– Трудное дело, – сказал Ульфитцель, пытаясь улыбнуться, – но, без сомнения, это занимает время.
– О, – вздохнул Вальтеоф, – дни как-то проходят. Я никогда не перестаю благодарить вас за то, что вы заставили меня выучить псалтырь, когда я был ребенком. Я читаю его каждый день, и это хранит меня от помешательства.
– Слава Богу за это, сын мой. Хуже было бы, если бы тебе нечем было себя занять.
Вальтеоф перестал улыбаться, и Ульфитцель сразу увидел то напряжение, в котором он живет.
– О, вы не знаете, отец. Я невиновен в том деле, за которое приговорен к смерти, но у меня нечто другое на совести. У меня не будет времени для покаяния в том, что я сделал с сыновьями Карла. Когда я думаю об этом, то сознаю, что не смею даже произносить имени Божиего.
Аббат мягко произнес:
– Это было сделано в гневе, из-за убийства Ульфа, и хотя я не извиняю тебя, тем не менее, я верю, что в этот день ты не владел собой.
Вальтеоф сжал руки и уставился на свои цепи. Однажды он пересчитал звенья на цепях, двадцать четыре на правой, двадцать четыре – на левой, а на следующий день сидел так неподвижно, что паук сплел на его цепях паутину. Он рассматривал паука, не шевелясь, чувствуя некое родство с ним, тоже живущим в этом темном углу.
– Возможно, нет, – наконец произнес он, – Но это самая страшная вещь, которую я когда-либо совершал. Если есть воля Божия на то, чтобы я умер, то за этот проступок. – Он поднял глаза, и внезапно лицо его залилось румянцем. – Вы – у вас нет для меня новостей?
– Нет. Дай Бог, чтобы я был тебе хорошим вестником.
– Странно, что король тянет с приказом меня казнить. Почему? С каждым днем это все труднее выносить.
– Я не знаю, сынок, но верую, что он не может себя заставить сделать это.
Вальтеоф покраснел еще сильнее.
– Он сказал когда-то, что не хотел бы иметь во мне врага, и вот прошло слишком много времени, как меня не трогают, и все больше я думаю, что он пощадит меня, но он не оставит мне мои земли, да и я не смогу никогда вернуться к графине.
– Приходи к нам, – спокойно предложил Ульфитцель и удивился, что повторил то, что когда-то сказала ему Эдит.
Вальтеоф едва улыбнулся.
– Я уже послал королю письмо с этой просьбой. Действительно, если он простит меня, мне не останется ничего другого. Я понимаю, почему Кнут Карлсон ушел в монастырь на Линдисфарне. Иногда я представляю, – голос его стал мечтательным, – что я уже в Кройланде, работаю в саду вместе с братом Кулленом, чувствуя, как солнце пригревает спину, и вырываю сорняки. И, устав, пойду петь на службу в церковь, где святой Гутлас будет меня хранить. – Он остановился и снова стал смотреть на свои цепи.
Ульфитцель сказал:
– Я молю Бога день и ночь, чтобы это кончилось. И в то же время подумал, со скрытой болью, что же это за видение – красная линия на горле? Вальтеоф снова поднял глаза.
– Вы видели Мод и Алису? Вальтеоф оторвался от мрачных мыслей.
– На Сретенье. Мод скучает по тебе, но она маленькая и уверена, что ты скоро приедешь. Она весело играет. Что касается Алисы, она еще слишком мала, чтобы что-нибудь понимать.
Вальтеоф замолчал, вспоминая, как обвили его ручки Мод, когда он видел ее в последний раз, но он не должен поддаваться этим чувствам, не должен об этом думать, иначе потеряет спокойствие, которое ему так трудно дается в последние недели.
– А Ричард де Руль? – изменил он тему. – Я не видел его с суда.
– Он посылает тебе привет и просит меня передать, что король приедет сюда на Пасху, и он снова может тебя увидеть. Он не устает просить его о прощении для тебя, – аббат улыбнулся. – Своей настойчивостью он когда-нибудь этого добьется.
