Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Ларец

ModernLib.Net / Фэнтези / Чудинова Елена / Ларец - Чтение (стр. 15)
Автор: Чудинова Елена
Жанр: Фэнтези

 

 


Воронеж поразил меня угрюмою неприглядностью. Даже в городе преобладали черные избы, густые лиственные леса не радовали взора, деревни же глядели до крайности убого. В Метелицах, куда я прибыл под вечер, казалось, не было ни одного ровного забора или плетня, крыши также кривились, будто творения рук человеческих напились пьяны.

Самое одержимую, бабу годов тридцати, держали в сарае, повязанную веревками и единственной раздобытою в селе цепью. И то страшились домочадцы ненадежности уз. Жуткие звуки, напоминающие уханье филина, неслись из приотворенной двери.

Однако ж прежде, чем осматривать бесноватую, я положил расспросить домочадцев. Все оные, не оправившиеся от следов недавнего голодного бедствия, с видом боязливой покорности выразили согласие отвечать на мои расспросы.

«С чего началось неистовство?» – спросил я.

Глава семейства ответствовал, что поначалу показалося странным, когда Галина стала по десять раз на день, а то и чаще мести метлою пол. Сердяся на детей, она также принялась хвататься за метлу, кроме того, все норовила переставить ее или просто потрогать. Казалось, руки ее сами липли к метле.

Это, несомненно, было признаком ведьмаческим. Однако без причины ли зачалась одержимость? Никто из домочадцев пострадавшей не мог вспомнить случая, пусть незначительного, приключившегося перед тем с одною только Галиной.

«Собачища чужая тетку покусала», – вспомнил вдруг меньший мальчишка.

«Да, верно, – отозвался ее деверь. – Чудное было дело. Громадная собака, рыжая, страшная, как смертный грех, вбежала к нам во двор, когда Галина с Татьяной да малой Лукерьей мяли холсты, а все пятеро ребятишек возились тут же под их присмотром. Кажись, кто-то пытался уже разделаться со страшилищем, поскольку из груди собаки торчал конец тонкой палки. И наверное была уж она при смерти, вить с клыков капала на землю кровавая пена. Однако силы в бешеной собаке было еще много, поскольку она резво кинулася сперва к ребятам. Со страху никто не мог пошевелиться. Без препятства собака обнюхала каждого ребятенка, но ни одного не тронула. Затем обнюхала Лукерью и Татьяну и тож не тронула их. Обнюхавши же Галину, собака запрокинула морду и завыла вроде бы со странной радостью, а затем кинулась на нее и укусила за ногу. Затем собака тут же поплелась прочь, верно издыхать, чего ж еще ей было с палкою в груди?»

«Сразу ли Галина переменилась?» – спросил я.

«Минуло больше двух недель. Немедля прижгла она укус каленым железом, и все почитали, что беду пронесло стороною».

Никогда не доводилось мне слышать, чтобы причиною одержимости сделался собачий укус, пусть даже собака была бешеная! В недоумении отправился я к бесноватой. При виде моем она не открыла сразу личности главного беса, но только пошла плеваться и по-змеиному шипеть. Наружность ее была того свойства, что нередко встречается в деревнях, однако я не поленюсь в описании, Илларион, поскольку тебе надлежит запомнить, что сама по себе она нехороша. Вообрази низкой лоб, глаза небольшие, посаженные глубоко и близко, тонкой нос, более или менее тяготеющий к утиному, маленький рот и небольшой подбородок. Волоса (у Галины они были нечесаны и сбились в грязный колтун трудноразличимого цвету) случаются от каштановых до черных. Ноги стройны, с узкими ступнями, но бедра при том широки, а ягодицы плоски. Рост редко превышает средний. Запомни эти признаки как предрасположение к жестокости. Согрешив в девичестве, такие могут заспать младенца, мачехами же втихую сживают со свету пасынков и падчериц, не щедры к старикам и калекам, даже своим. Побоюсь говорить огульно, но в таких бабах нечистая сила чаще находит себе поживу.

