Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Перед бурей

ModernLib.Net / История / Чернов Виктор / Перед бурей - Чтение (стр. 12)
Автор: Чернов Виктор
Жанр: История

 

 


      Значительно обогнав почтовые вести, к нам примчался Гершуни. От него веяло волевою бодростью, верою в себя и свое дело; он заражал своим настроением всех. На "смещение" Сипягина власть ответила назначением фон Плеве. Это последний козырь самодержавия. Судьбу победителя и палача Народной Воли история отдает в наши руки. Только для грядущей борьбы с ним пора теперь же начать думать {165} о высшей, динамитной технике. Что касается дальнейшей деятельности Боевой Организации, то в согласии с Ц. К. партии от террористических ударов пока изъемлется глава верховной власти - сам царь.
      В текущей боевой работе нужно искать приближения террора к массам. Наиболее яркие фигуры местной власти, в особенности проявившие себя варварством своих расправ над рабочими, крестьянами и учащейся молодежью, должны занять должное место в ходе дальнейших боевых действий.
      О "приближении террора к массам" боевая организация думала и до постановления Ц. К. партии. Ее деятельность направлялась по трем линиям. Первым должен был пасть виленский губернатор фон Валь, приказавший наказать еврейских рабочих-демонстрантов розгами. На фон Валя должен был пойти взятый из прежних кадров Рабочей Партии Политического Освобождения боевик Стрига. Но его выступление неожиданно предупредил выстрел рядового еврейского рабочего Гирша Лекерта. Фон Валь был лишь легко ранен. Гершуни был чрезвычайно огорчен, что фон Валь отделался так дешево и что Боевая Организация случайно потеряла такую заслуживающую кары мишень.
      Лекерт был казнен через два дня после С. Балмашева.
      Степан Балмашев был принят в Б. О. позже многих. Но на Гершуни произведенное им впечатление было до такой степени неотразимо, что он не колеблясь согласился - и убедил других - уступить ему первую очередь. Меня лично это не удивило. Я знал и любил отца его, руководившего в Саратове, в должности библиотекаря, самообразованием нескольких поколений учащейся молодежи, к которой принадлежал и я сам; я познакомился и с женой и сыном - он не был еще тогда Степаном Валериановичем, а просто славным мальчиком Степой, частенько сиживавшим на моих коленях. Он резко выделялся серьёзностью не по летам: был задумчив и мечтателен; правдивость его была абсолютной, наподобие "абсолютного слуха" больших музыкантов.
      Суд над Балмашевым состоялся 26-го апреля 1902 года. На вопрос председателя суда об имени и виновности он ответил: "Степан Валерианович Балмашев, 21 года, православный, потомственный дворянин, факт убийства признаю, но не признаю себя виновным". Балмашев был приговорен к {166} смертной казни через повешение. Мать Балмашева подала на высочайше имя прошение о его помиловании. Государь сказал, что помилует его в том случае, если прошение будет от имени самого С. В. Балмашева, а не его матери. Дурново сейчас же поехал к С. В. Балмашеву и просил его, но совершенно безуспешно, подать прошение о помиловании. Уговаривал С. В. Балмашева и священник Петров. С. В. Балмашев сказал уговаривавшим его: "Я вижу, что вам труднее меня повесить, чем мне умереть. Мне никакой милости от вас не надо". Матери С. В. Балмашева Дурново сказал: "У вас не сын, а кремень".
      В письме к родителям, написанном им на другой день после ареста, С. В. Балмашев писал:
      "Дорогие мои! Пользуясь счастливым случаем, пишу вам несколько строк, в надежде, что они дойдут до вас. Событие 2-го апреля и мое участие в нем, наверное, поразило вас громом неожиданности и острой болью. Но не обрушивайтесь на меня всей тяжестью упрека! Неумолимо беспощадные условия русской жизни довели меня до такого поступка, заставили пролить человеческую кровь, а главное - причинить вам на старости лет незаслуженные страдания от утраты единственного сына. Как неизмеримо счастлив был бы я теперь, исполнив свой долг гражданина, если бы не угнетала меня мысль о вашей скорби, о той душевной муке, которую вы должны испытывать. И, несмотря на это, несмотря на то, что светлое состояние моего духа и блаженное самочувствие от сознания выполненных требований моей совести омрачается горечью при мысли о вашей печали, - я, разумеется, нисколько не раскаиваюсь в том, что сделал...
