Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перед бурей

ModernLib.Net / История / Чернов Виктор / Перед бурей - Чтение (стр. 9)
Автор: Чернов Виктор
Жанр: История

 

 


      - Вы его не знаете просто потому, что он не теоретик, не литератор, говорили мои местные друзья. - Зато - какой оратор! Мы, парижане, не раз имели случай его оценить. А открыла его Марина Никаноровна Полонская.
      Тут я, приезжий провинциал, вторично провалился: и это имя было для меня лишь "звук пустой"...
      - Ну, вот, и начинай после этого дела с этими обомшелыми провинциальными руссопетами, - сказал мне Семен Акимович, когда я спросил его о Рубановиче и Полонской. - Как? И ты приехал в Париж, даже по именам не зная тех лиц, которые прославились в до сих пор еще не вполне отшумевшем "деле об отступничестве Льва Тихомирова"?
      Уезжая в 1899 году заграницу, я влачил на себе тяжкий моральный груз: неразрешенную для нас "загадку Льва Тихомирова". А неведомо для нас тою же загадкою мучились - по ссылкам и тюрьмам - былые идейные друзья и боевые товарищи знаменитого отщепенца. Читатель легко себе представит, с каким напряженным интересом шел я знакомиться с человеком, упорно разбивавшим и, наконец, разбившим заграницей авторитет Льва Тихомирова.
      Про внешнее впечатление, которое сразу произвел на меня новый знакомый, прежде всего приходилось сказать: импозантное. Крупная, коренастая фигура, свидетельствующая о физической силе; энергичная осанка; в тоне, в жестах, во всех движениях - уверенная и спокойная твердость, свидетельствующая в то же время о большом темпераменте. Хорошо посаженная голова, окаймленная черною шевелюрою, волевой подбородок и хорошо очерченный лоб. В целом - очень красивый еврейский тип, так и просящийся в модель для Саула или Бар-Кохбы, может быть, для Самсона. По манерам - подлинный иностранец, и таков же он по всем приемам речи, тогда для меня еще новым: спрашивать о происхождении {121} шутливой клички "француза из Одессы" не приходилось. У него был красивый и звучный голос, твердого металлического тембра, более всего пригодного для драматической приподнятости рыцарственного, оттенка.
      В Париже при изучении обстоятельств распада Народной Воли, для меня выяснилась исключительно крупная роль, выпавшая при борьбе с этим распадом на долю "Марины Полонской", имя, под которым проживала Мария Ошанина, урожденная Оловенникова. Выяснял ли я подробности об измене Льва Тихомирова, или о попытках русских придворных кругов через созданную ими тайную организацию Священная Дружина повести с Народной Волей переговоры о перемирии между нею и властью, или о поездке Германа Лопатина в Россию с целью восстановить Исполнительный Комитет; интересовался ли выдвижением в самой народовольческой организации заграницей новых людей, вроде И. А. Рубановича, - везде наталкивался я на решающее влияние, которое каждый раз имела эта замечательная женщина.
      А так как она скончалась за год с небольшим до моего приезда заграницу, то все направляли меня за нужными мне сведениями к ее ближайшей подруге и по России, и по загранице, Галине Федоровне Черняковской, более известной по имени мужа, очень известного революционера, Бохановского. Я решил последовать этим указаниям.
      Суровое лицо Черняковской оживилось и всё оно просветлело, когда я произнес имя Полонской.
      - Знала ли я Полонскую? Еще бы! Мы ведь обе - родом из Орла, и у нас был общий учитель и вдохновитель Петр Григорович Зайчневский: чистый тип шестидесятника, причастного еще к нелегальным предприятиям Чернышевского; обаятельная личность и прирожденный оратор - пламенный и волнующий. Могучего роста и телосложения, с громовым голосом, с победительной осанкой, с редкой силою и красотою речи. Никогда в своей жизни не видела я человека, способного так ярко развернуть перед слушателями трагедию Великой Французской Революции, освещенную с точки зрения крайних якобинцев.
