– Рад пройтись с тобою по Крепости, маленькая Нелли, – с шутливою торжественностью изрек отец Модест. К ним присоединились и Роскоф, Параша и Катя, но не Арина, и Нелли, выйдя за порог, сразу поняла почему. Узкие улицы никак не были предназначены для верховых прогулок, кроме разве что главной. Пожалуй, и был весь городок размером с большое село, но в селе дома не лепятся друг к дружке. А эти высокие терема с затейливыми многоскатными крышами, казалось, переходили один в другой. Нелли подумала невольно, что не так уж весело было б жить в этой тесноте, когда б вокруг не открывалось необозримых горных просторов.
– Некоторые живут наособицу в тайге, – заметил отец Модест. – Теперь опасности в этом нету. Кроме медведей, известно.
Однако в полуденный час улицы были почти пусты. Несколько вовсе маленьких детей катались с деревянной горки.
– Соломония!! – грозно крикнул женский голос из стукнувшей сзади двери. Нелли вздрогнула: лицо толстой черницы и царские палаты мгновенно всплыли перед ее глазами.
Девочка лет пяти, с тремя рыжими хвостиками на шапочке, съехав на заду, неохотно поднялась на ноги.
– Соломония! – Женщина так и не высунулась из сеней. – Кто тебе разрешал играть с ребятами? Или не у тебя вчера горло болело?
Девочка затопталась на месте, затем подобрала со снегу деревянную лопатку.
– Домой немедля! – Женский голос смягчился. – В другой раз подумаешь теперь, как сосульки грызть!
Девочка побрела к дому, откуда ее призывали, – медленно и все время оборачиваясь туда, где и без нее продолжалось веселье.
Заглянув Нелли в лицо, отец Модест расхохотался.
– Сие очень частое здесь имя, – пояснил он. – Немало встречается, само собой, Георгиев, но ты не встретишь тут ни Василия, ни Ивана. Почитаются нещасливыми именами, хотя сие не более чем глупый предрассудок. В самом деле, можно ли из-за какого-то мерзкого злодея отказываться от покровительства апостола Иоанна, самого юного из Евангелистов? Хотелось бы мне, чтоб эти глупости забылись.
– Глинская была Елена, – заметила Нелли.
Отец Модест смутился.
– Пожалуй, ты первая Елена в Крепости, – ответил он наконец. – И ты принесешь ей щастье.
– Отчего открыта дверь? – озаботился Филипп, указывая рукой.
– Небось детская небрежность, – отец Модест, взбежав на крыльцо, вдавил дверь в косяк. – Выстудили дом, озорники!
– Но не случилось ли чего? Отчего дверь не на замке?
– Во всем городе нету ни одного замка. К чему они нужны?
– А где ж жители крепости? – не утерпела Параша.
– Прибыли-то мы в воскресный день. Понятно, что было людно. А сей час из мужчин мало кто дома – только охранный отряд, учитель в школе да кто в вифлиофике за книгами. Здешняя жизнь суровая, маленькая Нелли, дел много у всех.
– А дамы?
– В работе домашней. Стирают, готовят, да мало ли дел.
– Стирают? – охнула Нелли. – А люди на что?
– Слуг в Крепости нету, маленькая Нелли.
– Что-то сие отдает ненавистным Вам масонством, – нахмурился Роскоф.
– Я не говорил, что здесь все равны, Филипп. Отнюдь не говорил. Но когда мы выживали, потребно было, чтобы работала каждая пара рук, способная трудиться. Труд – не унижение для благородства.
– Но откуда пополнялся сей народ?
– В различные времена по-разному. Многих стрелецких сирот приютили здесь в царствование Петра.
Нелли вовсе не знала, кто такие стрелецкие сироты, да и занимало ее мысли вовсе другое.
– Отец Модест, отчего… отчего княжна Арина…
– Не может ходить?
– Да.
