Перед бурей
ModernLib.Net / История / Чернов Виктор / Перед бурей - Чтение
(стр. 6)
Автор:
|
Чернов Виктор |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(841 Кб)
- Скачать в формате fb2
(373 Кб)
- Скачать в формате doc
(356 Кб)
- Скачать в формате txt
(349 Кб)
- Скачать в формате html
(372 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Тютчев "доверительно" сообщил мне, что ставится попытка сосредоточить в одной всероссийской организации все наличные революционные силы, причем рассчитывают и на петербургскую группу народовольцев, и даже на более покладистую часть социал-демократов, и закончил нашу беседу, назначив мне свидание с другим лицом, которое обо всем со мной переговорит более основательно. В назначенный для свидания день я неожиданно увидел знакомую мне фигуру M. А. Натансона. Я потерял, было, его из виду, покинув Саратов, чтобы получить аттестат зрелости в Юрьеве (Дерпте). Под ним тоже в Саратове почва уже горела, и он благоразумно перебрался в тихий Орел, куда перетянул и главный личный состав своего "политического штаба". За это время его план подготовительных работ подходил к концу. От него, конечно, опять ждали нового слова, и он посвятил меня и моих товарищей в его сущность. Натансон снова выступал "собирателем земли, Иваном Калитою", только в более широком масштабе. Он лелеял план предупредить назревавший распад всего освободительного движения на три лагеря: марксистский, народнический и либеральный. {76} Взяв на учет всё уцелевшее от прошлого, вернувшиеся на свободу и новонарастающие силы, он без устали ездил и доказывал: время разойтись еще будет впереди, теперь же общий интерес - отложить борьбу между собою до победы над общим врагом - самодержавием. У народников и марксистов в конце концов цель одна; в социальной политике (впрочем, не столько в области рабочего, сколько аграрного законодательства) они, вероятно, довольно серьёзно разойдутся; но забегать вперед нечего. Придется ли марксистам и народникам в свободной демократической России разойтись по спорным вопросам и оспаривать друг у друга власть, или же удастся найти какую-то компромиссную линию - покажет время; в европейских партиях умеют мирно уживаться и не такие еще разногласия. Либералы, конечно, дальше от тех и других, чем сами они друг от друга. Но рознь между русскими либералами и социалистами тоже не надо преувеличивать; это, скорее всего разница между "отцами" и "детьми"; лучшие либералы - полусоциалисты. Это наши попутчики на значительную и самую решающую часть пути. Итак, впредь до свержения самодержавия и утверждения демократических свобод и самоуправления - нужна одна единая партия освобождения: и с нее достаточно программы (или, точнее, платформы) совершенно конкретных требований, в которых не должны быть забыты интересы ни одной ныне недовольной группы: ни рабочих, ни крестьян, ни кустарей и ремесленников, ни людей либеральных профессий, ни иноверцев, ни иноязычных, ни иноплеменных меньшинств, - словом, никого. Свидание было кратким. Натансон спешил в Петербург и ограничился краткой характеристикой новой революционной программы. Она выглядела импозантно. В основе было объединение решительно всего, способного на борьбу, от либералов до народовольцев и социал-демократов. - Дальнейшую беседу М. А. отложил до своего возвращения из Петербурга, а пока советовал мне хорошенько подумать о том, что он говорил. Однако, из Петербурга Натансон поехал прямо в Орел и потому вызвал меня туда. Ничего нового выяснить он мне не мог. После посещения Орла я ознакомил товарищей по {77} народовольческому кружку с планами создания новой всероссийской революционной организации. Все мы сошлись на том, что оказывать ей всяческое содействие следует, но с вступлением в нее надо повременить, выждав появление печатной программы и обосновывающих ее