      Она вставала перед нами, как живая, она снилась нам ночью, и самих себя мы видели во сне ее участницами. Весь тот выводок юношей и девушек, которых Зайчневский распропагандировал и благословил на работу и борьбу в России, слыл под именем "русских якобинцев"; а кое-кто из нас {122} и сами так себя именовали. Все мы сразу влились в Народную Волю и почти все миновали предыдущую фазу чистого народничества, для которой характерна идеализация мужика. С ней Маша никогда помириться не могла, и я знала народников и народниц, бледневших от ужаса, когда она произносила звучавшие для их ушей святотатством слова: "я люблю и в то же время ненавижу крестьян за их покорность и терпение". И так же порою бледнели, слушая ее, люди другого типа: не сразу выведшиеся среди нас анархо-бакунисты, верившие в чудодейственное преображение народа под влиянием вспышкопускательства и бунта.
      "Бунт - говорила она - предполагает стихию-толпу. Но толпа - не народ; перерождает толпу в народ только народоправство, только самоуправление. Народная воля родится лишь в нем, - вот почему только, когда мы, "Народная Воля", в кавычках, дезорганизуем самодержавие и сокрушим его, явится народоправство, народ и народная воля - без кавычек". Никакие авторитеты на нее не действовали. Вот, например, хотя бы наш революционный ангел-хранитель, наш опекун по конспиративной части - Александр Михайлов. Он долго не мог отрешиться от одной из иллюзий старого народничества: увлекался раскольниками, мечтал о превращении готовой их тайной организации в подсобную для народовольческой. Все мы его бесконечно уважали и ценили; но в этом пункте скептицизм Маши не уставал посягать на его иллюзии и доставил ему не мало огорчений. К нам, немногим в партии "якобинцам", недоверчиво присматривался вначале и Желябов: не внесем ли мы в партию разнобоя, не захотим ли сузить движение до искусства организации заговора для захвата - за спиною народа власти? Но примирился с нами, убедившись, что наш "якобинский душок" это прежде всего требование строгой организационной централизации и дисциплины. А на исходе борьбы, на закате Народной Воли, я уже в наших спорах имела случай говорить, что на деле все мы, члены Исполнительного Комитета, мыслим и действуем, как якобинцы.
      Галина Федоровна много рассказывала мне о полной драматизма жизни Ошаниной и подвинула ко мне стоявший на ее столике в рамке небольшой портрет. "Конечно, - прибавила она, - эта поздняя фотография - лишь отдаленный намек на ее красоту в молодости. Здесь она - только тень {123} самой себя. Но вглядитесь в эти тонкие, изящные черты лица. Мысленно оживите эти глаза - они у нее были темные, с поволокой. Представьте себе затаившуюся в углах ее красиво очерченных губ лукавую улыбку. Вера Фигнер, Мария Ошанина и, позднее - Анна Корба: это были три красавицы в Исполнительном Комитете"...
      Заграницей Мария Николаевна принялась зорко присматриваться к окружающим и молодежи: не выдвинется ли из нее какая-нибудь новая, свежая сила - богато одаренная и волевая? Зажгла свой фонарь, - "искала человека". Ее внимание, в конце концов, приковал к себе И. А. Рубанович. Тогда недавно еще юноша, политически не отшлифованный, неровный, импульсивный, он требовал большой работы над ним, но в нем уже угадывались данные, обещающие многое. Она не могла не загореться желанием - все силы свои посвятить на то, чтобы сделать из него достойную смену старым, постепенно выходящим из строя лидерам эмиграции. А работать над людьми она умела. По мере того, как он рос, она привыкла смотреть на него, как на свое духовное детище: тут был элемент - или, если угодно, суррогат - чисто материнского чувства.