– Глупость ребяческая, – лицо отца Модеста как-то странно напряглось. – Есть преданье про девочку, что спасла Крепость от монгол, спрятавшись надолго в ледяной воде. Я не люблю теперь сию историю, нету настроенья рассказывать. Арина с Анастасией, сестрою моей, надумали приучать себя к водному холоду, чтобы при случае оказаться не хуже сей героини. Слыхали они от взрослых, что привыкать ко всему надо с немногого, да только поняли неверно. Вместо того чтоб окунаться в воду на мгновение всем телом… Ну, словом сказать, Арина однажды простояла пять часов по щиколотку в ледяной воде. Приступы невыносимых болей терзают временами все ее тело, но только щиколотки отказались служить. Но довольно о том. А сейчас я покажу вам церковь, где служил первую свою Литургию.
Глава XII
Деревянная церковка, срубленная с таким же рачением, как и все зданья вокруг, стояла на маленькой площади. Маленькая икона над входом, изображающая повергшего змия рыцаря, указывала, что храм посвящен святому Георгию.
– Давно уж храм маловат, – заметил отец Модест, взбегая по высоким ступеням. – По дням воскресным служатся чередом по три Литургии. Был он воздвигнут в первые же десятилетья.
Внутри царил полумрак, лишь золотисто горели восковые свечки перед иконами, черными от старости и вовсе новыми, сверкающими яркой киноварью и лазурью, непотемневшим металлом окладов. Печь не топилась, и от дыхания с уст слетал легкий пар.
Только сейчас Нелли обратила вниманье, как смешно крестится Роскоф: в другую сторону и всею ладонью.
– Давненько я здесь не был, – улыбнулся отец Модест, вытаскивая из ящика свечу.
– Все не решаюсь Вас спросить, – негромко заметил Роскоф. – Вы вить ушли сюда много прежде изменений, что ввел патриарх Никон. Как могло получиться, что вы не с теми, кто зовется раскольники?
– Вопрос хорош, – усмехнулся отец Модест, затепливая свою свечку. – В двух словах не передать, какие шли тут дебаты. Коснусь сейчас самой сути. Едва ль в церкви западной могли бы проистечь такие беды из-за того, что затеял Никон. Различье уставов бывает в ней и большим. В самой сути перемены зла нету, но худо была она проведена. Мы наблюдали издали, и разум наш не был замутнен обидами. Быть может, настанет черный год, когда нам придется уйти в раскол. Но год сей не настал, ибо ереси мы тогда не нашли. Бывали на Руси времена и похуже, когда адское пламя ереси грозило опалить трон.
– Давно ли?
– Раньше Грозного.
Нелли слушала вполуха, следя, как прозрачные капельки воска твердеют, стекая, как танцует на своем стебельке крошечный огонек. Отчего такая радость охватывает душу, когда ставишь свечку?
– А я вить слышала тут уже от старухи одной про ту девочку, – шепнула Параша, слегка удержав Нелли и Катю в притворе, когда мужчины вышли.
– В которую Арина играла? – спросила Нелли.
– Ну. Случилось это, когда детьми были деды нынешних стариков.
«Больше сотни лет назад», – прикинула Нелли.
– Была она далеко в тайге, а зачем там оказалась, никто не помнит. Дуней звали девочку-то. Увидала она монголов – пришли, да остановились ночлегом на открытом берегу. Другая бы побежала лесом предупреждать своих, покуда они спят.
– Ночной тайгой можно и не добежать, – заметила Катя.
– Во всяком случае, Дуня-то иначе решила. Татарва леса не любит, вот и стали они так, чтобы все подступы издалека видать. Сами спят, а часовые стоят кругом. Дуняша-то и сообрази: под водою мимо них проплыть, так внутрь круга попадешь, где дозорных нету. С лесистого берега в воду нырнула, да подплыла к пустому. А монголы сидят пируют, спать не хотят. Радуются, что скоро Белую Крепость разграбят. Девочка затаилась за камнем, ждала, покуда они конину из котлов лопали да пьяное молоко хлебали. Долго ждала, а стоял ранний май, хотя реки здешние и летом холодные. Наконец монголы наелись да захрапели. Тогда Дуня из воды вылезла, да главного их царя ножиком своим заколола в самое сердце.
