то любезны с нашим земляком.

– А вам-то, черт побери, какое до этого дело? – спросил Эрнотон, все больше раздражаясь.

– Вы правы, сударь, – сказал Мираду с поклоном, – меня это действительно не касается.

Он отвернулся и направился было к Лардиль, приютившейся в уголку у самого очага. Но кто-то преградил ему путь.

Это был Милитор. Руки его по-прежнему засунуты были за пояс, а губы насмешливо усмехались.

– Послушайте, любезнейший отчим! – произнес бездельник.

– Ну?

– Что вы на это скажете?

– На что?

– На то, как вас отшил этот дворянин?

– Что?

– Он вам задал перцу?

– Да ну? Тебе так показалось? – ответил Эсташ, пытаясь обойти Милитора.

Но из маневра этого ничего не вышло: Милитор сам подался влево и снова загородил Эсташу дорогу.

– Не только мне, но и всем, кто здесь находится. Поглядите, все над нами смеются.

Кругом действительно смеялись, но по самым разнообразным поводам.

Эсташ побагровел, как раскаленный уголь.

– Ну же, ну, дорогой отчим, куйте железо, пока горячо, – сказал Милитор.

Эсташ весь напыжился и подошел к Карменжу.

– Говорят, милостивый государь, – обратился он к нему, – что вы разговаривали со мною намеренно недружелюбным тоном.

– Когда же?

– Да вот только что.

– С вами?

– Со мной.

– А кто это утверждает?

– Этот господин, – сказал Эсташ, указывая на Милитора.

– В таком случае этот господин, – ответил Карменж, иронически подчеркивая почтительное наименование, – в таком случае этот господин просто болтает, как попугай.

– Вот как! – вскричал взбешенный Милитор.

– И я предложил бы ему убрать свой клювик подальше, – продолжал Карменж, – не то я вспомню советы господина де Луаньяка.

– Господин де Луаньяк не называл меня попугаем, сударь.

– Нет, он назвал вас ослом. Вам это больше по вкусу? Мне-то безразлично: если вы осел, я вас хорошенько вздую, а если попугай – выщиплю все ваши перышки.

– Сударь, – вмешался Эсташ, – это мой пасынок, обращайтесь с ним повежливее, прошу вас, хотя бы из уважения ко мне.

– Вот как вы защищаете меня, отчим-папенька! – в бешенстве вскричал Милитор. – Раз так, я за себя постою.

– В школу ребят, – сказал Эрнотон, – в школу!

– В школу! – повторил Милитор, наступая с поднятыми кулаками на г-на де Карменжа. – Мне семнадцать лет, слышите, милостивый государь?

– Ну, а мне двадцать пять, – ответил Эрнотон, – и потому я тебя проучу, как ты заслуживаешь.

Он схватил Милитора за шиворот и за пояс, приподнял над полом и выбросил из окна первого этажа на улицу, словно какой-нибудь сверток, в то время как стены сотрясались от отчаянных воплей Лардили.

– А теперь, – спокойно добавил Эрнотон, – отчим, мамаша, пасынок и вся на свете семейка, знайте, что я сделаю из вас фарш для пирогов, если ко мне еще будут приставать.

– Ей-богу, – сказал Мираду, – я нахожу, что он прав. Зачем было допекать этого дворянина?

– Ах ты трус, трус, позволяешь бить своего сына! – закричала Лардиль, наступая на мужа со своими развевающимися во все стороны волосами.

– Ну, ну, ну, – произнес Эсташ, – нечего ерепениться. Ему это принесет пользу.

– Это еще что такое, кто здесь выбрасывает людей в окна? – спросил, входя в зал, какой-то офицер. – Черт побери! Раз уж затеваешь такие шуточки, надо хоть кричать прохожим: берегитесь!

– Господин де Луаньяк! – вырвалось человек у двадцати.

– Господин де Луаньяк! – повторили все сорок пять. При этом имени, знаменитом в Гаскони, все, умолкнув, встали со своих мест.

Глава 9.

ГОСПОДИН ДЕ ЛУАНЬЯК

За г-ном де Луаньяком вошел, в свою очередь, Милитор, несколько помятый при падении и багровый от ярости.

– Слуга покорный, господа, – сказал Луаньяк, – шумим, кажется, порядочно… Ага! Юный Милитор опять, видимо, на кого-то тявкал, и нос его от этого несколько пострадал.

– Мне за это заплатят, – пробурчал Милитор, показывая Карменжу кулак.

– Подавайте на стол, мэтр Фурнишон, – крикнул Луаньяк, – и пусть каждый, если возможно, поласковей разговаривает с соседом. С этой минуты вы все должны любить друг друга, как братья.

– Гм… – буркнул Сент-Малин.

– Христианская любовь – вещь редкая, – сказал Шалабр, тщательно закрывая свой серо-стальной камзол салфеткой так, чтобы с ним не приключилось беды, сколько бы различных соусов ни подавалось к столу.

– Любить друг друга при таком близком соседстве трудновато, – добавил Эрнотон, – правда, мы ведь недолго будем вместе.

– Вот видите, – вскричал Пенкорнэ, которого все еще терзали насмешки Сент-Малина, – надо мной смеются из-за того, что у меня нет шляпы, а никто слова не скажет господину де Монкрабо, севшему за стол в кирасе времен императора Пертинакса, от которого он, по всей вероятности, происходит. Вот что значит оборонительное оружие!

Монкрабо, не желая сдаваться, выпрямился и вскричал фальцетом:

– Господа, я ее снимаю. Это предупреждение тем, кто хотел бы видеть меня при наступательном, а не оборонительном оружии.

И он стал величественно распускать ремни кирасы, сделав своему лакею, седоватому толстяку лет пятидесяти, знак подойти поближе.

– Ну, ладно, ладно! – произнес г-н де Луаньяк, – не будем ссориться и скорее за стол.

– Избавьте меня, пожалуйста, от этой кирасы, – сказал Пертинакс своему слуге.

Толстяк принял ее из его рук.

– А я, – тихонько шепнул он ему, – я когда буду обедать? Вели мне подать чего-нибудь, Пертинакс, я помираю с голоду.

Как ни фамильярно было подобное обращение, оно не вызвало никакого удивления у того, к кому относилось.

– Сделаю все возможное, – сказал он. – Но для большей уверенности вы тоже похлопочите.

– Гм! – недовольно пробурчал лакей. – Не очень-то это утешительно!

– У нас совсем ничего не осталось? – спросил Пертинакс.

– В Саксе мы проели последний экю.

– Черт возьми! Постарайтесь обратить что-нибудь в деньги.

Не успел он произнести этих слов, как на улице, а потом у самого порога гостиницы раздался громкий возглас:

– Покупаю старое железо! Кто продает на слом?

Услышав этот крик, г-жа Фурнишон бросилась к дверям. Тем временем сам хозяин величественно подавал на стол первые блюда.

Судя по приему, оказанному кухне Фурнишона, она была превосходная.

Хозяин, не будучи в состоянии достойным образом отвечать на все сыпавшиеся на него похвалы, пожелал, чтобы их с ним разделила супруга.

Он принялся искать ее глазами, но тщетно. Она исчезла. Тогда он стал звать ее.

– Чего она там застряла? – спросил он у поваренка, видя, что жена так и не является.

– Ах, хозяин, ей такое золотое дельце подвернулось, – ответил тот. – Она сбывает все ваше старое железо на новенькие денежки.

– Надеюсь, что речь идет не о моей боевой кирасе и каске! – возопил Фурнишон, устремляясь к выходу.

– Да нет же, нет, – сказал Луаньяк, – королевским указом запрещено скупать оружие.

– Все равно, – бросил в ответ Фурнишон и побежал к двери.

В зал вошла ликующая г-жа Фурнишон.

– Что это с тобой такое? – спросила она, глядя на взволнованного мужа.

– А то, что говорят, будто ты продаешь мое оружие.

– Ну и что же?

– А я не хочу, чтобы его продавали!

– Да ведь у нас сейчас мир, и лучше две новые кастрюли, чем одна старая кираса.

– Но с тех пор, как вышел королевский указ, о котором только что говорил господин де Луаньяк, торговать старым железом стало, наверно, совсем невыгодно? – заметил Шалабр.

– Напротив, сударь, – сказала г-жа Фурнишон, – этот торговец уже давно делает мне самые выгодные предложения. Ну вот, сегодня я уже не смогла устоять и, раз опять представился случай, решила им воспользоваться. Десять экю, сударь, это десять экю, а старая кираса всегда останется старой кирасой.

– Как! Десять экю? – изумился Шалабр. – Так дорого? О, черт!

Он задумался.

– Десять экю! – повторил Пертинакс, многозначительно взглянув на своего лакея. – Вы слышите, господин Самюэль?

Господин Самюэль уже исчез.

– Но помилуйте, – произнес г-н де Луаньяк, – ведь этот торговец рискует попасть на виселицу!

– О, это славный малый, безобидный и сговорчивый, – продолжала г-жа Фурнишон.

– А что он делает со всем этим железом?

– Продает на вес.

– На вес! – повторил г-н де Луаньяк. – И вы говорите, что он дал вам десять экю? За что?

– За старую кирасу и старую каску.

– Допустим, что обе они весят фунтов двадцать, это выходит по пол-экю за фунт. Тысяча чертей, как говорит один мой знакомый; за этим что-то кроется!

– Как жаль, что я не могу привести этого славного торговца к себе в замок! – сказал Шалабр, и глаза его разгорелись. – Я бы продал ему добрых три тысячи фунтов железа – и шлемы, и наручники, и кирасы.

– Как? Вы продали бы латы своих предков? – насмешливо спросил Сент-Малин.

– Ах, сударь, – сказал Эсташ де Мираду, – вы поступили бы неблаговидно: ведь это священные реликвии.

– Подумаешь! – возразил Шалабр. – В настоящее время мои предки сами превратились в реликвии и нуждаются только в молитвах за упокой души.

За столом царило теперь все более и более шумное оживление благодаря бургундскому, которого пили немало: блюда у Фурнишонов были хорошо наперчены.

Голоса достигали самого высокого диапазона, тарелки гремели, головы наполнились туманом, и сквозь него каждый гасконец видел все в розовом свете, кроме Милитора, не забывавшего о своем падении, и Карменжа, не забывавшего о своем паже.

– И веселятся же эти люди, – сказал Луаньяк своему соседу, коим оказался именно Эрнотон, – а почему – сами не знают.

– Я тоже не знаю, – ответил Карменж, – правда, что до меня, то я исключение – я вовсе не в радостном настроении.

– И напрасно, сударь мой, – продолжал Луаньяк, – вы ведь из тех, для кого Париж – золотая жила, рай грядущих почестей, обитель блаженства.

Эрнотон отрицательно покачал головой.

– Да ну же!

– Не смейтесь надо мной, господин де Луаньяк, – сказал Эрнотон. – Вы, кажется, держите в руках все нити, приводящие большинство из нас в движение. Сделайте же мне одну милость – не обращайтесь с виконтом Эрнотоном де Карменжем, как с марионеткой.

– Я готов оказать вам и другие милости, господин виконт, – сказал Луаньяк, учтиво наклоняя голову. – Двоих из собравшихся здесь я выделил с первого взгляда: вас – столько в вашей внешности достоинства и сдержанности – и другого молодого человека, вон того, такого скрытного и мрачного с виду.

– Как его имя?

– Господин де Сент-Малин.

– А почему вы именно нас выделили, сударь, разрешите спросить, если, впрочем, я не проявляю чрезмерного любопытства?

– Потому что я вас знаю, вот и все.

– Меня? – с удивлением спросил Эрнотон.

– Вас, и его, и всех, кто здесь находится.

– Странно.

– Да, но необходимо.

– Почему необходимо?

– Потому что командир должен знать своих солдат.

– Значит, все эти люди…

– Завтра будут моими солдатами.

– Но я думал, что господин д'Эпернон…

– Тсс! Не произносите здесь этого имени или, вернее, не произносите здесь вообще никаких имен. Навострите слух и закройте рот, и поскольку я обещал вам какие угодно милости, считайте одной из них этот совет.

– Благодарю вас, сударь.

Луаньяк отер усы и встал.

– Господа, – сказал он, – раз случай свел здесь сорок пять земляков, осушим стаканы испанского вина за благоденствие всех присутствующих.

Предложение это вызвало бурные рукоплескания.

– Все они большей частью пьяны, – сказал Луаньяк Эрнотону, – вот подходящий момент выведать у каждого его подноготную, но времени, к сожалению, мало.

Затем, повысив голос, он крикнул:

– Эй, мэтр Фурнишон, удалите-ка отсюда женщин, детей и слуг.

Лардиль, ворча, поднялась со своего места: она не успела доесть сладкого.

Милитор не шевельнулся.

– А ты там, что, не слышал? – сказал Луаньяк, устремляя на мальчика взгляд, не допускающий возражений… – Ну, живо, на кухню, господин Милитор!

Через несколько мгновений в зале оставались только сорок пять сотрапезников и г-н де Луаньяк.

– Господа, – начал последний, – каждый из нас знает, кем именно он вызван в Париж, или же, во всяком случае, догадывается об этом. Ладно, ладно, не выкрикивайте имен: вы знаете, и хватит. Известно вам также, что вы прибыли для того, чтобы поступить в его распоряжение.

Со всех концов зала раздался одобрительный ропот. Но так как каждый знал только то, что касалось его лично, и понятия не имел, что сосед его явился, вызванный сюда той же властью, все с удивлением глядели друг на друга.

– Ладно, – сказал Луаньяк. – Переглядываться, господа, будете потом. Не беспокойтесь, вам хватит времени свести знакомство. Итак, вы явились сюда, чтобы повиноваться этому человеку, признаете вы это?

– Да, да! – закричали все сорок пять. – Признаем.

– Так вот, для начала, – продолжал Луаньяк, – вы без лишнего шума оставите эту гостиницу и переберетесь в предназначенное для вас помещение.

– Для всех нас? – спросил Сент-Малин.

– Для всех.

– Мы все вызваны и все здесь на равных началах? – спросил Пердикка, стоявший на ногах так нетвердо, что для сохранения равновесия ему пришлось охватить рукой шею Шалабра.

– Осторожнее, – произнес тот, – вы изомнете мне куртку.

– Да, вы все равны перед волей своего повелителя.

– Ого, сударь, – сказал, вспыхнув, Карменж, – простите, но мне никто не говорил, что господин д'Эпернон будет именоваться моим повелителем.

– Подождите.

– Я, значит, не так понял.

– Да подождите же, буйная голова!

Воцарилось молчание, большинство ожидало дальнейшего с любопытством, кое-кто – с нетерпением.

– Я еще не сказал вам, кто будет вашим повелителем.

– Да, – сказал Сент-Малин, – но вы сказали, что таковой у нас будет.

– У всех есть господин! – вскричал Луаньяк. – Но если вы слишком загордились, чтобы согласиться на того, кто был только что назван, ищите повыше. Я не только не запрещаю вам этого, я готов вас поощрить.

– Король, – прошептал Карменж.

– Тихо, – сказал Луаньяк. – Вы явились сюда, чтобы повиноваться, так повинуйтесь же. А пока – вот письменный приказ, который я попрошу прочитать вас вслух, господин Эрнотон.

Эрнотон медленно развернул пергамент, протянутый ему Луаньяком, и громко прочитал:

– «Приказываю господину де Луаньяку принять командование над сорока пятью дворянами, которых я вызвал в Париж с согласия его величества.

Ногаре де Ла Валетт герцог д'Эпернон», Все, пьяные или протрезвевшие, низко склонились. Только выпрямиться удалось не всем одинаково быстро.

– Итак, вы меня выслушали, – сказал г-н де Луаньяк, – следовать за мной надо немедленно. Ваши вещи и прибывшие с вами люди останутся здесь, у мэтра Фурнишона. Он о них позаботится, а впоследствии я за ними пришлю. Пока все, собирайтесь поскорее: лодки ждут.

– Лодки? – повторили гасконцы. – Мы, значит, поедем по воде?

И они стали переглядываться с жадным любопытством.

– Разумеется, – сказал Луаньяк, – по воде. Чтобы попасть в Лувр, надо переплыть реку.

– В Лувр! В Лувр! – радостно бормотали гасконцы. – Черти полосатые! Мы отправляемся в Лувр?

Луаньяк вышел из-за стола и пропустил мимо себя всех сорок пять гасконцев, считая их, словно баранов. Затем он повел их по улицам до Нельской башни.

Там находились три большие барки. На каждую погрузилось пятнадцать пассажиров, и барки тотчас же отплыли.

– Что же, черт побери, будем мы делать в Лувре? – размышляли самые бесстрашные; холод на реке протрезвил их, к тому же они были большей частью неважно одеты.

– Вот бы мне сейчас мою кирасу! – прошептал Пертинакс де Монкрабо.

Глава 10.

СКУПЩИК КИРАС

Пертинакс с полным основанием жалел о своей отсутствующей кирасе, ибо как раз в это самое время он, через посредство своего странного слуги, так фамильярно обращавшегося к господину, лишился ее навсегда.

Действительно, едва только г-жа Фурнишон произнесла магические слова «десять экю», как лакей Пертинакса устремился за торговцем.

Было уже темно, да и скупщик железного лома, видимо, торопился, ибо когда Самюэль вышел из гостиницы, он уже удалился от нее шагов на тридцать.

Лакею пришлось поэтому окликнуть торговца.

Тот с некоторым опасением обернулся, устремляя пронзительный взгляд на приближавшегося к нему человека. Но, видя, что в руках у него подходящий товар, он остановился.

– Чего вы хотите, друг мой? – спросил он.

– Да, черт побери, – сказал слуга, хитро подмигнув, – хотел бы сделать с вами одно дельце.

– Ну, так давайте поскорее.

– Вы торопитесь?

– Да.

– Дадите же вы мне перевести дух, черт побери!

– Разумеется, но переводите дух побыстрее, меня ждут.

Ясно было, что торговец еще не вполне доверяет лакею.

– Когда вы увидите, что я вам принес, – сказал тот, – вы, будучи, по-видимому, знатоком, не станете пороть горячку.

– А что вы принесли?

– Чудесную вещь, такой работы, что… Но вы меня не слушаете.

– Нет, я смотрю.

– Что?

– Разве вам неизвестно, друг мой, что торговля оружием запрещена по королевскому указу?

При этих словах он с беспокойством оглянулся по сторонам. Лакей почел за благо изобразить полнейшее неведение.

– Я ничего не знаю, – сказал он, – я приехал из Мон-де-Марсана.