      Проклятые условия современной русской действительности требуют жертвовать не только материальными благами, но отнимают у родителей их единственных детей. Я приношу свою жизнь в жертву великому делу облегчения участи трудящихся и угнетаемых и это, я верю, дает мне оправдание в той жестокости, которую я совершил по отношению к вам, своим горячо любимым родителям".
      Умер Степан Балмашев так же мужественно, как жил. Он был повешен 3-го мая в стенах Шлиссельбургской крепости.
      Второй мишенью Боевая Организация поставила палача {167} полтавских крестьян, князя Оболенского. Исполнителем вынесенного ему приговора был Фома Качура. Третьей вехой жизни Боевой Организации был "расстрел" на одном из бульваров г. Уфы местного губернатора Богдановича, по распоряжению которого незадолго до того был произведен расстрел златоустовских рабочих. Главным героем этого дела, с успехом ушедшим от преследователей после жестокой перестрелки, был рабочий Дулебов, а прямым организатором, покинувшим Уфу на глазах жандармерии в составе провожаемой мнимой новобрачной пары, с букетом цветов, был Григорий Гершуни.
      Гершуни был у нас с рассказом о первом боевом успехе в первой половине мая 1902 года. Сипягинское дело явно было для властей полной неожиданностью. Кроме Степана Балмашева, в их руках не было никого, и они не знали, где искать виновников. То же повторилось сначала и с делом Оболенского. Наконец, гибель Богдановича прошла для властей еще хуже. Даже непосредственные исполнители бесследно ускользнули из их рук.
      После Уфимского дела Гершуни продолжал свободно разъезжать по России. Его внезапный провал был случайностью.
      ***
      Я должен рассказать здесь, что в 1919 году, проживая в Москве, разумеется, в неузнаваемом виде, - я ежедневно ходил в главный историко-революционный архив. Изучая там разные секретные документы, я наткнулся на письмо знаменитого обер-шпиона Медникова, которого Зубатов любовно звал "Котиком". В письме этом, основываясь на ряде косвенных признаков, Медников в 1903 г. предсказывал, что скоро надо ждать появления Гершуни в Крыму и Киеве, почему туда и надо отправить достаточное количество знающих его в лицо филеров.
      А в это время Гершуни, по его собственным словам, "направлялся из Саратова и до Воронежа всё колебался: проехать ли прямо в Смоленск или заехать в Киев, где необходимо было сговориться относительно тайной типографии. Киев я в последнее время избегал: у жандармерии были указания о частых моих посещениях, и шпионы были {168} настороже. Не знаю уж, как это случилось - пути Господни неисповедимы - я отправился в Киев".
      А что ждало Гершуни в Киеве? Накануне его приезда мелкий охранник студент Розенберг зашел к видной работнице Киевского комитета ПСР, Розалии Рабинович. Ему показалось, что общая атмосфера дома была насыщена каким-то напряжением и что когда он вошел, была спрятана какая-то телеграмма. Недолго думая, охранник бросился к начальству и доложил: "Эсеры кого-то ждут". На телеграф был снаряжен охранный чин с ордером на выемку: среди телеграмм легко была обнаружена как раз искомая.
      Мастера полицейских дел в подписи "Дарнициенко" удачно предположили место, где высадится осторожный путешественник: станция Дарницы. Для Гершуни была приготовлена западня.
      Скованный по рукам и ногам, под наблюдением шести жандармских унтер-офицеров и двух жандармских ротмистров, предшествуемый телеграммами по всей линии о встрече и проводах вагона номер такой-то, Гершуни был препровожден в Петербург.
      Уже при первом допросе, который был произведен товарищем прокурора по секретным делам Трусевичем, Гершуни узнал, что он обвиняется, между прочим, и в покушении на жизнь обер-прокурора К. П. Победоносцева. Покушение это не состоялось. Откуда же следственные власти могли узнать, что такое покушение имелось в виду? Без чьего-нибудь предательского оговора о нем не могло бы зайти и речи.