– Ай, молодец! – завистливо восхитилась Катя. – А уплыть-то успела?
– Успела. Татарва в приметы страх как верит, она знала. Решили они, что поход неудачен будет, коли так начался. Вот и повернули восвояси.
– Молодец! – согласилась и Нелли.
– Вот только не знали они тогда, Арина с Настасьей, маленьким это не любят рассказывать… – Параша помолчала. – Дуня через неделю умерла.
– Как умерла?
– Так и умерла. Застудилась насмерть. Так и не смогли ее выходить. …Напротив церкви тянулось длинное невысокое здание, стоявшее наособицу.
– Сия пустота – почетнейшее окружение здесь. Содержимое сей скорлупы должно быть уберегаемо от пожаров.
Уходящие под потолок ряды тисненых переплетов потрясли воображение Нелли и Роскофа, оставя, впрочем, вполне равнодушными Катю и Парашу.
– Какая вифлиофика! Да здесь тысячи волюмов! – Роскоф осекся, заметивши, что в зале есть люди. Молодой светловолосый монах стоял на верхних ступеньках лесенки, углубившись в раскрытую латинскую книгу так, что забыл сойти с нею за стол. За длинным же этим столом сидел высокий седобородый мужик в вязанной из грубой шерсти рубахе и меховом жилете.
– Княсь Андрей Львович! – радостно окликнул его отец Модест.
Мужик поднялся с радушною улыбкою, откладывая то, что читал: французской новостной листок.
– Прошлогодний, друг мой, за октябрь, – обернулся он к сделавшему стойку Роскофу. – Вести неотложные мы получаем голубиною почтой и иными путями, издания же регулярные добираются до сих пределов долго. Я наслышан уже о Вас и душевно рад знакомству.
Роскоф раскланялся.
– А сей отрок и есть Елена Сабурова, – князь положил руку на голову Нелли: рука была тяжелой, много тяжелей, чем, к примеру, рука Кириллы Иваныча. Но светлые глаза его под высокими бровями смотрели так цепко, словно и Нелли была новостным листком, который ему не слишком трудно было прочесть. – Обременительно, пожалуй, рисовать генеалогическое древо: для простоты я стану, коли ты не против, звать тебя племянницею.
– Благословите, отче, – снизошедший от латинских книг монах сложил ладони. – Едва ль Вы помните меня, когда Вы принимали сан, я был служкою.
– Отчего же не помню, – улыбнулся отец Модест, благословляя. – Единственно, не знаю теперешнего имени.
– Ныне я брат Сергий.
– А сие чей портрет? – перебила Нелли, оглядывавшая залу. Портрет, обративший на себя ее внимание, и вправду был примечателен. Виси он в храме, приняла бы за икону. Первое, Нелли никогда не видала, чтобы портреты писались не на холсте, а на подогнанных досках. И еще что-то в изображении пожилого бородатого мужчины напоминало икону. Быть может, то, что предметы – книги и чернильница рядом с ним на столе, на коий он опирался рукою, были странно выворочены, как не бывает в жизни. Одет мужчина был в темно-зеленый плащ, отороченный мехом, на груди его висело на крупной цепи какое-то украшение. Одеяние на потемневшей картине легче было разглядеть, чем лицо. Казалось, изображенный стоял в сумерках, так потемнели краски. Но, приглядевшись в этой темноте, можно было различить высокое чело, брови вразлет над светлыми глазами и вытянутый тонкий нос. На кого-то лицо это было похоже из знакомых.
– Больше других из нынешних похож на него княсь Андрей, – улыбнулся Нелли инок.
Теперь Нелли и сама видела сходство князя с портретом.
– Но кто он между тем?
– Ах да, откуда ж тебе знать, – брат Сергий рассмеялся. – Царевич Георгий.
– Сие, я понимаю, прижизненное изображение? – спросил Роскоф.
– Тем и ценно, не живописью же.
Филипп вглядывался с немалым интересом, меж тем как отец Модест и князь чуть отошли от других.