– Ну, тогда дело другое, – ответил скупщик кирас, которого ответ этот, видимо, несколько успокоил. – Но хоть вы и из Мон-де-Марсана, вам все же известно, что я покупаю оружие?

– Да, известно.

– А кто вам сказал?

– Тысяча чертей! Никому не понадобилось говорить, вы сами об этом достаточно громко кричали.

– Где же?

– У дверей гостиницы «Меч гордого рыцаря».

– Вы, значит, там были?

– Да.

– С кем?

– Со множеством друзей.

– Друзей? Обычно в этой гостинице никого не бывает.

– Значит, вы, наверное, нашли, что она здорово изменилась?

– Совершенно справедливо. А откуда же явились все ваши друзья?

– Из Гаскони, как и я сам.

– Вы – люди короля Наваррского?

– Вот еще! Мы душой и телом французы.

– Да, гугеноты?

– Католики, как святой отец наш папа, слава богу, – произнес Самюэль, снимая колпак, – но дело не в этом. Речь идет о кирасе.

– Подойдем-ка поближе к стене, прошу вас. На середине улицы нас слишком хорошо видно.

И они приблизились на несколько шагов к одному дому, из тех домов, где обычно жили парижские буржуа с кое-каким достатком; за оконными стеклами его не видно было света.

Над дверью того дома имелось нечто вроде навеса, служившего балконом. Рядом с парадной дверью находилась каменная скамья – единственное украшение фасада.

Скамья эта представляла собою сочетание приятного с полезным, ибо с ее помощью путники взбирались на своих мулов или лошадей.

– Поглядим на вашу кирасу, – сказал торговец, когда они зашли под навес.

– Вот она.

– Подождите: мне почудилось в доме какое-то движение.

– Нет, это там, напротив.

Действительно, напротив стоял трехэтажный дом, и в окнах верхнего этажа порою, словно украдкой, мелькал свет.

– Давайте поскорее, – сказал торговец, ощупывая кирасу.

– А какая она тяжелая! – сказал Самюэль.

– Старая, массивная, таких теперь уже не употребляют.

– Произведение искусства.

– Шесть экю, хотите?

– Как, шесть экю! А там вы дали целых десять за ломаный железный нагрудник!

– Шесть экю – да или нет? – повторил торговец.

– Но обратите же внимание на резьбу!

– Я перепродаю на вес, при чем тут резьба?

– Ого! Здесь вы торгуетесь, – сказал Самюэль, – а там вы давали, сколько с вас спрашивали.

– Могу добавить еще одно экю, – нетерпеливо произнес торговец.

– Да здесь одной позолоты на четырнадцать экю!

– Ладно, давайте договоримся поскорее, – сказал торговец, – или же разойдемся подобру-поздорову.

– Странный вы все-таки торговец, – сказал Самюэль. – Дела свои вы обделываете тайком, вопреки королевским указам, и при этом еще торгуетесь с порядочными людьми.

– Ну, ну, не кричите так громко.

– О, мне ведь бояться нечего, – повысил голос Самюэль, – я не занимаюсь незаконной торговлей, и прятаться мне незачем.

– Хорошо, хорошо, берите десять экю и молчите.

– Десять экю? Я же говорю вам, что это стоимость одной только позолоты. Ах, вы намереваетесь улизнуть?

– Да нет же, ведь вот бешеный!

– Знайте, что, если вы попытаетесь скрыться, я вызову стражу!

Эти слова Самюэть произнес так громко, что уже как бы привел свою угрозу в исполнение.

Над балконом дома, у которого происходил торг, распахнулось маленькое окошко. Торговец с ужасом услышал скрип открывающейся рамы.

– Хорошо, хорошо, – сказал он, – вижу, что мне надо на все соглашаться. Вот вам пятнадцать экю, а теперь уходите.

– Ну и хорошо, – сказал Самюэль, кладя в карман деньги.

– Наконец-то.

– Но эти пятнадцать экю я должен отдать своему хозяину, – продолжал Самюэль, – а мне тоже надо бы что-нибудь получить.

Торговец быстро оглянулся по сторонам и стал вынимать из ножен кинжал. Он явно намеревался уже полоснуть шкуру Самюэля, так что тому бы никогда не пришлось приобретать новую кирасу взамен проданной. Но Самюэль был начеку, как воробей в винограднике: он подался назад.

– Да, да, милейший торговец. Я твой кинжал вижу. Но вижу и еще кое-что: там, на балконе, стоит человек, и он видит тебя.

Торговец, мертвенно-бледный от страха, поглядел туда, куда указывал Самюэль, и действительно заметил на балконе какое-то необычайное существо высокого роста, завернувшееся в халат из кошачьих шкурок: этот аргус не упустил из их беседы ни единого звука, ни одного жеста.

– Ладно, уж вы из меня просто веревки вьете, – произнес торговец со смешком, оскалив зубы как шакал, – вот еще одно экю. Дьявол тебя задави, – прошептал он тихонько.

– Спасибо, – сказал Самюэль, – желаю удачи.

Он кивнул скупщику кирас и, хихикая, удалился.

Торговец, оставшийся один на улице, поднял с земли кирасу Пертинакса и стал засовывать ее в латы Фурнишона.

Буржуа, стоявший на балконе, продолжал смотреть вниз. Когда торговец был в самом разгаре дела, он обратился к нему:

– Вы, сударь, кажется, скупаете старые доспехи?

– Да нет же, милостивый государь, – ответил несчастный, – тут просто случай такой представился.

– Так этот случай и мне очень подходит.

– В каком смысле, сударь? – спросил торговец.

– Представьте себе, что у меня тут под рукой целая груда старого железа, от которой мне хотелось бы избавиться.

– Я не отказался бы от покупки; но сейчас, вы сами видите, у меня руки полные.

– Я все-таки покажу вам доспехи.

– Не стоит, я истратил все деньги.

– Пустяки, я вам поверю в долг, вы, на мой взгляд, человек вполне порядочный.

– Благодарю вас, но меня ждут.

– Странное дело, ваше лицо мне как будто знакомо! – заметил буржуа.

– Мое? – сказал торговец, тщетно стараясь совладать с дрожью.

– Посмотрите на эту каску, – сказал буржуа, протягивая к себе названный предмет своей длинной ногой: он не хотел отходить от окошка, чтобы торговец не смог от него улизнуть.

И тут же, нагнувшись через балкон, он положил каску прямо в руки торговца.

– Вы меня знаете? – переспросил тот. – То есть вам показалось, будто вы меня знаете.

– Да нет же, я вас отлично знаю. Ведь вы…

Буржуа, казалось, искал в своей памяти. Торговец ждал, не шевелясь.

– Ведь вы Никола…

Лицо торговца исказилось, каска в его руке задрожала.

– Никола?! – повторил он.

– Никола Трюшу, торговец скобяными изделиями с улицы Коссонери.

– Нет, нет, – ответил торговец. Он улыбнулся и вздохнул, словно у него гора с плеч свалилась.

– Не важно, у вас честное лицо. Так вот, я бы продал полные доспехи, – кирасу, наручни и шпагу.

– Учтите, сударь, что это запрещенный род торговли.

– Знаю, тот, у кого вы только что купили кирасу, кричал об этом достаточно громко.

– Вы слышали?

– Отлично слышал. Вы очень щедро расплатились. Это-то и навело меня на мысль договориться с вами. Но будьте спокойны, я не вымогатель, так как знаю, что такое коммерция. Я сам в свое время торговал.

– А, и чем же именно?

– Что я продавал?

– Да.

– Льготы и милости.

– Отличное предприятие.

– Да, я преуспел и теперь, как видите, – буржуа.

– С чем вас и поздравляю.

– Поэтому я любитель удобств и продаю старое железо, которое только место занимает.

– Вполне понятно.

– У меня имеются также набедренник и еще перчатки.

– Но мне всего этого не нужно.

– Мне тоже.

– Я бы взял только кирасу.

– Вы покупаете только кирасы?

– Да.

– Странно. Ведь вы же в конце концов все перепродаете на вес, так вы, по крайней мере, сами заявляли, а железо всегда железо.

– Это верно, но, знаете ли, предпочтительно…

– Как вам угодно: купите одну кирасу.., или, пожалуй, вы правы: не надо ничего покупать.

– Что вы хотите сказать?

– Хочу сказать, что в такое время, как наше, оружие может каждому пригодиться.

– Что вы! Сейчас ведь мир.

– Друг любезный, если бы у нас царил мир, никто бы, черт возьми, не стал скупать кирасы. Мне вы этого не рассказывайте.

– Сударь!

– Да еще скупать их тайком.

Торговец сделал движение, видимо, намереваясь удалиться.

– Но, по правде-то сказать, чем больше я на вас гляжу, – сказал буржуа, – тем сильнее во мне уверенность, что я вас знаю. Нет, вы не Никола Трюшу, но я вас все-таки знаю.

– Молчите.

– И если вы скупаете кирасы…

– Так что же?

– Так я уверен, ради дела, угодного богу.

– Замолчите!

– Я от вас просто в восторге, – произнес буржуа, протягивая с балкона длиннющую руку, которая крепко вцепилась в руку торговца.

– Но вы-то сами кто такой, черт побери?

– Я – Робер Брике, по прозванию гроза еретиков, лигист и пламенный католик. Теперь я вас безусловно узнал.

Торговец побледнел как мертвец.

– Вы Никола… Грембло, кожевенщик из «Бескостной коровы».

– Нет, вы ошиблись. Прощайте, мэтр Робер Брике, очень рад, что с вами познакомился.

И торговец повернулся спиной к балкону.

– Что же это, вы хотите уйти?

– Как видите.

– И не возьмете у меня доспехов?

– Я же сказал вам, что у меня нет денег.

– Я пошлю с вами своего слугу.

– Это невозможно.

– Как же нам тогда сделать?

– Да никак: останемся каждый при своем.

– Ни за что, разрази меня гром, уж очень мне хочется покороче с вами познакомиться.

– Ну, а я хочу поскорее с вами распрощаться, – ответил торговец. Решив на этот раз бросить свои кирасы и все потерять, лишь бы его не узнали, он дал тягу.

Но от Робера Брике было не так-то легко избавиться. Он перекинул ногу через перила балкона, спустился на улицу, причем ему даже почти не пришлось делать прыжка, и, пробежав шагов пять-шесть, догнал торговца.

– Что, вы с ума сошли, приятель? – спросил он, кладя свою большую руку на плечо бедняги. – Если бы я был вам недруг и хотел, чтобы вас арестовали, мне стоило бы только крикнуть: как раз сейчас стража проходит по улице Августинцев. Но черт меня побери, если я не считаю вас своим другом. И вот вам доказательство: теперь-то я безусловно припоминаю ваше имя.

На этот раз торговец рассмеялся.

Робер Брике загородил ему дорогу.

– Вас зовут Никола Пулен, – сказал он, – вы чиновник парижского городского суда. Я же помнил, что тут не без какого-то Никола.

– Я погиб! – прошептал торговец.

– Наоборот: вы спасены, разрази меня гром. Никогда вы не сможете совершить ради святого дела все то, что намерен совершить я.

Никола Пулен застонал.

– Ну, ну, мужайтесь, – сказал Робер Брике. – Придите в себя. Вы обрели брата, брата Робера Брике. Возьмите одну кирасу, а я возьму две других. Сверх того я дарю вам свои наручни, набедренники и перчатки. А теперь – вперед и да здравствует Лига!

– Вы пойдете со мной?

– Я помогу вам донести куда следует доспехи, благодаря которым мы одолеем филистимлян: указывайте дорогу, я следую за вами.

В душу несчастного судейского чиновника запала, правда, искра вполне естественного подозрения, но она погасла, едва вспыхнув.

«Если бы он хотел погубить меня, – подумал Пулен, – стал бы он признаваться, что я ему знаком?»

Вслух же он сказал:

– Что ж, раз вы непременно этого желаете, пойдемте со мной.

– На жизнь и на смерть с вами! – вскричал Робер Брике, сжимая в своей руке руку вновь обретенного союзника. Другой рукой он ликующим жестом высоко поднял свой груз железного лома.

Оба пустились в путь.

Минут через двадцать Никола Пулен добрался до Маре. Он был весь в поту, разгоряченный не только быстрой ходьбой, но и живостью беседы на политические темы.

– Какого воина я завербовал! – прошептал Никола Пулен, останавливаясь неподалеку от дворца Гизов.

«Я так и полагал, что мои доспехи пойдут сюда», – подумал Брике.

– Друг, – сказал Никола Пулен, с трагическим видом поворачиваясь к Брике, стоявшему тут же с самым невинным выражением лица, – даю вам одну минуту на размышление, прежде чем вы вступите в логово льва. Вы еще можете удалиться, если совесть у вас не чиста.

– Ну что там! – сказал Брике. – Я еще и не то видывал. Et non intremuit medulla mea 2, – продекламировал он. – Ах, простите, вы, может быть, не владеете латынью?

– А вы владеете?

– Сами можете судить.

«Ученый, смелый, сильный, состоятельный – какая находка для нас!» – подумал Пулен.

– Что ж, войдем.

И он повел Брике к огромным воротам дворца Гизов, которые и открылись после третьего удара бронзового молотка.

Двор был полон стражи и еще каких-то людей, закутанных в плащи и бродивших взад и вперед, подобно теням.

Света в окнах дворца не было видно. В одном углу стояли наготове восемь оседланных и взнузданных лошадей.

Удары молотка заставили большинство собравшихся здесь людей обернуться и даже выстроиться в шеренгу для встречи вновь прибывших.

Тогда Никола Пулен, наклонившись к уху человека, выполнявшего функции привратника и приоткрывшего дверное окошечко, назвал свое имя.

– Со мною верный товарищ, – добавил он.

– Проходите, господа, – вымолвил привратник.

– Отнесите это на склад, – сказал тогда Пулен, передавая привратнику три кирасы и другие части доспехов, полученные от Робера Брике.

«Отлично! У них, оказывается, есть склад», – подумал тот.

– Просто замечательно, черт побери! Вы прекрасный организатор, мессир прево.

– Да, да, мозгами шевелить мы умеем, – самодовольно улыбаясь, ответил Пулен. – Но пойдемте же, я вас представлю.

– Не стоит, – сказал на это буржуа. – Я очень застенчив. Если мне разрешат остаться – большего и не потребуется. Когда же я докажу, что достоин доверия, то и сам представлюсь; по словам греческого писателя: за меня будут свидетельствовать мои дела.

– Как вам угодно, – ответил судейский. – Подождите меня здесь.

И он отправился приветствовать собравшихся во дворе, большей частью здороваясь с ними за руку.

– Чего мы ждем? – спросил чей-то голос.

– Хозяина, – ответил другой.

В этот момент какой-то человек высокого роста как раз входил во дворец. Он услышал последние слова, которыми обменялись таинственные посетители.

– Господа, – промолвил он, – я явился от его имени.

– Ах, да это господин Мейнвиль! – вскричал Пулен.

«Э, оказывается, я среди знакомых», – подумал Брике и тотчас же постарался скорчить гримасу, которая делала его неузнаваемым.

– Господа, мы теперь в сборе. Давайте побеседуем, – снова раздался голос того, кто заговорил первым.

«А, прекрасно, – заметил про себя Брике, – номер два. Это мой прокурор, мэтр Марто».

И он переменил гримасу с легкостью, доказывавшей, как привычны были ему подобные упражнения.

– Пойдемте наверх, господа, – произнес Пулен.

Господин де Мейнвиль прошел первым, за ним Никола Пулен. Люди в плащах последовали за Никола Пуленом, а за ними уже Робер Брике.

Все поднялись по ступеням наружной лестницы, приведшей их к входу в какую-то сводчатую галерею.

Робер Брике поднимался вместе с другими, шепча про себя:

«А паж-то, где же этот треклятый паж?»

Глава 11.

СНОВА ЛИГА

Поднимаясь по лестнице вслед за людьми в плащах и стараясь придать себе вид, приличествующий заговорщику, Робер Брике заметил, что Никола Пулен, переговорив с некоторыми из своих таинственных сотоварищей, остановился у входа в галерею.

«Наверно, поджидает меня», – подумал Брике.

И действительно, чиновник городского суда задержал своего нового друга как раз в момент, когда тот собирался переступить загадочный порог.

– Вы уж на меня не обижайтесь, – сказал он. – Но почти никто из наших друзей вас не знает, и они хотели бы навести кое-какие справки, прежде чем допустить вас на совещание.

– Это более чем справедливо, – ответил Брике, – я ведь говорил вам, что по своей врожденной скромности уже предвидел это затруднение.

– Отдаю вам полную справедливость, – согласился Пулен, – вы человек безукоризненного такта.

– Итак, я удаляюсь, – продолжал Брике, – счастливый хотя бы тем, что в один вечер увидел столько доблестных защитников Лиги.

– Может быть, вас проводить? – спросил Пулен.

– Нет, благодарю, не стоит.

– Дело в том, что вас могут не пропустить у выхода. Хотя, с другой стороны, мне нельзя задерживаться.

– Но разве здесь нет никакого пароля для выхода? Это на вас как-то не похоже, мэтр Никола. Такая неосторожность!

– Конечно, есть.

– Так сообщите мне его.

– И правда, раз вы вошли…

– И к тому же ведь мы друзья.

– Хорошо. Вам нужно только сказать «Парма и Лотарингия».

– И привратник меня выпустит?

– Незамедлительно.

– Отлично. Благодарю вас. Идите занимайтесь своими делами, а я займусь своими.

Никола Пулен расстался со своим спутником и возвратился туда, где собрались его товарищи.

Брике сделал несколько шагов по направлению к лестнице, словно намереваясь спуститься обратно во двор, но, дойдя до первой ступеньки, остановился, чтобы обозреть местность.

В результате своих наблюдений он установил, что сводчатая галерея идет параллельно внешней стене дворца, образуя над нею широкий навес. Ясно было, что эта галерея ведет к какому-то просторному, но невысокому помещению, вполне подходящему для таинственного совещания, на которое Брике не имел чести быть допущенным.

Это предположение перешло в уверенность, когда он заметил свет, мерцающий в решетчатом окошке, пробитом в той же стене и защищенном воронкообразным деревянным заслоном, какими в наши дни закрывают снаружи окна тюремных камер и монастырских келий, чтобы туда проходил только воздух, но оттуда не было видно ничего, кроме неба.

Брике сразу же пришло в голову, что окошко это выходит в зал собрания и что, добравшись до него, можно было бы многое увидеть, а глаз в данном случае успешно заменил бы другие органы чувств.

Трудность состояла лишь в том, чтобы добраться до этого наблюдательного пункта и устроиться таким образом, чтобы все видеть, не будучи, в свою очередь, увиденным.