      Она пыталась быть его старшей сестрой-другом: Эгерией его политического восхождения. А потом явилась новая наслойка чувств, более нежных, роднящих больше сестры и матери. Право уж, не могу вам сказать, какой из этих видов привязанности был первичнее и определял тон других. И какая в этом важность, если, в конце концов, все они слились в единое и нераздельное чувство, захватившее ее целиком и без остатка?
      А Рубанович? Конечно, она была десятью годами старше его, но эта разница покрывалась ее блестящей личностью и ее пощаженным рукою времени женским очарованием. Рубанович не мог не глядеть на нее снизу вверх: недавний новобранец Народной Воли лицом к лицу с одной из ее героинь, овеянный ореолом живой легенды: и было более, чем естественно, что он стал ее обожать и боготворить. Как-то раз, вспоминая вместе со мной страшное время разгрома Исполнительного Комитета и отчаянных попыток московского центра заместить его, Мария Николаевна вдруг выговорила: "будь с нами тогда Рубанович, каких бы дел наделали мы вместе с ним! А теперь... не тяготеет ли уж и над ним и над нами проклятие эмигрантского бытия? А вдруг для заграницы {124} он остался чересчур русским, а для России стал чересчур иностранец?". Мы не могли для себя разрешить этого вопроса. Он будет разрешен в рядах вашего, только что начавшего выходить на историческую арену поколения. Полонская-Ошанина умерла, так его и не увидев. А Рубанович еще войдет в его ряды, навсегда сохранив в себе благородную память о том, как много внесла в его жизнь эта редкостная по своему умственному и нравственному облику женщина.
      С детства отличавшаяся хрупким здоровьем, уже в Москве совсем больная, обреченная долго биться в безнадежных попытках заграничного возрождения Народной Воли, эта замечательная женщина умерла на рубеже 1897 и 1898 годов. Легко себе представить, какую зияющую пустоту оставила она в жизни Рубановича. Прошло еще несколько лет - и на него обрушился новый удар: кончина П. Л. Лаврова. От потери таких друзей было от чего духовно осиротеть. И лишь через несколько лет он оправился, "выпрямился" и воскрес к новой жизни.
      ***
      Вскоре после приезда моего в Париж и первого знакомства со старыми народовольцами, в конце января 1900 г., я получил от Семена Акимовича записку с извещением о том, что Петр Лаврович внезапно опасно занемог, и спешным вызовом меня к больному. Я был там физически необходим. При своей крупной фигуре Лавров был очень тяжел, и Семен, кроме себя самого и меня, не видел, кто из близких был бы достаточно силен, чтобы поднимать его, держать на руках переносить и т. п. Потянулись дни и ночи забот и тревог, всё более безрадостные. Недолго нам пришлось принимать участие в уходе за ним. На руках Семена Акимовича и моих через несколько дней, 6-го февраля 1900 года, этот замечательный ученый и мыслитель скончался и в предсмертном бреду не переставал пытаться что-то диктовать и чертить рукою в воздухе.
      Смерть его для всех нас была огромным несчастьем, но, как это порою бывает, самая величина этого несчастья всех нас сильно пришпорила. На похороны его 14-го февраля съехался весь цвет тогдашней эмиграции. Траур по Лаврову стал {125} крестинами нашей Аграрно-Социалистической Лиги: незримым крестным отцом ее был дорогой покойник, а как бы душеприказчиком его по отношению к Лиге - стал Семен Акимович.
      В числе основателей Лиги были, кроме нас, Леонид Эммануилович Шишко, Феликс Вадимович Волховской и Егор Егорович Лазарев.
      Л. Э. Шишко был для нас живым олицетворением начала революционно-социалистического движения в России. Выходец из дворянской среды, офицер, порвавший со своей средой и карьерой, чтобы нести новое евангелие социализма в рабочие кварталы Петербурга, чтобы принять участие в крестовом походе в святую землю народной жизни, он через процесс 193-х, тюрьму, каторгу, ссылку на поселение, побег пришел к новому революционному поколению и встал в его ряды.
