Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Записки социалиста-революционера (Книга 1)

ModernLib.Net / История / Чернов Виктор / Записки социалиста-революционера (Книга 1) - Чтение (стр. 8)
Автор: Чернов Виктор
Жанр: История

 

 


Брат его, появлявшийся иногда вместе с ним, внушал нам еще менее интереса. Журфиксы вскоре заглохли, кончились "измором"; более ограниченный кружок продолжал еще долго упорствовать и на что то надеяться. Не помню хорошо, кто еще бывал из "либералов". Очень крупных, помнится, не было. Приходилось держаться Бакуниных, подкрепляя свой падающий интерес к ним тем, что то были братья знаменитого апостола анархии, Михаила Бакунина. Но, Боже мой, как бледно выглядели эти люди, у которых в жилах текла та же наследственная кровь, что и у легендарного противника Маркса в легендарном "Интернационале I" Бедные тверичи Бакунины, как невыгодно было им быть "братьями своего брата!"
      Вскоре, впрочем, мы услышали о существовании кружка студентов-либералов. Это уж была rаrа аvis, и наше любопытство было сильно затронуто. Мы во что бы то ни стало захотели попасть в него и посмотреть: что это за удивительный биологический тип - настоящий, убежденный студент-либерал? - Ибо на обычном нашем студенческом жаргоне "либерал" было насмешливое прозвище, прилагаемое к той "золотой молодежи", которая не {146} решалась "просто и кратко" говорить: "плевать нам на все убеждения в мире!" а искала прикрытия в дешевых фразах...
      Припадки такого "либерализма" начинались обычно с приближением к окончанию курса.
      Третьекурсник-либерал
      Редко сходки посещал.
      Редко сходки посещал
      Свою шкуру сберегал...
      Душа ль моя, душенька,
      Душа - мил сердечный друг...
      Но здесь, очевидно, были не "либералы" этой вульгарной песенки, а что-то иное. И вот, мы раздобыли нужные связи и попали в либеральный "кружок". Он, как говорили, состоял под верховным патронатом редактора "Русской Мысли" В. Гольцева. Сам Гольцев, впрочем, при нас лишь один раз появился на каком-то особо многолюдном и даже, кажется, торжественном собрании кружка - появился метеором, не для участия в общих беседах, а "так", в знак особого внимания к кружку. Ему, разумеется, было некогда длительно с ним заниматься. Да это и не было бы производительным занятием: общий состав кружка был довольно тусклым. Сколько-нибудь выделялся только студент университета Котлецов, - неимоверно развязный, поверхностный, любитель дешевых шуток и острот, из тех, про которых говорят: "на грош амуниции, на рубль амбиции". Котлецова мы скоро перекрестили в Наглецова, и не ошиблись. Паренек оказался "из молодых, да ранний", и впоследствии был изгнан из приличного общества. Дух Гольцева витал над кружком через посредство сотрудника "Русской {147} Мысли" В. Е. Ермилова - был такой маленький писатель, более, впрочем, известный, как хороший чтец: особенно ему удавались некоторые бытовые сценки из "Кому на Руси жить хорошо". Руководство кружком удавалось ему гораздо менее. С молодыми "либералами" мы жарко спорили, но не очень враждовали: в спорах они были очень слабы, а победителям нетрудно быть великодушными. Нам было приятно оттачивать свою аргументацию со стороны этого нового "фронта", а слабенький Ермилов был для нас как бы "головой турка", на которой желающие могут пробовать силу своих ударов. К тому же Гольцева мы несколько выделяли из общей массы "либералов". Во-первых, за ним не числилось никаких подобострастно-верноподданнических выходок, которыми смягчались обычно конституционные выступления либералов: ах, наши земцы были такими же любителями "бунта на коленях", как и самые забитые из наших крестьян! Во-вторых, шепотом в радикальных кружках передавалось о недавнем его участии в революционном журнале "Самоуправление". В-третьих, Гольцев охотно предоставлял с трибуны "Русской Мысли" право голоса представителям левого крыла: в качестве таких "гостей" там перебывали и Михайловский, и возвращенный из Сибири Чернышевский, а несколько лет спустя должен был появиться и Бельтов-Плеханов. Такое литературно-политическое джентльменство мы понимали и ценили.