брошюр. Натансон предложил мне в Москве связаться с П. Ф. Николаевым. Я отправился к нему, и он пытался завершить мое "обращение". Но все его уговоры оказались напрасными. Натансон не мог быть "первым человеком" своего направления, дающим ему его credo. Он был по природе "вторым человеком", который по идейному заказу первого, под данным и освященным им знаменем, проводит мобилизацию сил. П. Ф. Николаев также не имел данных для роли "первого человека". Он мог быть только популяризатором. "Головы" у Партии Народного Права не было. Его место занимал начальник главного штаба или даже всего лишь генерал-квартирмейстер. Наш кружок был одним из многих, готовых отдать себя в распоряжение идейно-политического вождя. Отправляясь на паломничество к Михайловскому, являясь к Натансону в Орел, мы ощупью искали этого вождя. Но в Михайловском мы нашли, прежде всего, литератора, необыкновенно, - даже чересчур для нас проницательного зрителя политической борьбы. Плоды его "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет" не превращались в "повелительное наклонение". А в Натансоне мы нашли деловитого и умелого "антрепренера" революции. Удайся Натансону его план, - имя его осталось бы вырезанным на скрижалях русской истории неизгладимыми чертами. Но в плане этом было слишком много головного, абстрактно-рассудочного. Творец его, если угодно, был чересчур калькулятор, чересчур счетовод и слишком мало социальный психолог, он не видел в программе выражения социальных страстей, умонастроений и общего мироощущения. В остальном как будто всё было подготовлено. Никогда еще, казалось, новая партия не обладала такими широкими общероссийскими связями, такими прочными друзьями в разных течениях, такими союзниками в легальной литературе. Общая психологическая атмосфера была прекрасно подготовлена к выходу Партии Народного Права {78} (как, в pendant к Партии Народной Воли, она была названа) на политическую авансцену. И вдруг - никакого выхода просто не состоялось. Как раз накануне его, в один и тот же день и даже час, полицейским неводом было захвачено всё: и главная квартира в Орле, и тайная типография в Смоленске, и ее хозяева и наборщики, и свежеотпечатанный Манифест партии, и написанная видным марксистским публицистом Ангелом Ивановичем Богдановичем объяснительная брошюра к программе, и люди, люди, люди. За рубеж, к главному руководителю заграничного сыска, знаменитому Рачковскому, полетела победная реляция за подписью ставшего вскоре еще более знаменитым Зубатова и его тогдашнего начальника Ник. Бердяева: "Вчера взята типография, несколько тысяч изданий и 52 члена Партии Народного Права. Немного оставлено на разводку". Вопреки догадкам, провокации или центральной измены под этим не крылось. Тайная полиция просто сумела переиграть тайное общество. Позже лично мне при вызове на допрос Зубатов хвастался: "Да, попался-таки в своей орловской берлоге ваш "главный". Мы же его знали. Старый матерой волк. И прятать концы в воду умеет. Но только и у нас с ним уж был опыт. Мы решили, что раньше времени его тревожить не надо. Пусть шире пораскинется, пусть воображает, будто мы о нем позабыли. А мы тут-то и цап-царап!" {79} ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Арест. - Зубатов. - Отправка в Петербург. - В Петропавловской крепости. Освобождение. - Родной Камышин. Наш кружок просуществовал до весны 1894 года. Мы продолжали считать себя "народовольцами", за отсутствием другого, более соответствующего наименования. Мы чувствовали потребность окончательно разобраться в идейном наследии народовольчества и предшествовавшего ему народничества. Мы составили сборник программ прежних революционных организаций и после экзаменов, на досуге, должны были напечатать его на мимеографе. Вместе с тем мы должны были выпустить первый номер общестуденческого