Странное дело! Домочадцы хором утверждали, что не проходит дня, когда Галина не говорит от Малюты Скуратова, даже голос меняется, становясь мужским басом, но я пробыл в Метелицах уж три дни, полагая преждевременным приступать к отчитке, а сего не происходило. Местный батюшка усматривал в этом улучшение состояния Галины, но я не разделял его надежд. Казалось мне скорей, что бес затаился от меня.

Все ждали от меня отчитки – я же медлил. Владыка Константин дал мне с собою бумаги на Малюту, и я, обосновавшись как сумел в полной тараканами избе, погрузился в них с величайшим вниманием. Напомню, что по прегрешениям Малюты на него не нашлось кары на земле, в чем многие усматривают несправедливость. Таковое мнение идет от недостатка веры, нужды нет. Тем не менее Малюте послана была честная смерть, в бою, хоть и не с татарами, поскольку уж никак он не мог бы умереть защитником христианства, но в междухристианской усобице. Худший из приспешников проклятого Грозного, Малюта нашел смерть от стрелы, слетевшей со стены крепости Вейфенштайн. Иоанн, которого мы не зовем царем по известной тебе причине, приказал воздать посмертные почести своему мерзкому любимцу, захоронив его останки в монастыре святого Иосифа Волоцкого. Это известные обстоятельства, однако бумаги их повторяли. Но не сразу вниманье мое привлек свиток, в коем содержалася, судя по пометке, сказка народная, не имеющая значения гишторического.

Отвлекшись от красот патетических, коим воздал должное неведомый пересказчик, передам суть. После бою, когда разбирали тела порубленных, Малюты не нашли там, где его видали упавшим. К великой испуге соратников, в самом низу под грудою тел обнаружилася рыжая огромная собака, убитая стрелой в грудь. Трепещущие соратники поскорей закопали пса, ибо почти сразу пошли толки, что смертоносный выстрел произвел такое чудовищное превращение с телом самого Малюты. Не забудем, что Малюта был огненно-рыж. Однако Иоанну доложить никто не решился, опасаясь за свой живот. Божедомы набили пустой мешок опилками, взятыми с ближней лесопильни, положили мешок в гроб и препроводили гроб в монастырь заколоченным, под предлогом быстрого разложения трупа. Таким образом отпет был гроб без тела, а тело погребения не нашло. Повествователь завершал рассказ моралистическим выводом, что Бог не попустил кощуннику удостоиться христианского обряда и упокоения в святых стенах.

Странно ли, что простодушный этот рассказ подействовал на меня чрезвычайным образом?!

Допросил я вновь ребятишек и баб, что явились свидетелями появления собаки. Обеи бабы оказались мне мало полезны, но один из мальчиков вспомнил, что тонкая палка напоминала оперенный конец стрелы, но побольше, чем те стрелы, которыми он с товарищами тешился, добывая мелкую птицу. Мудрено, взрослые уж забыли, что такое стрела.

Ты знаешь, Илларион, на свой страх и риск мы вправе привлекать силы значительные, если видим в том необходимость. Моею волей тысячи посланий полетели по всем пределам, тая единственный странный вопрос: не доводилось ли кому слышать еще какой легенды о рыжей собаке?

И первое свидетельство не заставило себя ждать. Под Орлом видали рыжую собаку, источающую кровь вместо слюны, со стрелой в груди, и даже она прослыла чем-то вроде местного привиденья. Но когда?! Отнюдь не в годе 1565, годе смерти Малютиной, но позже, при Борисе Годунове. Как раз после жесточайшего голода, когда нещасный Борис открыл народу собственные закрома, но отнюдь не избыл ненависти к себе, вызванной ложным обвинением в смерти малолетнего Димитрия.

Разум мой блуждал во мраке. Я своею уже рукою отписал в Орел, вопрошая, не было ли случаев бесноватости, подобной той, что приключилась с Галиной? Действительно, подобное случилось в тот год с тринадцатилетним отроком по имени Дементий, также заговорившим от Малюты Скуратова.

Вскоре получил я сведения о схожем случае под Калугою, семьюдесятью годами позже, чем в Орле, и также после неурожайного лета. Там Малютою назывался взрослый мужик, чье имя позабылось. Вообще о том случае меньше было известно.