      Леонид Шишко принадлежал по своему внутреннему складу и по истории своей жизни к тем социалистам-идеалистам, которые выступили на защиту интересов трудящегося люда задолго до того, как сами трудовые массы сознали свои права и начали борьбу за них. Он родился 19-го мая 1852 года в помещичьей семье, и данное ему воспитание обеспечивало ему хорошее привилегированное положение. Он был отдан в кадетский корпус (в то время называвшийся военной гимназией) и, по окончании курса, поступил в 1868 году в Михайловское Артиллерийское Училище в Петербурге. Он был выпущен из училища в мае или июне 1871 года подпоручиком артиллерии, но, к величайшему негодованию начальства и, несмотря на уговоры последнего, немедленно подал в отставку и покинул военную службу. Осенью 1871 года он поступил в технологический институт.
      Однако и технологический институт не удовлетворял юного искателя правдивых и полезных народу путей жизни и он решил сделаться народным учителем. Зиму 1871-2 года Шишко еще провел в Петербурге, но затем бросил институт и отправился в Москву, где у него был близкий товарищ, питавший одинаковые с ним стремления к сближению с трудовой массой. Оба предложили свои услуги земству в качестве народных учителей. Однако, Леониду не суждено было пойти по этому пути. За время своего студенчества он встречался с некоторыми членами кружка "чайковцев" (так названного по {126} имени одного из наиболее видных и старейших его членов - хотя и не основателя - Николая Васильевича Чайковского), не зная еще, но догадываясь, что они составляют тайную организацию. Кружок оценил нравственный облик юного народника и как раз в то время, как последний ждал ответа в Москве от земских управ, которым он послал письма, он получил письмо от Кравчинского, сообщавшего о том, что кружок чайковцев приглашает Леонида вступить в число его членов. Шишко немедленно выехал в Петербург.
      Это составило эпоху в жизни Шишко. Кружок чайковцев развил и укрепил в нем те черты - нравственную цельность, чистоту и искренность, которые с начала до конца его революционной карьеры составляли его силу, и наложил на него ту печать беззаветного идеализма, которая не стерлась за всю его жизнь.
      Жизнь Феликса Волховского - это краткая история русского революционного движения, верным и непоколебимым слугой которого он оставался до конца дней своих. Его молодость прошла в эпоху "хождения в народ" с ее чистой верой, энтузиазмом и самоотверженностью. Вместе с Брешковской, Войнаральским и Коваликом Волховской был одной из самых ярких фигур в знаменитом "процессе 193-х" в 1877 г., завершившим первую попытку широкой социалистической пропаганды в народе.
      После трех лет тюремного заключения, навсегда подорвавшего его здоровье, и одиннадцати лет Сибири Волховской в 1889 году бежал заграницу сначала в Америку, потом в Англию, где он основался окончательно и где, сблизившись с английскими социалистическими кругами, проявил себя как неутомимый пропагандист и талантливый писатель. Здесь, вместе с другими русскими эмигрантами, он издавал "Летучие Листки" Фонда Вольной Русской Прессы. С образованием Аграрно-Социалистической Лиги он становится ее членом.
      В нем удивительным образом сочетались ярко выраженная индивидуальность, накладывавшая свою печать на всё, с чем он прикасался, с глубокой терпимостью к чужим взглядам, с умением понять чужое мнение и подчинить ему свой личный взгляд, если он не принимается большинством. Европеец по своим привычкам, он вошел в английскую жизнь и пользовался большой популярностью в демократических кругах Англии.
      {127} Перед ним здесь была открыта широкая арена общественной деятельности, но он был безраздельно предан делу русской революции, делу русского народа.