      И далее. Обвинение, по которому Гершуни был привлечен к жандармскому дознанию, ввиду дальнейшего формального предварительного следствия и суда, не упоминало ни словом о покушении на губернатора Оболенского, исполнитель которого Фома Качура был схвачен на месте. Из этого Гершуни правильно умозаключил, что этот единственный оставшийся в живых пленник жандармерии не обмолвился ни словом разоблачения. Сопоставляя всё это с фактом, что ни при непосредственном аресте Гершуни, ни позже жандармерия так и не узнала, откуда приехал Гершуни в Киев, Гершуни правильно умозаключил, что слежки за ним не было и, значит, взяли его как-то случайно. Но вот, скоро ему было предъявлено дополнительное обвинение: об участии в покушении на жизнь Оболенского. На основании оговора "чистосердечно {169} раскаявшегося Фомы Качуры". Эти короткие четыре слова леденящим холодом охватили Гершуни.
      Что же происходило за кулисами жандармского дознания? Каким образом после первоначальной растерянности обвинительная власть смогла найти твердую почву для выяснения деятельности Гершуни и Боевой Организации?
      Гершуни впоследствии и об этом нам рассказывал.
      Два человека, силившиеся во время судебного следствия во что бы то ни стало потопить Гершуни, послушно разыгрывавшие заранее разученные роли под общей антрепризой Трусевича, были офицер Григорьев и его невеста Юрковская.
      Григорьев когда-то был рекомендован киевским партийным работникам в качестве "сочувствующего". Он был связан с небольшим кружком таких же, как он, молодых офицеров. Позже он переехал в Петербург и поступил в Михайловскую Артиллерийскую Академию. Для организации он явился как бы "окном" в новую среду офицеров-академистов.
      Невеста Григорьева, Юрковская, подчеркивала свои ярко-революционные воззрения - может быть, совершенно искренно, но с оттенком истерии. Охотно оказывала кое-какие мелкие услуги: революция становилась модой. И Григорьев и Юрковская встречались с Гершуни. Он произвел на них импонирующее впечатление. Через Григорьева у каких-то знакомых хранились дорожные вещи Гершуни.
      Григорьев мечтал о военной революционной организации, Юрковская - об участии в блестящих террористических подвигах: Гершуни слушал обоих и втихомолку делал свое дело.
      И вот произошло убийство Сипягина. На следующий день, 3-го апреля, Гершуни появился, чтобы взять свои вещи, хранившиеся у Григорьева, и двинуться в объезд по России. Григорьев бросился к нему, поздравляя в его лице партию с блестящей победой. Юрковская же с самым удрученным видом жаловалась, что ей ничего не доверили и ей самой не поручили этого дела. Объяснение кончилось категорическим заявлением Юрковской, что она окончательно решила пойти на террористический акт, и заявлением Григорьева, что он решил соединить с ее судьбой свою собственную.
      В день похорон Сипягина он, как офицер, сумеет приблизиться к Победоносцеву и застрелить его, она же, переодевшись гимназистом, попробует сделать то же самое с градоначальником, когда тот спешно {170} явится на место происшествия. Оба они решили пойти на дело на свой риск и страх, и просили только о помощи им советом и средствами. Гершуни рискнул: сам присмотрел за тем, чтобы ими были сожжены все адреса, письма и записки, способные запутать в дело посторонних, и помог им приобрести револьверы и гимназическую форму. Наконец, остался еще на день, чтобы узнать о результатах этой попытки.
      Он еще раз - перед отъездом - зашел к Григорьевым, уже зная, что похороны прошли благополучно. Григорьев неловко объяснил, что до Победоносцева добраться ему так и не удалось.
      Сам Григорьев во время суда над Гершуни дал - видимо, придумав экспромтом - иную версию. Он добрался до кареты с инициалами Победоносцева "К" и "П". Он увидел в карете седого старика. Но на его седины у Григорьева рука не поднялась, и он вернулся домой, внутренне решив, что никогда более на такие дела не пойдет. Но Григорьев забыл - или просто не знал - что в деле есть документ о том, что Департаментом Полиции был установлен факт: Победоносцев на похороны Сипягина совсем не явился.
      Жажда подвига у Григорьева и Юрковской не шла далее красивой позы и рисовки. Прощаясь с Гершуни, эта злосчастная пара всё еще просила - не покидать их совсем и всё еще уверяла: Победоносцева не всегда спасет слепой случай, он рано или поздно падет от их рук.
      Гершуни никаких роковых последствий от этого эпизода не ожидал. В организацию он ни Григорьева, ни Юрковскую не вводил, и кроме него самого, никто об их пародии на покушение не знал. Не станут же они доносить на самих себя!
      Так говорила логика. Но психология неуравновешенных, стоящих на грани истерии людей - а таковыми были Григорьев и его невеста - толкает их на действия, противные и логике, и собственным интересам...