Внимание мое обратилось на то, что ни отрока Дементия, ни неизвестного мужчины не удалось отчитать. Тот и другой бесновались, покуда не истощились их телесные силы, а затем умерли.

Сведения складывались воедино, но я не продвигался ни на шаг. Отчего там и тут собака появлялась после большого глада? Сие не могло быть случайностью, но какова связь между голодом и появленьями собаки? Я близок был к отчаянью.

Проведя сутки молитвенного бдения, я с новым прилежанием засел за бумаги. Решение идти по другому пути явилось нежданно. Да, укус собаки связан с одержимостью Малютой Скуратовым, и собака, быть может, и есть он сам, не нашедший погребения. Но, чтобы справиться с ним, я должен понять, кого и отчего кусает собака? Я чувствовал, что безвинный человек безопасен от ее зубов. Неспроста собака, являвшаяся во двор Галины, словно бы выбирала себе доступную жертву. Но какою должна быть вина? Решение следовало искать не во внешних обстоятельствах, но во внутренней сути окаянного ката. Что было главною его страстью?

– Жестокость! – пылко воскликнул Илларион, до той поры внимавший отцу Модесту молча, словно боясь упустить хоть одно его слово.

– Дитя мое, этот ответ лежит на поверхности. Он почти ничего не значит, ибо не рисует отличия той жестокости, что владела Малютою, от жестокости других злодеев. В чем суть собственно его жестокости? Не думаешь ли ты, друг мой, что людей жестоких, и очень жестоких, немало на этом свете? – В голосе отца Модеста была горькая ирония. – Если б собака имела право покусать их всех, Малюта вселялся бы в людей чаще, чем нападает хворь желудка! Убийство? Но это понятие лишь чуть уже, чем вообще жестокость. И не нужна убийце непременная связь с событием голода. Нет, нужно какое-то очень маленькое условье, и не непременно тот, кто его соблюл, виноват великою виною. Быть может, жертва собаки много безобиднее других злодеев, особенно если учесть, что среди прочих был отрок, за которым не было прежде замечено ничего особо худого. Одна лишь причина, но очень сугубая!

Я знал, что на сей раз иду верною стезею, но доискаться не мог. И вот, отложивши бумаги, я подкараулил родственницу Галины Татьяну, когда она была одна.

«Отвечай мне, женщина, и бойся солгать, – сурово сказал я. – Что натворила Галина, когда был голод?»

Нещасная, задрожав, упала к моим ногам.

«Не сказывай никому, батюшка, нето семью нашу забьют в селе камнями! Уж и так людишки злобятся, что в дому одержимая, а коли узнают!..»

«Я сохраню твою тайну, но от меня ты не должна сокрыть ничего», – отвечал я, чувствуя, что действую верно.

«Уж очень нас скрутило, кишки будто стеклом резало от боли, – запричитала та. – Пушной хлеб казался слаще пряника, а на горсть муки толкли дюжину горстей коры, да и того доставалось по малому кусочку. Хуже было варить сыромятную кожу. Галина же маялась больше других и сильней других отощала. Было дело в марте месяце. Народ уж слишком обессилел, чтобы промышлять охотой, да и мало что уже удавалось добыть. Все сидели по избам, а на улице было безлюдно. Мы же вышли вдвоем проверить силки, но те оказались пусты. Тут в село вошла женщина-нищенка с дитятком-годовичком на руках. Была она вовсе без сил и брела как слепая. Завидевши нас, нищенка сделала над собою усилие, чтобы приблизиться, но зашаталась и рухнула, протягивая к нам дитя на вытянутых руках. Мы подошли. Нищенка была уж мертва. Ребенок ее также был, видать с первого взгляду, не жилец и едва дышал. Галина вытащила из рук умершей дитя и, оглядевшись по сторонам, повернула к дому.

«Зачем ты взяла его? – спросила я. – Он вить помрет с часу на час».

«Оно и ладно, – отвечала она. – Ее не спрячешь, пусть лежит, пока не натолкнутся другие, а дите спрятать легко!»