– С утра отправил я двоих допытчиков в Омск, но когда еще там будут, – хмурясь, негромко говорил отцу Модесту князь. – Боюсь, что прав ты в своих опасениях.
– Далеко же тянулась за беднягою сия рука.
– Россия все ближе к нам, но вместе с нею ближе ее болезни, – отвечал князь Андрей Львович. – Ну да успеется о том. Брате Сергий, чую я, заработались мы с тобою до беды!
– Ох, незадача! – Инок хлопнул себя ладонью по лбу и проворно метнулся к небольшой печи, топившейся в конце залы. – Ан нет, не прозевали покуда!
В руках его оказался медный котелок. Вскоре молодой монах уже шел обратно с уставленным чашками подносом. Чашки оказались из тончайшего китайского фарфора, а клубившийся над ними пар щекотал ноздри ни на что не похожим сладким запахом. Напиток, разлитый в них, был непрозрачного цвета, то ли коричневатого, то ли розового. Пожалуй, цвета лепестков чуть увядшего розана.
– Чаем, какой пьем мы здесь, мало кто лакомится в России, – сказал князь. – Однако ж самой изысканной китайской траве у нас предпочитают то, что само растет под ногами.
Нелли не без опаски подняла свою чашку.
– Листья бадана варятся в воде пополам с молоком, – улыбнулся ей брат Сергий. – Сей напиток очищает кровь и бодрит разум.
– Хороша трава, ой, хороша, – Параша даже зажмурилась, вдыхая. – Коли доживем здесь до лета, с собою росточков возьму.
– Завянут на чужой земле, душенька, даже и не хлопочи зря.
Нелли решилась и глотнула. Нельзя сказать, что напиток ей понравился, однако отчего-то захотелось сделать еще глоток.
– Дивное питье, – похвалил и Роскоф. – Мы, французы, знаем толк больше в винах, но начинает мне представляться, что не меньше богаты вкусовые свойства трав.
– Странно глядеть мне на тебя, племянница, – князь вздохнул. – Ты вовсе дитя на вид. Однако ж ты успела побывать в плену у опаснейшего демона, и тебе дан свыше дар, быть может, таящий его погибель.
– Отчего охотитесь вы за Венедиктовым? – смело спросила Нелли. – Зла в мире много, и, я чаю, не всякое зло вам поперек.
– Как говорит один народ, что живет подале отсюда, в тундре, в реке Зла текут два потока. – Князь Андрей Львович, казалось, не удивился. – Они не смешиваются. Одного из этих зол мы не касаемся, другое же убиваем везде, где находим. Но надобно ль тебе о том задумываться, я не знаю. Ты лишь дитя, играющее в игрушки, и гениальность твоя в том, что ты безмятежно прикасаешься к великим вещам. Играй, дитя, играй, а коли опрокинутый тобою солдатик окажется сгустком древнего Зла, что же, тем лучше.
Нелли допила остывший бадан.
– Нравится ль тебе Белая Крепость, маленькая Нелли? – спросил отец Модест, когда они вновь вышли в морозный день.
– Да, – Нелли, поколебавшись, стянула маску и запихнула ее в карман: мороз уже не был так зол. И то сказать, не за горами март, март даже не за этими горами, что обступили крошечный резной городок. – Но вить я не затем здесь, чтобы ею любоваться.
– Ларец твой уж у тебя в горнице, – ответил отец Модест. – Только не набрасывайся на него, как изголодавшийся на обильную пищу. От сего случается изрядная тяжесть в желудке.
Глава XIII
Вот уж странность: столько значил для Нелли ларец, а содержимое его впервые было полностью разложено на столе, и его возможно стало спокойно рассматривать столько, сколько хотелось. Не надобно ни таиться, ни торопиться. Саламандра, словно страж, весело косила красным глазком на немыслимое сверканье, словно детская светелка неведомой Насти превратилася в пещеру Аладдина. Огонь единственной восковой свечи отражался в сотнях многоцветных граней, бросающих тонкие иголочки-лучи.