Брике огляделся по сторонам.

Во дворе находились пажи со своими лошадьми, солдаты с алебардами и привратник с ключами. Все это был народ бдительный и проницательный.

К счастью, двор был весьма обширный, а ночь весьма темная.

Впрочем, пажи и солдаты, увидев, что участники сборища исчезли в сводчатой галерее, перестали наблюдать за окружающим, а привратник, зная, что ворота на запоре и никто не сможет зайти без пароля, занялся только приготовлением своего ложа к ночному отдыху да наблюдением за согревающимся на очаге чайником, полным сдобренного пряностями вина.

Любопытство обладает стимулами такими же могущественными, как порывы всякой другой страсти. Желание узнать скрытое так велико, что многие любопытные жертвовали ему жизнью.

Брике собрал уже столько сведений, что ему непреодолимо захотелось их пополнить. Он еще раз огляделся и, зачарованный отблесками света, падавшими из окна на железные брусья решетки, усмотрел в этих отблесках некий призыв, а в лоснящихся брусьях просто вызов мощной хватке своих рук.

И вот, решив во что бы то ни стало добраться до конца окна с деревянным заслоном, Брике принялся скользить вдоль карниза, который, как продолжение орнамента над парадной дверью, доходил до этого окна. Он передвигался вдоль стены, как кошка или обезьяна, цепляясь руками и ногами за выступы орнамента, выбитого в самой стене.

Если бы пажи и солдаты могли различить в темноте этот фантастический силуэт, скользящий вдоль стены безо всякой видимой опоры, они, без сомнения, завопили бы о волшебстве, и даже у самых храбрых из них волосы встали бы дыбом.

Но Робер Брике не дал им времени обратить внимание на свои колдовские шутки.

Ему пришлось сделать не более четырех шагов, и вот он уже схватился за брусья, притаился между ними и деревянным заслоном, так что снаружи его совсем не было видно, а изнутри он был довольно хорошо замаскирован решеткой.

Брике не ошибся в расчетах: добравшись до этого местечка, он оказался щедро вознагражденным и за смелость свою, и за преодоленные трудности.

Действительно, взорам его представился обширный зал, освещенный железными светильниками с четырьмя ответвлениями и загроможденный всякого рода доспехами, среди которых он, хорошенько поискав, мог бы обнаружить свои наручи и нагрудник.

Что же касается пик, шпаг, алебард и мушкетов, лежащих грудами или составленных вместе, то их было столько, что хватило бы на вооружение четырех полков.

Однако Брике обращал меньше внимания на это разложенное или расставленное в отличном порядке оружие, чем на собрание людей, намеревавшихся пустить его в ход или раздать, кому следует. Горящий взгляд Робера Брике проникал сквозь толстое стекло, закопченное и засаленное, стараясь рассмотреть под козырьками шляп и капюшонами знакомые лица.

– Ого! – прошептал он. – Вот наш революционер – мэтр Крюсе, вот маленький Бригар, бакалейщик с угла улицы Ломбардцев; вот мэтр Леклер, претендующий на имя Бюсси, но, конечно, не осмелившийся бы на подобное святотатство, если бы настоящий Бюсси еще жил на свете. Надо будет мне как-нибудь расспросить у этого мастера фехтования, известна ли ему уловка, отправившая на тот свет в Лионе некоего Давида, которого я хорошо знал. Черт! Буржуазия хорошо представлена, что же касается дворянства… А, вот господин Мейнвиль, да простит меня бог! Он пожимает руку Никола Пулену. Картина трогательная: сословия братаются. Вот как! Господин де Мейнвиль, оказывается, оратор? Похоже, что он намеревается произнести речь, стараясь убедить слушателей жестами и взглядами.

Действительно, г-н де Мейнвиль начал говорить.

Робер Брике покачивал головой, пока г-н де Мейнвиль ораторствовал. Правда, ни одного слова до него не долетело, но жесты говорившего и поведение слушателей были достаточно красноречивы.

– Он, видимо, не очень-то убеждает свою аудиторию. На лице у Крюсе недовольная гримаса, Лашапель-Марто повернулся к Мейнвилю спиной, а Бюсси-Леклер пожимает плечами. Ну же, ну, господин де Мейнвиль, – говорите, потейте, отдувайтесь, будьте красноречивы, черт бы вас побрал. О, наконец-то слушатели оживились. Ого, к нему подходят, жмут ему руки, бросают в воздух шляпы, черт-те что!

Как мы уже сказали, Брике видел, но слышать не мог. Но мы, незримо присутствующие на бурных прениях этого собрания, мы сообщим читателю, что там произошло.

Сперва Крюсе, Марто и Бюсси пожаловались г-ну де Мейнвилю на бездействие герцога де Гиза.

Марто, в качестве прокурора, выступил первым.

– Господин де Мейнвиль, – начал он, – вы явились по поручению герцога Генриха де Гиза? Благодарим вас за это и принимаем в качестве посланца. Но нам необходимо личное присутствие герцога. После кончины своего увенчанного славой отца он в возрасте всего восемнадцати лет убедил добрых французов заключить наш Союз и завербовал нас всех под это знамя. Согласно принесенной нами присяге, мы отдали себя лично и пожертвовали своим имуществом торжеству этого святого дела. И вот, несмотря на наши жертвы, оно не движется вперед, развязки до сих пор нет. Берегитесь, господин де Мейнвиль, парижане устанут. А если устанет Париж, чего можно будет добиться во всей Франции? Господину герцогу следовало бы об этом поразмыслить.

Это выступление было одобрено всеми лигистами, особенно яростно аплодировал Никола Пулен.

Господин де Мейнвиль, не задумываясь, ответил:

– Господа, если решающих событий не произошло, то потому, что они еще не созрели. Рассмотрите, прошу вас, создавшееся положение. Монсеньер герцог и его брат, монсеньер кардинал, находятся в Нанси и наблюдают. Один подготовляет армию: она должна сдержать фландрских гугенотов, которых монсеньер герцог Анжуйский намеревается бросить на нас, чтобы отвлечь наши силы. Другой пишет послание за посланием всему французскому духовенству и папе, убеждая их официально признать наш Союз. Монсеньер герцог де Гиз знает то, чего вы, господа, не знаете; былой, неохотно разорванный союз между герцогом Анжуйским и Беарнцем сейчас восстанавливается. Речь идет о том, чтобы связать Испании руки на границах с Наваррой и помешать доставке нам оружия и денег. Между тем монсеньер герцог желает, прежде чем он начнет решительные действия и в особенности прежде чем он появится в Париже, быть в полной готовности для вооруженной борьбы против еретиков и узурпаторов. Но, за неимением герцога де Гиза, у нас есть господин де Майен – он и полководец и советчик, и я жду его с минуты на минуту.

– То есть, – прервал Бюсси, и именно тут-то он и пожал плечами, – то есть принцы ваши находятся всюду, где нас нет, и никогда их нет там, где мы хотели бы их видеть. Ну что, например, делает госпожа де Монпансье?

– Сударь, госпожа де Монпансье сегодня утром проникла в Париж.

– И никто ее не видел?

– Видели, сударь.

– Кто же именно?

– Сальсед.

– О, о! – зашумели собравшиеся.

– Но, – заметил Крюсе, – она, значит, сделалась невидимкой.

– Не совсем, но, надеюсь, оказалась неуловимой.

– А как стало известно, что она здесь? – спросил Никола Пулен. – Ведь не Сальсед же, в самом деле, сообщил вам это?

– Я знаю, что она здесь, – ответил Мейнвиль, так как сопровождал ее до Сент-Антуанских ворот.

– Я слышал, что ворота были заперты? – вмешался Марто, который только и ждал случая произнести еще одну речь.

– Да, сударь, – ответил Мейнвиль со своей неизменной учтивостью, которой не могли поколебать никакие нападки.

– А как же она добилась, чтобы ей открыли ворота?

– Это уж ее дело.

– У нее есть власть заставить охрану открыть ворота Парижа? – сказали лигисты, завистливые и подозрительные, как все люди низшего сословия, когда они в союзе с высшими.

– Господа, – сказал Мейнвиль, – сегодня у ворот Парижа происходило нечто вам, видимо, совсем неизвестное или же известное лишь в общих чертах. Был отдан приказ пропустить через заставу лишь тех, кто имел при себе особый пропуск. Кто его подписывал? Этого я не знаю. Так вот, у Сент-Антуанских ворот раньше нас прошли в город пять или шесть человек, из которых четверо были очень плохо одеты и довольно невзрачного вида. Шесть человек, они имели эти особые пропуска и прошли у нас перед самым носом. Кое-кто из них держал себя с шутовской наглостью людей, воображающих себя в завоеванной стране. Что это за люди? Что это за пропуска? Ответьте нам на этот вопрос, господа парижане, ведь вам поручено быть в курсе всего, что касается вашего города.

Таким образом из обвиняемого Мейнвиль превратился в обвинителя, что в ораторском искусстве самое главное.

– Пропуска, по которым в Париж, в виде исключения, проходят какие-то наглецы? Ого, что бы то могло значить? – недоумевающе спросил Никола Пулен.

– Раз этого не знаете вы, местные жители, как можем знать это мы, живущие в Лотарингии и все время бродящие по дорогам Франции, чтобы соединить оба конца круга, именуемого нашим Союзом?

– Ну, а каким образом прибыли эти люди?

– Одни пешком, другие верхом. Одни без спутников, другие со слугами.

– Это люди короля?

– Трое или четверо из них были просто оборванцы.

– Военные?

– На шесть человек у них было только две шпаги.

– Иностранцы?

– Мне кажется – гасконцы.

– О, – презрительно протянул кто-то из присутствующих.

– Не важно, – сказал Бюсси, – хотя бы то были турки, на них следует обратить внимание. Мы наведем справки. Это уж ваше дело, господин Пулен. Но все это не имеет прямого отношения к делам Лиги.

– Существует новый план, – ответил г-н де Мейнвиль. – Завтра вы узнаете, что Сальсед, который нас уже однажды предал и намеревался предать еще раз, не только не сказал ничего, но даже взял на эшафоте обратно свои прежние показания. Все это лишь благодаря герцогине, которая вошла в город вместе с одним из обладателей пропуска и имела мужество добраться до самого эшафота, под угрозой быть раздавленной в толпе, и показаться осужденному, под угрозой быть узнанной всеми. Именно тогда-то Сальсед остановился, решив не давать показаний, а через мгновение палач, наш славный сторонник, помешал ему раскаяться в этом решении. Таким образом, господа, можно ничего не опасаться касательно наших действий во Фландрии. Эта роковая тайна погребена в могиле Сальседа.

Эта последняя фраза и побудила сторонников Лиги обступить г-на де Мейнвиля.

По их движениям Брике догадался, какие радостные чувства их обуревают. Эта радость весьма встревожила достойного буржуа, который, казалось, принял внезапное решение.

Из-за своего заслона он соскользнул прямо на плиты двора и направился к воротам, где произнес слова «Парма и Лотарингия», после чего был выпущен привратником.

Очутившись на улице, мэтр Робер Брике шумно вздохнул, из чего можно было вывести заключение, что он очень долго старался задерживать дыхание.

Совещание же продолжалось: история сообщает нам, что на нем происходило.

Господин де Мейнвиль от имени Гизов изложил будущим парижским мятежникам весь план восстания.

Речь шла ни более ни менее, как о том, чтобы умертвить тех влиятельных в городе лиц, которые известны были как сторонники короля, пройтись толпами по городу с криками: «Да здравствует месса! Смерть политикам!» – и таким образом зажечь новую варфоломеевскую ночь головешками старой. Только на этот раз к гугенотам всякого рода должны были присоединить и неблагонадежных католиков.

Подобными действиями мятежники сразу угодили бы двум богам – царящему на небесах и намеревающемуся воцариться во Франции! Предвечному Судие и г-ну де Гизу.

Глава 12.

ОПОЧИВАЛЬНЯ ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА ГЕНРИХА III В ЛУВРЕ

В обширном покое Луврского дворца, куда мы с читателем проникали уже неоднократно и где на наших глазах бедняга король Генрих III проводил столько долгих и тягостных часов, мы встретимся с ним еще раз: сейчас перед нами уже не король, не повелитель целой страны, а только бледный, подавленный, измученный человек, которого беспрестанно терзают призраки, встающие в памяти его под этими величественными сводами.

Генрих очень изменился после роковой гибели своих друзей, о которой мы уже рассказывали в другом месте: эта утрата обрушилась на него, как опустошительный ураган. Бедняга король, никогда не забывая, что он всего-навсего человек, со всей силой чувства и полной доверчивостью отдавался личным привязанностям. Теперь, лишенный ревнивой смертью всех душевных сил, всякого доверия к кому-либо, он словно переживал заранее тот страшный миг, когда короли предстают перед богом одни, без друзей, без охраны, без своего венца.

Судьба жестоко поразила Генриха III: ему пришлось видеть, как все, кого он любил, пали один за другим. После Шомбера, Келюса и Можирона, убитых на поединке с Ливаро и Антраге, г-н де Майен умертвил Сен-Мегрена. Раны эти не заживали в его сердце, продолжая кровоточить… Привязанность, которую он питал к своим новым любимцам, д'Эпернону и Жуаезу, подобна была любви отца, потерявшего лучших своих детей, к тем, что у него еще оставались.

Хорошо зная все их недостатки, он их любит, щадит, охраняет, чтобы хоть они-то не были похищены у него смертью.

Д'Эпернона он осыпал милостями и тем не менее испытывал к нему привязанность лишь временами, загораясь внезапным капризом. А бывали минуты, когда он его почти не переносил. Тогда-то Екатерина, неумолимый советчик, чей разум подобен был неугасимой лампаде перед алтарем, тогда-то Екатерина, не способная на безрассудное увлечение даже в дни своей молодости, возвышала, вместе с народом, голос, выступая против фаворитов короля.

Когда Генрих опустошал казначейство, чтобы округлить родовые земли Ла Валетта и превратить их в герцогство, она не стала бы ему внушать:

– Сир, отвратитесь от этих людей, которые вовсе не любят вас или, что еще хуже, любят лишь ради самих себя.

Но стоило ей увидеть, как хмурятся брови короля, услышать, как в миг усталости он сам упрекает д'Эпернона за жадность и трусость, и она тотчас же находила самое беспощадное слово, острее всего выразившее те обвинения, которые народ и государство предъявляли д'Эпернону.

Д'Эпернон, лишь наполовину гасконец, человек от природы проницательный и бессовестный, хорошо понял, каким слабым человеком является король. Он умел скрывать свое честолюбие; впрочем, оно не имело определенной, им самим осознанной цели. Единственным компасом, которым он руководствовался, устремляясь к далеким и неведомым горизонтам, скрытым в туманных далях будущего, была жадность: управляла им одна только эта страсть к стяжательству.

Когда в казначействе водились какие-нибудь деньги, д'Эпернон появлялся, приближался с плавными жестами и улыбкой на лице. Когда оно пустовало, он исчезал, нахмурив чело и презрительно оттопырив губу, запирался в своем особняке или одном из своих замков, откуда хныкал и клянчил до тех пор, пока ему не удавалось вырвать каких-либо новых подачек у несчастного слабовольного короля.

Это он превратил положение фаворита в ремесло, извлекая из него всевозможные выгоды. Прежде всего он не спускал королю ни малейшей просрочки в уплате своего жалованья. Затем, когда он стал придворным, а ветер королевской милости менял направление так часто, что это несколько отрезвило его гасконскую голову, затем, повторяем, он согласился взять на себя долю работы, то есть и со своей стороны заняться выжиманием тех денег, частью которых он желал завладеть.

Он понял, что эта необходимость вынуждала его превратиться из ленивого царедворца – самое приятное на свете положение – в царедворца деятельного, а уж хуже этого ничего нет. Тогда ему пришлось горько оплакивать сладостное бездельничанье Келюса, Шомбера и Можирона, которые за всю свою жизнь ни с кем не вели разговоров о делах – государственных или частных и с такой легкостью превращали королевскую милость в деньги, а деньги в удовольствия. Но времена изменились: золотой век сменился железным. Деньги уже не текли сами, как в былые дни. До денег надо было добираться, их приходилось вытягивать из народа, как из наполовину иссякшей рудоносной жилы. Д'Эпернон примирился с необходимостью и словно голодный зверь, устремился в непроходимую чащу королевской администрации, производя на пути своем беспорядочное опустошение, вымогая все больше и больше и не внимая проклятиям народа – коль скоро звон золотых экю покрывал жалобы людей.

Кратко и слишком бегло обрисовав характер Жуаеза, мы смогли все же показать читателю различие между обоими королевскими любимцами, делившими между собой если не расположение короля, то, во всяком случае, то влияние, которое Генрих позволял окружающим его лицам оказывать на дела государства и на себя самого.

Переняв безо всяких рассуждений, как нечто вполне естественное, традиции Келюсов, Шомберов, Можиронов и Сен-Мегренов, Жуаез пошел по их пути: он любил короля и беззаботно позволял ему любить себя. Разница была лишь в том, что странные слухи о диковинном характере дружбы, которую король испытывал к предшественникам Жуаеза, умерли вместе с этой дружбой: ничто не оскверняло почти отцовской привязанности Генриха к Жуаезу. Происходя из рода прославленного и добропорядочного, Жуаез, по крайней мере, в общественных местах соблюдал уважение к королевскому сану, и его фамильярность с Генрихом не переходила известных границ. Если говорить о жизни внутренней, духовной, то Жуаез был для Генриха подлинным другом, но внешне это никак не проявлялось. Анн был молод, пылок, часто влюблялся и, влюбленный, забывал о дружбе. Испытывать счастье благодаря королю и постоянно обращаться к источнику этого счастья было для него слишком мало. Испытывать счастье любыми, самыми разнообразными способами было для него все. Его озарял тройной блеск храбрости, красоты, богатства, превращающийся над каждым юным челом в ореол любви. Природа слишком много дала Жуаезу, и Генрих порою проклинал природу, из-за которой он, король, мог так мало сделать для своего друга.

Генрих хорошо знал своих любимцев, и, вероятно, они были дороги ему именно благодаря своему несходству. Под оболочкой суеверного скептицизма Генрих таил глубокое понимание людей и вещей. Не будь Екатерины, оно принесло бы и отличные практические результаты.

Генриха нередко предавали, но никому не удавалось его обмануть.

Он очень верно судил о характерах своих друзей, глубоко зная их достоинства и недостатки. И, сидя вдали от них, в этой темной комнате, одинокий, печальный, он думал о них, о себе, о своей жизни и созерцал во мраке траурные дали грядущего, различавшиеся уже многими, гораздо менее проницательными людьми, чем он.