«Зачем тебе прятать чужое дите, которое вот-вот помрет?» – спросила я и тут заметила, что она идет не к дому, а к бане, которую уж давно не топили.

«Не сказывай никому! – бормотала Галина, жадно вглядываясь в лицо дитенка. Она словно ждала чего-то. – Он сейчас помрет, так и убойства греха я на себя не возьму. Кому от этого хуже, а я уж не могу боле без мясца. Смолчишь, так поделим поровень».

Но как ни резал голод мои кишки, я в ужасе отшатнулась.

«Не хочешь, так не ешь, дура, а меня не отговаривай! Сама знаешь, сболтнешь, всем нам хуже будет! Никто ее не видал еще, никто не знает, что дите при ней было! Экая удача!»

Со страху я убежала в избу и больше ничего не видала. С того дня Галина вроде бы поправилась в теле и перестала быть такой злобной. Вот и все, а больше я ничего не знаю, хоть убейте!»

Я не слушал уже глупую бабу. Страшная истина наконец отверзлась. Антропофагия, даже если она не сопровождалась убийством, была тем условьем, что открывало человека укусу собаки.

Илларион отер лоб, и белый платок его тут же потемнел от влаги.

– Прервемся, брат, – отец Модест поднялся и положил обе ладони на плечи монаха. – Тебе тяжело слушать.

– Мне тяжело слушать, отче, но каково ж было тебе пережить сии испытания? – хрипло спросил юноша. – Сколь же я слаб рядом с тобою!

Глава XXXVIII

Инок Илларион провел отца Модеста по всему маленькому монастырю, о котором вовсе ничего не было известно Нелли, Параше и Роскофу, мирно отдыхавшим в двух шагах. Монастырь состоял из шести келий, расположенных попарно одна супротив другой, трапезной и вифлиофики, что выходила в небольшой садик перед часовнею. В садик они и вышли, завершив свой недолгий обход. За абсидою, где прогуливались обыкновенно монахи, стояли деревянные скамьи, в летнюю пору отделенные друг от друга густой зеленью кустарной листвы. Сейчас естественные эти завесы лежали под ногами, бурые, мокрые, тлеющие. На голых ветках сохранились лишь последние белые ягоды-хлопушки, те, что ребятишки так любят топтать ногами ради их треска.

Садик пустовал. Отец Модест и Илларион сели на скамью.

– Многим неведомо, – продолжил отец Модест, – что отчитку разрешено проводить лишь двоим екзорсистам, не принимая в расчет разве случаев исключительных. В мои полномочия входило лишь разобраться в деле, а затем вызвать мужа более умудренного, в зависимости от того, насколько обстоятельства плохи. Я не брал во внимание всеобщего ожидания отчитки от меня, и незамедлительно. Все очевидней мне становилось, что главным екзорсистом надобно вызывать отца Иоанна, коего призывали лишь в случаях исключительных. Однако приезд его был еще несвоевремен.

Загадка собаки не давала мне покоя. Пусть дух Малюты каким-то адским попустительством живет в нею и вселяется в согрешивших человекоядцев после ее укуса. Но что происходит с самое собакой? Не может же злой дух пребывать единовременно в двух телах – такой власти нечистым силам не дано.

Нет, начинать отчитку было не время! Допустим, дух будет изгнан из Галины, но явится вновь, покуда собака рыщет в поисках других антропофагов.

Решение пришло нежданно, хотя, думается, тайно созревало в моем уме несколько дней. Я велел созвать сельских мальчишек.

«Где-нибудь в ближних местах должна валяться только что околевшая собака, – сказал я. – Шерсть у ней рыжая, а из груди торчит обломок стрелы. Тому из вас, кто найдет собаку и притащит ее мне, я дам двугривенный серебром».

Видит Бог, я дал бы и червонец золотом, но запомни, Илларион: всегда исходи из того, что доступно представлению человеков! Мальчишка безошибочно знает, сколько пряников и стальных крючков для рыбалки скрыто в гривеннике, и возьмется за дело со всем рачением. Но мысль о том, что в червонце прячется лишняя корова для его семьи или обзаведенье хозяйственное, слишком далека, чтобы греть его сердце.