Приглядевшись к сверканию, можно было увидеть, что драгоценности разложены на три кучи. Нелли, отец Модест, Параша и Катя сидели за столом, деловито перебирая камни, словно бобы для супа. Впрочем, заняты этим были трое кроме Нелли: та лишь наблюдала, не дотрагиваясь сама.
– Он наверное знал, какая вещь ему потребна, – повторяла Нелли задумчиво. – Сам признавался, что знает с тех пор, как увидал. Попыталась я тогда выведать, так он хитрый.
– Ну, понятно, нашла дурака. – Катя поднесла к лицу брошь из рубина, и в ее черных глазах заплясали багряные искорки. – А эта цацка как?
– Прошлый век, – ответил отец Модест, – хотя и начало, судя по оправе. В сторону покуда.
Катя переложила рубин из одной сверкающей груды в другую.
– Вот чудная браслетка, вроде детской, – Параша подняла сцепку похожих на маленькие яички мутно-белых полупрозрачных камушков. – Ох!
Закачавшись в пальцах девочки, яички заиграли радугою.
– Опал-арлекин, как называют такие камни итальянцы. – Отец Модест, приподняв ладонью, пригляделся внимательней к серебряным сочленениям украшенья. – Это не браслет, а нарукавье, девичье, не женское. Верно, к нему была пара, да потерялась.
– Так куда его? Оно – старое?
– Старое. Сюда.
Камешки пристроились в другую кучу.
Нелли давно уж приглядывалась, ожидая, когда из неразобранной груды извлекут восточное, видно, колье, в виде двух золотых змей, удерживающих крупный черный камень.
– Неужто золото? – обескураженно спросила Катя, наконец до него дотронувшаяся. – Экой странный цвет!
– О, нет, не золото! – Отец Модест ухватил двумя пальцами одну из змеек у головы, словно она была живой и могла укусить, выпустив из пасти черный камень. – Я встречал подобное у Платона, но вижу впервые. Сие оришалк. Право слово, настоящий оришалк! Сплав золота с медью.
– Сдается мне, что я уж слыхала это слово, батюшка, – Параша наморщила лоб. – Вот только никак не вспомню когда.
– Едва ли ты читывала Платона, Прасковия, – как-то вскользь заметил отец Модест. – Но откладываем вслед за девичьим зарукавьицем, украшение весьма старое.
– А сие что вообще такое? – Нелли еле удержала собственную руку.
– Застежка для верхнего платья, также давней работы. Сия камея никак не подходит, начало столетия нашего…
– Это бабушки Агриппины, она от Пугача нас с Орестом спасала… Дедушка брошь на годовщину свадьбы заказывал резчику в Милане.
– Она тебе рассказывала?
– Нет же, я камею надевала не раз, – пояснила Нелли нетерпеливо: ей казалось, что дело идет слишком уж медленно. – В первый раз я видала, как они молодые были, я и не поняла, что Грушенька и есть бабушка. А второй уж раз я самое себя видела, да брата маленьким…
– Ладно, брошь сия нам не надобна. – Отец Модест отложил камею вслед за рубином.
– Серьги-то какие, красота, – Катя залюбовалась изумрудами. – Только к твоим глазам к серым зеленое плохо. Не личит!
– Плохо, не личит, – передразнила Нелли. – Я что, на бал собираюсь? Что серьги, отче?
– То же, что и камея. Одного времени.
Свеча догорела до серебра, и пришлось втыкать в горячий подсвечник новую. Предвесенняя ночь за окном сгустилась до самого темного, предрассветного часа. Третья груда на столе убывала, превращалась в заметные по отдельности украшения, числом пять, три… в одно-единственное грубое золотое кольцо с мутноватым сапфиром.
– Старей много прочего, – отец Модест переложил последнее кольцо к «нужным» и поднялся.
Параша между тем принялась заботливо укладывать «ненужные» обратно в ларец.
– Ух, аж в глазах рябит, – Катя потянулась.
– Что же, маленькая Нелли, сдается, мы тебе немного помогли. Все ж таки по-настоящему старинных вещей меньше в ларце, чем других. Об одном тебя прошу, уж утро скоро. Ложись почивать с Богом!