журнала, для которого я написал статью "Революционеры и либералы". Я уехал в деревню, чтобы в одиночестве предаться зубрению для экзаменов, как вдруг, в один прекрасный вечер, ко мне экстренно приезжает сестра одной курсистки из нашего кружка и сообщает, что у меня был обыск, во время которого открыт мой "тайничок" с нелегальной литературой, рукописями, принадлежностями для печатания. Старший брат, сестра, Е. Яковлев и целый ряд других арестованы. Ходят слухи, что аресты были произведены в один и тот же день по всей России: "провал" небывалый, колоссальный... Ночью я трясся на крестьянской подводе. В Москве с разными предосторожностями увиделся с уцелевшим от ареста П. С. Ширcким, которому передал все свои связи и указал место хранения некоторых принадлежностей для печатания. Покончив все дела, я решил перестать скрываться и вернуться на свою квартиру. Когда я заворачивал, задумавшись, с Садовой в Большой Козихинский переулок, я вдруг услышал сзади себя вкрадчивый голос: "Господин! а, господин!" Оглянувшись, я увидел какого-то субъекта в довольно потертом {80} пальто, невзрачного вида, с беспокойно бегающими глазами. Он показался мне "благородным просителем" из разряда бывших "людей", и я опустил руку в карман за подаянием. Как вдруг мой проситель, с изменившимся от страха лицом, отскочил в сторону, заикаясь и бормоча: "Что вы! что вы! не надо! я тут не при чем... мы люди подневольные..." От неожиданности я сначала ничего не понял и только в изумлении спросил: "Да в чем же дело, чего вам, собственно, нужно?" "Я скажу... я сейчас... только уж вы, пожалуйста, извольте вынуть руку из кармана!" Я машинально вынул. - "Так вот, видите ли, ...мне приказано... я вас должен попросить в соседний полицейский участок... г. пристав вас ожидают". Только тут я понял и невольно рассмеялся. - "Что же, неужели вы думали, что я в вас стрелять буду?". - "А как знать... Нам сказали, что вы скрываетесь... Когда с обыском к вам пришли, так вы, значит, дома были, только из окошка выскочили... Бывают которые отчаянные. А ведь у меня одна голова на плечах. На моих руках семья, дети... пить, есть хотят. Мы тут не при чем - исполняем, что нам прикажут..." Между тем, навстречу по Козихинскому уже спешила другая такая же фигура в сопровождении городового. За ним ехал извозчик. Меня усадили и повезли. Я - в Пречистенском полицейском доме. Хотя всю предыдущую ночь я не спал, а трясся в мужицкой подводе, напрасно я пробую заснуть. Просыпаюсь от нестерпимого зуда во всём теле. Клопы! Но, Боже мой, в каком невероятном количестве! Несколько первых дней в тюрьме проходят в отчаянной борьбе за существование. Погибших клопов выметаю ежедневно кучами. Едва-едва удается установить некоторое "состояние равновесия", при котором жить становится уже возможно. Путем перестукивания узнаю, что рядом со мною сидит орловец Сотников, дальше - студент Денисов, еще дальше - земский статистик А. В. Пешехонов. Узнаю от них, что в Орле взята штаб-квартира народоправцев, а в Питере серьёзно пострадали народовольцы; что в Смоленске взята только что поставленная типография со свеженапечатанным "Манифестом" народоправцев и первою их брошюрой "Насущный вопрос"... Вызывают на допрос. Везут в помещение Охранного {81} Отделения. Вводят в большой, комфортабельный кабинет. Просят подождать. Затем входит худощавый мужчина с несимпатичным, но интеллигентным лицом. - А, здравствуйте, Виктор Михайлович! Очень рад... Давно знал, что придется познакомиться! Вы где остановились? Кажется, в Пречистенских меблированных комнатах? Знаю, знаю... довольно уютные - сравнительно, конечно: всё на свете сравнительно. И управляющий комнатами обходительный. Что вам там не очень неудобно? Ну, да здесь вам придется погостить недолго: пригласят в Петербург. А пока вот я хотел с вами побеседовать... Я почему-то