История с Сальседом его крайне удручила. Оставшись в такой момент наедине с двумя женщинами, Генрих остро ощущал, сколь многого ему не хватает: слабость Луизы его печалила, сила Екатерины внушала ему страх. Генрих наконец почувствовал в своем сердце неопределенный, но неотвязный ужас, проклятие королей, осужденных роком быть последними представителями рода, который должен угаснуть вместе с ними.

И действительно, чувствовать, что, как ни высоко вознесся ты над людьми, величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, которому кадят, идол, которому поклоняются, но жрецы и народ, поклонники и слуги опускают и поднимают тебя в зависимости от своей выгоды, раскачивают туда-сюда по своей прихоти, – это для гордой души самое жестокое унижение.

Генрих все время находился во власти этого ощущения, и оно бесило его.

Однако время от времени он вновь обретал энергию своей молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.

«В конце-то концов, – думал он, – о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По: один вынужден сдерживать свое честолюбие, у другого его никогда и не было. Умы людей успокаиваются. Ни одному французу не приходило по-настоящему в голову предпринять неосуществимое – свергнуть с престола своего короля. Слова госпожи де Монпансье о третьем венце, которым увенчают меня ее золотые ножницы, – лишь голос женщины, уязвленной в своем самолюбии. Только матери моей мерещатся всюду покушения на мой престол, а показать мне, кто же узурпатор, она не в состоянии. Но я – мужчина, ум мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести, я-то знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза в самом гнусном, зарубежных врагов рассею с мечом в руке. Черт побери, сейчас я стою не меньше, чем при Жарнаке и Монконтуре. Да, – продолжал Генрих, опустив голову, свой внутренний монолог, – да, но пока я скучаю, а скука мне – что смерть. Вот мой единственный, настоящий заговорщик, а о нем мать со мною никогда не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он-то развлекается. Но как это, черт возьми, удается ему развлечься? Д'Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил еще своих двадцати пяти тысяч ливров налога с домашнего скота. Ну и пускай себе дуется на здоровье».

– Ваше величество, – раздался у дверей голос дежурного, – господин герцог д'Эпернон.

Все, кому знакома скука ожидания, упреки, которые она навлекает на ожидаемых, легкость, с которой рассеивается мрачное облако, едва только появляется тот, кого ждешь, хорошо поймут короля, сразу же повелевшего подать герцогу складной табурет.

– А, герцог, добрый вечер, – сказал он, – рад вас видеть.

Д'Эпернон почтительно поклонился.

– Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя-испанца?

– Сир, я никак не мог.

– Не могли?

– Нет, сир, я был занят.

– Ну поглядите-ка, у него такое вытянутое лицо, что можно подумать – он мой министр и явился доложить мне, что какой-то налог до сих пор не поступил в казну, – произнес Генрих, пожимая плечами.

– Клянусь богом, сир, – сказал д'Эпернон, – подхватывая на лету мяч, брошенный ему королем, – ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша.

– Ладно, – с раздражением молвил король.

– Но, – продолжал д'Эпернон, – речь сейчас о другом. Тороплюсь сказать это вашему величеству, не то вы подумали бы, что я только денежными делами и занимаюсь.

– О чем же речь, герцог?

– Вашему величеству известно, что произошло во время казни Сальседа?

– Черт возьми! Я же там был!

– Осужденного пытались похитить.

– Этого я не заметил.

– Однако таков слух, бродящий по городу.

– Слух беспричинный, да и ничего подобного не случилось, никто не пошевелился.

– Мне кажется, что ваше величество ошибается.

– А почему тебе так кажется?

– Потому что Сальсед взял перед всем народом обратно показания, которые он дал судьям.

– Ах, вы это уже знаете?

– Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.

– Благодарю. Но к чему же ведет это ваше предисловие?

– А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, очень хороший слуга, сир.

– Хорошо. А дальше?

– Хозяин, у которого такой слуга, – счастливец, вот и все.

– И ты хочешь сказать, что у меня-то таких слуг нет или же, вернее, что у меня их больше нет? Если это ты мне намеревался сказать, так ты совершенно прав.

– Совсем не это. При случае ваше величество нашли бы – могу поручиться в этом лучше всякого другого – слуг таких же верных, каких имел господин Сальседа.

– Господин Сальседа, хозяин Сальседа! Да назовите же вы все, окружающие меня, хоть один раз вещи своими именами. Как же он зовется, этот самый господин?

– Ваше величество изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.

– Я знаю, что знаю. Скажите мне, что знаете вы?

– Я-то ничего не знаю. Но подозревать – подозреваю многое.

– Отлично! – омрачившись, произнес Генрих. – Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятных вещей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.

– Ну вот, теперь ваше величество изволите меня бранить.

– Не без основания, полагаю.

– Никак нет, сир. Предупреждение преданного человека может оказаться некстати. Но, предупреждая, он тем не менее выполняет свой долг.

– Все это касается только меня.

– Ах, коль скоро ваше величество так смотрит на дело, вы, сир, совершенно правы: не будем больше об этом говорить.

Наступило молчание, которое первым нарушил король.

– Ну, хорошо! – сказал он. – Не порти мне настроение, герцог. Я и без того угрюм, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развесели меня.

– Ах, сир, по заказу не развеселишься.

Король с гневом ударил кулаком по столу.

– Вы упрямец, вы плохой друг, герцог! – вскричал он. – Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился прежних моих слуг.

– Осмелюсь ли заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.

Тут король опять замолк и, вместо всякого ответа, весьма выразительно поглядел на этого человека, которого так возвысил.

Д'Эпернон понял.

– Ваше величество попрекаете меня своими благодеяниями, – произнес он тоном законченного гасконца. – Я же не стану попрекать вас, государь, своей преданностью.

И герцог, все еще стоявший на месте, взял складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.

– Ла Валетт, Ла Валетт, – грустно сказал Генрих, – ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием и веселостью мог бы вселить в меня веселье и радость! Бог свидетель, что никто не напоминал мне о моем храбром Келюсе, о моем добром Шомбере, о Можироне, столь щекотливом, когда дело касалось моей чести. Нет, в то время имелся еще Бюсси, он, если угодно, не был моим другом, но я бы привлек его к себе, если бы не боялся огорчить других. Увы! Бюсси оказался невольной причиной их гибели. До чего же я дошел, если жалею даже о своих врагах! Разумеется, все четверо были храбрые люди. Бог мой, не обижайся, что я все это тебе говорю. Что поделаешь, Ла Валетт, не по нраву тебе в любое время дня каждому встречному наносить удары рапирой. Но, друг любезный, если ты не забияка и не любитель приключений, то, во всяком случае, шутник, остряк и порою можешь подать добрый совет. Ты в курсе всех моих дел, как тот, более скромный друг, с которым я ни разу не испытал скуки.

– О ком изволит говорить ваше величество? – спросил герцог.

– Тебе бы следовало на него походить, д'Эпернон.

– Но я хотя бы должен знать, о ком ваше величество так сожалеете.

– О, бедный мой Шико, где ты?

Д'Эпернон с обиженным видом встал.

– Ну, в чем дело? – спросил король.

– Похоже, что сегодня ваше величество углубились в воспоминания. Но не для всех это, по правде сказать, приятно.

– А почему?

– Да вот ваше величество, может быть и не подумав, сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.

– Напрасно, д'Эпернон. С Шико я могу сравнить только того, кого люблю и кто меня любит. Это был верный и изобретательный друг.

И Генрих глубоко вздохнул.

– Не ради того, я полагаю, чтобы я походил на мэтра Шико, ваше величество сделали меня герцогом и пэром, – сказал д'Эпернон.

– Ладно, не будем попрекать друг друга, – произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец, при всем своем уме и бесстыдстве, от этого несмелого укора почувствовал себя более неловко, чем если бы ему пришлось выслушать прямые упреки.

– Шико любил меня, – продолжал Генрих, – и мне его не хватает. Вот все, что я могу сказать. О, подумать только, что на том месте, где ты сейчас сидишь, перебывали все эти молодые люди, красивые, храбрые, верные! Что на том кресле, куда ты положил свою шляпу, раз сто, если не больше, засыпал Шико.

– Может быть, это было и очень остроумно с его стороны, – прервал д'Эпернон, – но не очень-то почтительно.

– Увы! – продолжал Генрих. – Остроумие дорогого друга исчезло, как и он сам.

– Что же с ним приключилось, с вашим Шико? – беззаботно спросил д'Эпернон.

– Он умер! – ответил Генрих. – Умер, как все, кто меня любил!

– Ну, так я полагаю, сир, – сказал герцог, – что, по правде говоря, он хорошо сделал. Он старел, хотя и не так быстро, как его шуточки, и мне говорили, что трезвость не была его главной добродетелью. А от чего помер бедняга, ваше величество?.. От расстройства желудка?..

– Шико умер от горя, черствый ты человек, – едко сказал король.

– Он так сказал, чтобы рассмешить вас напоследок.

– Вот и ошибаешься: он даже постарался не огорчить меня сообщением о своей болезни. Он-то знал, как я сожалею о своих друзьях, ему часто приходилось видеть, как я их оплакиваю.

– Так, значит, вам явилась его тень?

– Дал бы мне бог увидеть хоть призрак Шико! Нет, это друг его, достойный Горанфло, письменно сообщил мне эту печальную новость.

– Горанфло? Это еще что такое?

– Один святой человек; я назначил его приором монастыря святого Иакова, – такой красивый монастырь за Сент-Антуанскими воротами, как раз напротив Фобенского креста, вблизи от Бель-Эба.

– Замечательно! Какой-нибудь жалкий проповедник, которому ваше величество пожаловали приорство с доходом в тридцать тысяч ливров, его-то вы небось не будете этим попрекать!

– Уж не становишься ли ты безбожником?

– Если бы это могло развлечь ваше величество, я бы, пожалуй, попытался.

– Да замолчи же, герцог, ты кощунствуешь.

– Шико ведь тоже был безбожником, а ему это, насколько помнится, прощалось.

– Шико явился ко мне в те дни, когда меня еще могло что-нибудь рассмешить.

– Тогда вашему величеству незачем о нем сожалеть.

– Почему?

– Если вашего величества ничто не может рассмешить, Шико, как бы он ни был весел, не очень помог бы вам.

– Этот человек на все годился. Я жалею о нем не только из-за его острот.

– А из-за чего же? Не из-за его наружности, полагаю; рожа у господина Шико была прегнусная.

– Он давал мне хорошие советы.

– Ну вот, теперь я вижу, что, если бы он был еще жив, ваше величество сделали бы его хранителем печати, как изволили сделать приором какого-то простого попа.

– Ладно, герцог, пожалуйста, не потешайтесь над теми, кто питал ко мне дружеские чувства и к кому у меня тоже была привязанность. С тех пор как Шико умер, память о нем для меня священна, как память о настоящем Друге. И когда я не расположен смеяться, мне не нравится, чтобы и другие смеялись.

– О, как угодно, сир. Мне хочется смеяться не больше, чем вашему величеству. Я намеревался лишь сказать, что только сейчас вы пожалели о Шико из-за его веселого нрава и требовали, чтобы я вас развеселил, а теперь вдруг желаете, чтобы я нагонял на вас грусть… Тысяча чертей!.. О, прошу прощения, сир, вечно у меня вырывается это проклятое ругательство!

– Хорошо, хорошо, теперь я поостыл. Теперь я как раз в том расположении духа, в котором ты хотел меня видеть, когда начал свой зловещий разговор. Выкладывай же дурные вести, д'Эпернон: простых человеческих сил у короля уж наверно хватит.

– Я в этом не сомневаюсь, сир.

– И это большое счастье. Ибо меня так плохо охраняют, что если бы я сам себя не оберегал, то мог погибнуть десять раз на день.

– Что было бы весьма на руку некоторым известным мне людям.

– Против них, герцог, у меня есть алебарды моих швейцарцев.

– На расстоянии это оружие слабое.

– Против тех, которых надо поразить на расстоянии, у меня есть мушкеты моих стрелков.

– А они только мешают в рукопашной схватке. Лучше, чем алебарды и мушкеты, защищают королевскую грудь груди верных людей.

– Увы! – молвил Генрих. – В прежнее время они у меня имелись, и в грудях этих бились благородные сердца. Никогда никто не добрался бы до меня в те дни, когда защитой моей были живые бастионы, именовавшиеся Келюс, Шомбер, Сен-Мон, Можирон и Сен-Мегрен.

– Вот о чем вы сожалеете, ваше величество? – спросил д'Эпернон: он решил, что отыграется, поймав короля на откровенно эгоистическом признании.

– Прежде всего я сожалею о сердцах, бившихся в этих грудях, – произнес Генрих.

– Сир, – сказал д'Эпернон, – если бы у меня хватило смелости, я заметил бы вашему величеству, что я гасконец, то есть предусмотрителен и сметлив, что умом я стараюсь возместить те качества, в коих отказала мне природа, словом, что я делаю все, что должен делать, и тем самым имею право сказать: будь что будет.

– А, вот как ты выходишь из положения: ты распространяешься о подлинных или мнимых опасностях, которые мне якобы угрожают, а когда тебе удалось меня напугать, ты заканчиваешь словами: будь что будет!.. Премного обязан, герцог.

– Так вашему величеству все же угодно хоть немного поверить в эти опасности?

– Пусть так: я поверю в них, если ты докажешь мне, что способен с ними бороться.

– Думаю, что способен.

– Вот как?

– Да, сир.

– Понимаю. У тебя есть свои хитрости, свои мелкие средства, лиса ты этакая!

– Не такие уж мелкие!

– Что ж, посмотрим.

– Ваше величество согласитесь подняться?

– А для чего?

– Чтобы пройтись со мной к старым помещениям Лувра.

– По направлению к улице Астрюс?

– Как раз к тому месту, где начали строить мебельный склад, но бросили, с тех пор как ваше величество не желаете иметь никаких вещей, кроме скамеечек для молитвы и четок в виде черепов.

– В такой час?

– Луврские часы только что пробили десять. Не так уж это, кажется, поздно.

– А что я там увижу?

– Ну вот, если я вам скажу, так уж вы наверно не пойдете.

– Очень это далеко, герцог.

– Галереями туда можно пройти в каких-нибудь пять минут, сир.

– Д'Эпернон, д'Эпернон… – Слушаю, сир?

– Если то, что ты мне покажешь, будет не очень примечательно, берегись…

– Ручаюсь вам, сир, что будет очень примечательно.

– Что ж, пойдем, – решился король, сделав над собой усилие и поднимаясь с кресла.

Герцог взял плащ короля и подал ему шпагу, затем, вооружившись подсвечником с толстой восковой свечой, он прошел вперед и повел по галерее его христианнейшее величество, которое тащилось за ним, волоча ногу.

Глава 13.

СПАЛЬНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ

Хотя было, как сказал д'Эпернон, всего десять часов, в Лувре царило мертвое молчание. Снаружи неистовствовал ветер, и от этого даже шаги часовых и скрип подъемных мостов были едва слышны.

Действительно, меньше чем через пять минут король и его спутник дошли до помещений, выходивших на улицу Астрюс: она сохранила это название даже после того, как воздвигнут был Сен-Жермен-л'Оксеруа.

Из кошеля, висевшего у его пояса, герцог достал ключ, спустился на несколько ступенек вниз, перешел через какой-то дворик и отпер дверь под аркой, скрытую за желтеющими уже кустами ежевики: на самом пороге ее еще росла длинная густая трава.

Шагов десять пришлось пройти по темной дорожке до внутреннего двора, в одном углу которого возвышалась каменная лестница.

Лестница эта выводила в просторную комнату или, вернее, в огромный коридор.

У д'Эпернона имелся ключ и от коридора.

Он тихонько открыл дверь и обратил внимание Генриха на необычную обстановку, с самого начала поражавшую глаз.

В коридоре стояло сорок пять кроватей – на каждой из них лежал спящий человек.

Король взглянул на кровати, на спящих и, обратившись к герцогу, спросил с несколько тревожным любопытством:

– Кто такие эти спящие люди?

– Сегодня они все еще спят, но с завтрашнего дня спать уже не будут, то есть будут по очереди.

– А почему они не будут спать?

– Чтобы вы, ваше величество, спокойно спали.

– Объяснись: это все твои друзья?

– Они выбраны мною, сир, отсортированы, как зерна на гумне. Это бесстрашные телохранители, которые будут сопутствовать вашему величеству неотступно, как ваша тень. Все это дворяне, имеющие право находиться всюду, где находится ваше величество, и они не подпустят к вам никого ближе, чем на расстояние клинка шпаги.

– Ты это придумал, д'Эпернон?

– Ну да, бог мой, я один, сир.

– Это вызовет всеобщий смех.

– Не смех, это вызовет страх.

– Твои дворяне, значит, такие грозные?

– Сир, эту стаю псов вы напустите на любую дичь. Они будут знать только вас, только с вашим величеством иметь дело и только у вас просить света, тепла, жизни.

– Но я же на этом разорюсь.

– Разве король может разориться?

– Я с трудом оплачиваю своих швейцарцев.

– Посмотрите хорошенько на этих пришельцев, сир, и скажите мне, придется ли, по вашему мнению, много на них тратиться?

Король окинул взглядом эту длинную спальню, достойную внимания даже со стороны монарха, привыкшего к самым примечательным архитектурным затеям.

Продолговатый зал был во всю свою длину разделен перегородкой, по одну сторону которой архитектор устроил сорок пять альковов, расположенных, словно келейки, один подле другого и открывающихся на проход, в конце которого стояли король и д'Эпернон.

В каждом из этих альковов пробита была дверца, соединявшая его с чем-то вроде комнаты.

Благодаря такому остроумному устройству каждый дворянин мог от исполнения служебных дел сразу же переходить к частной жизни.

К своим общественным обязанностям он выходил через альков.

Семейная и личная жизнь его протекала в примыкавшем к алькову помещении.

В каждом таком помещении была дверь, открывавшаяся на балкон, который шел вдоль всей наружной стены.

Король не сразу понял все эти тонкости.

– Почему ты показал мне их в кроватях, спящими? – спросил король.

– Я полагал, сир, что так вашему величеству легче было бы произвести осмотр. На каждом из этих альковов имеется номер, что очень удобно: под тем же номером числится и обитатель данного алькова. Таким образом, каждый из этих обитателей, когда понадобится, может быть и просто номер такой-то, и человек.