– Он хороший друг, – другая мысль пронзила его. – А что Ателаис?
– Я видел ее в Нортгемптоне. Она очень горюет по тебе, я знаю, но со мной она об этом мало говорила. Я спрашивал, не могу ли что-нибудь сделать для нее, но она ответила, что сама о себе позаботится.
– Она странная, дикая девчонка, – сказал Вальтеоф. У него было предположение, что она имеет в виду совсем другое, нежели думает Ульфитцель.
– Я хотел, – он остановился и, поднявшись, начал ходить по маленькой камере. Он мог сделать со своими цепями только три шага вперед, шесть назад и затем снова три вперед. Ульфитцель смотрел на него, слыша звук, который издают цепи, видя следы, которые они оставляют на его ногах. Несправедливость и безжалостность разрывали его сердце.
Он видел, как граф шел от детства к юношеству, как из юноши он стал видным здоровым мужчиной, и наблюдать его в таком положении было невыносимо.
– Эти цепи, – наконец, произнес он, – я поговорю с епископом Валкелином, с королем, если нужно будет…
– Я привык к ним, – сказал Вальтеоф, и затем внезапно взорвался: – Иногда, когда я просыпаюсь по ночам, я не могу понять, где я. Кажется, так недавно я был свободным человеком, управляющим своей землей. Я думал, что король мне друг, и многие другие тоже. Теперь все это прошло, и я здесь, в этом ужасном месте, без вины!
Он и не собирался говорить этого, но их давняя близкая дружба заставила его довериться аббату. Ему он мог поведать о своем животном ужасе перед темнотой, сыростью и убожеством его камеры, и о своей подавленности.
– Мой бедный сын, – сказал ему Ульфитцель, – никто из нас не знает ни дня, ни часа, когда нас посетит несчастье.
Вальтеоф был глубоко тронут. Слова хлынули потоком:
– Всю свою жизнь я любил лес и открытое небо над головой, а теперь, скованный цепями, я могу видеть только маленький треугольник облаков в узенькое окошко. Всегда я мог поехать, куда хочу, а теперь не могу ступить и десяти шагов.
– Сынок, сынок, – повторял аббат, он не мог остановить слез, – только духовная свобода суждена тебе здесь.
– Я знаю. Но трудно смириться с этой полужизнью. Одно дело – смерть в бою. У меня была такая возможность в девятнадцать лет, но я умер бы с честью там, а теперь обесчещенным умру здесь. – Он взглянул на аббата. – Я молюсь о смирении, все время молюсь, и иногда мне кажется, что я обретаю мир, что я прощен за то, что совершил, но затем я вспоминаю Рихолл, Мод, Хакона, других, и мира как не бывало. Тяжело то, что Роджер, виновный, устроен лучше, чем я – безвинный. – Он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой. – Я стараюсь не думать об этом. Я могу только раскаиваться за свои грехи. Но восстает моя плоть. Она кричит и просит дела, и иногда мне кажется, что я не смогу остаться здесь ни минуты.
Он дал волю своим чувствам первый раз за все эти тяжелые недели. Все его тело, все мускулы требовали движения.
– Мне кажется… Мне кажется, что лучше умереть, чем жить все время в заключении. Вы помните Ансгара? Десять лет он был в тюрьме в Нормандии. Я бы сошел с ума. Сейчас уже, после такого короткого времени, я готов процарапать себе путь наружу. Я хочу света, воздуха и свободы, я хотел бы быть в Рихолле, поехать в лес, навестить свои земли, проехать на лодке вокруг Кройланда, поехать туда, где…
Он схватился за голову, пытаясь остановить рыдания, которые, наконец, прорвались наружу. Ульфитцель тихо сидел, сжав пальцы так, что они побелели. В конце концов, со всем возможным спокойствием он медленно произнес следующие слова, которые упали в темень камеры: – Дорогой сынок, храни в себе память о Боге и Его страданиях, и твои тебе покажутся легкими.