      Следствие затягивалось. Внезапно сам Плеве появился в Петропавловской крепости в дверях камеры Гершуни с вопросом: не имеет ли он ему что-либо сказать... Но ответное:
      "Вам?!" прозвучало так уничтожающе-красноречиво, что всесильный министр резко повернулся и вышел. Тогда за дело принялся по его поручению вице-директор Макаров. Он пробовал договориться с Гершуни: смертный приговор будет {171} заранее исключен, если Гершуни подпишет признание, что он был руководителем Боевой Организации, совершившей такие-то и такие-то деяния. Гершуни ответил категорическим отказом.
      Когда террористическая деятельность была начата, Боевая Организация была вся укомплектована. Но ни один из ее членов пока не был ни арестован, ни потревожен. А ядро ее состояло из людей, редкий из которых не проявил себя потом участием в каком-нибудь крупном боевом акте. Здесь были: Покотилов и Швейцер, погибшие в разное время при заряжении бомб; братья Егор и Изот Сазоновы, первый из которых позже взорвал карету фон Плеве и уничтожил временщика.
      Дора Бриллиант, участвовавшая в покушении на вел. князя Сергея, и Каляев, совершивший это покушение; Николай Блинов, еще под Женевой фабриковавший динамит и пробовавший бомбы, а после погибший в Житомире при защите евреев от погрома; Дулебов, "расстрелявший" Богдановича, и другие, кого не называю, ибо не вполне уверен, что они были действительными членами организации, а не "кандидатами" в нее только, подобно Савинкову тех дней.
      (ldn-knigi.narod.ru - О Н. Блинове, см. Ицхак Маор "Сионистское движение в России" стр. 207,208,225, там же о В.М. Чернове, см. по имен. указ. - на нашей странице)
      Когда мы заграницею узнали об аресте Гершуни, мы трепетали душой почти за каждого из них. Но весь этот контингент боевиков оставался пока недосягаемым для политической полиции.
      Мало того. Вопрос о сформировании Б. О., как центрального боевого органа партии, Гершуни обсуждал с рядом членов временного Ц.К. партии, главное ядро которого находилось в Саратове. Кроме "бабушки" Брешковской, туда входил старый народоволец Буланов, П. Крафт, чета Ракитниковых, Серафима Клитчоглу и некоторые другие, но и до них воротилы сыска пока так и не добрались. Их роль была вскрыта потом лишь агентурными сведениями, поступавшими от Азефа.
      Здесь стоит прибавить, что, по архивным документам, Азеф вел незадолго до ареста Гершуни с Департаментом Полиции целый торг о его выдаче, выставляя в виде награды сумму в 50 тысяч рублей. Случайный удачник, студент Розенберг перехватил у него эту возможность и, не зная, кого предает, не получил за это ничего, кроме обычных скудных иудиных сребренников.
      Усилиями Трусевича всё же создана была целая {172} Вавилонская башня догадок и вымыслов, выдаваемых за факты. Перед самым судом Гершуни получил для обозрения целых семь томов материалов дознания. Можно себе представить, сколько в них было путаной и хаотической отсебятины!
      Обвинительный акт по делу Гершуни опубликован не был. На самое заседание были допущены только двое "посторонних": мать Арона Вейценфельда и жена Мельникова (двоих, хотя и сидевших на скамье подсудимых, но связанных с Б.О. лишь отдаленно); даже перед родным братом главного обвиняемого, самого Гершуни, двери залы суда остались закрыты...
      Гершуни был приговорен к смертной казни. После смертного приговора - чего еще ждать? Для осужденного - ничего. Приготовиться к смерти? Гершуни давно был к ней готов, задолго до суда, задолго и до ареста: он видел в ней лишь завершение выбранного им пути, моральную победу над теми, кто физически его победили.
      И вот, в ближайшее же утро после произнесения приговора в камеру Гершуни входит вице-директор департамента полиции - Макаров. И суд, и приговор - уже позади. Что же дальше? Неужели Гершуни и теперь во что бы то ни стало хочет дело довести до виселицы? Во имя чего? Долг революционера им выполнен. Сановник это понимает и даже уважает: это как у них - долг службы. Вот и самый процесс им проведен, так, как он считал нужным. Но какой смысл умирать, если от этого можно избавиться простой, ничего не значащей формальностью: несколькими строками обращения к верховной власти об изменении наказания?