      Егор Лазарев родился в 1855 г. Отец и мать его были крепостными. В 1864 году отец отвез молодого Егора в Самару и поместил в услужение к тетке, имевшей мелочную лавку. В 1865 г. E. E. Лазарев поступил в приходское училище, по окончании которого с "похвальной книгой", в 1866 г. поступил в трехклассное Уездное училище, где тоже был одним из первых учеников, а затем - в Самарскую гимназию. Обладая блестящими способностями, бывший крепостной кончил гимназию первым учеником.
      Маячит впереди университет заманчивыми огнями знания. Но широкий поток революционного движения захватывает молодого Лазарева. Лазарев идет в народ для пропаганды социалистических идей. Вскоре его арестовывают и отправляют в Самарскую тюрьму. После трехлетнего предварительного заключения Лазарев предстал перед Верховным Судом Правительствующего Сената по знаменитому процессу 193-х. Вместе со Львом Тихомировым, Андреем Желябовым, Софьей Перовской, Лазарев был по суду оправдан. Неутомимый Лазарев немедленно возвращается к революционной работе.
      Аресты, тюрьма и ссылка почти целиком заполняют ближайшие двенадцать лет его жизни, пока в июле 1890 года Лазарев не бежит из ссылки в Восточной Сибири через Японию в Америку. С осени 1890 г. по март 1894 г. Лазарев прожил в Америке, исколесив ее вдоль и поперек.
      Весной 1894 г. Лазарев переезжает в Лондон. Отсюда едет в Париж представителем Фонда Вольной Русской Прессы, но вскоре убийство президента Карно вызывает волну реакции во Франции. Начинаются преследования иностранцев. Палата вотирует знаменитый закон об анархистах. Как "анархист", арестовывается и Лазарев и высылается из пределов Франции. Лазарев возвращается в Лондон, где становится секретарем Фонда. Летом 1895 г. Лазарев переезжает в Швейцарию и поселяется в местечке Божи над Клараном.
      Когда была основана Аграрно-Социалистическая Лига, E. E. Лазарев был избран членом редакционной коллегии Лиги.
      В конце 1901 года Лига выпустила первое свое публичное заявление. К началу 1902 г. она уже {128} выпустила 25.000 экземпляров разных брошюр. Летом того же года ее издательство слилось с заграничным издательством Партии Социалистов-Революционеров. Отчет объединенного издательства за 1902 год дал уже 317 тысяч экземпляров брошюр, в количестве свыше миллиона печатных листов. Этот наш "первый миллион" был отпразднован Семеном Акимовичем, как самый большой личный праздник.
      Шесть лет секретарства у П. Л. Лаврова были для Семена Акимовича как бы шестилетним университетским курсом. Под диктовку Лаврова он записал монументальный "Опыт истории мысли", "Переживания доисторического периода" и "Введение в историю мысли", изданное в России при содействии проф. М. М. Ковалевского под псевдонимом С. Арнольди. Изложенную в этих трудах Лаврова энциклопедическую научно-философскую систему Ковалевский сравнил с ближайшими к нему по времени такими же двумя системами - Огюста Конта и Герберта Спенсера, подчеркнув, что она им не только не уступает по замыслу и выполнению, но превосходит их.
      Если Глеб Успенский надолго покорил сердце Семена Акимовича, то Лавров дисциплинировал его ум и поднял его на вершины человеческого знания. Когда Лавров умер на моих и его руках, у меня явилось ощущение, что духовно осиротевший Семен Акимович едва ли не всю полноту своей к нему привязанности перенес - на меня.
      {129}
      ГЛАВА ВОСЬМАЯ
      Катерина Брешковская. - Григорий Гершуни. - Гершуни и Зубатов. - Рабочая Партия Политического Освобождения России. - Образование Партии Социалистов-Революционеров.
      Григорий Андреевич Гершуни ворвался в мою заграничную жизнь внезапно, наподобие того, как падают с неба на нашу землю блуждающие метеориты.