– Но, отче, не подвергались ли малолетние жизни опасности? – неловко спросил Илларион.

– Ни в коей мере, – отозвался отец Модест. – Первое, тем, кто не приобщился к скверне Скуратова, собака не властна была причинить вреда. Вспомни, она вить не тронула никого, кроме Галины. Второе – дух, раз вселившись, не гуляет. Он может оставить тело жертвы лишь будучи изгнан либо по смерти ее тела. Я наверное знал, что собака имеет вид неживой.

Дня не прошло, как торжествующий сорванец, окруженный завистливыми товарищами, приволок за заднюю лапу огромное животное.

«Собака валялась в яруге, батюшка, валялась в яруге!» – кричал он.

Отпустив мальчишку с заслуженною наградой, я занялся своим следствием. Первое я заперся с собакой в отдельной горнице, приказавши меня не беспокоить. С великим отвращением разглядывал я безобразное животное. Тусклы и страшны были остекленевшие глаза. Струйки крови, несомненно стекавшей недавно с огромных желтых клыков, запеклись в рыжей шерсти. Собака казалась мертва, члены ее были холодны и совершенно оцепенели. Однако сие была лишь видимость! Как я и ожидал, ни малейшего признака разложения не удалось мне обнаружить в теле. Несомненно, имело быть нечто наподобие каталепсии. Тело было оставлено лишь на время. Сие был лишь дом без хозяина, но дом жилой.

Оперенная стрела крепко сидела в груди. Я почел нужным ее вытащить, после скажу, чего ради. Как и следовало ждать, рана не кровоточила.

Думаю, Илларион, ты уже постиг мое решение. Тело собаки надлежало уничтожить ПРЕЖДЕ начала екзорсизма, дабы лишить беса пути к отступлению. Не мог не понимать я также, что с отчаянья бес будет сопротивляться с удесятеренным усердием. Но к чему вообще изгонять беса, у коего есть прибежище? Не без оснований надеялся я и на опыт отца Иоанна.

Я велел заготовить нечистых дров, ты вить знаешь, какое дерево человеку не друг, Илларион?

– Быстрорастущее, отче. Всяко древо, кое достигает хорошего роста меньше, нежели за жизнь одного колена, нехорошо ни в саду, ни в дому. Кроме осины плох тополь, плоха ель, но хороша сосна, а лучше всего дуб, береза же дерево доброе, но хорошо лишь женщинам.

– Ты понимаешь, я не делал себе труда объяснять сие поселянам, но просто распорядился, чтобы дрова были осиновые либо еловые. На задах, рядом с помойною ямой, я разложил кострище, на которое и пристроил собаку. Она сгорела так же легко, как горит всякая падаль, и смраду было ничем не больше. Обыденность сего действа даже ввела меня в некоторое смущение: сам я, сожигающий какую-то непримечательную падаль на задворках деревни, показался себе дурак дураком. Убедившись, что субстанция необратимо трансмутировала, я затушил огонь и сгреб оставшееся в ту же помойную яму.

Однако ж, когда я шел к избе, навстречу мне выбежали бабы с известьем, что Галина начала проявлять сильное беспокойство, и они страшатся, выдержит ли привязь. Я поспешил в сарай.

Одного взгляда оказалось мне довольно, чтобы понять: бес почуял неладное. Едва я вошел, одержимая залаяла по-собачьи. Лай исказил черты ее лица, странным образом придав им очертанье собачьей морды. Я сотворил крестное знамение, и лай перешел в визг, будто собаку пнули ногой.

Но лицо одержимой продолжало изменяться. Словно пальцы незримой руки мяли его мышцы, будто кусок податливой глины. Собачья заостренность подбородка теперь ушла, щеки сместились книзу так, что он, напротив, сделался чрезмерно широк. Нос расширился в крыльях, сплющиваясь. Лоб, без того низкий, вовсе наехал на глаза, утяжеляя дуги. Передо мною был человек, но другой, и этот другой был мужчиной.

Я не удивился поэтому, услышавши, как одержимая заговорила густым, зычным басом.