      Я сейчас не помню хорошо, на чем оборвались наши посещения либерального кружка: экзамены ли подошли, или аресты, ликвидировавшие наш кружок, оборвали эти сношения, или же просто они прекратились "измором", по исчерпании {148} основных тем, по невозможности друг друга переубедить и по скуке повторяться. Во всяком случае, до последнего было недалеко. Вообще говоря, русский либерализм того времени имел очень определенную культурную и земско-конституционную программу; она блистала "практичностью", узостью и... тусклостью. Но он совершенно не имел своей общей идеологии. Это было, в одном своем крыле, просто полинялым до самой последней степени народничеством: Кавелин - разжижал Герцена, Кареев - Михайловского и Лаврова. В другом крыле - пестрая картина сбоев то на "буржуазную Европу", то на доктринерское англоманство русского лэндлордизма, то на славянофильство земских "бояр", то на какое-то неопределенное воздыхательное архаическое "западничество". В области философской, этической социологической, русский либерализм не имел даже и намека на какую-нибудь свою собственную физиономию. Против материализма и позитивизма левого крыла тогдашнее правое крыло смело поднимало знамя религиозной ортодоксии и церковности.
      Более свободомыслящее религиозно- новаторское устремление мысли по дороге идеалистической метафизики находилось в зародыше и еще не было аннексировано никакой политической партией. Серьезных покушений на это со стороны либералов тоже не было. Для этого они были слишком узко практичны, и для нас идейно не интересны. Итак, либерализм находился совсем в иной плоскости, чем мы. Другое дело - кружки крайних левых устремлений. "Злобой дня" среди этих радикальных кружков была, в то время так называемая, "босяцкая программа". Под такою насмешливою кличкою шла программа, которую обосновывал П. Ф. Николаев, уцелевший от {149} полицейского разгрома связанного с ним Астыревского кружка. П. Ф. Николаев был автором выпущенных на гектографе "Писем старого друга". "Письма" эти вдохновлялись впечатлениями голода или, вернее, целого ряда голодных лет. Мне отчетливо врезались в память некоторые идейные мотивы "Писем", согласовавшиеся с общим ходом моих собственных мыслей. В них указывалось на то, что особенный характер промышленного развития России не создает достаточно многочисленного, сплоченного и обособленного от других слоев населения класса современных фабрично-заводских пролетариев, но за то, массами обезземеливая и выбрасывая в город крестьян, плодит безгранично "резервную рабочую армию", то есть попросту безземельных, безработных, бездомных и бесприютных людей - люмпен-пролетариев и босяков. Другой особенностью нашего экономического развития является перепроизводство интеллигенции, изобилие мыслящего пролетариата, не находящего приложения своему труду из за нищеты того самого народа, которому он нужен, и который этим трудом при нормальных условиях широко обслуживался бы. Дальше шла аналогия: полунищий интеллигентный "разночинец" стоит в таких же отношениях к культурному и обеспеченному слою "людей либеральных профессий", в каких "босяк" стоит к солидному и хорошо оплачиваемому индустриальному пролетарию, живому носителю "квалифицированного труда". Они естественно должны подать друг другу руки. Голод 1891 г. рассматривался, как момент, обостряющий и выявляющий во всю ширь эти особенности нашего социального развития. Предвиделось, что голод окончательно расстроит все наше народное {150} хозяйство, и что в ближайшие годы самым усиленным темпом пойдет выбрасывание из деревень и сосредоточение в городах "горючего элемента". Поэтому-то города и явятся авангардом стихийного движения. Деревня, эта поставщица горючих элементов в город, не останется чужда своему собственному порождению и поддержит своими голодными бунтами движение в городах.
      Но важно, чтобы движение не ускользнуло из под руководства интеллигенции. Последней рекомендовалось, поэтому, незамедлительно сорганизоваться. Как тип организации рекомендовались - помнится мне какие-то "пятки" и "десятки". Как они связывались, в свою очередь, между собою - хоть убей, не помню. Этим завершалась одна, большая часть содержания "Писем старого друга". Другая производила на нас впечатление чего-то приставного, совершенно механически приклеенного. Но о ней после.
      Нетрудно видеть, что в первой своей части "Письма старого друга" лишь подводили итоги тому, что носилось тогда в воздухе. Не случайно я еще в бытность свою саратовским гимназистом пятого или шестого класса искал по чайным, харчевням и ночлежным домам лермонтовских Вадимов, готовой на бунт городской черни. Не случайно даже такая типичная представительница умереннейшего крыла социалистической интеллигенции, как Е. Д. Кускова, отдала в свое время дань "бунтарскому" поветрию той эпохи. Скажу больше: не случайно с этим совпало по времени первое зарождение горьковской идеализации "босячества". Все это были явления одного порядка.