      Гершуни пожимает плечами: Макаров у него однажды уже был с предложением подобного рода и получил ясный и недвусмысленный отказ. С тех пор ничего не изменилось.[LDN2]
      - Нет, изменилось, - настаивает сановник, - тогда дело шло о дознании, о даче показаний, а теперь это - всё в прошлом. Теперь речь идет о заявлении назовите, как хотите. Он сам найдет слова, не унижающие достоинства. Сановник выбрасывает свой последний козырь: если он до такой степени упорно хочет оставаться сам себе врагом, то они, стоящие на страже великого начала государственности и его правосудия, по человечеству дела в таком положении оставить не могут. Будет сделана попытка вызвать его родных, его {173} родителей, имеющих право и даже обязанных сделать это ради него - без него! Гершуни решительно запротестовал:
      "Зачем же причинять лишние страдания безвинным даже с вашей точки зрения людям, чья жизнь и без того близка к последнему порогу? Если в вас не всё человеческое угасло - я готов это допустить - ваш долг один: оставить их в покое!".
      И Гершуни потом говорил: "Не знаю, ошибаюсь я или нет, но мне тогда показалось, что в Макарове что-то шевельнулось. Во всяком случае, он глухим голосом произнес: "Хорошо, пусть будет по вашему желанию". И действительно, родных моих не трогали... Не тревожили более и меня".
      Снова идут день за днем; проходит вторая неделя, третья... Вот однажды прошла проверка, настала мертвая крепостная тишина. Гул шагов. Шаги уверенные. Ближе, ближе. - "Сюда, Ваше Превосходительство".
      Дверь камеры распахивается. За дверью толпятся жандармы. В камеру входит начальник крепости, а следом за ним - знакомая фигура: барон Остен-Сакен, который председательствовал на суде. Он-то тут зачем? И такое праздничное лицо, глуповато-умиленное...
      - Господин Гершуни, я привез вам высочайшую милость. Вам дарована жизнь.
      Гершуни сухо отвечает:
      - Я об этом не просил: вы это знаете.
      - Да, я знаю... - произнес величественный барон и вышел. Дверь гулко хлопает.
      {174}
      ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
      Азеф во главе Боевой Организации. - Убийство Плеве. - Егор Сазонов, Борис Савинков и Иван Каляев.
      Незадолго до ареста Гершуни из России был заявлен новый нам запрос. Предстояло оборудование Боевой Организации новой военной техникой. Михаилу Гоцу надо было найти для этого новые средства; мысль о том, чтобы справиться с этой задачей путем простой переброски бюджетных сумм на террор, в ущерб остальным партийным нуждам (иными словами в ущерб обслуживанию массового движения), мы отвергали. Приходилось также считаться с тем, что опыты с динамитом - вещь опасная. Пользуясь правом убежища в Швейцарии, мы должны были во что бы то ни стало избегнуть опасности для мирных швейцарских граждан. Было принято решение - никаких опытов над взрывчатыми веществами в городских помещениях не производить, пользоваться лишь совершенно обособленными дачными домиками, лучше всего где-нибудь на побережьи или в лесу.
      Вскоре уехали в Россию практиковавшиеся в Швейцарии "боевики". А Михаил Гоц? Сближаясь с Гершуни и принимая на себя заведывание боевыми делами заграницы, он всегда повторял, что у него нет охоты вертеться около боевых дел. При серьезной постановке иметь лишь одного человека, ведающего боевой организацией, немыслимо. Рядом с ним должен быть "запасной" боевой организатор и ближайший помощник. В течение всего 1903 года, когда общий рост партии давал себя чувствовать с особенной силой, Гоц с особенной настойчивостью ставил вопрос о своем переезде в Россию.
      - Я не выдержу этой жизни, - говорил он, умоляя, чтобы его пустили в Россию, - вы лишаете меня счастья {175} умереть на эшафоте и заставляете умереть здесь, на мирной койке; это будет незаслуженным мною несчастьем...
      Для связи с русскими товарищами у нас были шифры и код, а кроме того были условные краткие сообщения почтовыми открытками. Свой особый условный смысл имели трафаретные приветствия, лучше всего печатные ко дню рождения, именин, вступления в брак, "со светлым праздником" и т. д.: тут в разгадке оставался бессилен и сам "черный кабинет". Из России, в ожидании заранее намеченного акта, мы имели постоянные уведомления о его ходе, причем текст открыток совсем не имел никакого значения; иллюстрация, изображавшая, например, мужские фигуры, означала успешный ход работы: женские фигуры - трудности и неудачи.