– Придумано довольно хорошо, – сказал король, – в особенности если у нас одних будет ключ ко всей этой арифметике. Но ведь несчастные задохнутся, если все время будут жить в этой конуре?

– Если вашему величеству угодно, мы сделаем обход и осмотрим помещение каждого из них.

– Черт побери! Ну и мебельный склад ты мне устроил, д'Эпернон! – заметил король, бросив взгляд на стулья, куда спящие сложили свою убогую одежонку. – Если я стану хранить в нем лохмотья этих парней, Париж здорово посмеется.

– Что верно, то верно, сир, – ответил герцог, – мои сорок пять гасконцев не слишком роскошно одеты. Однако, ваше величество, будь все они герцогами и пэрами…

– Да, понимаю, – с улыбкой сказал король, – они обошлись бы мне гораздо дороже.

– Вот именно, сир.

– Сколько же они будут мне стоить? Если не дорого, это меня, возможно, убедит. Ибо внешний вид у них, д'Эпернон, не очень-то привлекательный.

– Сир, я знаю, что они несколько отощали да и загорели на солнце наших южных провинций. Но я был таким же худым и смуглым: они пополнеют и побелеют, подобно мне.

– Гм! – промычал Генрих, искоса взглянув на д'Эпернона.

Наступила пауза, вскоре прерванная королем.

– А знаешь, эти твои дворяне храпят, словно церковные певчие.

– Сир, по одному этому о них судить не следует: видите ли, сегодня вечером их очень хорошо накормили.

– Послушай-ка, один что-то говорит во сне, – сказал король, с любопытством прислушиваясь.

– В самом деле?

– Да, что это он говорит? Послушай.

И правда, один из гасконцев, чьи руки и голова свисали с кровати, а рот был полуоткрыт, что-то бормотал с печальной улыбкой.

Король подошел к нему на цыпочках.

– Если вы женщина, – говорил тот, – бегите! Бегите!

– Ого! – сказал Генрих. – Он дамский угодник.

– Что вы о нем скажете, сир?

– У него довольно приятное лицо.

Д'Эпернон поднес к алькову свою свечу.

– К тому же руки у него белые, а борода хорошо расчесана.

– Это господин Эрнотон де Карменж, красивый малый, он далеко пойдет.

– Бедняга, у него там был какой-нибудь роман, и пришлось его прервать.

– Теперь он будет любить только своего короля, сир. Мы вознаградим его за принесенную жертву.

– Ого, рядом с этим, как его?..

– Эрнотон де Карменж.

– Да, да, рядом с ним – престранная личность. Какая рубашка у этого номера тридцать первого! Можно подумать – власяница кающегося грешника.

– Это господин де Шалабр. Если он разорит ваше величество, то, ручаюсь, не без выгоды для себя.

– А вон тот, с таким мрачным лицом? Он, видно, не о любви грезит?

– Какой у него номер, сир?

– Номер двенадцать.

– Острый клинок, железное сердце, отличная голова, господин де Сент-Малин, сир.

– Да, да, если хорошенько подумать, – знаешь, Ла Валетт, мысль твоя не плохая!

– Еще бы! Сами посудите, сир, какое впечатление произведут эти новые сторожевые псы, которые, словно тень, будут следовать за вашим величеством. Этих молодцов никто никогда не видел, и при первом же представившемся случае они покажут себя так, что не осрамят нас!

– Да, да, ты прав, мысль хорошая. Но подожди.

– Чего?

– Полагаю, они будут следовать за мною, словно тень, не в этих своих лохмотьях? Я сам не так-то плох и хочу, чтобы моя тень или, вернее, мои тени не позорили меня своим видом.

– Вот, сир, мы и возвращаемся к вопросу о расходах.

– А ты рассчитывал обойти его?

– Нет, нисколько, напротив! Эго ведь во всяком деле – главное. Но и на этот счет у меня возникла одна мысль.

– Д'Эпернон, д'Эпернон! – сказал король.

– Что поделаешь, сир, желание угодить вашему величеству подхлестывает мое воображение.

– Ну, выкладывай свою мысль.

– Так вот, если бы это зависело от меня, каждый из этих дворян нашел бы завтра утром на табурете, где лежат его лохмотья, кошель с тысячью экю: жалованье за первую половину года.

– Тысяча экю за первое полугодие, шесть тысяч ливров в год! Помилуйте, да вы спятили, герцог. Целый полк обошелся бы дешевле.

– Вы забываете, сир, что им предстоит стать тенями вашего величества. А вы сами изволили сказать, что тени ваши должны быть пристойно одеты. Каждый из них обязан был бы часть этих денег употребить на одежду и вооружение, которые сделали бы честь вашему величеству. А уж что касается вопросов чести, гасконцев можно не держать на туго натянутом поводке. Так вот, если на экипировку положить полторы тысячи ливров, то жалованье за первый год будет составлять четыре с половиной тысячи, а за второй и все последующие по три.

– Это более приемлемо.

– Ваше величество согласны?

– Есть лишь одно затруднение, герцог.

– Какое же?

– Отсутствие денег.

– Отсутствие денег?

– Бог ты мой, ты лучше кого-либо другого знаешь, что я говорю тебе дело: недаром ты до сих пор не смог получить денег по своему откупу.

– Сир, я нашел средство.

– Достать мне деньги?

– Да, сир, для вашей охраны.

«Какой-нибудь новый ловкий способ выуживания грошей у народа», – подумал король, искоса глядя на д'Эпернона. Вслух же он сказал:

– Что же это за средство?

– Ровно полгода тому назад был опубликован указ о налоге на дичь и рыбу.

– Возможно, что такой указ был.

– За первое полугодие поступило шестьдесят пять тысяч экю, которые королевский казначей уже намеревался перевести на счет своего ведомства. Я предупредил его, чтобы он этого не делал, так что деньги от этого налога еще никуда не переведены. Казначей ожидает распоряжений вашего величества.

– Я предназначал их на военные расходы, герцог.

– Ну что ж, совершенно верно, сир. Для ведения войн прежде всего необходимы люди. Для королевства самое главное – защита и безопасность особы короля. Все эти условия выполняются, когда деньги идут на королевскую охрану.

– Доводы твои убедительны. Но по твоему расчету получается, что мы расходуем только сорок пять тысяч экю. На мои полки остается таким образом еще двадцать тысяч.

– Простите, сир, я, если на то будет воля вашего величества, найду применение и для этих двадцати тысяч экю.

– Ах, ты найдешь им применение?

– Так точно, сир, я возьму их в счет поступлений по моему откупу.

– Так я и думал, – сказал король. – Ты организуешь мне охрану, чтобы поскорее получить свои денежки.

– О сир, как вы можете так говорить!

– Но почему ты набрал именно сорок пять человек? – спросил король, думая о другом.

– А вот почему, сир. Три – число изначально-священное. К тому же оно удобно. Например, когда всадник имеет три лошади, ему никогда не приходится спешиться: вторая заменяет первую, когда та притомится, да в запасе остается еще и третья, на случай если вторая заболеет или получит ранение. Вот и у вас будет охрана из дворян в количестве трижды пятнадцати человек: пятнадцать дежурят, тридцать отдыхают. Каждое дежурство двенадцатичасовое. В течение этих двенадцати часов справа и слева от вас будет неизменно находиться по пяти человек, двое спереди и трое сзади. Пусть попробует кто-нибудь напасть на вас при такой охране!

– Черт побери, герцог, придумано очень ловко, с чем тебя и поздравляю.

– Взгляните на них, сир: право же, они выглядят хорошо.

– Да, если их приодеть, вид у них будет неплохой.

– Так что же, сир, имел я право говорить об угрожающих вам опасностях?

– Да, пожалуй.

– Значит, я был прав?

– Хорошо: ты был прав.

– Но господину де Жуаезу пришла бы в голову такая мысль?

– Д'Эпернон, д'Эпернон! Неблагородно это – плохо отзываться об отсутствующих!

– Тысяча чертей! Вы же небось отзываетесь плохо о присутствующих, сир.

– Ах, Жуаез всюду со мной бывает. Жуаез-то был сегодня со мной на Гревской площади.

– Ну а я был здесь, сир, и ваше величество могли убедиться, что я не терял даром времени.

– Благодарю тебя, Ла Валетт.

– Кстати, сир, – начал д'Эпернон после краткой паузы, – я хотел бы кое о чем попросить у вашего величества.

– И правда, я был бы весьма удивлен, если бы ты ничего у меня не попросил.

– Сегодня ваше величество полны горечи.

– Да нет же, ты не понял меня, друг мой, – сказал король: он уязвил д'Эпернона насмешкою, и это его вполне удовлетворило, – или, вернее, плохо понял. Я хотел сказать, что, оказав мне услугу, ты имеешь полное право просить у меня чего-нибудь. Проси же.

– Тогда дело другое, сир. К тому же я хотел просить у вас должность.

– Должность? Ты, генерал-полковник инфантерии, хочешь еще какую-то должность? Такое бремя тебя просто раздавит!

– На службе вашего величества я могуч, как Самсон. Служа вашему величеству, я взвалил бы себе на плечи небо и землю.

– Ну, так проси, – со вздохом сказал король.

– Я хотел бы, чтобы ваше величество назначили бы меня командиром этих сорока пяти гасконских дворян.

– Как! – изумился король. – Ты хочешь шагать впереди и позади меня? Ты готов на такое самопожертвование? Превратиться в начальника охраны?

– Да нет же, нет, сир.

– Слава богу, так чего же тебе надобно? Говори.

– Я хочу, чтобы эти ваши телохранители, мои земляки, слушались моих приказов больше, чем чьих бы то ни было других. Но я не стану выступать ни впереди, ни позади них. У меня будет заместитель.

«За этим опять что-то кроется, – подумал Генрих, покачав головой, – чертяка этот дает мне тогда, когда может получить что-либо взамен».

Вслух же он произнес:

– Отлично. Получишь командование.

– Так, что это остается в тайне?

– Но кто же будет официальным командиром моих сорока пяти?

– Маленький Луаньяк.

– А, тем лучше.

– Вашему величеству он подходит?

– Отлично.

– Так, значит, решено, сир?

– Да, но…

– Но?

– Какую роль при тебе играет Луаньяк?

– Он мой д'Эпернон, сир.

– Ну, так он тебе недешево стоит, – буркнул король.

– Ваше величество изволили сказать?

– Я сказал, что согласен.

– Сир, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.

– Сегодня вечером?

– Надо же, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!

– Верно. Иди. Я возвращаюсь к себе.

– И вы довольны, сир?

– Пожалуй, доволен.

– Во всяком случае, вы под надежной охраной.

– Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.

– Зато завтра они будут бодрствовать, сир.

Д'Эпернон проводил Генриха до дверей галереи и расстался с ним, говоря про себя:

«Если я не король, то охрана у меня, как у короля, и не стоит она мне, тысяча чертей, ни гроша!»

Глава 14.

ТЕНЬ ШИКО

Только что мы говорили, что король никогда не испытывал разочарования в своих друзьях. Он знал их недостатки и их достоинства и, царь земной, читал в глубине их сердец так же ясно, как это возможно было для царя небесного.

Он сразу понял, куда гнет д'Эпернон. Но так как он уже приготовился дать, не получая ничего взамен, а вышло, что он, наоборот, получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца показалась ему просто находкой.

К тому же это было нечто новенькое. К бедному королю Франции подобный товар, редкий и для его подданных, поступает не слишком обильно, а особенно к такому королю, как Генрих III: ведь после того, как он закончит свои выходы, причешет своих собачек, разложит в один ряд черепа своих четок и испустит положенное количество вздохов, делать ему совершенно нечего.

Поэтому охрана, организованная д'Эперноном, понравилась королю: об этом станут говорить, и он сможет прочитать на лицах окружающих не только то, что он привык на них видеть в течение десяти лет, с тех пор как он вернулся из Польши.

Приближаясь понемногу к комнате, где его ждал дежурный слуга, в немалой степени заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих перебирал в уме все преимущества, связанные с учреждением нового отряда из сорока пяти телохранителей.

Как для всех людей, чей ум недостаточно остер или же притупился, те самые мысли, которые в беседе с ним подчеркивал д'Эпернон, теперь озарились для него гораздо более ярким светом.

«И правда, – думал король, – люди эти будут, наверно, очень храбры и, возможно, очень преданны. У некоторых из них внешность располагающая, у других мрачноватая: слава богу, тут будет на все вкусы. И потом, это же великолепная штука – конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить шпаги из ножен!»

Это последнее звено в цепи его мыслей вызвало в нем воспоминание о других столь преданных ему шпагах, о которых он так горько сожалел во всеуслышанье и еще горше – про себя. И тут же Генрихом овладела глубочайшая скорбь, так часто посещавшая его в то время, о котором у нас идет речь, что она, можно сказать, превратилась в обычное для него состояние духа. Время было такое суровое, люди кругом так злонамеренны, венцы так непрочно держались на головах у монархов, что он снова ощутил неодолимое желание или умереть, или предаться бурному веселью, чтобы хоть на миг излечиться от болезни, уже в эту эпоху названной англичанами, научившими нас меланхолии, сплином. Он стал искать глазами Жуаеза и, нигде не видя его, справился о нем у слуги.

– Господин герцог еще не возвращались, – ответил тот.

– Хорошо. Позовите моих камердинеров и можете идти.

– Сир, в спальне вашего величества все уже готово, а ее величество королева спрашивала, не будет ли каких приказаний.

Генрих сделал вид, что не слышит.

– Не передать ли ее величеству, чтобы постлано было на двоих? – робко спросил слуга.

– Нет, нет, – ответил Генрих. – Мне надо помолиться, у меня есть работа. К тому же я немного нездоров и спать буду один.

Слуга поклонился.

– Кстати, – сказал Генрих, – отнесите королеве эти восточные конфеты от бессонницы.

И он передал слуге бонбоньерку.

Затем король вошел к себе в спальню, уже действительно приготовленную камердинерами.

Там Генрих окинул беглым взглядом все изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности его необычайных туалетов, о которых он так заботился прежде, желая быть самым изящным щеголем христианского мира, раз ему не удалось быть самым великим из его королей.

Но теперь его совсем не занимала эта тяжкая работа, которой он в свое время столь беззаветно отдавал свои силы. Все женские черты его двуполой натуры исчезли. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде ему столь дорогие, теперь вызывали в нем почти отвращение.

Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы для того, чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить ушные мочки и придавать блеск глазам, – давно уже он пренебрегал всем этим, пренебрег и на этот раз.

– В постель! – сказал он со вздохом.

Двое слуг разоблачили его, натянули ему на ноги теплые ночные кальсоны из тонкой фризской шерсти и, осторожно приподняв, уложили под одеяло.

– Чтеца его величества! – крикнул один из них.

Ибо Генрих, засыпавший обычно с большим трудом и совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух, но теперь этого чуда можно было добиться, лишь когда ему читали по-польски, раньше же достаточно было и французской книги.

– Нет, никого не надо, – сказал Генрих, – и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы у себя в комнате. Но если вернется господин де Жуаез, приведите его ко мне.

– А если он поздно вернется, сир?

– Увы! – сказал Генрих. – Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.

Слуги потушили восковые свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматические масла, дававшие бледное голубоватое пламя, – с тех пор как Генрихом овладели погребальные настроения, ему нравилось такое фантастическое освещение, – а затем вышли на цыпочках из погруженной в тишину опочивальни.

Генриха, отличавшегося храбростью перед лицом настоящей опасности, одолевали зато все суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся привидений, страшился призраков, и тем не менее чувство страха было для него своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил:

– Отлично! Хоть какое-нибудь разнообразие.

Итак, Генрих следил за отблесками, которые масляная лампа бросала на стены, он вперял свой взор в самые темные углы комнаты, он старался уловить малейший звук, по которому можно было бы угадать таинственное появление призрака, и вот глаза его, утомленные всем, что он видел днем на площади и вечером во время прогулки с д'Эперноном, заволоклись, и вскоре он заснул или, вернее, задремал, убаюканный одиночеством и миром, царившими вокруг него.

Но Генриху никогда не удавалось забыться надолго. И во сне, и бодрствуя, он непременно находился в возбужденном состоянии, подтачивавшем его жизненные силы. Так и теперь ему почудилось в комнате какое-то движение, и он проснулся.

– Это ты, Жуаез? – спросил он.

Ответа не последовало.

Голубоватый свет лампы потускнел. Она отбрасывала на потолок резного дуба лишь белесоватый круг, от которого отливала зеленью позолота резных выступов орнамента.

– Один! Опять один! – прошептал король. – Ах, верно говорит пророк: великие мира должны всегда скорбеть. Но еще вернее было бы: они всегда скорбят.

После краткой паузы он пробормотал, словно читая молитву:

– Господи, дай мне силы переносить одиночество в жизни, как одинок я буду после смерти.

– Ну, ну, насчет одиночества после смерти – это как сказать, – ответил чей-то пронзительно резкий голос, металлическим звоном прозвучавший в нескольких шагах от кровати. – А черви-то, они у тебя не считаются?

Ошеломленный король приподнялся на своем ложе, с тревогой оглядывая все предметы, находившиеся в комнате.

– О, я узнаю этот голос, – прошептал он.

– Слава богу! – ответил голос.

Холодный пот выступил на лбу короля.

– Можно подумать – голос Шико.

– Горячо, Генрих, горячо, – ответил голос.

Генрих опустил с кровати одну ногу и заметил недалеко от камина, в том самом кресле, на которое час назад он указывал д'Эпернону, чью-то голову; тлевший в камине огонь отбрасывал на нее рыжеватый отблеск. Такие отблески на картинах Рембрандта выделяют на их заднем плане лица, которые с первого взгляда не сразу и увидишь.

Отсвет озарял и ручку кресла, на которую опиралась рука сидевшего, и его костлявое острое колено, и ступню, почти без подъема, под прямым углом соединявшуюся с худой, жилистой, невероятно длинной голенью.

– Боже, спаси меня! – вскричал Генрих. – Да это тень Шико!

– Ах, бедняжка Генрике, – произнес голос, – ты, оказывается, все так же глуп?

– Что это значит?

– Тени не могут говорить, дурачина, раз у них нет тела и, следовательно, нет языка, – продолжало существо, сидевшее в кресле.

– Так, значит, ты действительно Шико? – вскричал король, обезумев от радости.

– На этот счет я пока ничего решать не буду. Потом мы посмотрим, что я такое, посмотрим.

– Как, значит, ты не умер, бедняга мой Шико?

– Ну вот! Теперь ты пронзительно кричишь. Да нет же, я, напротив, умер, я сто раз мертв.

– Шико, единственный мой друг.