      Страдающая от "беспочвенности" интеллигенция жадно искала союзника в самой гуще народа. Коренной "мужик" был овеян {151} романтизмом старого народничества уже в прошлом. Индустриальный пролетарий еще дожидался своей очереди в будущем. В промежутке должен был попасть на пьедестал тот, кто от "мужичества", от деревни отстал и к фабрике, к городу не пристал. Так оно и случилось. Горький в беллетристике выставлял босяка истинным воплощением духа безусловной, неограниченной свободы и непримиримого бунта, быть может, и не подозревая о возможности специфической революционной "босяцкой программы". Автор "Писем старого друга", составляя эту программу, быть может, и не вспоминал ни разу о горьковских героях. Но тем не менее, первые рассказы Горького и "Письма старого друга" были явлениями одного и того же порядка, не случайно совпадавшими во времени.
      Стоит также заметить, что сближение двух положений: выбившегося снизу пролетария "разночинца" среди культурно-обеспеченной среды "людей либеральных профессий" и "босяка" среди столь же прочно-обеспеченного слоя носителей квалифицированного фабрично-заводского труда - что это сближение вовсе не является поверхностным. То, что мы зовем "интеллигентской богемой" - разве не является такой же "беззаконною кометой в кругу расчисленных светил", как и люмпен-пролетарий среди специально обученных рабочих, пустивших прочные корни в соответственных отраслях индустрии? Та и другая "богема" носит глубокие черты сходства нравственной физиономии. Беспочвенность, "охлократичность", нравственное бродяжество, полная распыленность, крайняя подвижность и неустойчивость наряду с нервной взвинченностью и способностью быстро вспыхивать и так же быстро угасать это черты {152} обоих слоев, зависящие от аналогичности самого жизненного положения. И там, и здесь мы равно имеем дело с трудно организуемой "вольницей" - буйной, своевольной и дерзкой - дерзкой минутной дерзостью "рыцаря на час". Взбунтовавшийся раб обычно ведь тоже - рыцарь на час...
      Типы "перекати поле" социально-экономического и такого же "перекати-поле" идейно-политического глубоко родственны между собою. Но, спрашивается: можно ли что-нибудь построить, и если да, то что именно можно построить на этом родстве?
      Если бы в то старое время нам была ближе знакома теория и практика европейского научного социализма, то мы не затруднились бы в ответе на этот вопрос. Ничего, кроме последовательного бунтарства, ничего, кроме уклона к воинствующему анархизму, на выдвигании таких элементов построить было невозможно. Никакой тактики, кроме демагогической, характером этих социальных слоев не подсказывалось. Огромная примесь органического индивидуализма делала их более годными для дела разрушения, чем для дела творчества. Обосновывая программу на подобных социальных элементах, логично придти к коренному сдвигу от демократии к охлократии. А охлократия, т. е. деспотизм неорганизованной черни, прямым путем вырождается в деспотизм просто - в диктатуру лица или котерии (КОТЕРИЯ с. франц.- тесный союз лиц, со своими особыми, частными и скрытыми видами, происками
      ldn-knigi).
      Но мы ничего этого еще не знали. Нам просто были неубедительны практические выводы "Писем старого друга". Наша мысль ощупью искала других путей. Фактическую сторону социально-политического анализа мы приняли и даже обострили. Мы сказали себе, что основная особенность русского капитализма - переразвитое, гипертрофия {153} его "шуйцы" над его "десницей", его отрицательных, разрушительных, дезорганизующих сторон над сторонами положительными, созидательными, организующими. Но вместо того, чтобы базировать что-то на олицетворении этого "дефицита" - городском босяке и интеллигентской богеме - мы сделали другой вывод: не только есть света, что в капиталистическом окошке; надо в некапиталистическом мире, т. е. прежде всего в мире крестьянского труда, искать самостоятельных ростков объединения, обобществления труда и собственности; надо естественную программу требований и борьбы настоящего, коренного индустриального пролетария объединить, гармонически слить с такой же естественной программой требований и борьбы настоящего, коренного трудового крестьянина.