      Картинки, изображавшие мировых красавиц, вроде Клео-де-Мерод, Лины Кавальери и т. п., служили уведомлением о провалах. И обратно, когда мы получали открытки с портретами одного из трех тогдашних любимцев читающей публики: Максима Горького, Леонида Андреева или Антона Чехова - это означало, что для очередного акта Б.О. все подготовительные работы закончены; остается ждать "развязки"...
      Читатель может себе представить, с каким трепетным нетерпением после получения такой карточки мы жили от выхода одного номера газеты до другого - а в Женеве тогда совершенно пустенькая местная "Женевская Трибуна" выпускала по три последовательных издания в день. Но случались и трагические разочарования: на второй день после очередного "Максима Горького" мы в ближайшем же утреннем газетном выпуске прочли телеграмму о страшном взрыве, происшедшем в С.-Петербургской "Северной Гостинице" и о гибели в ней "какого-то подростка", судя по единственной, оставшейся от него целой части тела - маленькой руке. Этого признака для нас было достаточно.
      Член Боевой Организации, давно уже ждавший своей очереди (организация несколько раз откладывала ее по тем или иным мотивам в пользу другого претендента), истомившийся и переволновавшийся до нервной экземы Алексей Дмитриевич Покотилов, обладал как раз таким "аристократическим сложением" такими маленькими ногами и руками, что они могли быть сочтены за полудетские...
      Гоц начал сильно хворать. Недавние дни его пребывания {176} в тюрьме навели врачей на ложный след. Они предположили обострение суставного ревматизма. Все известные средства борьбы с ним были применены без всякого результата.
      Скоро уже не симптомы суставного ревматизма, а тяжелого заболевания нервной системы дали с беспощадной ясностью о себе знать. У Гоца стали отниматься ноги. От боли он уже не мог спать без морфия. Но он духом не сдавался. Вокруг кресла, к которому он был прикован, собирались друзья и товарищи, трактовались "проклятые вопросы" начавшейся революции.
      Самым ужасным для Гоца было сознание, что лично он обречен на беспомощность инвалида, что броситься собственной грудью заполнить брешь, оставленную арестом его друга, он уже не в силах...
      Далеко заглядывавший Гершуни как-то раз, как бы мимоходом, "на всякий пожарный случай", сообщил ему, что первою мерой в случае его провала, он избрал - передачу организации в заведывание обоим им известного и явно проявившего немалые практические способности - Евгения Азефа.
      "Конечно, на время - пока не явишься ты сам...".
      Теперь, когда этот "пожарный" случай произошел, Гоц, конечно, трепетал за судьбу организации. Не потому, чтобы сомневался в новом "временном" руководителе. А потому просто, что переход организации во всякие новые руки был прыжком в неизвестное.
      Евгений Азеф в свое время представлялся одной из самых крупных практических сил Центрального Комитета. Как таковым, им всегда очень дорожили, и неудивительно: среди русских революционеров встречалось немало самоотверженных натур, талантливых пропагандистов и агитаторов, но крайне редки были практически-организационные таланты. Поставить и вести деловито крупное техническое предприятие, со всею необходимою конспиративною выдержкою и финансовою осмотрительностью - вот что всего труднее давалось русской "широкой натуре".
      Со своим ясным, четким, математическим умом Азеф казался незаменимым. Брался ли он организовать транспорт или склады литературы с планомерной развозкой на места, изучить динамитное дело, поставить лабораторию, произвести ряд сложных опытов - везде дело у него кипело. "Золотые руки" - часто говорили про {177} него.
      Он, несомненно, обладал крупными практическими способностями; но, разумеется, известною долею своей репутации он был обязан тому, что полиция давала Азефу время поставить дело, передать в другие руки и совершенно отдалиться от него. Только тогда, выждав удобный повод, который в глазах революционеров легко объяснил бы провал, полиция производила обыски и аресты.
      Соответственно этому своему амплуа, Азеф держался, как человек дела. Говорил он мало - особенно при большой публике. То немногое, что он говорил всегда как будто нехотя, как будто делая усилие над собою, чтобы преодолеть врожденную нелюбовь к "пустой словесности" - было взвешено и продумано до конца. Широкого политического кругозора у него не было; но в пределах стоявших перед ним непосредственных задач его ум был силен и деятелен. По взглядам своим он занимал в Центральном Комитете крайнюю правую позицию; его, шутя, нередко называли "кадетом с террором".