– У тебя передо мной то единственное преимущество, что ты всегда твердишь одно и то же. Ты не изменился, черт побери!

– А ты, – грустно сказал король, – изменился, Шико?

– Надеюсь.

– Шико, друг мой, – сказал король, спустив с кровати обе ноги, – скажи, почему ты меня покинул?

– Потому что умер.

– Но ведь только сейчас ты сам сказал, что жив.

– Я и повторяю то же самое.

– Как же это понимать?

– Понимать надо так, Генрих, что для одних я умер, а для других жив.

– А для меня?

– Для тебя я мертв.

– Почему же для меня ты мертв?

– По понятной причине. Послушай, что я скажу.

– Слушаю.

– Ты в своем доме не хозяин.

– Как так?

– Ты ничего не можешь сделать для тех, кто тебе служит.

– Милостивый государь!

– Не сердись, а то я тоже рассержусь!

– Да, ты прав, – произнес король, трепеща при мысли, что тень Шико может исчезнуть. – Говори, друг мой, говори.

– Ну так вот: ты помнишь, мне надо было свести небольшие счеты с господином де Майеном?

– Отлично помню.

– Я их и свел: отдубасил как следует этого несравненного полководца. Он принялся разыскивать меня, чтобы повесить, а ты, на которого я рассчитывал, как на защиту от этого героя, ты бросил меня на произвол судьбы. Вместо того чтобы прикончить его, ты с ним помирился. Что же мне оставалось делать? Через посредство моего приятеля Горанфло я объявил о своей кончине и погребении. Так что с той самой поры господин де Майен, который так разыскивал меня, перестал это делать.

– Какое ужасное мужество нужно было для этого, Шико! Скажи, разве ты не представлял себе, как я буду страдать при известии о твоей смерти?

– Да, я поступил мужественно, но ничего ужасного во всем этом не было. Самая спокойная жизнь наступила для меня с тех пор, как все считают, что меня нет в живых.

– Шико! Шико! Друг мой! – вскричал король. – Ты приводишь меня в ужас, я просто теряю голову.

– Эко дело! Ты только сейчас это заметил?

– Не знаю, чему и верить.

– Бог ты мой, надо же все-таки на чем-нибудь остановиться: чему же ты веришь?

– Ну так знай: я думаю, что ты умер и явился с того света.

– Значит, я тебе наврал? Ты не очень-то вежлив.

– Во всяком случае, часть правды ты от меня скрываешь. Но я уверен, что, подобно призракам, о которых повествуют древние, ты сейчас откроешь мне ужасные вещи.

– Да, вот этого я отрицать не стану. Приготовься же, бедняга король.

– Да, да, – продолжал Генрих, – признайся, что ты тень, посланная ко мне господом богом.

– Я готов признать все, что ты пожелаешь.

– Если нет, то как же ты прошел по всем этим коридорам, где столько охраны? Как очутился ты в моей комнате, подле меня? Значит, в Лувр может проникнуть кто попало? Значит, так охраняют короля?

И Генрих, весь во власти охватившего его страха перед воображаемой опасностью, снова бросился на кровать, уже готовый зарыться под одеяло.

– Ну, ну, ну! – сказал Шико тоном, в котором чувствовалась и некоторая жалость, и большая привязанность. – Не горячись: стоит тебе до меня дотронуться, и ты сразу во всем убедишься.

– Значит, ты не вестник гнева божьего?

– Черт бы тебя побрал! Разве у меня рога, словно у Сатаны, или огненный меч в руках, как у архангела Михаила?

– Так как же ты все-таки вошел?

– Ты опять об этом?

– Конечно.

– Пойми же наконец, что я сохранил ключ, тот ключ, который ты мне сам дал и который я повесил себе на шею, чтобы позлить твоих камергеров, – они же имеют право носить ключи только на заду. Так вот, при помощи ключа открывают двери и входят, я и вошел!

– Через потайную дверь?

– Ясное дело!

– Но почему ты явился именно сегодня, а не вчера, например?

– А, правда, в том-то и весь вопрос. Что ж, сейчас ты узнаешь.

Генрих опустил одеяло и продолжал наивным и жалобным тоном ребенка:

– Не говори мне ничего неприятного, Шико, прошу тебя. О, если бы ты знал, как я рад, что слышу твой голос!

– Я скажу тебе правду, вот и все. Тем хуже, если правда окажется неприятной.

– Не всерьез же ты, в самом деле, опасаешься господина де Майена, – сказал король.

– Наоборот, это очень серьезно. Пойми же: получив от слуг господина де Майена пятьдесят палочных ударов, я ответил тем же и всыпал ему сотню ударов ножнами шпаги. Если предположить, что два удара ножнами равняются одному палочному – мы квиты. Если же допустить, что один удар ножнами равняется одному палочному, господин де Майен, возможно, считает, что он должен мне еще пятьдесят ударов – палочных или ножнами. Я же ничего так не опасаюсь, как подобных должников. И как бы я сейчас ни был тебе необходим, я не явился бы сюда, если бы не знал, что господин де Майен находится в Суассоне.

– Отлично, Шико, раз это так, раз ты возвратился ради меня, я беру тебя под свое покровительство и желаю…

– Чего именно? Берегись, Генрике, каждый раз, когда ты произносишь слова «я желаю», это значит, что ты готовишься совершить какую-нибудь глупость.

– Я желаю, чтобы ты воскрес, явился на свет божий.

– Ну вот! Я так и знал.

– Я тебя защищу.

– Ладно уж.

– Шико, даю тебе мое королевское слово.

– У меня имеется кое-что получше.

– Что?

– Моя нора, я в ней и останусь.

– Я защищу тебя, слышишь? – с силой вскричал король, выпрямляясь во весь рост на постаменте перед кроватью.

– Генрике, – сказал Шико, – ты простудишься. Умоляю тебя, ложись в постель.

– Ты прав. Но что делать, если ты выводишь меня из терпения, – сказал король, снова закутываясь в одеяло. – Как это так, мне, Генриху Валуа, королю Франции, достаточно для защиты моих швейцарцев, шотландцев, французских гвардейцев и дворян, а господину Шико этого мало, он не считает себя в безопасности!

– Подожди-ка, подожди, как ты сказал? У тебя есть швейцарцы?

– Да, под командованием Токно.

– Хорошо. У тебя есть шотландцы?

– Да. Ими командует Ларлан.

– Очень хорошо. У тебя есть французские гвардейцы?

– Под командованием Крильона.

– Замечательно. А дальше?

– Дальше? Не знаю, должен ли я тебе об этом говорить…

– Не говори: кто тебя спрашивает?

– Дальше – имеется кое-что новенькое, Шико.

– Новенькое?

– Да. Представь себе – сорок пять храбрых дворян, – Сорок пять! А ну, повтори!

– Сорок пять дворян.

– Где ты их откопал? Не в Париже, во всяком случае?

– Нет, но они только сегодня прибыли в Париж.

– Ах да, ах да! – сказал Шико, озаренный внезапной мыслью. – Знаю я этих твоих дворян!

– Вот как!

– Сорок пять нищих оборванцев, которым не хватает только сумы.

– Отрицать не стану.

– При виде их можно со смеху помереть!

– Шико, среди них есть настоящие молодцы.

– Словом, гасконцы, как генерал-полковник твоей инфантерии.

– И как ты, Шико.

– Ну, я-то, Генрике, дело другое. С тех пор как я покинул Гасконь, я перестал быть гасконцем.

– А они?..

– Они наоборот: в Гаскони они гасконцами не были, зато здесь они гасконцы вдвойне.

– Не важно, у меня теперь сорок пять добрых шпаг.

– Под командованием сорок шестой доброй шпаги, именуемой д'Эперноном?

– Не совсем так.

– Кто же их командир?

– Луаньяк.

– Подумаешь!

– Ты что ж, и на Луаньяка наведешь критику?

– Отнюдь не намереваюсь, он мой родич в двадцать пятой степени.

– Вы, гасконцы, все между собой родичи.

– В противоположность вам, не считающим друг друга родней.

– Ответишь ты мне наконец?

– На что?

– На вопрос о моих сорока пяти?

– Ты рассчитываешь на них, чтобы защищаться?

– Да, черт побери! – с раздражением вскричал Генрих.

Шико, или же его тень (мы на этот счет осведомлены не больше короля и потому вынуждены оставить читателя в сомнении), Шико соскользнул поглубже в кресло, упираясь пятками в край того же кресла, так что колени его образовали вершину угла, расположенную выше его головы.

– Ну а вот у меня лично гораздо больше войска.

– Войска? У тебя есть войско?

– А почему бы нет?

– Что ж это за войско?

– Сейчас увидишь. Во-первых, у меня есть вся та армия, которую господа де Гизы формируют в Лотарингии.

– Ты рехнулся?

– Нисколечко. Настоящая армия в количестве не менее шести тысяч человек.

– Но каким же образом ты, который так боишься господина де Майена, можешь рассчитывать, что тебя станут защищать солдаты господина де Гиза?

– Я ведь умер.

– Опять та же шутка!

– Господин де Майен имел зуб против Шико. Поэтому, воспользовавшись своей смертью, я переменил оболочку, имя и общественное положение.

– Значит, ты больше не Шико? – спросил король.

– Нет.

– Кто же ты?

– Я – Робер Брике, бывший торговец и лигист.

– Ты лигист, Шико?

– И самый ярый. Таким образом, разумеется, при условии, что я не буду слишком близко сталкиваться с господином де Майеном, – меня лично, Робера Брике, члена святого Союза, защищает, во-первых, лотарингская армия – шесть тысяч человек; запоминай хорошенько цифры.

– Не беспокойся.

– Затем около ста тысяч парижан.

– Ну и вояки!

– Достаточно хорошие, чтобы наделать тебе неприятностей, мой король. Итак, сто тысяч плюс шесть тысяч, итого – сто шесть тысяч! Затем парламент, папа, испанцы, господин кардинал де Бурбон, фламандцы, Генрих Наваррский, герцог Анжуйский.

– Ну что, твой список еще не пришел к концу? – с досадой спросил король.

– Да нет же! Остается еще три категории людей.

– Говори.

– Сильно против тебя настроенных.

– Говори же.

– Прежде всего католики.

– Ах да. Я ведь истребил только три четверти гугенотов.

– Затем гугеноты, потому что ты на три четверти истребил их.

– Ну, разумеется. А третьи?

– Что ты скажешь о политиках, Генрике?

– Да, да, о тех, кто не желает ни меня, ни моего брата, ни господина де Гиза.

– Но кто не имеет ничего против твоего наваррского зятя!

– С тем чтобы он отрекся от своей веры.

– Вот уж пустяки! Очень это его смутит!

– Но помилуй! Люди, о которых ты мне говоришь…

– Ну?

– Это вся Франция?

– Вот именно. Я лигист, и это мои силы. Ну же, ну – сложи и сравни.

– Мы шутим, не так ли, Шико? – промолвил Генрих, чувствуя, как его все же пробирает дрожь.

– По-моему, сейчас не до шуток, ведь ты, бедный мой Генрике, один против всех.

Лицо Генриха приобрело выражение подлинно царственного достоинства.

– Да, я один, – сказал он, – но и повелитель один я. Ты показал мне целую армию, отлично. А теперь покажи-ка мне вождя! О, ты, конечно, назовешь господина де Гиза! Но разве ты не видишь, что я держу его в Нанси. Господина де Майена? Ты сам сказал, что он в Суассоне. Герцог Анжуйский? Ты знаешь, что он в Брюсселе. Король Наваррский? Он в По. Что касается меня, то я, разумеется, один, но у себя я свободен и могу видеть, откуда идет враг, как охотник, стоящий среди поля, видит, как из окружающих его лесов выбегает или вылетает дичь.

Шико почесал нос. Король решил, что он побежден.

– Что ты мне на это ответишь? – спросил Генрих.

– Что ты, Генрике, как всегда, красноречив. У тебя остается твой язык; действительно, это не так мало, как я думал, с чем тебя и поздравляю. Но в твоей речи есть одно уязвимое место.

– Какое?

– О, бог мой, пустяки, почти ничего, одна риторическая фигура. Уязвимое твое сравнение.

– В чем же?

– А в том, что ты воображаешь себя охотником, подстерегающим из засады дичь, я же полагаю, ты, напротив, дичь, которую охотник преследует до самой ее норы.

– Шико!

– Ну, хорошо, ты, сидящий в засаде, кого ты увидел?!

– Да никого, черт побери!

– А между тем кто-то появился.

– Кто?

– Одна женщина.

– Моя сестрица Марго?

– Нет, герцогиня Монпансье.

– Она! В Париже?

– Ну, конечно, бог ты мой.

– Даже если это и так, с каких пор я стал бояться женщин?

– Правда, опасаться надо только мужчин. Но погоди. Она явилась в качестве гонца, понимаешь? Возвестить о прибытии брата.

– О прибытии господина де Гиза?

– Да.

– И ты полагаешь, что это меня встревожит?

– О, тебя же вообще ничто не тревожит.

– Передай мне чернила и бумагу.

– Для чего? Написать господину де Гизу повеление не выезжать из Нанси?

– Вот именно. Мысль, видно, правильная, раз она одновременно пришла в голову и тебе и мне.

– Наоборот – никуда не годная мысль.

– Почему?

– Едва получив это повеление, он сразу же догадается, что его присутствие в Париже необходимо, и устремится сюда.

Король почувствовал, как в нем закипает гнев. Он косо посмотрел на Шико.

– Если вы возвратились лишь для того, чтобы делать мне подобные сообщения, то могли оставаться там, где были.

– Что поделаешь, Генрике, призраки не льстят.

– Значит, ты признаешь, что ты призрак?

– А я этого и не отрицал.

– Шико!

– Ну, ладно, не сердись: ты и без того близорук, а так совсем лишишься зрения. Вот что, ты говорил, будто удерживаешь своего брата во Фландрии?

– Да, конечно, это правильная политика. Я ее и придерживаюсь.

– Теперь слушай и не раздражайся: с какой целью, полагаешь ты, сидит в Нанси господин де Гиз?

– Он организует там армию.

– Хорошо, спокойствие… Для чего нужна ему эта армия?

– Ах, Шико, вы утомляете меня всеми этими расспросами!

– Утомляйся, Генрике, утомляйся. Зато потом, ручаюсь тебе, лучше отдохнешь. Итак, мы говорили, что эта армия ему нужна…

– Для борьбы с гугенотами севера.

– Или, вернее, для того, чтобы досаждать твоему брату, герцогу Анжуйскому, который добился, чтобы его провозгласили герцогом Брабантским, и старается устроить себе хоть небольшой трон во Фландрии, а для достижения этой цели беспрестанно требует у тебя помощи.

– Помощь эту я ему все время обещаю, но, разумеется, никогда не пошлю.

– К величайшей радости господина герцога де Гиза. Слушай же, Генрике, что я тебе посоветую.

– Что же именно?

– Притворись, что ты действительно намерен послать брату в помощь войска, и пусть они двинутся по направлению к Брюсселю, даже если на самом деле пройдут всего лишь полпути.

– Ах, верно, – вскричал Генрих, – понимаю: господин де Гиз тогда ни на шаг не отойдет от границы.

– И данное нам, лигистам, госпожой де Монпансье обещание, что в конце недели господин де Гиз будет в Париже…

– Обещание это рассеется в воздухе, как дым.

– Ты сам это сказал, мой повелитель, – сказал Шико, усаживаясь поудобнее. – Ну, как же ты расцениваешь мой совет?

– Он, пожалуй, хорош.., только…

– Что еще?

– Пока эти господа там, на севере, будут заняты друг другом…

– Ах да, тебя беспокоит юг? Ты прав, Генрике, грозы обычно надвигаются с юга.

– Не обрушится ли на меня за это время мой третий бич? Ты знаешь, что делает Беарнец?

– Нет, разрази меня гром!

– Он требует.

– Чего?

– Городов, составляющих приданое его супруги.

– Ай, какой наглец! Мало ему чести породниться с французским королевским домом, он еще позволяет себе требовать то, что ему принадлежит!

– Например, Кагор. Но какой же я буду политик, если отдам врагу подобный город?

– Да, хороший политик не сделал бы этого, но зато так поступил бы честный человек.

– Господин Шико!

– Считай, что я ничего не говорил: ты же знаешь, что в твои семейные дела я не вмешиваюсь.

– Но это-то меня не тревожит: у меня есть одна мысль.

– Тем лучше!

– Возвратимся же к самым срочным делам.

– К Фландрии?

– Так я действительно пошлю кого-нибудь во Фландрию, к брату… Но кого? Кому, бог ты мой, могу я доверить такое важное дело?

– Да, это вопрос сложный!

– А, я нашел!

– Я тоже.

– Отправляйся ты, Шико.

– Мне отправиться во Фландрию?

– Почему нет?

– Как же я отправлюсь во Фландрию, когда я мертв?

– Да ведь ты больше не Шико, ты Робер Брике.

– Ну куда это годится: буржуа, лигист, сторонник господина де Гиза вдруг станет твоим посланцем к герцогу Анжуйскому!

– Значит, ты отказываешься?

– А то как же!

– Ты отказываешь мне в повиновении?

– В повиновении? А разве я обязан тебе повиноваться?

– Ты не обязан, несчастный?

– А откуда у меня могут быть обязательства? Я от тебя когда-нибудь что-нибудь видел? То немногое, что я имею, получено по наследству. Я – человек бедный и незаметный. Сделай меня герцогом и пэром, преврати в маркизат мою землицу Шикотери, пожалуй мне пятьсот тысяч экю, и тогда мы поговорим о поручениях.

Генрих уже намеревался ответить, подыскав подходящее оправдание, из тех, к каким обычно прибегают короли, когда слышат подобные упреки, но внезапно раздался шелест и лязганье колец – отдергивали тяжелую бархатную портьеру.

– Господин герцог де Жуаез, – произнес голос слуги.

– Вот он, черт побери, твой посланец! – вскричал Шико. – Кто сумеет представлять тебя лучше, чем мессир Анн, попробуй найди!

– И правда, – прошептал Генрих, – ни один из моих министров не давал мне таких хороших советов, как этот чертяка!

– А, так ты наконец признаешь это? – сказал Шико.

И он забился поглубже в кресло, свернувшись калачиком, так что даже самый лучший в королевстве моряк, привыкший различать любую точку на горизонте, не мог бы увидеть в этом огромном кресле, куда погрузился Шико, что-либо, кроме выступов резьбы на его ручках и спинке.

Господин де Жуаез, хоть он и был главным адмиралом Франции, тоже ничего другого не заметил.