Вальтеоф облокотился о стену в изнеможении, опустошенный своим плачем. Как всегда, Ульфитцель знал, что сказать, чтобы принести мир, как кто-нибудь другой мог бы принести милостыню, и когда тюремщик открыл дверь и вызвал аббата, граф уже был способен преклонить колена за благословением в сравнительно спокойном состоянии.
На следующий день наступило воскресенье – веха недели, когда приезжал Торкель. Они толковали, в основном, о прежних днях, о тех временах, когда королем был Гарольд и Леофвайн часто бывал в Рихолле. Они вспоминали старые шутки и прошлые подвиги, говорили об охотничьих вылазках, вспоминали тот год, когда так разлилась река, что вода достигла дверей дома, то лето, когда Вальтеоф подыскал Борсу подругу, и она произвела прекрасных щенков, весь дом умилялся их шалостям.
Но когда пришел вечер, Вальтеоф вдруг сказал:
– Если Вильгельм меня простит, думаю, я поеду в Кройланд и стану монахом. Сомневаюсь, что для меня есть другой выбор.
Торкель стоял у окна, стараясь вдохнуть свежего воздуха.
– Для такого воина, как ты, лучше было бы быть в чьей-нибудь армии.
– Возможно. Но Вильгельм не позволит мне уехать, я это знаю. Помнишь, Одо сказал, что мое имя могут использовать, как призыв к восстанию. Но никто не сможет это сделать, если я буду за стенами Кройланда.
Торкель тяжело повернулся.
– Возможно, нет, но это смерть при жизни! Не для меня такое, минн хари.
– Я так не считаю, особенно после всего, что случилось, – Вальтеоф посмотрел на приятеля. – А что ты, друг мой? Если я останусь здесь, или меня отправят в Кройланд, что будешь делать ты? Тоже поедешь в Кройланд? – улыбнулся граф.
Торкель ответил:
– Я – поэт и буду им всю жизнь. Я не смогу выбрить тонзуру, но, – он посмотрел своими бледно-голубыми глазами на графа, – пока мы оба живы, я служу тебе и там, где будешь ты, там буду и я. Может быть, Ульфитцель позволит мне гонять лодку вокруг аббатства.
Вальтеоф расхохотался:
– И петь своим пассажирам в придачу. – Его улыбка поблекла. – Мой дорогой друг, теперь я тебе ничего не могу предложить.
– Мне ничего и не нужно.
– А если… если они выполнят приговор? Исландец отвернулся от окна.
– Они не посмеют, – он отвергал такую возможность всем своим существом. – Я не верю, чтобы король сделал это. Уже три месяца прошло со дня суда.
– Ты мне не ответил, – упрямо сказал Вальтеоф, – я хотел бы знать…
Торкель сел рядом с ним на тюфяк:
– Я не могу ничего сказать тебе, потому что не могу об этом и подумать. Поверь мне, минн хари. Ни один человек не был мне так дорог, как ты.
Оти пришел с ужином, который они разделяли по воскресеньям. Горячее мясо и пирог, и хороший эль, и они втроем поужинали, как это когда-то бывало дома. Для Вальтеофа это была прекрасная трапеза, по сравнению с тем, что он ел в течение недели, и когда они ушли, следующие шесть дней для него тянулись бесконечно, пока, наконец, не наступило снова воскресенье.
Слова Торкеля запали ему в душу, и, лежа в темноте под медвежьей шкурой, он вспомнил тот вечер перед его свадьбой, когда Торкель уступил свое место более близкому для графа существу. Но вот Торкель остался ему верен, а Эдит… Он спрятал лицо в подушку, стараясь заставить себя не думать о ней, но когда он заснул, ему приснился Руан, и он проснулся, выкрикивая в темноту ее имя.
Глава 7
Вернувшись в Лондон, аббат Ульфитцель навестил де Руля. После чего Ричард обратился с просьбой к королю отпустить его в Винчестер, чтобы навестить заключенного графа. Вильгельм дал разрешение, и, увидев, что Ричард собирается сказать что-то еще, резко прибавил:
– Не проси больше за него. Я думал об этом и не могу этого позволить.