ждал, что меня будет допрашивать начальник охраны, полковник Бердяев, и не понимал - неужели этот непомерно шутливый штатский и есть пресловутый Бердяев, участник легендарных кутежей вел. кн. Сергея Александровича? А между тем мой собеседник, потирая руки, прежним шутливо-добродушным тоном продолжал: - Да, давно мы к вам присматриваемся... Ну, да и вы же! Шумите на всю Москву, прямо на английский манер митинги закатываете. И неужели вы думали, что мы так-таки ничего не видим и не слышим? А мы ведь не только весь этот шум, но и то, что за кулисами творилось, спокойно наблюдали до поры, до времени, как у себя на ладони. Ну, коротко говоря, взяли мы главную квартиру в Орле, взяли типографию в Смоленске, взяли транспорт литературы, по свежим следам, в Москве, взяли разветвления по мелким городам; ну, и ваших приятелей в Петербурге слегка потревожили. Вы ведь туда ездили, не правда ли? Знаю, что там какие-то дураки вас потревожили - эти филеры, знаете ли, обычно ужасные дуботолки. А как это вы в окно-то при обыске выпрыгнули? Мы уже думали, что вы куда-нибудь после этого нырнете поглубже - ан, нет, слышим, - разгуливает, как барин, по Москве... Ну, пришлось вас пригласить теперь, и знаете ли - это для вас же лучше. Я попытался остановить этот поток слов замечанием, что его сведения ошибочны: во время обыска у меня я был далеко, в подмосковной деревне, готовясь к экзаменам, а по приезде и не думал скрываться. Если он хочет, может проверить на месте. {82} - Разве? Будто бы? А нам доставили перед визитом сведения, что вы дома. Ну, да это неважно. Я ведь вам не допрос учиняю - видите, и протокола никакого не будет, и разговариваем мы без свидетелей. Допрашивать вас будут в Петербурге, и мое дело - сторона. Я только хотел побеседовать с вами не в порядке следствия, а в порядке некоторого объяснения по существу. Вы ведь, конечно, "Манифест" и "Насущный вопрос" читали? Я сказал, что не читал. Это была чистая правда. - Не читали? - удивился он. - Так, пожалуйста, взгляните. Это ведь интересно - за что люди могут подвергать себя и других опасности сесть в тюрьму. Я очень рад, что дам вам заранее возможность ознакомиться с тем, о чем там, в Питере, конечно, вас будут допрашивать, - хотя к этому делу вы ведь, в сущности, причастны только с боку, не так ли? Вы ведь несколько иного толку? Не дожидаясь ответа, он вышел и вернулся с "Манифестом" и брошюрой. Я, несмотря на всю необычность обстановки, не устоял перед любопытством: что же дают эти обещанные публикации новой партии. А мой собеседник, давши мне время прочесть "Манифест" и перелистать брошюру и позвонив тем временем, чтобы потребовать чаю, продолжал: - Ну, скажите: стоило ли ради этого ставить тайную типографию? Да помилуйте, ведь всё это - разве заменив два-три словечка другими, прикровенными - можно напечатать, да постоянно и печатается в "Вестнике Европы" - в этом, как изволили остроумно выразиться Николай Константинович Михайловский, "ежемесячном покойнике в желто-красном гробу с виньеткой Шарлеманя". А вот ваш старший брат, Владимир Михайлович, Евгений Яковлев, Куманин, Лебедев - с этой типографией и с транспортом сели. Вы ведь, конечно, знаете об их приключении? Я сказал, что знаю только о факте их ареста. - Вы всё боитесь, что я чего то от вас допытываюсь и ловушки вам ставлю. Поверьте, что нет. Да мне и не для чего. Если вы ничего не знаете, так я сам могу вам сообщить вещи, которые вам знать не мешает. Братец ваш ездил в Смоленск, в типографию, получил вот то самое, что у вас в руках. Ну, его на вокзал товарищи из типографии незаметно провожали, и он даже платочком им из окна махнул: сигнализировал, что, {83} дескать всё благополучно. Земледелам Лебедеву и Куманину - они, кажется, приятели ваши еще с Саратова? - он эти вещи отдал, у них их и забрали. Ну, а Евгений