«Уж вот я потешился, когда из шкуры Филиппки-митрополита ремней нарезал на подпруги. Пошто беспокоишь меня, поп? Разве боюсь я вашего брата?»

Это были первые слова, с которыми бес обратился ко мне. Я знал, само собою, что вступать с ним в беседу отнюдь не следует, а пора вызывать отца Иоанна. Однако, говорил я себе, необходимо удостовериться в том, что уничтожение собаки было поступком дельным. Я направился к выходу.

«Испугался, долгополый! – завопил мне вслед бес. – Не захотела лошадь-то в подпруге ходить из Филиппкиной спины, задрожала, вишь, да давай шалить! Так и не далась, дрянь! Я ей за то жизненну жилу отворил! С лошадьми вообще мороки много. Уж сколько каждую бить-то приходилось, чтоб научить песью голову вместо науза носить! Не по нраву, дрянь, ей украшение!»

Не оборачиваясь, я зашел к себе и взял сугубо припрятанный от любопытных глаз предмет, завернутый в рогожу. Обернутым я держал его за спиною, когда входил в сарай.

«Да вынай свой крест, скудоумный! – закричал бес. – Нашел чем стращать! Кланяетесь кресту, а что такое есть крест, как не наше, не палаческое орудье?! Я вить, поп, крест тоже люблю! В десницу гвоздь, в шуйцу гвоздь, в ноги по гвоздю! Долго на нем мучиться, на кресте-то, долго висеть! Любо!»

Не вынимая рук из-за спины, я раскутал то, что держал в руках, и приблизился на несколько шагов.

«Скушно мне сегодня, поп, поточи со мной лясы! – не унимался бес. Казалось, он ощущает себя в большой силе. – Я, чай, много тебе сказок могу порассказать!»

Я подошел еще на шаг и тут, уже ощущая нечто вроде странного победоносного торжества, ткнул в лицо одержимой то, что скрывал. Это была потемневшая от времени крупная стрела с литым наконечником и грязным опереньем.

Илларион, дитя мое, уж в следующее мгновенье я постиг, что миг торжества моей гордыни над бесом был моим падением! Тщеславие человеческое, ничто другое, жаждало увидеть посрамление и испуг беса! Любезен был я себе за то, что распутал клубок, ведущий к собаке, что запер бесу безопасный исход! Не потому не дождался я отца Иоанна, что хотел в чем-либо еще удостовериться, но потому, что заигрался в опасную игру и, словно жалкий понтер, мечтал сам швырнуть заветную карту, сам увидеть проигрыш врага! Сколь мелкие это чувства, сколь недостойны они екзорсиста, каковой никаких чувств не должен допускать в душу свою!

Не могу описать ледяной ужас, разлившийся по моим жилам, когда одержимая издала неимоверной силы вой, услышанный далеко за деревней. Почти сразу увидел я, что вследствие опрометчивого моего поступка ждать отца Иоанна нету уже времени. Безо всякой видимой причины запрыгал на месте ветхий дощатый ларь, стоявший у двери. Дверь захлопала о косяк, словно поднялся сильный ветер.

Цепь и веревки, связывавшие одержимую, натянулись, словно леса, когда на ней бьется рыба, кою можно вытянуть лишь сетью. Когда беснование достигает наибольшей своей силы, жертва не живет долго. Телесные силы ее начинают таять снегом на мартовском солнце.

С тяжелым сердцем, исполненный раскаянья, вышел я приуготовляться к отчитке.

Одержимая заплакала мне вслед – мощным басом, но с ребяческими ужимками в голосе.

«Где мое тело, отдай мое тело, мне страшно! Ой, страшно мне, ой, тошнехонько, ой, куда же я теперь пойду, сирота горемычная!»

Запасшись необходимым, я воротился второй раз. Бес продолжал детски рыдать басом матерого мужчины.

«Страшно, дядя, страшно! Куда ж я пойду, как забью дуру-бабу! Мне уж и не в охоту теперь ее мучить! Страшно, темно! Куда я пойду?!»

Я решился задать вопрос, чрезвычайно меня занимавший.