– Сир, – воскликнул в отчаянии Ричард, – он дважды спас мне жизнь, как же мне не просить за него!
– А что он сделал со мной? – мрачно ответил Вильгельм. – Говорю тебе, он опасен для страны тем, что сделал, и тем, что он есть. – Он увидел выражение лица де Руля. – Ричард, друг мой, ответственность – страшная вещь. Я нес эту ношу всю жизнь, поэтому я то, что я есть, и покой нации лежит на моих плечах. Помни об этом.
Смотря на него, Ричард вдруг почувствовал к нему жалость, он впервые видел короля в нерешительности. Он удивлялся, как долго может продолжаться такая неопределенность, как долго Вальтеоф будет находиться между жизнью и смертью. Это казалось невьшосимо жестоким и в то же время внушало надежду.
Как-то вечером он направлялся ужинать, когда к нему подбежал его паж и сообщил, что в его гостиной его поджидает монахиня.
– Монахиня? – удивленно переспросил он, потому что и не представлял, кто бы это мог быть.
– Да, господин, и думаю, она проделала долгий путь, потому что у нее вся одежда в пыли.
Он вернулся обратно, довольно медленно спускаясь по ступенькам, ум его был слишком занят Вальтеофом для того, чтобы интересоваться еще чем-то. В кабинете спиной к двери стояла женщина в одеянии бенедектинки.
– Мадам? – когда он заговорил, она повернулась, и он увидел, к своему изумлению, что это Ателаис смотрит на него из-под вуали. Она была бледна и напряжена, с покрасневшими от бессонницы глазами, но сначала он ничего этого не заметил, только тяжелые складки ее одеяний.
– Нет, – резко сказал он, – нет, ты не можешь так поступить со своей жизнью, – Он бросился к ней и схватил ее за руки. – Скажи мне, что это не правда, – и подумал, что если это правда, то он последний идиот в мире.
Но она покачала головой.
– О нет, это просто так. Это должно было меня хранить в путешествии. Я поехала одна, только с Хаконом.
Он почувствовал облегчение, но тут же увидел, что она испугана и что он все еще держит ее за руки. Ричард усадил девушку на стул и налил ей вина.
– Выпей. Ты устала. Теперь скажи мне, почему ты здесь и почему для тебя безопаснее ехать таким образом.
Она отпила немного вина, и кровь прилила к ее щечкам.
– Я не знала, куда еще мне идти. Ричард застыл на месте с бутылью в руках.
– Но почему, скажи мне. Девушка осторожно поставила чашу.
– Графиня строит планы насчет меня; о, мессир де Руль, она действует так, как будто графа уже нет, как будто она уже управляет землей. Не знаю, как я пережила эти последние недели, действительно, не знаю. Когда я думаю о том, что она сделала… – она остановилась, и быстрые слезки скатились по щекам. – Как могла она его предать? Он так ее любил.
– Слишком сильно, – тихо сказал Ричард, – но продолжай.
– Она хочет выдать меня за Ива Таллебуа. – На миг перед ним появилась прежняя Ателаис. Она нервно вытерла слезы, и в голосе послышались гнев и презрение: – Этот человек! Я скорее проведу всю свою жизнь в монастыре, чем выйду замуж за такого, как он. Она сказала, что, так как граф в тюрьме, она имеет право распоряжаться моей жизнью. Ив почти все время в Нортгемптоне, и она хочет отдать ему мое приданое. Я слышала, как они это замышляли. – Она подняла голову и прямо посмотрела на него. – Я знала, что не смогу там остаться, даже ради детей. Ив – мерзавец.
Он увидел, что глаза ее потемнели при каком-то неприятном воспоминании, и почувствовал, что в нем закипает гнев.
– Он посмел к тебе прикоснуться? Если так, то видит Бог…
Она колебалась:
– Нет, по крайней мере, ничего страшного.