Яковлев еще когда он возился с шрифтом да возил его в Смоленск - всё время был под наблюдением. Видите, сколько я вам могу сообщить интересного. Только как же вы могли этого не знать? Люди всё вам близкие... Я ответил, что всё это, очевидно, случилось в мое отсутствие, ибо я давно в отъезде и, готовясь к экзаменам, решительно никого в последнее время не видел. Это всё тоже была правда. Только о поездке Яковлева за типографией я догадывался, ибо об этом предположительно говорил со мною Тютчев. - Да, так вот видите ли: вас-то, собственно, мы и не считаем особенно близким к этому делу. Да и пустое оно: право же, игра не стоит свеч. Печатать нелегально то, что каждый день, и даже не между строк, можно прочесть в любой либеральной газетке! В сущности, правительство только принципиально не может допустить, чтобы на его глазах работали тайные типографии. А то можно было бы предоставить им спокойно заниматься этой невинной игрой. Несколько иное дело другая литературка... та, которая, как нам хорошо известно, именно через вас шла и распространялась в Москве. Словом, вы догадываетесь... ну да, я говорю о работе ваших питерских друзей. "Летучий Листок Группы Народовольцев" и тому подобное... "Ну, теперь только держись!" - подумал я. - Вы, конечно, будете отрицать. Я понимаю это. Повторяю, мне это безразлично: я вас не допрашиваю. Я даже, если хотите, помогаю вам: заранее открываю наши карты, карты обвинения. Вы спросите: зачем? А представьте себе, что просто из симпатии. Не к вам лично - я вас не знаю - а к вашей молодости. Вы человек способный, очень способный; вы пользуетесь любовью окружающих. Мне вы зла не сделали. Почему же мне вам не помочь, если мне это ничего не стоит? Я сам был молод; скажу больше: я сам был в вашем положении. Тут он остановился и многозначительно помолчал. Меня сразу точно осенило: так вот он кто, мой говорливый собеседник! Это - знаменитый Зубатов! {84} - Да, - раздумчиво произнес он. - Вы спросите: почему же я теперь сижу здесь на этом кресле? Да потому, что я кое-что пережил... Кое-что увидел, перечувствовал, передумал... и кое-чему научился. Когда в мои руки попадает такое вот дело, как подобное печатание в тайной типографии почти дозволенных или, по крайней мере, терпимых правительством вещей, - словом конспирация ради конспирации, - я имею возможность часто ликвидировать его почти без последствий. Сильное правительство может быть снисходительным. А наше правительство - сильное правительство, оно может прекратить всякое направленное против него предприятие в самом зародыше - впрочем, нет надобности об этом говорить, вы в этом на собственном опыте могли убедиться. Но бывают другие попытки играть с огнем... не столь невинные. Против них-то я и хотел, в частности, предостеречь вас. Он опять помолчал, как бы следя, какое впечатление произвели на меня его слова. Я ждал, еще не вполне понимая, к чему он клонит. - Вы, я знаю, не доверяете правительству, - продолжал, между тем, Зубатов. - Может быть, в ваших упреках ему вы часто бываете правы: всё земное несовершенно. И я не хочу быть адвокатом правительственной политики во что бы то ни стало. Но вот вам вещь, которой вы не знаете и которая вас поразит: в министерстве народного просвещения разрабатывается законопроект о всеобщем обучении. Только подумайте: вся Россия - грамотна! Какой могучий скачок вперед! Не правда ли, тот, кто этого добьется, кто протащит этот законопроект через правящие сферы, сделает для русского народа гораздо больше, чем все революционеры, вместе взятые! Что вы на это скажете? Я сказал, что не верю в утопию всеобщего обучения при режиме, который даже кормить голодающих не разрешает. Зубатов только плечами пожал. - Ну, помилуйте, вы же не хуже меня знаете, что одни шли кормить голодающих, а другие бунтовать голодающих. Гораздо человечнее