– Я лягу, – пообещала Нелли с правдивым взором. Пора бы гостям и честь знать!
Но Параша замешкала, укладывая Нелли, расплетала косицу, взбивала постель.
– Ты, касатка, вправду не ври, ложись! – говорила она, невозможно долго расправляя перину.
– Да не вру я, это ты мне спать все не даешь! – Нелли терла пальцами покрасневшие веки.
– Да ухожу уж… – Параша, хитро глянув, загасила железным колпачком свечу. Нелли с удовольствием бы ее ущипнула! Впрочем, пустое: небо в узеньком окошке начинало понемногу синеть. Параша, тихонько ступая, выскользнула в двери.
Нелли помедлила под одеялами, поджидая, когда станет светлей. Противная дрема, обволакивая теплом нежнейших пуховиков, потихоньку овладевала ею. Ну, нетушки! Слишком долго она ждала, чтобы теперь спать! Нелли решительно спустила ноги на пол.
Нужды нет, она вить вполне разумна. Не станет она нарочно искать сейчас мрачных тайн и жестоких зрелищ. Это вправду можно отложить на завтрашний день. Поэтому почерневшее широкое кольцо, на котором и камни грубой огранки загрязнены временем, так, что и не разберешь, что они есть, Нелли надевать не станет. Давними грозами веет от сего кольца. Девичье украшенье из опалов цвета разведенного водою молока, в котором плещется веселая радуга, – вот то, что ей сейчас как раз подойдет. Радостное, теплое, безмятежное украшение.
Рукава широченной ночной рубахи, выданной Олимпиадою Сергеевной, оказались Нелли чуть длинноваты. Как раз удобно подтянуть тончайший вышитый белыми нитками лен на запястьи и скрепить. Жаль, нету пары!
Пара есть. Второе нарукавье собирает рукав льняной ночной сорочки, нет, не ночной, дневной. Поверх сорочки она надевает холстяную запону – не сшитое в боках одеянье из небеленой ткани подвязывается бисерным пояском. Жесткие чулки из пестрядки не вязаны, а шиты, очень неудобны, но привычны. Тоньше их кажутся сафьяновые зеленые башмачки. Она одета. Праздника нету, нечего и наряжаться. Осталось только заплести косу, широкую, сложную, но привычные пальцы справятся легко.
Она, Машенька, как всегда, проснулась на рассвете. Да, она Машенька. Хоть и ворчала о том бабушка Серафима, что в старину-де, в добрые времена, не называли дочерей Мариями. «Ни одной не было на Русской земле, слишком чтили святое имя, чтоб обычным девкам давать… Нет в людях теперь того благочестия. Ишь, Мария! Давеча от мамок в малину убежала, а с утра дерзит! Мыслимое ли дело?» Но матушка, дивно румяная от уже снедавшей ее тогда хвори, возражала: «Благочестие ли то было? Разве не лучшее дело родителей дать дитятке самого сильного заступника на небесах? Не успею взлелеять, так, быть может, Царица Небесная дитя убережет». Тут бабушка огорчалась и спорить переставала.
Машенька подходит к оконцу, берется за тяжелую створку, в коей больше свинца, чем слюды, отворяет. Свешивается через подоконник. Начало года, первые осенние дни. Солнечно, но золотистые клочья тумана еще не успели растаять на усыпанных красными ягодами кустах шиповника. Кое-где шиповник разросся так, что к стене старого терема не подойдешь. А подойдешь, так исхлещешься в высокой крапиве, которую давно пора б покосить. Но старый терем помнит еще, как прапрадед Никита уходил на Куликово поле. Деревянные дома стареют, как люди: осел красный угол в больших сенях, и пол сделался покат, в девичьей протекает крыша. Вместе с домом одряхлел и сад. Пруд не чищен, не покатаешься на лодке – весла увязнут у берега в густых водорослях. Большой дуб разбит молоньею по самое дупло и грозит рухнуть. Но Машеньке милы и сад и терем. Жизнь ее течет щасливо.