– Я его убью за это, – Ричард говорил, сам удивляясь гневу в своем голосе. – Что ты сделала?
– Я попросила Хакона помочь мне. Он взял лошадей несколько дней назад, и мы выехали в Эли. Там сестры дали мне эту одежду. Я подумала, что никто не станет меня тревожить, если я буду так одета, и я боялась, что Ив может поехать следом за мной. Хакон – внизу. Он ездил домой, чтобы убедиться, что все в порядке с женой и детьми, теперь он хочет вернуться в Винчестер. Он не может без графа.
– А ты? – спокойно спросил Ричард. Давно забытые мечты вдруг ожили, и ушло уныние, в котором он жил в последнее время. Она сидела совершено прямая, задрапированная в бесформенные одеяния, и у него внезапно возникло желание сорвать их с нее и выбросить.
– Монахини в Эли сказали, что я могла бы поступить к ним, – тихо сказала она.
– И ты собираешься так сделать? – он знал, что это звучит грубо, но причиной тому был страх.
Она не подняла глаз, но покачала головой:
– Я не хочу, но я ничего не умею, и если нет ничего другого… – ее слова повисли в воздухе.
Он склонился и снова взял ее руку, упав к ее ногам.
– Я поклялся, – тяжело произнес он, – я поклялся не просить тебя снова о том, чтобы ты пришла ко мне…
Она подняла глаза, и сколько благодарности было в них! Как она не видела раньше, что он за человек?
– Поэтому я и пришла, как должна была сделать еще давно. Только я боялась, что слишком поздно, что ты этого уже не хочешь.
– А я хочу, хотя я самый последний дурак. – Внезапно он начал смеяться. Он снял покрывало с ее головы и бросил его на пол, и ее волосы рассыпались по плечам. – И чтобы я тебя так одетой никогда больше не видел. Ты меня так напугала, дурочка моя. Да, дурочка. А каким я был дураком! Ах, Ателаис, зачем мы потеряли столько времени?
Он раскрыл объятия, и когда она кинулась к нему, то увидела, наконец, как он красив, когда счастлив, увидела, как улыбаются его голубые глаза, и смягчаются суровые черты лица, и они соединились в поцелуе, как будто прошедшие годы никогда их не разъединяли. Потом Ателаис уткнулась ему в плечо:
– Я так счастлива. И все-таки, это кажется несправедливым, что мы счастливы, а он, он в Винчестерской тюрьме.
Он смотрел на дверь за занавесью, через которую они могли свободно выйти по своему желанию.
– Я знаю. Но он хотел, чтобы мы поженились. У меня есть разрешение короля посетить его. Я попрошу Вильгельма, чтобы мы сразу могли пожениться и поехать вместе. Не думаю, чтобы он мне отказал.
– Я бы все отдала, чтобы повидать его, – сказала она задумчиво, и сразу же Ричард отодвинулся от нее.
– Одно время я думал, что ты влюблена в него и поэтому…
– Я всегда его любила, – просто сказала она. – Когда я была совсем молоденькой, я мечтала, что он на мне женится, но это было очень давно, и вскоре я уяснила, что он никогда не будет никем другим, как только моим опекуном, моим кузеном. И однажды ты приехал в Дипинг…
Он улыбнулся.
– Как ты тогда меня ненавидела!
– Сначала да, – согласилась она, – но я не знаю, когда ненависть обернулась любовью, и тем более не знаю, когда любовь Эдит превратилась в ненависть. – И она закрыла лицо руками, впервые осознав, насколько Ричард овладел ее сердцем. Каким бы он ни был, он тот, кого она любит.
– Пойдем, – сказал он, – мы должны найти тебе дом. – Он посмотрел на ее наряд. – И избавься от этого. Завтра мы вместе пойдем к королю.
– А граф? – спросила она, удерживая его за руку. – Король его простит?
– Никто не знает, – мрачно ответил Ричард, – даже сам Вильгельм.