      Ничто, казалось, не предвещало его появления. Не слыхал я дотоле и его имени. Впрочем, у нас тогда было священной традицией: встречаясь с человеком по революционным делам, об имени его не спрашивать, а, случайно узнав, постараться как можно скорее выкинуть его из памяти. И в самой России имя его было, в сущности, известно лишь очень небольшому кругу будущих руководителей П. С. Р.
      Прежде всего на него натолкнулась Е. К. Брешковская. Она без устали разъезжала тогда по России, "людей поглядеть и себя показать", как со смешком любила выражаться она. Она "искала человека". А найдя, немедленно присоединяла к незримому воинству будущей Партии Социалистов-Революционеров.
      Екатерина Брешковская родилась 26-го января 1844 года в Черниговской губернии, в семье помещика Константина Вериго. Отец ее был дворянин-вольнодумец старого типа: мать же, урожденная Горемыкина, отличалась чрезвычайной религиозностью. Излюбленным языком лучших дворянских семей того времени был французский, на нем говорили между собой, а на русском - с прислугой. Когда Катерина Вериго, ставшая Екатериной Константиновной Брешко-Брешковской, на склоне лет попала в Париж, она пленяла тогдашних лидеров французского социализма своим прекрасным французским языком, но языком старомодным, языком их дедов и прадедов. Не в {130} одной французской среде "бабушка" выглядела гостем прошлого столетия.
      В старости "бабушка" не раз добродушно рассказывала, каким божеским наказанием была она для своей старой няни, то, обрабатывая ее во вспышках детского гнева руками и ногами, то душа ее в своих объятиях в порывах раскаяния. И более полвека спустя нетрудно было узнать в перевалившей на седьмой десяток лет "бабушке" ту же самую бурную Катю - только на этот раз она так же своевольно, чуть не руками и ногами обрабатывала захотевший, видите ли, стать ей политической нянькой-указчицей Центральный Комитет Партии Социалистов-Революционеров.
      Катя-подросток жадно слушала из материнских уст Евангелие и "Жития святых". Особенно глубоко врезалось в ее память жизнь великомученицы Варвары, пошедшей за веру на казнь. А в 1910 году корреспондент английской газеты, увидев К. Брешковскую на процессе, написал: "Эта престарелая, седая женщина, одетая в черное поношенное платье, - бабушка, как любовно зовет ее партия освобождения, - шла с достоинством и сияющим лицом, как мученица, вдохновляемая величием дела, которому она предана и которое превращает страдание в высшую радость".
      Отдавши в юности щедрую дань антирелигиозным дерзновениям молодой мысли, она опять вернется к религиозным истокам, будет организовывать в Подкарпатьи школы и пансионы, в которых можно увидеть ревностных церковниц, и не будет забывать на прощанье перекрестить тех, кого любит.
      Катерине Брешковской выпала на долю бурная молодость. Охваченная общим поветрием, она бросается в Петербург на курсы. Отец дрожит за будущее своей безудержной Кати и пробует приковать ее к дому: чтобы она могла осуществить мечты о служении народу, он создает для нее сельскую школу. Тут же, наготове, найдется и подходящий жених: семья будет для нее тихой пристанью.
      Всё сначала идет, как по-писанному. Культурная работа в полном разгаре: вырастает школа, за ней библиотека, а там - сберегательная касса. В них работает рядом с Катериной молодой студент из соседей-помещиков, она 24 лет от роду выходит за него замуж и становится Брешковской.
      Но на черниговских либералов обрушивается гнев {131} подозрительной администрации. Старика Вериго увольняют со службы за неблагонадежность, чету Брешковских отдают под надзор полиции. Все их учреждения разгромлены, закрыты. Муж покоряется судьбе, в их браке женственно-мягкой натурой является он, а мужественное начало воплощено в ней. Катерина Брешковская отвечает на разгром культурной работы уходом в революционную работу. Мужу она предъявляет ультиматум: или идти вместе по предстоящему ей тернистому пути, или разойтись. Идти ей приходится одной. Муж остается где-то позади. Но у Катерины, кроме мужа, есть еще и ребенок. После многих бессонных ночей принесена и эта, еще более тяжкая жертва. Младенца берет на свое попечение жена брата Катерины, и он вырастает, считая свою тетку матерью, а настоящую мать - теткой...