не допустить их до деревни, чем дать возможность разразиться бунту, а потом встать перед необходимостью бунтовщиков расстреливать. Вы скажете, что бурбоны-жандармы не умели различить одних от других. Не стану спорить. Допускаю - даже наверно думаю, что так и {85} было. С этим надо бороться, надо гнать бурбонов, надо сажать вместо них интеллигентных людей. Но ведь для этого необходимо, чтобы интеллигентные люди не отворачивались от правительства, а шли работать у него. Надо, чтобы их за это не клеймили именем изменников и предателей... Зубатов опять остановился и помолчал несколько мгновений. Затем опять начал: - Согласитесь, что шедшие бунтовать голодающих отчасти тоже повинны в том, что пришлось просеивать через полицейское сито тех, кто шел голодающих кормить. Либеральные меры проводить через правительство можно, но только при условии, что общество пойдет им навстречу. Например, профессиональные организации рабочих - их разрешить можно, если они откажутся от ненужной для них роли - быть простой ширмой для партийной пропаганды. Поверьте мне, многое уже было бы осуществлено в русской жизни, если бы сами революционеры, исходя хотя бы из самых лучших побуждений, не портили дела, не накликали реакции. Что выиграли революционеры, убив Александра II? Они провалили конституцию Лорис-Меликова. Вы это сами прекрасно знаете. И теперь революционеры опять готовятся повторить ту же самую ошибку. Да, ту же самую, вы этого отрицать не станете? - Я не понимаю, о чем вы говорите. - Ах, Боже мой, вы же не хуже меня знаете, что опять поднимаются разговоры о воскрешении народовольческой тактики, о пресловутом терроре, который никого наверху не терроризирует, но всех озлобляет. Проповедь террора - вот что является худшим врагом всех прогрессивных начинаний. Право, я иногда думаю, что террор изобретен крайними реакционерами и подстрекательски подсказан ими своим врагам. Именно друзья народа, друзья народа в революционной среде должны всеми силами бороться против террора. Террорист накликает ужасы репрессий не на себя одного, а на всех. Это - злоупотребление чужими правами. Революционеры, которые из-за террористических выходок теряют все возможности работы в массах, имеют право противодействовать террору всеми - понимаете ли, всеми! - средствами. Это, в сущности, с их стороны - необходимая самооборона! {86} И, вдруг оборвав, Зубатов посмотрел на часы и воскликнул: - Как я, однако, с вами заболтался! Но я прошу вас подумать на досуге о том, что я вам говорил. Вы видели, я не преследую никакого специального интереса в беседе с вами. Надеюсь, я вам не очень надоел? Впрочем, ведь в Пречистенских меблированных комнатах вовсе не так весело, чтобы вы многое потеряли, проведя время здесь. Вы узнали здесь и кое-какие новости, которые иначе остались бы вам неизвестны. Пока до свиданья; быть может, я еще раз буду иметь случай побеседовать с вами. Надеюсь, что вы будете более доверчивы, и убедитесь, что я съесть вас не хочу. Зубатов позвонил, и я, в сопровождении стражи, отправился восвояси. Было ясно, что весь разговор был только "предисловием" к чему-то. К чему именно? Рассуждения Зубатова о правительстве, способном водворить в России всеобщую грамотность и даровать конституцию, о революционерах, и особенно террористах, вызывающих реакцию и мешающих прогрессу и т. п. - меня не трогали. Всё это слишком явно было шито белыми нитками. В одном только пункте Зубатов, что называется, попал не в бровь, а в глаз, и произвел на меня сильное впечатление. Сосущей, щемящей болью отдавались во мне иронически-снисходительные слова Зубатова: "и неужели вы воображали, что мы слепы. Да мы все ваши поездки, всё, всё видели, как на ладони". Да, они всё знают... Какими маленькими, какими обидно бессильными выглядим мы перед лицом всеведущего и всевидящего полицейского