Глава 8
Он уже потерял счет дням, но думал, что это должна быть пятница или воскресенье перед Пятидесятницей. Сначала он старался отмечать дни, процарапывая на каменной стене отметки, но потом стал забывать, да это уже и не имело значения. Все теряло смымл.
Он чувствовал себя безумно уставшим, жажда движения превратилась в боль, в тяжесть во всех членах. И когда он молился об освобождении, ему было все равно, каким оно будет. Даже молитвы теперь путались. Он повторял псалмы, которые так хорошо знал, но чаще они смешивались, и он забывал слова. Только кричал вместе с Давидом снова и снова: «Душа моя превратилась в пыль, избави мя, Господи». Только Бог остался единственной реальностью в этом затерянном месте, и он теперь жил где-то на полпути между небом и землей. Когда к нему являлись посетители, он как-будто был отделен от них огромной пропастью.
Только с приходом Вульфстана пропасть становилась меньше, потому что он был святым, как знали многие; но когда пришли Ричард и Ателаис, ему стоило большого труда говорить об их будущей семейной жизни в Дипинге, хотя он был искренне рад за них.
Двор приехал на Пасху в Винчестер, и двум старым друзьям разрешили его навестить, но ему уже было трудно с ними говорить. Только между ним и Торкелем не было пропасти, потому что Торкель пребывал вместе с ним в этом чистилище.
К Троице Ричард вернулся к своим делам, и они с Ателаис поселились в маленьком доме в городе; Хакон присоединился к ним, потому что Ричард взял, казалось, под свою опеку графских людей; именно он спас Хакона от множества сумасшедших планов освобождения графа, которые могли бы только обеспечить Хакону место в одной с его господином тюрьме.
– Подожди немного, – советовал Ричард. – Король должен его простить.
А Вальтеофу он говорил:
– Вильгельм собирается в Нормандию после Троицы. Друг мой, я почти уверен, что он не подпишет смертный приговор. Мы вытащим тебя отсюда еще до конца лета. И архиепископ говорит, что ты вполне заслужил освобождение своим раскаянием. Он говорил так королю. Этого не должно быть, это не может дальше продолжаться.
Весна перешла в лето, и через слепое оконце Вальтеоф чаще, чем раньше, видел солнечные лучи. Как-то утром он понял вдруг, что это май, и сразу спокойствие полузабытья сменилось горячей жаждой жизни, пульсирующим стремлением к свободе. Он вспоминал поля, густо заросшие колокольчиками, разлитый в воздухе аромат майских цветов, обещание нового урожая, сочную зелень новых листьев, и так продолжалось до тех пор, пока он чуть не заболел от этой жажды. Трава должна подняться сейчас на его большом поле в Рихолле, вскоре ее скосят и соберут. И при мысли о новом урожае в нем снова начала жить надежда рядом с болью. Он опять начал мечтать о Кройланде, о принятии обета, о жизни под мудрым руководством Ульфитцеля. Как было бы хорошо сидеть с удочкой, видеть, как льется дождик и клюет рыба, делать самые простые вещи, присматривать за скотом или собирать овощи в саду, а лучше всего – петь на службе в большой церкви и проводить свою жизнь вблизи Бога.
Он больше не думал о Эдит. Все кончилось. Но ему хотелось увидеть Мод и Алису, пока они маленькие. Честолюбия тоже больше не было; великое графство Нортумбрии не принесло ему радости, и он оставил все мысли о том, чтобы править своими землями, – только бы жить под открытым небом, этого было бы достаточно. Постепенно на него снизошел мир, потому что какое-то чувство подсказывало ему: освобождение близко. И он сидел в своей камере в ожидании. Хакон говорил Торкелю:
– Ты видишь? Он изменился, его глаза горят.
– Я знаю, – ответил Торкель, и странное выражение появилось у него на лице, – и боюсь за него. Как будто Бог дает ему силы для…
– Нет, – резко закричал Хакон, – не говори так, не смей! О Боже, неужели мы никогда не поедем снова домой?