      "Хождение в народ", арест, суд и пять лет каторжных работ; выход на поселение, побег, новый арест, новый суд и опять четыре года каторжных работ. Таков был крестный путь Катерины Брешковской. Отбыв второй каторжный срок, Брешковская вышла на поселение в Селенгине, где посещение ее Кеннаном вызвало в последнем духовный переворот. Он приехал в Россию для обследования политической ссылки, склонный оправдывать царскую администрацию, вынужденную применять репрессии против террористов. После встречи с Брешковской, а затем и со многими другими ссыльными он написал книгу, которая всему миру показала ужасы политической ссылки в России и благородные образы борцов за свободу. Благодаря этой книге широко прогремело и имя Катерины Брешковской.
      Только в 1896 году попадает она, кончив все сроки каторги и ссылки, в Россию. Там всё новое. Новое время - новые люди - новые речи. Молодежь почти сплошь говорит на новом языке - на языке поспешно и не очень ладно переведенного на русский немецкого марксизма. Бабушка среди них - как выходец из другого, потонувшего мира. Но ей ведомо что-то большее, чем тезисы очередной доктрины, претендующей на безошибочность своих диагнозов и прогнозов. И, не смущаясь первыми встречами с молодежью, не дающими взаимного понимания, она спешит наверстать годы подневольного бездействия. "Шесть лет вагоны были мне квартирой, - рассказывает потом она. - Я собирала людей всюду, где {132} могла: в крестьянских избах, в мансардах студенток, в либеральных гостиных, в речных барках, в лесах, на деревенских мельницах"...
      Заграницу шли вести: бабушка витает по всей России, как святой дух революции, зовет молодежь к служению народу, крестьян и рабочих - к борьбе за свои трудовые интересы, ветеранов прошлых движений - к возврату на тернистый путь революции. "Стыдись, старик, - говорит она одному из успокоившихся, ведь эдак ты умрешь со срамом, - не как борец, а на мягкой постели подохнешь, как изнеженный трус, подлой собачьей смертью".
      Брешковская впоследствии рассказывала нам, как, поездив по Западному краю, она наткнулась на мирного культурного деятеля - умного и осторожного провизора и бактериолога Гершуни. "Светлая голова!" - отметила она для себя. Скоро узнала, что "светлую голову", как полагается, арестовали и увезли в Москву. Ею заинтересовался Зубатов, любивший лично "поработать" над выходцами из "подпольной России" выше обычного уровня.
      Брешковской не раз приходилось наталкиваться на следы какого-то, недавно появившегося и, подобно ей, мелькавшего то там, то тут, революционера, под кличкой "Дмитрий". Его уже знали пока еще редкие по тем временам массовые митинги. Случалось, что он внезапно "как из-под земли вырастал" там, где атмосфера переполнялась электричеством стачечного брожения; о нем говорили, как об ораторе, оставляющем незабываемое по силе впечатление. Случайно "бабушка" с ним однажды встретилась. Вездесущий и неуловимый нелегальный организатор Дмитрий: бурный оратор массовых митингов; и, наконец, мирный культуртрегер, провизор в Минске Григорий Гершуни слились в одно лицо.
      К нам заграницу "бабушка" еще не заглядывала. С ней уже завязал связь транспортер заграничного Союза, Мендель Розенбаум, и она однажды направила его в г. Минск к бактериологу Григорию Гершуни. - "Вот кого попробуй привлечь к эсеровству, - сказала она, - дело будет".
      Розенбаум съездил в Минск, но первая попытка не дала результатов; осторожный Гершуни держался выжидательно и даже имени его мы от Розенбаума еще не слышали.