аппарата правительства. Сомненья нет, всё обнаружено, всё взято. С нами играли, как кошка с мышкой. Как же быть? Как бороться? Неужели всё, что делается, толчение воды в ступе? Возили меня к Зубатову еще раз - уже перед самой отправкой в Петербург. Счел ли Зубатов излишней по безнадежности дальнейшую трату времени со мной, или просто меня неожиданно вытребовали "свыше", но через несколько дней, простившись с симпатичным добряком, начальником тюрьмы, и подарив ему по его просьбе на память вылепленные мною из хлеба {87} шахматные фигурки (я играл посредством перестукивания с соседом Сотниковым), я ехал в сопровождении четырех бравых жандармов в Петроград. После коротенького и скучного перехода через "чистилище" Питерской охранки меня в карете с двумя рыжебородыми жандармами повезли куда-то - куда, выяснить я не мог, так как окна были плотно задернуты занавесками. Везли довольно долго. Потом по звуку колес я догадался, что мы переезжаем через какой-то мостик. Карета остановилась. "Пожалуйте". Передо мной было низенькое строение, оказавшееся кордегардией. При нашем входе выстроилась во фронт команда солдат; явился кто-то из тюремного начальства "принимать" нового "клиента". "Прием" состоялся в том, что меня догола раздели и долго обыскивали: шарили в волосах, заставляли раскрывать рот, в поисках нет ли в зубах где-нибудь дупла и не спрятано ли чего-нибудь в нем; уши, ноздри, подмышками - всё было предметом тщательного осмотра и ощупывания; не осталось ни одной складочки тела, куда бы не пробовали забраться как можно глубже корявые пальцы усердного "изыскателя". Затем, отобрав мое платье и выдав вместо него грубого холста белье, арестантский халат и туфли, меня отвели в камеру... Я глянул в окно - ничего, кроме куска стены, покрытой грязной известкой. Глянул вокруг - кровать, перед кроватью - вделанный в стену железный столик; в углу - знакомая мне по литературе классическая "параша". След, явственно выдавленный на плохом асфальтовом полу ломаной диагональю из одного угла к другому, особенно поразил, помню, мое молодое воображение. Сколько людей до меня ходили здесь из угла в угол, словно звери в клетке. Кто они были? И где же, собственно, я? Ответ на последний из этих вопросов не заставил себя ждать. На следующий день, около полудня, вдруг раздался близко-близко, можно сказать, совсем рядом, внезапный удар пушечного выстрела. А вслед за тем колокол начал вызванивать мелодичные звуки "Коль славен"... Так вот оно что! Я сразу вырос в собственных глазах. Я - в Петропавловской крепости, где испокон веку сменяли друг друга поколения бойцов, чьи имена произносились нами {88} с почти религиозным благоговением. Промелькнуло чувство гордости и тотчас сменилось другим, тревожным чувством. Как! Быть может, по этому извилистому следу когда-то шагал, хороня под тюремными думами свои скорбные думы, Чернышевский: быть может, сквозь этот бледный просвет окна вперял в тихие сумерки свой смелый и гордый взор Желябов... В долгие тюремные сумерки, пока не приносили лампы, мое воображение неутомимо работало. Я так живо представлял себе своих предшественников, вызывал их образы, как будто их тени приходили ко мне и нашептывали, как посмертное завещание, какие-то смутные, вдохновляющие речи. Одиночество мое было только относительным. Я уже не раз слышал постукивание в мою стену, свидетельствовавшее, что у меня есть соседи; я пытался отвечать им, но не сразу сообразил, что в стуке есть какая-то правильность, и стало быть, условная система. Перепробовав несколько возможных комбинаций разбивки азбуки на ряды, я скоро напал на ту, которая соответствовала общепринятой, и с тех пор всегда имел собеседников. На очень продолжительное время соседом моим был Н. С. Тютчев. Мы беседовали часто и подолгу. Перестукивание строго преследовалось в Петропавловской