«Божьим Именем повелеваю тебе, отвечай! Теперь, когда нету собачьей падали, куда попадешь ты, коли я не смогу изгнать тебя после смерти бабы?»

«НЕ СКАЖУ ТЕБЕ! – Детские тональности сделалися старше, словно басом говорил уже не младенец, а дитя лет осьми. Бес захихикал. – Сам догадайся, поп, коли ты такой муж ученой! Эвона какая у тебя книжища, поди перечти ее, покуда я с бабою допотешусь!»

Волоса мои зашевелились на голове. Я сжег собаку, что было верно, я же неосторожностью своею довел то до сведенья беса. Баба была вовсе плоха. Коли я не успею или не смогу отчитать ее, бес войдет В МЕНЯ.

Тело Галины выгнулось дугою. Ларь с жутким мерным стуком колотился об земляной пол. Я открыл требник и принялся читать.

Истуканом механическим должен быть отчитчик. Сами слова содержат великую силу, жалкое же наше чувствование мало что может к ним добавить. Лишь на одном должно нам сосредоточить свое раченье – не сбиться в чтении могучих слов. Лишь на одно устремлены увертки бесов – заставить нас перестать читать.

Никаких собственных греховных мыслей, никаких слабостей духа не должно смущаться нам, покуда голос наш звучит. Запомни, Илларион, ошибка многих, что полагают они должным праведными чувствами своими дополнить то, что не нуждается в дополнении. Мы лишь работники, выгребающие лопатой скверну, роль наша смиренна.

Покой, словно теплый плащ, окутал меня, едва лишь первые слова слетели с моих уст. Отрешенность от своего жалкого «я» укрепила меня. Я знал, что бес пойдет сбивать меня, но уже не страшился.

«Человече! Человече! – теперь бес говорил тоном зрелого мужчины, и словно бы даже хмель был в его голосе. – Ты почитаешь, я пьян? Забудь, я не бражник! Только руда меня веселит. Нет, я не человекоядец, поп! Человекоядцы лишь слуги мои, я душеядец! Земщине мы отменили местничество, себе оставили, только особое, тайное! Ивану, господину моему, господин сам Вельзевул, я же, человечишка худородной, его и не видал! Мой покровитель попроще, послабей, но я служу ему верно! Он, вишь, любит запах жареного! Все по справедливости, поп! Кого я четвертую либо колесую, того мучу на радость Ивану, а с ним и Вельзевулу. Когда же кого пожигаю живьем – это я господина моего потешаю. Больше всего любо ему, когда жгут живьем детей малых. В его родных краях, вишь, так часто делали, а теперь столетьями он бродит по свету голодный! Как мне не накормить моего господина?!»

Слова падали в память мою, но я тщился их пропускать мимо. Я читал. «Человече! Человече! – не отступался бес. – Знаешь ли ты, как любо

летать на метле! Метлу-то, по правде, пришлось к лошадям привязывать вместе с песьей головою, да вить когда летишь на резвом скакуне душегубствовать в опальной деревне, так ровно в самом деле по воздусям!

Бывало, мужичков порубим, девок обдерем, стариков повесим на воротах, а уж деток малых мои людишки беспременно в избу загонят да живьем подожгут! Вот и трапеза моему господину! Как под Пайдою-то меня стрелою сразили, царь Иван щедрый откуп дал: сто человек пленных немчин сжег живьем, знал, без платы мой господин милости не окажет!»

Я читал, позабыв о времени.

«Человече! – Бес вновь начал тревожиться. – Знаешь, за что царь Иван сотней немчин откупился? Ты слушай, поп, первому тебе сказываю! Душила меня жаба в тот день, без кольчуги на стену полез! А как попала под самое сердце стрела каленая, страшно, ой страшно мне, поп, умирать стало! Ни одному человеку рожденному так страшно умирать не было, как мне! И взмолился я моему аггелу: сделай, господине, так, чтобы земли мне не покидать… И явился он ко мне, глянул очами светлыми, да вопросил: в обличии презренном согласен ли по земле волочиться, песий облик принять согласен? Всегда, ответствовал я, псом был твоим да государевым, не страшусь подлого обличья, страшусь умереть! Лихо мне за гробом, ох, лихо! Добро, отвечал господин мой, будь ни жив ни мертв, пес презренный. А коли служил ты мне верно, дам я тебе иногда силу над людишками в нежизни-несмертье тешиться, как живой тешился, да только не над всякими, а над особым грешником. Молвил он да исчез, а уж очнулся я собакою. Ты, поп, тело мое собачье порушил, теперь берегись!»