      Обоснование всего этого пришло позднее. Но нет сомнения, что в самой натуре, в самых глубинах психики своей, как она складывалась под влиянием окружавших бытовых условий, мы не нашли тяги к "босяку", к человеку труда, выбитому из жизненной колеи, и эту свою "выбитость", эту "деклассированность" возводящему в перл создания. Романтический ореол вокруг этого "абсолютно свободного", абсолютного от всех социальных связей и устоев бродяги мог быть лишь натянутым и деланным. Тяга же к мужику-пахотнику, этому "презренному кроту и землеройке" с точки зрения всяческого "босячества", питалась слишком многими условиями жизни.
      Итак, "Письма старого друга" дали нам новый материал и толчок для собственных размышлений, но властителем наших дум их автора не сделали. Тем более, что в них даже наш неопытный глаз легко усмотрел одно вопиющее противоречие.
      {154} "Письма" были произведением ума широкого, наблюдательного и острого, но эклектического. Автор хотел широкого революционного синтеза. И в поисках точек опоры для борьбы с самодержавием он с особенным подчеркиванием останавливался на либеральной оппозиции. Я не помню хорошо, выговаривал ли автор категорически слова "союз с либералами". Я не помню, в каких формах рисовал он этот союз. Но весь смысл его дальнейшей аргументации тяготел к такому союзу.
      Общество он характеризовал как тестообразную массу; революционеры должны были явиться "дрожжами", от которых оно легко будет "подниматься". В пассивность и целесообразность общества мы легко верили, но именно потому нам хотелось опоры более твердой, с которой не подвергнешься риску, что она расползется под ногами. Мы, конечно, ничего не имели против борьбы либералов с правительством. Мы далее не боялись того, что они смогут воспользоваться результатами нашей борьбы с правительством, заставивши "нас" вытаскивать для них каштаны из огня. Нет, мы скорее готовы были презрительно третировать либералов за то, что они и этого-то не сумеют сделать. Единственно, на что мы тогда считали либералов годными - это на то, чтобы устроить в России промежуточный либерально-конституционный режим для того времени, когда "мы" будем еще недостаточно сильны для овладения властью, а самодержавие - уже недостаточно сильно для ее удержания в своих руках.
      Либеральный режим мы считали меньшим злом, даже известным удобством для себя, как бы скромны размеры этого либерализма ни были. "С паршивой овцы хоть шерсти клок" - с высоты нашего полудетского радикализма {155} рассуждали мы; пусть либералы продают душу черту, пусть они хоть снюхаются с самодержавием, пусть хоть продадут все экономические интересы народа, об этих интересах все равно только "мы" можем позаботиться; чистота рук либералов тоже никому не нужна; а всякая прибавка к фактическим и юридическим свободам для нашей пропаганды есть плюс. Пускай же либералы ценой каких угодно сделок и компромиссов, которые для нас были бы позором, добывают известную дозу свободы: мы ее используем. В будущем либералы наши враги; пока же - меньшее зло, если только делают свое дело, а не тончатся на одном месте, стараясь и невинность соблюсти и капитал приобрести. Пусть же, используя революционную борьбу, они приобретают политический капитал, а невинность их... кому она нужна? Чего она стоит?
      Я особенно подчеркиваю эту памятную черту нашего отношения к либералам. Мы не собирались произносить против них резких филиппик и обличать их в измене народу, в предательстве его интересов, на какие бы компромиссы они ни пошли. Но это проистекало не из снисходительности или терпимости нашей, а наоборот - из слишком презрительного третирования либералов. Они в наших глазах были такие безнадежные чужаки народу, что почтить их обвинением в измене мы не могли. Это было для нас таким же абсурдом, как язычников обвинить в "измене" Христу. Что же касается до "Писем старого друга", то в них была налицо тенденция как-то более органически объединить либеральное движение с социалистическим или, вернее, оппозиционное - с революционным.
      И вот, здесь то и заключалось основное противоречие "Писем". Если {156} революционная тактика приобретает резко выраженный бунтарско-демагогический оттенок, если она не боится даже "авантюр" с вмешательством в стихийно-погромные взрывы деклассированной черни, то о каком же "единении", о каком же взаимопроникновении, "эндосмозе" и "экзосмозе" между революцией и оппозицией может быть речь? Напротив, такая тактика точно нарочно создана для того, чтобы отпугивать либералов от революции...