Не поменялась бы она ни с одной из великих княжон! Пусть горница ее мрачновата и без дорогого убранства, но разве так бы ей жилось, будь Сабуровы богаче и знатней? Разве разрешали б ей кататься с посадскими на ледянках и провожать на улицах Масленицу? Пожалуй что и писать не учили б, хоть и по старинке, стилом на бересте, а не краскою чернильной умеет она выводить буквы. Коли б научили читать, так дали б только молитвослов, а никак не любимую ее книгу о заморских зверях-бестиях. В высоких теремах девы живут в строгости, ох, в какой строгости!
А самое важное… Машенька краснеет. Разве б росла она, будучи великою княжною, вместе с нареченным своим женихом? Разве б играли они с младенчества в городки и горелки? Разве переглядывались бы за трапезой, рвали б вместе желтые кувшинки, промокнувши и перепачкавшись тиной? Вон Елена Иоанновна, сказывают, даже на обручении видала не жениха своего Александра Литовского, а пана, что его представлял.
А Борис, оставшийся сиротою после взятия ливонского города Тарваста, сызмала взят в дом опекуна своего, а Машенькиного родителя. Никто не думал скрывать от невинных детей, что предназначены они друг другу. Как, должно быть, страшно идти за чужого, а не за того, кого велено любить с младенчества!
И Машенька вправду любит темноглазого живого Бориса. Он весел и хорош собою: строен, пусть невысок, темноволос и чернобров, а лучше всего в лице его длинные ресницы да девичий яркий румянец. Машеньке скоро сравняется пятнадцать, а Борис не недоросль уж, а новик, и опека над ним кончена, скоро ждать свадьбы.
Нет, по всему хорошо, что не так уж Сабуровы и высоки!
«Маша! Сестлица!» – произносит не выговаривающий рцы голосок. В светлицу входит малютка Соломония, чьим рожденьем оборвалась матушкина жизнь. Пятилетняя девочка одета лишь в синюю рубашонку, но на распущенных волосах ее красуется какой-то сплетенный из соломы и осенних цветов венец.
«Ты в кого играешь?»
«Я иглала, что я княгиня, но тепель уж пелестала. Маша, Глазок плопал! Никто не видал его!»
Озорной щенок охранной породы неразлучен с девочкою. То-то горе ей будет, коли что случилось с глупышом! Кровные собаки долго глупы, в отличье от беспородных. Мог свалиться в звериную нору, а теперь никто не слышит, как бедняжка лает… Странно, что одна неприятная мысль вызывает другую, из темноты, куда Машенька вовсе не собиралась заглядывать! Да и пусто в той темноте! Не больше там чудовищ, чем ночью в сенях! Меньше надобно книжку про бестий на ночь читать, и не будет глупых тревог! И Глазок сыщется! И все будет хорошо!
«Скажи девкам, чтоб поискали, Соломонюшка! Я и сама выйду с вами, только урок докончу!»
Проводив девочку, Машенька решительно берется за запись прошлого занятия. Вот выведено ее рукою число «VI», на коем остановилась она переписывать. Остановилась, когда вошел Борис. Вот презрительная черта, выведенная его рукою – она пересекает цифру.
«Неразумный счет! – молвил он насмешливо. – У чисел римских своего лица нету. Не шестерка это, а лишь число, на единицу больше пятерки. Всего три числа в десятке – один, да пять, да десять. Вот что есть число настоящее!»
И рядом выведенная рукою Бориса цифра «6».
«Так это ж то же самое, только арабскою цифирью!»
«То же, да не то. Во всех языцех шестерка с звука шипящего начинается, вроде как по-змеиному. А звук тот с буквы, гляди, я рисую, „S“. Ни на что не похоже? У египтян древних он змею и означал».
«А по-нашему не с этой буквы!»
«С буквы, что похожа на букву „шин“. Так еще лучше. Смотри, как арабская шестерка, ровно змея, тож свернулась. А по-иному изогнется, девяткою станет. Значенье меняет и неизменною остается».