Отчитка занимает иной раз не одну неделю. Я дал себе краткий отдых, а заодно послал за отцом Иоанном. Знал я впрочем, что едва ли он успеет. Женщина была плоха. Прежде ее кормили кашей с ложки, теперь же только удавалось смачивать ей рот водой и жидким супом. Еще распорядился я пихать ей в рот мед, ибо он как нельзя лучше подкрепляет. Но этого было не довольно для длительного поддержания жизни при таком напряжении сил.

Луна проступила на небе, и читать пришлось мне уже при свете свечи. Темно было в сарае, и смутные тени стлались по углам. Краем глаза лишь замечал я очертания тех теней, и от этого они принимали причудливые формы. Бес молчал, только тощая грудь женщины вздымалась от тяжелого дыхания. Собственный голос мой звучал как бы издалека. Мне казалось, что бесконечно долго читаю я в тишине. Тишина становилась все глуше, и тени сгущались. Мне казалось, что я видел людей, простертых на гнилой соломе темницы, там, куда не доносится наружный шум, не проникает солнечный свет. У одних непомерно длинен казался рост – суставы вывернулись после пытки на дыбе. Другие пылали в жаре от пытки каленым железом. О, какое поруганье Божьего подобия являли обнаженные их тела! Против ожидания я вовсе не испытывал в сердце моем жалости к нещасным. У этих людей было осквернено не только тело, душа, я словно лицезрел ее через плотскую оболочку, была не менее обезображена. Ни благородной гордости, ни товарищества, ни любви родительской либо детской не оставалось уже в них. Того только ради, чтобы каты прекратили заворачивать болты дробящего ноги устроения, они отступались от отца и матери, они соглашались клеветать на брата. Вместо себя готовы были они кинуть палачам малолетнего первенца или возлюбленную жену. О, не сразу они падали в низость! Поначалу они шептали любимые имена окровавленными губами, готовы были принять лишних вин на себя, лишь бы сохранить товарищей. Но вступала в дело кожаная воронка, что вставляется в рот привязанному к скамье, и в утробу изливались ведра воды. И вдесятеро распухало тело, и чудовищной мукою был каждый новый глоток. Но впивались клещи, вытягивая наружу перламутровую пряжу кишок, и огонь подносился к ним, и смрад горения собственной плоти наполнял ноздри. И разум ведал, что жить без кишок все одно невозможно. Но ради того, чтоб жить, не предашь самых дорогих сердцу людей. Не самых дорогих – пожалуй, предашь. Но самых дорогих предашь лишь ради того, чтобы наконец умереть, чтобы погрузиться в смерть как в сон, смывающий страх и боль. Ненаглядные лица делаются мене отчетливы с каждым днем заточения перед мысленным взором. Да и так ли они дороги? Пусть берут их, пусть с них сдирают живьем кожу, но мне пусть дадут уснуть! Иногда действует усталость, иногда ужас. К зенице приближается красное острие железного шила – сама слепота не так страшна, как ожиданье того, как сейчас закипит оно, остужаясь в твоем зрачке! Нет, не меня, только не меня! Брата? Пусть будет брат, его, ослепите его!

На самом дне моего разума было знание, что были люди избранные, одни из тысяч, что, невзирая на всю лютость мучений, сумели соблюсти красоту души и не предали других и себя. Но отчего-то таких людей не было в той темнице. Вокруг меня лежали лишь те, чье безобразие тела лишь отвлекало от безобразия души, оскверненной, сломленной, поруганной…

О, как же жалко Божие творение! Скверна таится в нем, словно зараза болезни, скверна ждет своего часа, чтобы восторжествовать над всем благородным и чистым! Сколь легко его сокрушить! Сколь приятно его порушить!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39