      Вот почему с "Письмами старого друга" вряд ли без оговорок можно поставить в преемственную связь позднейшие попытки сближения с либералами под флагом "народоправства" и "Союза Освобождения". В "Письмах", правда, был элемент народоправства, но был и элемент революционного бунтарства, было эклектическое соединение несоединимого. П. Ф. Николаев, правда, впоследствии вошел в состав натансоновской "Партии Народного Права"; Натансон имел связи и с Астыревской группой. Но я хорошо помню, как тогда шепотком в радикальных кружках говорили, что Натансон, вероятно, возьмет на себя роль призванного "варяга" и заберет в руки Астыревскую и Николаевскую группу, что "Письма старого друга" будут переизданы с крупными поправками и т. п. Помню и то, что позднее П. Ф. Николаев, убеждая нас, "молодых народовольцев", примкнуть к "Народному Праву" и пожертвовать, в интересах дела, кое чем из дорогих нам взглядов, аргументировал так: "вот, посмотрите на меня: я уже старик, я не новичок в деле служения революции: все, что я думаю, мною выношено, передумано и перечувствовано, как итоги опыта целой жизни; и однако я поступаюсь многим, чтобы только достигнуть единства действий; без взаимных {157} уступок не может быть собирания сил". Словом, тут имело место не органическое перерождение, а скорее капитуляция "мужицко-босяцкой" программы действий. П. Ф. Николаев и Астырев, которые представляли единое целое, в большей мере испытывали тягу к социальным низам, а М. А. Натансон того времени - тягу к социальным верхам. Но первые двое уступали последнему в политической выучке и отшлифованности, не говоря уже об организаторском таланте. М. А. Натансон умел концентрировать и забирать все организационные нити в свои руки. Астырев и Николаев, наоборот, рассеивали свое влияние "в пространство". Однако, большая "тяга к низам" была их своеобразным преимуществом: она более зажигала и заражала молодежь.
      Я, правда, приехал в Москву уже после ликвидации Астыревского кружка, но наткнулся на живые следы его работы. "Письма к голодающим крестьянам", например, прежде напечатания в типографии петербургских народовольцев, неоднократно оттискивались на гектографе. Была проделана огромная работа собирания крестьянских адресов. Масса молодежи работала над этим собиранием и над рассылкой. Каждый должен был рассылать их не десятками, а сотнями. Надписывали адреса, клеили марки, рассовывали по почтовым ящикам, не более, как по два - по три в один, чтобы не обратить внимания на одинаковость почерка на конверте. Выезжали на ближайшие станции в подмосковных местах и рассовывали там. По-видимому, крупную роль в организации всей этой техники играл кружок Чаусова и Мягковых, который при мне уже крепко сидел за тюремной решеткой. Стоит отметить, что "Письма старого друга" для гектографа переписывала своей {158} рукой Е. Д. Кускова, захваченная общим "поветрием". Голод и эпидемии вызвали колоссальную тягу к народу. Разница лишь в том, что одни "сунулись" в деревню, да тут же быстро и осеклись: стихийная дикость, неприглядная тьма голодающей массы вызвала жестокие разочарования; другие же, лучше зная деревню или больше любя ее, не ждали сразу результатов, и готовы были терпеливо ждать всходов, не мечтая после посева чуть ли не сразу приступить к жатве. Первые были психологически готовы для "обработки" со стороны марксистов. Вторые упорно сопротивлялись...
      Теоретическим главой московского марксизма был тогда Иосиф Давыдов позднее отступивший от него и ушедший к философским "идеалистам". Его правой рукой был очень способный адвокат Рязанов (это была его настоящая фамилия - не следует смешивать его с
      И. Гольдендахом, известным по его литературному псевдониму "Рязанов"). Та "тетенька", с которой я столкнулся при ведении кружков курсисток, была родная сестра Давыдова, бывшая замужем за Рязановым. Быть может, еще более важную роль для укрепления в Москве марксизма сыграл Мицкевич, с которым, однако, мы почти не сталкивались: он был занят в других сферах, он проникал в рабочие кварталы. Более эпизодически выступал Винокуров. Наезжал из Орла статистик П. П. Румянцев, впоследствии - убежденный карьерист, а тогда такой же марксист. Затем стали появляться уже и другие фигуры, напр., Финна-Енотаевского и еще кого-то. Для студенческой молодежи ощутительнее всего было влияние Рязанова. Вокруг него всегда группировался кружок людей, усиленно переводивших на русский язык {159} всевозможные мелкие немецкие марксисткие брошюры и статьи, особенно из "Аrbeiterbibliothek" Макса Шипеля, и из журнала Каутского "Die nеuе Zеit".