– Когда-нибудь мы все будем снова дома, – Торкель смотрел в голубую даль, где теплый летний туман лежал на деревьях, – но как мы туда попадем, мы не можем знать. Человек может быть там, где хочет, даже если его тело обречено на неподвижность.
– Я тебя не понимаю, – Хакон покачал головой. Поэты! Они непохожи на других людей. Хотя он и сражался не хуже других, но пол-жизни проводил в своем собственном мире, и для Хакона, который просто жил, ухаживая за лошадьми, которых безумно любил, исландец только усложнял все. Но сейчас они были объединены своим горем. Торкель потрепал его по плечу и слабо улыбнулся.
– Храни свою надежду, Хакон, ты даешь нам всем силы.
И Хакон вспыхнул от удовольствия, потому что он очень горевал из-за того, что ничего не может сделать для своего господина. Его надежда передавалась другим, и они начали говорить с большей уверенностью о прощении и о том, что послание от короля скоро придет, потому что он должен ехать в Нормандию.
Когда накануне Троицына дня зазвенел болт в двери, у Вальтеофа вновь ожила старая надежда на то, что, наконец, вот оно, долгожданное освобождение.
Это был архиепископ Кентерберийский, одежды его покрылись пылью дальней дороги, и лицо его было серым от усталости и горя, которого он не мог скрыть.
– Господин мой, – Вальтеоф быстро встал и застыл. Какое-то время они молча смотрели друг на друга.
Когда архиепископ ушел, он опустился на тюфяк, но даже не пытался заснуть. Он выслушал известия со странным спокойствием, как будто всегда знал, что Вильгельм не позволит ему уйти, и они спокойно говорили о смерти и жизни, о Боге и небесах и о последних днях человека. Затем Ланфранк исповедовал его, благословил и ушел, пообещав вернуться ранним утром со святым Евангелием. Солдаты боятся, что горожане поднимутся и попытаются его освободить, сказал он, и потому явятся за ним еще до того, как город проснется.
Ему не придется увидеть снова ни Торкеля, ни Ричарда, ни Хакона, потому что когда они придут завтра, он уже последует за своим отцом и Осборном, Гарольдом, Леофвай-ном, Альфриком.
Приподнявшись на плече, он мог видеть кусочек неба и несколько ступенек. Была ясная лунная ночь; хотя он и не видел луны, но все говорило о том, что завтра будет прекрасный день. Да, завтра наступит тот майский день, сумерек которого он не увидит, и он вспомнил разговор об этом с Торкелем зимней ночью, очень давно, в Дюрхэме. Неужели он знал, неужели какое-то чувство подсказывало ему, что его жизнь оборвется в мае, в то время, которое он любил больше всего? И вот, его спокойствие разом исчезло, и каждый нерв напрягся в страшном предчувствии.
Какой толк говорить с небесами? Небо не испытывает к нему жалости, только земля, земля Англии: Рихолл со своими прекрасными лесами и полями, спокойной рекой и лугами, со свежей травой. Если бы только он мог поехать домой, хотя бы еще один раз, если бы он мог увидеть свой дом, поужинать в своем зале, с Борсом, лежащим у камина, заснуть в своей комнате с закрытыми ставнями, увидеть фамильные вещи, почувствовать запахи из кухни, послушать мессу в маленькой церкви. Ничего этого у него не осталось, только белая медвежья шкура. Он завернулся в нее. Под ней он был зачат, и теперь она покрывает его и его последнюю ночь на земле, и он зарылся в шкуру лицом – в единственную фамильную вещь, которая ему осталась.
О предательстве, об измене, об иронии всего случившегося он не мог долго думать. Чтобы ни привело его к такому концу, теперь это только слегка его уязвляло. Когда-то он все время был погружен в молитву, но теперь, какой смысл от всех молитв последних месяцев, если Бог не слышит его, и он осознает непостижимую глубину духовного мрака.
– Боже! Боже! Помоги мне! – Он отбросил шкуру и упал на колени.