      Социальные проблемы он отодвигал в далекое будущее; в массы и массовое движение, как в непосредственную революционную силу, совершенно не верил; единственно реальной признавал в данный момент борьбу за политическую свободу, а единственным действенным средством, которым располагает революция, террор. Казалось иногда, что к пропаганде, агитации, организации масс он относится пренебрежительно, как к культурничеству, и "революцией" признает лишь борьбу с оружием в руках, ведомую немногочисленными кадрами конспиративной организации.
      Эти особенности его взглядов, по которым он в партии стоял очень одиноко, лишали его возможности иметь идейно-политическое влияние в партии. Теорией же он никогда не занимался. Зато в вопросах практических, благодаря трезвости своего взгляда, твердости и настойчивости, он не раз умел отстоять и провести свое мнение, хотя бы сначала большинство было настроено против него. В нем импонировало то, что на слово его, казалось, можно твердо положиться; если он возьмется за что-нибудь, значит действительно сделает; если заявит, что не берется, никакими уговорами и убеждениями нельзя было поколебать его решения. Вообще он, казалось, был абсолютно чужд стремлениям подлаживаться к людям; напротив, был неуступчив, упорен, порою даже упрям, не избегал конфликтов и выходил из них с большою твердостью.
      Оставаясь в пределах {178} Центрального Комитета со своими умеренными взглядами то и дело в меньшинстве - часто даже совершенно одиноким - он, однако, не пытался хотя сколько-нибудь приблизить свои взгляды к партийной "равнодействующей"; напротив, всякое новое событие было для него поводом упрямо утверждать, что он один против всех был прав.
      При первой встрече Азеф, обыкновенно, производил неблагоприятное, даже отталкивающее впечатление своей чрезвычайно некрасивой наружностью, деловой сухостью обращения, манерой говорить отрывисто, как будто нехотя роняя слова. И, тем не менее, яркие качества его практического ума при более долгом знакомстве постоянно приводили к тому же самому: к выводу, что за невзрачной, грубой оболочкой кроется крупная революционная сила. Мало того: среди работавших с ним террористов многие были убеждены, что и натура у него скрытная, сдержанная, но по существу отзывчивая и нежная... Только эта нежность представлялась такой же неуклюжей, как физически неуклюжей была вся его фигура.
      И Азеф вел себя соответственно этой репутации. Бывали, например, и такие сцены: после какого-нибудь общего разговора или дебатов в небольшой компании, подойдет к товарищу, особенно горячо и прочувствованно защищавшему свое мнение, молча поцелует его и быстро отойдет... Или - человеку, невредимо вернувшемуся с удачного террористического акта, наедине бросается целовать руки...
      М. Р. Гоц был свидетелем, как во время рассказа одного бежавшего с Сахалина политического о наказании его розгами, Азеф истерически разрыдался...
      Другой аналогичный случай произошел, когда Азефу дали письмо, из которого он ошибочно заключил, что должна провалиться организация, налаженная им для покушения на Плеве. Эти случаи, казалось, свидетельствовали, насколько ложно первое впечатление о видимой "толстокожести" Азефа, под которою на деле, как под маской, скрывается чувствительная душа. Такому выводу соответствовали, казалось, даже мелочи: хотя бы, например то, что Азеф, всегда такой спокойный, сдержанный, холодно-насмешливый, часто веселый, - во сне производил чрезвычайно тягостное, незабываемое впечатление.
      Ночами он так тяжко и протяжно стонал, что мороз подирал по коже; не раз он этим возбуждал тревогу товарищей, думавших, что ему {179} дурно, что он болен...
      Но - характерная черта: даже и здесь он не выдавал себя; никогда не говорил во сне; иногда вырывалось у него начало какого-нибудь слова, но тотчас же он подавлял его, стиснув зубы, и оканчивал только продолжительным стоном и жутким скрежетом зубов. Товарищи думали, что в этом сказывается тяжесть пережитого им страданья об ушедших туда, откуда нет возврата, близких людях, может быть, психологический надлом человека, вечно ходящего под виселицею, вечно рискующего своей и чужой жизнью, вечно вынужденного думать о необходимости и всё-таки тяжком пролитии крови... И бережнее, любовнее, внимательнее настраивались к человеку, с которым вначале связывало их только дело.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28