Увидав своего юного любимца, король радостно вскрикнул и протянул ему руку.

– Садись, Жуаез, дитя мое, – сказал он. – Боже мой, как ты поздно явился.

– Сир, – ответил Жуаез, – ваше величество очень добры, что изволили эго заметить.

И герцог, подойдя к возвышению, на котором стояла кровать, уселся на одну из вышитых лилиями подушек, разбросанных для этой цели на ступеньках.

Глава 15.

О ТОМ, КАК ТРУДНО БЫВАЕТ КОРОЛЮ НАЙТИ ХОРОШЕГО ПОСЛА

Шико, по-прежнему невидимый, покоился в кресле; Жуаез полулежал на подушках; Генрих уютно завернулся в одеяло. Началась беседа.

– Ну что ж, Жуаез, – сказал Генрих, – хорошо вы побродили по городу?

– Отлично, сир, благодарю вас, – рассеянно ответил герцог.

– Как быстро исчезли вы сегодня с Гревской площади!

– Послушайте, сир, честно говоря – не очень-то это развлекательное зрелище. И не люблю я смотреть, как мучаются люди.

– Какой жалостливый!

– Нет, я эгоист… Чужие страдания действуют мне на нервы.

– Ты знаешь, что произошло?

– Где именно, сир?

– На Гревской площади?

– По правде говоря – нет.

– Сальсед отрекся от своих показаний.

– Вот как!

– Вам это безразлично, Жуаез?

– Мне?

– Да.

– Признаюсь откровенно, сир, я не придавал большого значения тому, что он мог сказать. К тому же я был уверен, что он от всего отречется.

– Но ведь он сперва сознался.

– Тем более. Его первые признания заставили Гизов насторожиться. Гизы и начали действовать, пока ваше величество сидели спокойно: это было неизбежно.

– Как! Ты предвидишь такие вещи и ничего мне не говоришь?

– Да ведь я не министр, чтобы говорить о политике.

– Оставим это, Жуаез.

– Сир…

– Мне понадобится твой брат.

– Мой брат, как и я сам, сир, всегда к услугам его величества.

– Значит, я могу на него рассчитывать?

– Разумеется.

– Ну, так я хочу дать ему одно небольшое поручение.

– Вне Парижа?

– Да.

– В таком случае это невозможно, сир.

– Как так?

– Дю Бушаж в настоящее время не может уехать.

Генрих приподнялся на локте и во все глаза уставился на Жуаеза.

– Что это значит? – спросил он.

Жуаез с величайшей невозмутимостью выдержал недоумевающий взгляд короля.

– Сир, – сказал он, – это самая понятная вещь на свете! Дю Бушаж влюблен, но он недостаточно искусно приступил к делу. Пошел по неправильному пути, и вот бедный мальчик начал худеть, худеть…

– И правда, – сказал король, – это бросилось мне в глаза.

– И все мрачнел, черт побери, – словно он живет при дворе вашего величества.

От камина до собеседника донеслось какое-то ворчание. Жуаез умолк и с удивлением огляделся по сторонам.

– Не обращай внимания, Анн, – засмеялся Генрих, – это одна из моих собачек заснула в кресле и рычит во сне. Так ты говоришь, друг мой, что бедняге дю Бушажу взгрустнулось?

– Да, сир, он мрачен, как сама смерть. Похоже, что он где-то повстречал женщину, все время пребывающую в угнетенном состоянии ума. Нет ничего ужаснее таких встреч. Однако и у подобных натур можно добиться успеха не хуже, чем у женщин веселого нрава. Все дело в том, как за них взяться.

– Ну, ты-то не очень смутился бы, распутник!

– Вот тебе и на! Вы называете меня распутником за то, что я люблю женщин?

Генрих вздохнул.

– Так ты говоришь, что у этой женщины мрачный характер?

– Так, по крайней мере, утверждает дю Бушаж. Я ее не знаю.

– И, несмотря на ее скорбное настроение, ты бы добился успеха?

– Черт побери! Все дело в том, чтобы играть на противоположностях. Настоящие трудности бывают только с женщинами сдержанного темперамента: они требуют от добивающегося их благосклонности одновременно и любезностей, и известной строгости, а соединить это мало кому удается. Дю Бушажу попалась женщина мрачная, и любовь у него поэтому несчастная.

– Бедняга! – сказал король.

– Вы понимаете, сир, – продолжал Жуаез, – что не успел он сделать мне это признание, как я начал его лечить.

– Так что…

– Так что в настоящее время курс лечения начат.

– Он уже не так влюблен?

– Нет, сир, но у него появилась надежда внушить любовь: это ведь более приятное лечение, чем вовсе лишать людей их чувства. Итак, начиная с сегодняшнего вечера, он, вместо того чтобы вздыхать на манер своей дамы, постарается развеселить ее, как только возможно: сегодня вечером, к примеру, я посылаю к его возлюбленной тридцать итальянских музыкантов, которые устроят под ее балконом неистовый шум.

– Фи! – сказал король. – Что за пошлая затея!

– Как так – пошлая? Тридцать музыкантов, которым равных нет в мире!

– Ну знаешь, черта с два развлекли бы меня музыкой в дни, когда я был влюблен в госпожу де Конде!

– Да, но ведь тогда были влюблены именно вы, сир.

– Безумно влюблен, – ответил король.

Тут снова послышалось какое-то ворчанье, весьма похожее на насмешливое хихиканье.

– Вы же сами понимаете, что это совсем другое дело, сир, – сказал Жуаез, тщетно пытаясь разглядеть, откуда доносятся странные звуки. – Дама, наоборот, равнодушна, как истукан, и холодна, как льдина.

– И ты рассчитываешь, что от музыки лед растает, а истукан оживет?

– Разумеется, рассчитываю.

Король покачал головой.

– Конечно, я не говорю, – продолжал Жуаез, – что при первом же взмахе смычка дама устремится в объятия дю Бушажа. Но она будет поражена тем, что ради нее устроен весь этот шум. Мало-помалу она освоится с концертами, а если они не придутся ей по вкусу, мы пустим в ход актеров, фокусников, чародеев, прогулки верхом, – словом, все забавы, какие только можно. Так что если веселье вернется не к этой скорбящей красавице, то уж, во всяком случае, к самому дю Бушажу.

– Желаю ему этого от всего сердца, – сказал Генрих, – но оставим дю Бушажа, раз он уж так затрудняется покидать в настоящее время Париж. Для меня отнюдь не необходимо, чтобы именно он выполнил мое поручение. Но я надеюсь, что ты, дающий такие превосходные советы, ты не стал бы, подобно ему, рабом какой-нибудь благородной страсти?

– Я? – вскричал Жуаез. – Да я никогда за всю мою жизнь не был так свободен, как сейчас!

– Отлично, значит, тебе делать нечего?

– Решительно нечего, сир.

– Но мне казалось, что ты в нежных отношениях с какой-то красоткой?

– Ах да, с любовницей господина де Майена, Эта женщина меня обожала.

– Ну так что же?

– Ну так вот. Сегодня вечером, прочитав дю Бушажу наставление, я покинул его и направился к ней. Прихожу, совершенно взбудораженный теориями, которые только что развивал, – уверяю вас, сир, я воображал, что влюблен почти так же, как Анри, – и передо мной оказывается женщина вся дрожащая, перепуганная. Прежде всего мне пришло в голову, что у нее кто-нибудь сидит и я явился некстати. Стараюсь успокоить ее – напрасно, расспрашиваю – она не отвечает. Хочу поцеловать ее, она отворачивает голову. Я нахмурился – она рассердилась. Тут мы рассорились, и она заявила, что, когда бы я к ней ни явился, ее не будет дома.

– Бедный Жуаез! – рассмеялся король. – Что же ты сделал?

– Черт побери, сир, я взял шпагу, плащ, низко поклонился и вышел, даже не оглянувшись.

– Браво, Жуаез, ты просто герой! – сказал король.

– Тем более герой, сир, что, как мне показалось, бедняжка вздохнула.

– Тем не менее ты ушел?

– И явился к вам.

– И ты к ней больше не вернешься?

– Никогда… Если бы у меня было брюшко, как у господина де Майена, я, может быть, и вернулся бы, но я строен и имею право быть гордым.

– Друг мой, – серьезным тоном сказал король, – для спасения твоей души этот разрыв – дело очень благотворное.

– Может быть, оно и так, сир, но пока что я целую неделю буду скучать, не зная, чем заняться и куда девать себя. Вот мне и пришло в голову предаться сладостной лени: право же, скучать очень занятно.., раньше у меня такой привычки не было, и я нахожу ее очень тонной.

– Еще бы это не было тонно, – заметил король, – скуку-то в моду ввел я.

– Вот, сир, я и выработал план: меня осенило, пока я шел от паперти Нотр-Дам к Лувру. Каждый день я буду являться сюда в носилках. Ваше величество будете читать молитвы, я стану просматривать книги по алхимии или лучше даже – по морскому делу, ведь я моряк. Заведу себе собачек, чтобы они играли с вашими. Потом мы будем есть крем и слушать рассказы господина д'Эпернона. Я хочу также пополнеть. Затем, когда возлюбленная дю Бушажа развеселится, мы найдем другую женщину, веселую, и вгоним ее в тоску. Но все это мы будем делать не двигаясь с места, сир: хорошо чувствуешь себя только в сидячем положении, а очень хорошо – в лежачем. Какая здесь мягкая подушка, сир! Видно, что ваши обойщики работали для короля, который изволит скучать.

– Фу, как это все противно, Анн, – сказал король.

– Почему противно?

– Чтобы мужчина в таком возрасте и занимающий такое положение, как ты, стремился стать ленивым и толстым! Как это отвратительно!

– Не нахожу, сир.

– Я найду тебе подходящее занятие.

– Если оно будет скучным, я согласен.

В третий раз послышалось ворчание. Можно было подумать, что слова, произнесенные Жуаезом, рассмешили лежащую в кресле собаку.

– Вот умный пес, – сказал Генрих. – Он догадывается, какую деятельность я для тебя придумал.

– Что же это такое, сир? Горю нетерпением услышать.

– Ты наденешь сапоги.

Жуаез в ужасе отшатнулся.

– О, не требуйте от меня этого, сир, это идет вразрез со всеми моими мыслями!

– Ты сядешь верхом на коня.

Жуаез так и подскочил.

– Верхом? Нет, нет, я теперь не признаю ничего, кроме носилок, разве ваше величество не слыхали?

– Кроме шуток, Жуаез, ты меня понял? Ты наденешь сапоги и сядешь на коня.

– Нет, сир, – ответил герцог самым серьезным тоном, – это невозможно.

– А почему невозможно? – гневно спросил Генрих.

– Потому.., потому что.., я адмирал.

– Ну и что же?

– Адмиралы верхом не ездят.

– Ах, вот как! – сказал Генрих.

Жуаез кивнул головой, как дети, которые упрямо решили не слушаться, но все же слишком робки, чтобы никак не ответить.

– Ну что ж, отлично, господин адмирал Франции, верхом вы не поедете. Вы правы – моряку не пристало ездить на коне. Зато моряку весьма пристало плыть на корабле или на галере. Поэтому вы немедленно отправитесь в Руан по реке. В Руане, где стоит ваша флагманская галера, вы тотчас же взойдете на нее и отплывете в Антверпен.

– В Антверпен! – возопил Жуаез в таком отчаянии, словно он получил приказ плыть в Кантон или в Вальпараисо.

– Кажется, я уже сказал, – произнес король ледяным, не допускающим возражений тоном, как бы утверждавшим его право верховного начальника и его волю монарха. – Сказал и повторять не желаю.

Не пытаясь сопротивляться, Жуаез застегнул свой плащ, надел шпагу и взял с кресла лежащую на нем бархатную шапочку.

– И трудно же добиться от людей повиновения, черт побери! – продолжал ворчать Генрих. – Если я сам иногда забываю, что я – господин, все, кроме меня, должны были бы об этом помнить.

Жуаез, ледяной и безмолвный, поклонился, положив, согласно уставу, руку на рукоять шпаги.

– Ваши повеления, сир? – произнес он голосом столь покорным, что воля короля тотчас же превратилась в тающий воск.

– Ты отправишься в Руан, – сказал он, – в Руан, и я хочу, чтобы ты отплыл оттуда в Антверпен, если не предпочитаешь сухим путем проехать в Брюссель.

Генрих ждал, что Жуаез ответит ему. Но тот ограничился поклоном.

– Может быть, ты предпочитаешь ехать сухим путем?

– Я не имею никаких предпочтений, когда надо выполнять приказ, сир, – ответил Жуаез.

– Ну ладно, дуйся, дуйся, вот ужасный характер! – вскричал король. – Ах, у государей друзей нет!

– Кто отдает приказания, может рассчитывать только на слуг, – торжественно заявил Жуаез.

– Так вот, милостивый государь, – сказал оскорбленный король, – вы и отправитесь в Руан, сядете на свою галеру, возьмете гарнизоны Кодебека, Арфлера и Дьеппа, которые я заменю другими частями, погрузите их на шесть кораблей и по прибытии на место отдадите в распоряжение моего брата, ожидающего от меня обещанной помощи.

– Пожалуйста, письменные полномочия, сир! – сказал Жуаез.

– А с каких это пор, – ответил король, – вы не можете действовать согласно своей адмиральской власти?

– Я имею одно лишь право – повиноваться и стараюсь, насколько возможно, сир, избежать ответственности.

– Хорошо, господин герцог, письменные полномочия вы получите у себя дома в момент отъезда.

– Когда же наступит этот момент, сир?

– Через час.

Жуаез почтительно поклонился и направился к двери.

Сердце короля чуть не разорвалось.

– Как! – сказал он. – Вы даже не нашли любезных слов на прощанье! Вы не слишком вежливы, господин адмирал. Видно, моряков недаром в этом упрекают. Ну что ж, может быть, мне больше угодит генерал-полковник моей инфантерии.

– Соблаговолите простить меня, сир, – пробормотал Жуаез, – но я еще худший придворный, чем моряк, и, как я понимаю, ваше величество сожалеет обо всем, что изволили для меня сделать.

И он вышел, хлопнув дверью так, что портьера надулась, словно от порыва ветра.

– Вот как относятся ко мне те, для кого я столько сделал! – вскричал король. – Ах, Жуаез, неблагодарный Жуаез!

– Ну что же, может быть, ты позовешь его обратно? – сказал Шико, подходя к кровати. – Один раз проявил силу воли и уже раскаиваешься!

– Послушай, – ответил король, – ты очень мило рассуждаешь! Как по-твоему, очень приятно выходить в октябре месяце в море под ветром и дождем? Хотел бы я видеть, что бы ты делал на его месте, эгоист?

– Это от тебя одного зависит, великий король, от тебя одного.

– Видеть, как ты отправляешься по городам и весям?

– По городам и весям. Самое пламенное мое желание сейчас – попутешествовать.

– Значит, если бы я послал тебя куда-нибудь, как Жуаеза, ты бы согласился?

– Не только согласился бы, я просто мечтаю об этом. Я умоляю тебя послать меня куда-нибудь.

– С поручением?

– С поручением.

– Ты бы поехал в Наварру?

– Я бы к самому черту на рога отправился, великий король!

– Ты что, потешаешься надо мною, шут?

– Сир, если и при жизни я был не слишком весел, то, клянусь вам, после смерти стал еще грустнее.

– Но ведь только что ты отказывался уехать из Парижа.

– Милостивый мой повелитель, я был неправ, решительно неправ и очень в этом раскаиваюсь.

– Так что теперь ты хочешь уехать из Парижа?

– Немедленно, прославленный король, сию же минуту, великий монарх.

– Ничего не понимаю, – сказал Генрих.

– А ты разве не слышал слов, произнесенных главным адмиралом Франции?

– Каких именно?

– А тех, в которых он сообщал о своем разрыве с любовницей господина де Майена?

– Да, ну и что же?

– Если эта женщина, влюбленная в такого очаровательного юнца, как герцог, ибо Жуаез и вправду очарователен…

– Конечно.

– Если эта женщина расстается с ним, вздыхая, значит, у нее есть веская на то причина.

– Вероятно, иначе она не отпустила бы его.

– Ну, а ты не знаешь, какая?

– Нет.

– И не догадываешься?

– Нет.

– Причина в том, что господин де Майен возвращается.

– Ого! – вырвалось у короля.

– Наконец-то ты понял, поздравляю.

– Да, я понял.., но все же…

– Что все же?

– По-моему, причина не очень веская.

– Какие же у тебя на этот счет соображения, Генрике? Я очень рад буду с ними согласиться. Говори.

– Почему бы этой женщине не порвать с Майеном, вместо того чтобы прогонять Жуаеза? Я думаю, Жуаез был бы рад отблагодарить ее, пригласив господина де Майена в Пре-о-Клер и продырявив там его толстое брюхо. Шпага у нашего Жуаеза лихая!

– Прекрасно. Но если у Жуаеза лихая шпага, то зато у господина де Майена предательский кинжал. Вспомни Сен-Мегрена.

Генрих вздохнул и поднял глаза к небу.

– Женщина, по-настоящему влюбленная, не захочет, чтобы любимого ею человека убили, она предпочтет с ним расстаться, выиграть время. И прежде всего она предпочтет, чтобы ее самое не умертвили. А у Гизов, в их милой семейке, народ чертовски беззастенчивый.

– Да, ты, пожалуй, прав.

– Очень рад, что ты в этом убедился.

– Да, я начинаю думать, что Майен действительно возвращается. Но ведь ты, Шико, не женщина – пугливая или влюбленная.

– Я, Генрике, человек осторожный, у которого с господином де Майеном игра не кончилась и счеты не сведены. Если он до меня доберется, то пожелает начать все снова. Добряк господин де Майен – игрок преотчаянный.

– Так что же?

– Он сделает такой ловкий ход, что меня пырнут ножом.

– Ну, я своего Шико знаю: он уж в долгу не останется.

– Ты прав, я пырну его раз десять, и от этого он подохнет.

– Тем лучше: игра, значит, кончится.

– Тем хуже, черт побери, тем хуже! Семейка поднимет ужасающий шум, на тебя напустится вся Лига, и в одно прекрасное утро ты мне скажешь: Шико, друг мой, извини, но я вынужден тебя колесовать.

– Я так скажу?

– Ты так скажешь, и притом, что еще хуже, ты это сделаешь, великий король. Так вот, я и предпочитаю, чтобы дело обернулось иначе, понимаешь? Сейчас мне неплохо, и я хочу, чтобы все так и оставалось. Видишь ли, вражда в арифметической прогрессии представляется мне опасной. Поэтому я поеду в Наварру, если тебе благоугодно будет меня туда послать.