Но избавление от муки ему принесли не слова, обращенные к Богу, а воспоминание об иконе в Рихоллской церкви, изображающей страдание Господне в Гефсиманском саду. Каким-то образом ночью душевная боль уступила место сну, от которого он очнулся на рассвете, почувствовав, что рядом с ним стоит архиепископ в епитрахили, с четками в руках. Солнечные блики, загораясь на копьях и шлемах во дворе, попадали в узкое оконце и, упав на пол, становились кроваво-красными. Он преклонил колена, молитвенно сложив руки, и внезапный свет, Божественный свет осветил все, все зажег своей Любовью, и Бог принял его, наконец, в свои Руки, которые он уже отчаялся найти ночью. И все страшное горе этих темных часов исчезло, как-будто его никогда и не было.
Ричард де Руль, лежавший в полусне, был поднят ранним утром страшным стуком в дверь; он выглянул в окошко на узкую улочку.
Проснулась Ателаис:
– Что это? О, что это?
А стук становился все громче.
– Это Хакон, – сказал Ричард. И ледяной холод сжал его сердце. – Он выглядит странно.
Он накинул тунику и быстро вышел из комнаты. Слуга уже открыл дверь, и Хакон ворвался, весь в слезах.
– Все кончено, – кричал он. – Они сделали это. Я бежал всю дорогу на гору. Я видел.
Он, шатаясь, вошел в дом и прислонился к двери, обессиленный.
– Боже! – проговорил Ричард. – О, Боже! – Он подошел к Хакону, поддержал его и посадил за стол. Вошла Ателаис, она пыталась налить воды, но дрожала так, что вода расплескивалась.
Он выпил, стуча зубами о край стакана, и Ричард хрипло спросил:
– Как это могло быть? Мы ничего не знали.
– Архиепископ приходил прошлой ночью, я думал, король послал его с помилованием, – в голосе дрожали слезы. – Я побежал, чтобы найти Оти, мы обычно собирались по воскресеньям, – он остановился, закрыв рот рукой. – О, Боже!
– Говори! – закричал Ричард. – Ради любви Божией, говори.
– Пришли в крепость, дверь была открыта, и я подумал… я подумал, что они его отпустили.
Ателаис зарыдала, и Ричард обнял ее. Хакон говорил, дрожа, как в лихорадке:
– Они… они сказали, что его повели на Винтонский холм, над городом, и мы всю дорогу бежали. Я думал, что мы ничего не застанем, но он был там, весь в молитве. Мы хотели его освободить, но там было столько солдат.
Если бы только мы попытались раньше, подумал Ричард с раскаянием. Но вслух только сказал:
– И он, как он?
Слезы снова потекли по лицу Хакона:
– Он смотрел. Я не могу сказать вам, как, но я этого никогда не забуду. Он стоял и смотрел вокруг – на холмы и леса и… – он остановился, пытаясь найти слова, чтобы выразить то, что он видел. – Там было несколько бедняков, несколько человек, рано вышедших по делу, и он отдал им свои одежды. А потом он увидел нас и улыбнулся так, как будто мы все дома и собираемся на охоту. Он просил нас прочесть вместе с ним последнюю молитву, и я старался, но я не мог сказать «Пусть будет сделано». Я закрыл глаза и потом, перед тем, как все кончилось, услышал звук, с которым топор рассекает воздух. – Хакон опустил голову и зарыдал. Ателаис спрятала лицо на плече Ричарда, и он привлек ее к себе, одной рукой поддерживая Хакона. Не было слез, чтобы облегчить его собственное горе. Он чувствовал, что что-то уже кончилось, что-то поверглось в прах, куда должны будут вернуться все люди, но появилось новое страшное чувство – стыд от того, что Вильгельм, его господин, мог сделать такое. И событие на Винтонском холме, о котором рассказал Хакон, вырвало из его сердца любовь, которая для него была превыше всего. Наконец, Хакон успокоился. Он поднял голову и сказал:
– Странная вещь потом произошла. Я, все мы, слышали, как ему были сказаны последние слова молитвы – после всего.