      Гершуни производил неотразимое впечатление с первого раза и притом на людей совершенно различных и друг на {133} друга непохожих. В одну из своих заграничных поездок Гершуни возвращался домой через Румынию.
      Там в Бухаресте, вместе с тем же Розенбаумом, поздно засиделся у местного статистика и экономиста Арборе, когда-то одного из друзей и сподвижников Бакунина. Старик - в русском социалистическом движении более известный под именем Ралли - был очень оживлен и много рассказывал. Гершуни - как казалось Розенбауму - был молчалив. Но когда Гершуни распростился и ушел, знавший толк в людях Арборе-Ралли наклонился к Розенбауму и с необыкновенной живостью спросил: "Кто это?" - "А что?" - "Орёл!"
      Поздней осенью 1901 года я вернулся в Берн и на другой день зашел на квартиру Житловского узнать, нет ли от него вестей с предпринятой им поездки по Европе. Жену Житловского я нашел в тревоге. К ней явился из Берлина с рекомендательной запиской от мужа совершенно неизвестный ей господин, требующий адрес Менделя Розенбаума. Адрес этот у австро-русской границы был отправной точкой единственной тонкой нити, связывавшей заграничный Союз с.-р. с Россией по транспорту литературы. И она решила адреса не давать, а лучше вызвать самого Розенбаума в Берн. Воспользовавшись моим приездом, она просила меня пойти познакомиться и лично присмотреться к приезжему, который остановился у члена одной из русских эсеровских организаций.
      Приезжий произвел на меня очень своеобразное впечатление. Как-то особенно откинутый назад, покатый купол выпуклого лба, волевые очертания рта, гладко выбритого подбородка, быстрота движений, скупость на слова, при замечательном уменьи слушать и заставить разговориться своего собеседника. Немногие его реплики в разговоре обличали такт и редкое уменье направлять ход беседы.
      Рекомендательной карточки, привезенной им от Житловского, для меня было вполне достаточно; да и помимо нее - уж не знаю, что именно, - но преисполняло меня неизъяснимым доверием к новому знакомцу. Что-то мне шептало: "Да, поистине, вот это человек!" Он тем временем круто переменил разговор: "Ну, теперь моя очередь рассказывать, ваша - спрашивать..."
      А рассказать ему было что. Когда я уезжал заграницу {134} (в начале 1899 года), с революцией в России было еще тихо. Социал-демократия, правда, уже набиралась сил; то там, то здесь возникали, по петербургскому образцу, местные Союзы борьбы за освобождение рабочего класса; в 1897 году уже был организован еврейский Бунд; в следующем 1898 году произошла первая попытка создания центральной всероссийской с.-д. организации на 1-ом съезде в Минске; но от этой попытки остался лишь "манифест", принадлежавший перу П. Б. Струве; большинство членов съезда было арестовано тотчас по его окончании. Что касается социалистов-революционеров, то мне была известна лишь киевская группа, к которой примыкали кружки по узкой цепочке южных городов, кончая Воронежем, да саратовская группа (А. Аргунова), вскоре почти целиком перебравшаяся в Москву (так. наз. Северный Союз с.-р.).
      Приезжий рассказал мне, что южная с.-р. группировка, успешно разрастаясь, имела уже свой первый съезд и даже приняла название "Партии С.-Р.", а московская, ставшая "Северным Союзом", основала печатный журнал "Революционная Россия", с участием видных столичных литераторов В. Мякотина и А. Пешехонова; правда, третий номер журнала, вместе с нелегальной типографией в г. Томске,
      провалился: но дубликат предназначенных для него рукописей - здесь, в его распоряжении; номер должен, быстроты ради, быть выпущен заграницей, но уже в качестве формально признанного центрального органа объединенной П. С. Р.; ибо наш гость привез с собой договор о полном слиянии северного "Союза" и южной "Партии" воедино. "Мы в России свое дело сделали; очередь теперь за вами, заграничниками.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28