«Да лишь бы счислять удобно было, велика важность!»
«Ну да, ты женщина, не понять тебе», – лицо Бориса делается неприятно. Отчего сияющие карие глаза его всегда казались ей большими? Вовсе они невелики.
Машенька с досадою отстраняет исчерканную розоватую бересту. Отчего так томительно ей воспоминанье о том разговоре? Диво ли, когда вьюноша похваляется? Перед кем же ему себя ученым показать, как не перед невестою? А что ученей он ее, так и то вить правда. И прилежен Борис в учении, в том ему не откажешь. Всегда его за смышленость хвалили дьячки, а уж как стал заниматься с ним новый духовник отец Аркадий, так уж и вовсе не оторвать его от уроков. Не грамматикою с арифметикой они занимаются, а высоко парят в познании Божественного. Десятой доли ей, Маше, не понять в их разговорах о Троичности Божества. Даже и сотой. Вроде как спорят о чем, а может, отец Аркадий спорит с кем еще, да объясняет то ученику своему?
Так что ж ей, глупой, не по нраву? Что жених ее не только красив ликом, но и благочестен так, что даже дряхлая бабка Серафима умиляется сердцем?
Вот и сегодня отец Аркадий придет после полудня. Ну и хорошо, что придет. Величествен, но не суров отец Аркадий. Всегда найдет доброе слово даже для малютки Соломонии. Бывает, что бражничают святые отцы сверх меры, бывает, что в гневе и руки распускают на прихожан. А про него со всех сторон доброе слышно. А вить мог бы возгордиться, прислан из Москвы всесильным дьяком Федором Курицыным, приближенным советником самого Великого Князя Иоанна Васильевича. Хорошо, что выделяет батюшка Бориса.
Стоило б взять да подслушать, о чем наедине они говорят? Да ума она лишилась, что ли? Стыд-то какой! Зачем ей вытворять такое? Что за заноза такая засела в щасливой Машиной жизни? Что за невнятные сомнения гложут ее душу?
Она положит им конец! Чего ей грозит – положим, послушает она тайно мудреный урок, соскучится до смерти, в другой раз не захочет. А на душе станет спокойно. И больше она никогда так поступать не станет. Никогда.
Глава XIV
Солнце, перевалившее за полдень, играет разноцветными сполохами в снятом молоке опалов. Ветви дерут одежду, хорошо, что толстые чулки защищают от крапивы. Машенька крадется вдоль стены. День теплей летнего, утренний туман растаял без следа. Окна растворены в сад. Вот и окно горницы Бориса.
Внутри так тихо, что слышен скрип гусиного пера – в отличье от Машеньки Борис умеет выводить, не сажая сок чернильных орешков безобразными пятнами, яркие черненькие буковки. Молодец он, право, молодец!
Но вот заскрипела дверь, прекратился скрип, торопливо стукнула скамейка, отодвинутая от стола.
– Благослови… – Борис произнес какое-то несуразное слово, но Машеньке удается догадаться, что это, верно, «батюшка» на греческом либо латинском языке.
– Благословляю и хвалю, что переписываешь ты книгу «Махозор».
– А в монастыре Кирилловом так и не знают по сю пору, что сие за книга? – Борис негромко засмеялся.
– Есть уже у нас монастыри, где знают все. Советник Иоаннов и сноха его Елена держатся нашего учения, дитя мое. А вить от вдовой княгини зависит, как будет воспитан отрок Димитрий, венчанный дедом на царство. Пятнадцать лет невидимой брани – и мы побеждаем. Едва ль теперь можно нас остановить. Но не об том сейчас речь. Сын мой, по-прежнему ли сердце твое дерзновенно?
– Я ищу могущества и знания, я все отдал бы ради них!
– Отдашь, быть может. – Ласковый голос отца Аркадия стал насмешливым. – Но переступишь ли через себя самого, не побоишься ли нарушить запреты, впитанные с материнским млеком? Только избранный способен на это. Воистину, нарушить запреты – значит победить страх. Это очень страшно, вьюноша.