      Рязанов был резкий, упорный, догматический и весьма уверенный в себе человек, усердный спорщик и пропагандист, довольно искусный диалектик и неутомимый полемист. Он охотно и часто выступал публично; в речах любил озадачивать парадоксами и заострять свои положения, чтобы глубже врезать их в сознание слушающих. Как сейчас помню, например, один "Татьянин день" в огромном зале ресторана, битком набитом уже слегка подгулявшим студенчеством. Были случайные почетные гости из Петербурга, - в их числе профессор Н. И. Кареев. Были ораторы, влезавшие на стол и расточавшие свое красноречие; среди них был Плевако, рассыпавшийся какой-то узорной и пустопорожней словесной славянской вязью. Все это, может быть, было интересно для самих лицедействующих; может быть, это льстило и среднему подвыпившему студенту, с которым на праздник университета спешили "родными счесться" тузы профессуры, адвокатуры и т. п.; всем им равно усердно аплодировали; но нам, трезвым, все это было скучно и противно. Разочаровал нас и Кареев, который что-то очень долго размазывал каким-то, как нам показалось, елейным тоном и медовым голосом об идеях, идейности и т. п., не идя дальше неопределенных общих мест. Едва успел слезть со стола Кареев, как наш Рязанов встрепенулся, словно боевой конь, заслышавший трубный звук. Он выступил вперед и холодно-саркастическим, мефистофельским тоном заговорил: - "Нам много толковали сейчас об идейности и идеях" - начал он: "но что такое идеи? что такое идейность? в чем она?
      {160} Разве для всех она в одном и том же? Увы! Это далеко не так. Когда-то, правда, в человеческом обществе была большая однородность идей это тогда, когда однородно было самое общество. Но вот развилось разделение труда; а разделение труда стало фундаментом разделения идей. Не идейность, а хозяйство двигало историю. Движение идей - это только игра теней, отбрасываемых от себя настоящими вещами. Взывать к идейности - это значит беспомощно апеллировать к царству теней. Нам говорили о торжестве в личности сознательного начала. Но что такое сознание? Простой эпифеномен, побочный, не имеющий значения продукт истинного, основного процесса. Резкий переход от тепла к холоду сопровождается сознанием; медленный и постепенный не ощущается нами и не передается в сознании. Вот и все. Чрез сознание думать произвести какие-либо перевороты - это значит мыслить кверху ногами. Индивидуальное сознание вообще случайно и неважно; когда же в нем проявляется классовое сознание, то это значительно, как симптом глубоких социально-экономических изменений; но тоже не более, как симптом. Итак, отвергнем эти пустопорожние обращения к нашей идейности и сознательности, эти, поистине, "письма без адреса", эти "удары шпагой по воде, нелепые, как нелепы стремления взять в плен человеческую тень". И т. д., и т. д. -Это был его обычный жанр, - закутаться в красивую демоническую тогу "духа отрицанья, духа сомненья", с высоты недосягаемого величия презрительно любующегося грешною землей...
      Вспоминаются мне и типичные, устраивавшиеся еn grаnd студенческие вечеринки. Вот, например, одна из них. В обширном здании какой-то из частных {161} гимназий идет шумное молодое веселье. В одной комнате танцы; в другой - буфет; в третьей примостился хор; в четвертой курительная. Везде шум, смех, ходят, болтают, везде брызжет юная жизнерадостность. Но вот по зале снуют какие-то две-три фигуры. Они присматриваются к шумной толпе, и время от времени подходят к одному, другому, или отводят отдельных лиц в сторону от окружающей их компании. Несколько фраз на ухо - и тот куда-то удаляется. Один... другой... третий... еще и еще...