крепости; курящих за это преступление лишали табаку, а не курящих - права на получение книг из тюремной библиотеки. Приходилось быть начеку. Мы изловчались, как только могли. Так, например, стук в стену мы пробовали не без успеха заменить вышагиванием. Поездка моя в Орел так и осталась неизвестной, как и обставленные достаточно конспиративно свидания с Натансоном и Тютчевым в Москве. Впрочем, моя репутация сочувствующего народовольчеству гарантировала меня от припутывания к делу "народоправцев". Скоро меня перестали вызывать на допросы: доля моего участия, видимо, считалась выясненной. Таково было положение, когда меня однажды вызвали и повели куда-то вниз. Меня ввели в большую комнату, разгороженную пополам двумя параллельными решётками, с промежутками в аршина полтора-два; в одном месте обе решётки прорезывались небольшими оконцами; между оконцами стоял столик, за которым восседал жандармский офицер. За одной {89} решёткой, у окна, поставили меня; за другой, у противоположного конца, показалось встревоженное, побледневшее, похудевшее лицо - моего отца. Видно было, что вся эта необычайная обстановка, "этот двойной ряд решёток" ("как для диких зверей в зверинце" - с содроганием говорил мне отец впоследствии), вместе с таким же необычайным видом сына в арестантском халате и туфлях, полгода не стриженного и не бритого, произвели на него потрясающее впечатление. Говорить "по душам" в такой обстановке было невозможно. Отец едва выдавил из себя несколько притворных назидательных фраз; я старался успокоить его, уверив, что я совершенно здоров и не тревожусь за будущее. Это свидание было единственным; я унес с него тяжелое чувство: образ потрясенного отца, обычно такого жизнерадостного, а теперь казавшегося разбитым стариком, врезался в душу и воскресал снова и снова, сжимая грудь тупой, щемящей болью... И вдруг пришла "нечаянная радость". Мне принесли все мои вещи, велели одеться и собраться: "во внимание к ходатайству отца и дяди, действительного статского советника Даниила Лукича Мордовцева", меня решено перевести из Петропавловской крепости в Дом предварительного заключения. Я мысленно благословлял Д. Л. Мордовцева, - дальнего родственника, для этого случая назвавшегося моим дядей, давно интересовавшегося мной и одобрявшего меня в первых моих полудетских писательских опытах. В Петропавловке не давали никому письменных принадлежностей; разрешение иметь грифельную доску было уже редкой милостью; но и в случае разрешения на бумагу и чернила, ничто исписанное, по незыблемой конституции крепости, не могло быть вынесено заключенным из нее, а должно было стать "казенной" собственностью и остаться навсегда в крепостных стенах. Дом предварительного заключения означал возможность писать, что для меня было истинным счастьем... С пером в руках я почувствовал себя сразу же как-то умственно сильнее ощущение, которое должно быть знакомо многим писателям. Библиотека Дома предварительного заключения была гораздо богаче. Мое здоровье было великолепно, хотя, за неимением теплой одежды (я был арестован весной) приходилось слишком {90} часто отказываться от прогулок, а отсутствие денег вынуждало довольствоваться казенной пищей, которая тогда в Доме предварительного заключения была такова, что немногие выдерживали ее безнаказанно. Но мой плебейский желудок был способен, кажется, переварить даже камни и победоносно справлялся и с баландой, и еще с каким-то неизвестным в гастрономическом лексиконе блюдом, которым эта баланда через день сменялась. Наконец, в январе меня вызвали снова и объявили, что, по ходатайству дяди и отца, меня решено отдать им на поруки под залог. Мне выдали проходное свидетельство "до места жительства", то есть моего родного города Камышина, Саратовской губернии, и отпустили.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|