– Разумеется, мне это благоугодно.

– Жду приказаний, милостивейший повелитель.

И Шико, приняв ту же позу, что Жуаез, застыл в ожидании.

– Но, – сказал король, – ты даже не знаешь, придется ли поручение тебе по вкусу.

– Раз я прошу, чтобы ты мне его дал…

– Дело в том, видишь ли, Шико, – сказал Генрих, – что у меня возник план рассорить Марго с ее мужем.

– Разделять, чтобы властвовать? – сказал Шико. – Делай, как желаешь, великий государь. Я – посол, вот и все. Перед самим собой мне отчитываться не придется. Лишь бы личность моя была неприкосновенна.., вот на этом, ты сам понимаешь, я настаиваю.

– Но в конце-то концов, – сказал Генрих, – надо, чтобы ты знал, что тебе говорить моему зятю.

– Я? Говорить? Нет, нет, нет!

– Как так – нет, нет, нет?

– Я поеду, куда ты пожелаешь, но говорить ничего не стану. На этот счет есть пословица… – Значит, ты отказываешься?

– Говорить я отказываюсь, но письмо от тебя возьму. Кто передает поручение на словах, всегда несет большую ответственность. С того, кто вручает письмо, не так уж много спрашивают.

– Ну, что ж, хорошо, я дам тебе письмо. Это вполне соответствует моему замыслу.

– Как все замечательно получается! Давай же письмо.

– Что ты говоришь?

– Говорю – давай!

И Шико протянул руку.

– Не воображай, пожалуйста, что такое письмо можно написать в один миг. Его надо сочинить, обдумать, взвесить все выражения.

– Отлично: взвешивай, обдумывай, сочиняй. Завтра раненько утром я опять забегу или пришлю кого-нибудь.

– А почему бы тебе не переспать здесь?

– Здесь?

– Да, в своем кресле?

– Ну нет! С этим покончено. В Лувре я больше не ночую. Привидение – и вдруг спит в кресле. Это же чистейшая нелепость!

– Но ведь необходимо, – вскричал король, – чтобы ты знал мои намерения в отношении Марго и ее мужа. Ты гасконец. При наваррском дворе мое письмо наделает шуму. Тебя станут расспрашивать, надо, чтобы ты мог отвечать. Черт побери! Ты же будешь моим послом. Я не хочу, чтоб у тебя был глупый вид.

– Боже мой! – произнес Шико, пожимая плечами. – До чего же ты не сообразителен, великий король! Как! Ты воображаешь, что я повезу какое-то письмо за двести пятьдесят лье, не зная, что в нем написано? Будь спокоен, черти полосатые! На первом же повороте, под первым же деревом, где я остановлюсь, я вскрою твое письмо. Как это возможно? В течение десяти лет ты шлешь послов во все концы и так плохо их знаешь? Ну, ладно. Отдохни душой и телом, а я возвращаюсь в свое убежище.

– А где твое убежище?

– На кладбище Невинноубиенных, великий государь.

Генрих взглянул на Шико с удивлением, не исчезавшим из его взора в течение тех двух часов, что они беседовали.

– Ты этого не ожидал, правда? – сказал Шико, беря свою фетровую шляпу. – А ведь недаром ты вступил в сношение с существом из другого мира! Договорились: завтра жди меня самого или моего посланца.

– Хорошо, но надо, чтобы у твоего посланца был какой-нибудь пароль, – должны же здесь знать, что он действительно от тебя, чтобы впустить его ко мне.

– Отлично: если я сам приду, то все в порядке, если придет мой посланец, то по поручению тени.

И с этими словами он исчез так незаметно, что суеверный Генрих остался в некотором недоумении – а может быть, и вправду не живое тело, а бесплотная тень выскользнула за эту дверь таким образом, что она даже не скрипнула, за эту портьеру, на которой не шевельнулась ни одна складка?

Глава 16.

КАК И ПО КАКИМ ПРИЧИНАМ УМЕР ШИКО

Да не посетуют на нас те из читателей, которые из склонности своей к чудесному поверили бы, что мы возымели дерзость ввести в свое повествование призрак. Шико был существом из плоти и крови. Высказав, по своему обыкновению под видом насмешек и шуток, всю ту правду, которую ему хотелось довести до сведения короля, он покинул дворец.

Вот как сложилась его судьба.

После смерти друзей короля, после того, как начались смуты и заговоры, возбуждаемые Гизами, Шико призадумался.

Храбрый, как хорошо известно читателю, и беспечный, он тем не менее весьма дорожил жизнью: она забавляла его, как забавляет все избранные натуры.

В этом мире одни дураки скучают и ищут развлечений на том свете.

Однако же после некой забавы, о которой нами было упомянуто, он решил, что покровительство короля вряд ли спасет его от мщения со стороны г-на де Майена. Со свойственным ему философским практицизмом он полагал, что, если уж в этом мире нечто физически свершилось, возврата к прежнему быть не может и что поэтому никакие алебарды и никакие трибуналы короля Франции не зачинят даже ничтожнейшей прорехи, сделанной в его куртке кинжалом г-на де Майена.

Он и принял соответствующее решение, как человек, которому к тому же надоела роль шута и который все время стремится играть вполне серьезную роль, надоело и фамильярное обращение короля – времена наступили такие, что именно оно-то и грозило ему верной гибелью.

Он поэтому начал с того, что постарался, насколько было возможно, увеличить расстояние между своей шкурой и шпагой г-на де Майена.

Осуществляя это намерение, он отправился в Бон с тройной целью – покинуть Париж, обнять своего друга Горанфло и попробовать пресловутого вина розлива 1550 года, о котором шла речь в письме, завершающем наше повествование «Графиня де Монсоро».

Надо сказать, что мера эта оказалась вполне действенной: месяца через два Шико заметил, что он толстеет не по дням, а по часам и что одного этого достаточно, чтобы он стал неузнаваем. Но заметил он также, что, толстея, уподобляется Горанфло гораздо больше, чем это пристало бы человеку с головой.

И дух возобладал над плотью.

Осушив несколько сот бутылок знаменитого вина 1550 года и поглотив двадцать два тома, составлявших монастырскую библиотеку, откуда априори почерпнул латинское изречение; «Bonum vinum laetificat cor hominis»13, Шико почувствовал великую тяжесть в желудке и великую пустоту в голове.

«Можно, конечно, было бы постричься в монахи, – подумал он. – Но у Горанфло я буду уж слишком по-хозяйски распоряжаться, а в других аббатствах – недостаточно. Конечно, ряса навсегда укроет меня от глаз господина де Майена, но, клянусь всеми чертями, – есть же, кроме самых обычных способов, и другие: поразмыслим. В другой латинской книжке – правда, не из библиотеки Горанфло, я прочитал: „Quaere et invenies“ 4.

Шико стал размышлять, и вот что пришло ему в голову.

Для того времени мысль была довольно новая.

Он доверился Горанфло и попросил его написать королю: письмо продиктовал он сам.

Горанфло, хоть это и далось ему нелегко, все же под конец написал, что Шико удалился к нему в монастырь, что, вынужденный расстаться со своим повелителем, когда тот помирился с г-ном де Майеном, он с горя заболел, пытался бороться с болезнями, кое-как развлекаясь, но горе оказалось сильнее, и в конце концов он скончался.

Со своей стороны и Шико написал королю.

Письмо его, датированное 1580 годом, разделено было на пять абзацев.

Предполагалось, что между каждым абзацем протекал один день и что каждый из них свидетельствовал о дальнейшем развитии болезни.

Первый был начертан и подписан рукою довольно твердой.

Во втором почерк был неуверенный, а подпись, хотя еще разборчивая, представляла собой каракули.

Под третьим стояло Шик…

Под четвертым Ши…

И наконец, под пятым Ш и клякса.

Эта клякса, поставленная умирающим, произвела на короля самое тягостное впечатление.

Вот почему он принял Шико за явившуюся ему тень.

Можно было бы привести здесь письмо Шико, но, как сказали бы мы сейчас, Шико был человек эксцентричный, а так как стиль – это человек, эпистолярный стиль Шико был настолько эксцентричен, что мы не решаемся привести здесь это письмо, какого бы эффекта от него ни ожидали.

Но его можно найти в мемуарах л'Этуаля. Оно датировано, как мы уже говорили, 1580 годом, «годом великого распутства», – добавляет Шико.

В конце этого письма, дабы интерес к нему Генриха не остывал, Горанфло добавлял, что после смерти Шико бонский монастырь ему опротивел и что он предпочитал бы перебраться в Париж.

Именно этот постскриптум Шико было особенно трудно вырвать из пальцев Горанфло.

Ибо Горанфло, подобно Панургу, как раз отлично чувствовал себя в Боне.

Он жалобно возражал Шико, что когда вино не сам разливаешь, к нему всегда подмешивают воду.

Но Шико обещал достойному приору, что ежегодно сам будет ездить и заготовлять для него и романею, и вольнэ, и шамбертен. Признавая превосходство Шико и в данном деле, как и во многом другом, Горанфло уступил настояниям друга.

В ответ на послание Горанфло и на прощальные строки Шико король собственноручно написал:


«Господин настоятель, поручаю Вам совершить в какой-нибудь поэтичной местности святое погребение бедного Шико, о котором я скорблю всей душой, ибо он был не только преданным моим другом, но и дворянином довольно хорошего происхождения, хотя сам не ведал своей родословной дальше прапрадеда.

На могиле его Вы посадите цветы и выберете для нее солнечный уголок: будучи южанином, он очень любил солнце. Что касается Вас, чью скорбь я тем более уважаю, что она разделяется мною самим, то Вы, согласно выраженному Вами желанию, покинете Бонскую обитель. Мне слишком нужны здесь в Париже преданные люди и добрые клирики, чтобы я держал Вас в отдалении. Поэтому я назначаю Вас приором аббатства св. Иакова, расположенного в Париже у Сент-Антуанских ворот: наш бедный друг особенно любил этот квартал.

Сердечно благосклонный к Вам Генрих – с просьбой не забывать его в Ваших святых молитвах».


Легко представить себе, как расширились от изумления глаза приора при получении подобного автографа, целиком написанного королевской рукой, как восхитился он гениальной изобретательностью Шико и как стремительно бросился навстречу ожидающим его почестям.

Ибо читатель может это припомнить – честолюбие и ранее пускало своп цепкие ростки в сердце Горанфло: личное имя его всегда было Модест 5, но, сделавшись бонским настоятелем, он стал зваться дом Модест Горанфло.

Все свершилось согласно желанию как короля, так и Шико.

Связка терновника, и материально и аллегорически представляющая тело покойника, была зарыта на освещенном солнцем месте, среди цветов, под пышной виноградной лозой. Затем умерший и символически погребенный Шико помог Горанфло перебраться в Париж.

Дом Модест с великой пышностью водворился в качестве настоятеля в монастыре св. Иакова.

Шико под покровом ночи перебрался в Париж.

У ворот Бюсси он за триста экю приобрел домик. Когда ему хотелось проведать Горанфло, он пользовался одной из трех дорог: самой короткой – через город, самой поэтической – по берегу реки, наконец, той, что шла вдоль крепостных стен Парижа и являлась наиболее безопасной.

Но, будучи мечтателем, Шико почти всегда выбирал прибрежную дорогу. В то время река Сена еще не была зажата между каменными стенами, волны, как говорит поэт, лобзали ее широкие берега, и жители города не раз могли видеть на этих берегах длинный вырисовывающийся в лунном сиянии силуэт Шико.

Устроившись на новом месте и переменив имя, Шико позаботился также об изменении своей внешности. Звался он, как мы уже знаем, Робером Брике и при ходьбе немного наклонялся вперед. Вдобавок прошло лет пять-шесть, для него довольно тревожных, и от этого он почти облысел, так что его прежняя курчавая черная шевелюра отступила, словно море во время отлива, от лба к затылку.

Ко всему, как мы уже говорили, он изощрился в свойственном древним мимам искусстве изменять умелыми подергиваниями лицевых мускулов и выражение и черты лица.

Благодаря столь усердным стараниям Шико даже при ярком свете становился, если ему не лень было потрудиться, настоящим Робером Брике, то есть человеком, у которого рот раздвигался до ушей, нос доходил до подбородка, а глаза ужасающим образом косили. Всего этого он достигал без неестественного гримасничания, а любители перемен в подобной игре мускулами находили даже известную прелесть, ибо лицо его, длинное, острое, с тонкими чертами, превращалось в широкое, расплывшееся, тупое и невыразительное. Лишь своих длинных рук и длиннющих ног Шико не был в состоянии укоротить. Но, будучи весьма изобретательным, он, как мы уже упоминали, сгорбил спину, отчего руки его стали почти такой же длины, как ноги.

Кроме этих упражнений лицевых мускулов, он прибег еще к одной предосторожности – ни с кем не завязывал близкого знакомства. И правда – как ни владел своим телом Шико, он все же не в состоянии был вечно сохранять одно и то же положение.

Но в таком случае как можешь ты представляться горбуном в полдень, когда в десять утра был прям, и как объяснить свое поведение приятелю, когда он, прогуливаясь с тобой, видит вдруг, как у тебя меняется весь облик, потому что ты случайно увидел подозрительного тебе человека?

Вот Роберу Брике и приходилось жить отшельником. Впрочем, такая жизнь была ему по вкусу. Единственным его развлечением были посещения Горанфло, когда они допивали вдвоем знаменитое вино 1550 года, которое достойный приор позаботился вывезти из бонских погребов.

Однако переменам подвержены не только личности выдающиеся, но и существа вполне заурядные: изменился также Горанфло, хотя и не физически.

Он увидел, что человек, раньше управлявший судьбами, находится теперь в его власти и вполне зависит от того, насколько ему, Горанфло, заблагорассудится держать язык за зубами.

Шико, приходивший обедать в аббатство, показался ему впавшим в рабское состояние, и с этого момента Горанфло стал чрезмерно высокого мнения о себе и недостаточно высокого о Шико.

Шико не оскорбился этой переменой в своем приятеле. Король Генрих приучил его ко всему, и Шико приобрел философический взгляд на вещи.

Он стал внимательнее следить за своим собственным поведением – вот и все.

Вместо того чтобы появляться в аббатстве каждые два дня, он стал приходить сперва раз в неделю, потом раз в две недели и, наконец, раз в месяц.

Горанфло теперь до такой степени мнил о себе, что этого даже не заметил.

Шико был слишком философом, чтобы принимать отношение приятеля близко к сердцу. Потихоньку он смеялся над неблагодарностью Горанфло и по своему обыкновению чесал себе нос и подбородок.

«Вода и время, – сказал он себе, – два могущественнейших растворителя: один точит камень, другой подтачивает самолюбие. Подождем».

И он стал ждать.

Пока длилось это ожидание, произошли рассказанные нами события: в некоторых из них он, как ему показалось, усмотрел новые черты, являющиеся предвестием великих политических катастроф.

Королю, которого он, даже став покойником, продолжал любить, по его мнению, грозили в будущем опасности, подобные тем, от которых он его в свое время защищал. Он и решил предстать перед королем в виде призрака и предсказать грядущие беды, с единственной целью предостеречь от них.

Мы уже знаем, что в разговоре об отъезде Жуаеза обнаружился намек на приезд г-на де Майена и что Шико со своей лисьей пронырливостью вылущил этот намек из его оболочки. Все это привело к тому, что из призрака Шико превратился в живого человека и роль пророка сменил на роль посланца.

Теперь же, когда все, что в нашем повествовании могло показаться неясным, разъяснилось, мы, если читатель не возражает, присоединимся к Шико, выходящему из Лувра, и последуем за ним до его домика у перекрестка Бюсси.

Глава 17.

СЕРЕНАДА

Шико не пришлось идти долго от Лувра к себе.

Он спустился на берег и начал перебираться через Сену на лодочке, в которой он был единственным рулевым и гребцом: эта лодочка и привезла его с Нельского берега к Лувру, где он пришвартовал ее у пустынной набережной.

«Странное дело, – думал он, работая веслом и глядя на окна дворца, из которых лишь в одном – окне королевской спальни – еще горел свет, несмотря на позднее время, – странное дело, столько прошло лет, а Генрих все тот же: другие либо возвысились, либо принизились, либо умерли, у него же на лице и на сердце появилось несколько новых морщин – больше ничего… Все тог же ум – неустойчивый, благородный, склонный к поэтическим причудам, все та же себялюбивая душа, всегда требующая больше, чем ей могут дать: от равнодушия – дружбу, от дружбы – любовь, от любви – самопожертвование. И при всем этом – бедный, несчастный король, самый печальный человек во всем королевстве. Поистине, кажется, один лишь я глубоко изучил это странное смешение развращенности и раскаяния, безбожия и суеверия, как один лишь я хорошо знаю Лувр с его коридорами, где проходило столько королевских любимцев на своем пути к могиле, изгнанию или забвению, как один лишь я безо всякой опасности для себя верчу в руках эту корону, играю с нею, а ведь стольким людям мысль о ней обжигает душу, пока еще не успела обжечь им пальцы».

У Шико вырвался вздох, скорее философический, чем грустный, и он сильнее налег на весла.

«Между прочим, – снова подумал он, – король даже не упомянул о деньгах на дорогу: такое доверие делает мне честь, ибо доказывает, что он по-прежнему считает меня другом».

И Шико по своему обыкновению тихонько засмеялся. Потом он в последний раз взмахнул веслами, и лодка врезалась в берег, усыпанный мелким песком.

Шико привязал нос лодки к свае, затянув узел одному ему известным способом, что в те невинные (по сравнению с нашими) времена достаточно обеспечивало сохранность лодки, и направился к своему жилью, расположенному, как известно, на расстоянии двух мушкетных выстрелов от реки.

Завернув в улицу Августинцев, он с недоумением и даже с крайним изумлением услышал звуки инструментов и голоса, наполнявшие музыкальным благозвучием квартал, обычно столь тихий в такой поздний час.

«Свадьба здесь где-нибудь, что ли? – подумал он сперва. – Черти полосатые! Мне оставалось пять часов сна, теперь же всю ночь глаз не удастся сомкнуть, а я-то ведь не женюсь!»

Подойдя ближе, он увидел, как на оконных стеклах немногих домов, окаймлявших улицу, пляшут отблески пламени: то плыла в руках пажей и лакеев добрая дюжина факелов, и тут же оркестр из двадцати четырех музыкантов под управлением исступленно жестикулирующего итальянца с каким-то неистовством играл на виолах, псалтерионах, цитрах, трехструнных скрипках, трубах и барабанах.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10