      Все удаляются в одном и том же направлении, иногда в сопровождении услужливого чичероне. Если вы удостоились попасть в число этих избранных, вы отправляетесь тою же дорогой. Вас проводят какими-то коридорами, иногда чуть не катакомбами к какой-нибудь отдаленной заветной двери. Она либо охраняется извне, либо заперта извнутри и открывается лишь на условный стук, словом, с виду - тщательнейший отбор "посвященных". Но все это, конечно, одна видимость, отбор случаен, и попасть "туда", при желании, ровно ничего не стоит; все "заставы", в сущности, существуют только для "пущей важности". Иногда заинтересованные поочередным таинственным исчезновением целого ряда лиц, "простые смертные" присматриваются к их аллюрам и направляются по их стопам; обиженные "объяснения" с охранителями дверей, воззвание к чувству товарищества - и застава форсирована... За заветною дверью оказывается загроможденный сваленными партами класс; он уже набит почти битком; холодно, темно. Добывается "освещение", в виде стеаринового огарка: при его тусклом мерцании комната принимает таинственно-романтический вид. Все условия налицо, чтобы программа {162} вечеринки была полна, ибо настоящая вечеринка - это непременно "вечеринка с разговорами"...
      Застрельщиком "разговоров", непременным членом таких собраний является, конечно, марксист. Он - последняя новость политического сезона. Он громогласно заявляет, что все старые направления умерли, что только по недоразумению они иногда считают себя живыми; что "последние могикане", выходцы из сданного в архив истории прошлого, смешны и жалки в своих немощных стараниях "гальванизировать труп". Марксист - кандидат в единственные наследники исторического "выморочного имущества", оставшегося от прежних партий. Он входит твердой поступью и с места, в карьер предъявляет доказательства своих прав.
      В "разговорах" становится привычным начинать танцевать от печки, т. е. от выступления застрельщика-марксиста. Самое выступление уже стереотипизировано. Он вынимает из бокового кармана маленькую записную книжечку, придвигает к себе единственный свечной огарок и открывает огонь. "Книжечка" - это настоящий кладезь походной марксистской премудрости. В ней - склад цифр, убивающих наповал все народнические предрассудки. ..
      - Прежде всего я позволю себе дать слово голосу жизни, говорящему языком цифр. В таком-то году в России выплавлялось столько-то пудов чугуна. К такому-то году это количество возросло до такой-то цифры. Добыча каменного угля поднялась ... Оборот банков увеличился... валовое производство текстильной промышленности изменялось ...
      И, проведя слушателей сквозь строй этих статистических параллелей, оратор победоносно заключал:
      {163} - Из этих неумолимых цифр вы видите, вы, можно сказать, осязаете, что вопреки всем народническим ламентациям и фантазиям, опрокидывая их и безжалостно смеясь над ними, - капитализм в России раз-ви-ва-ет-ся! Община, артель, патриархальное сословное единство крестьянства - этот палладиум народничества - трещит по всем швам! Зато растет тот единственный элемент, на котором можно обосновать веру в будущее - промышленный пролетариат. К нему, и только к нему могут прилепиться те, кто не хочет загубить даром своих сил, безумно пытаясь плыть против течения истории. Давно пора вместо этого сказать капитализму: что делаешь, делай скорее. Только его дальнейшее развитие даст нам точку опоры для трезвой, серьезной борьбы. Мы можем спокойно выжидать результатов этого развития; время работает за нас. Кто ищет других путей, не найдет ничего, кроме утопий и авантюр: или террористических, или бунтарских, или политиканских, или, наконец, экономически-реакционных...
      Перчатка брошена. Кто-нибудь ее поднимает - и начинаются бурные споры. Мы не чувствовали своих позиций сколько-нибудь существенно затронутыми обычной аргументацией марксистов. Она годилась против маниловского квази-народничества иных либералов и культурников, годилась против народничества Юзова, в лучшем случае - против иных узких и чрезмерно-категоричных формул Воронцова - "В. В." Но мы сами решительно отвергали все это. Мы не сомневались, что капитализм в России развивается; мы искали только типических национальных особенностей в характере этого развития. Не "быть или не быть" капитализму в России, {164} а как его встретить - вот как для нас ставился, в согласии с Михайловским, этот вопрос. Мы не сомневались и в распаде патриархальной деревни - но мы ставили вопрос, не пробудит ли этот распад дремлющего сознания деревни и не сплотит ли в сознательное единство все трудовые слои деревни. Мы провозглашали лозунг естественной солидарности городского пролетариата с самостоятельным тружеником-земледельцем деревни. И привычные выпады марксистов били мимо наших позиций.
      Тем не менее, напор марксизма давал себя чувствовать. Притом мы в спорах импровизировали, тогда как наши соперники выступали с чем-то готовым. Они были заранее вооружены и подготовлены, мы же могли производить невыгодное впечатление хотя бы тем, что выступали без аппарата цифровой учености. И мы решили подтянуться.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18