Перед бурей
ModernLib.Net / История / Чернов Виктор / Перед бурей - Чтение
(стр. 16)
Автор:
|
Чернов Виктор |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(841 Кб)
- Скачать в формате fb2
(373 Кб)
- Скачать в формате doc
(356 Кб)
- Скачать в формате txt
(349 Кб)
- Скачать в формате html
(372 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|
|
Но... то же, да не то. Во-первых, когда мы начинали заграницей выпускать центральный орган печати, "Революционную Россию", - это было новостью. Революционные организации были в зачаточном состоянии, сношения между ними - и подавно; так что даже наиболее быстро стареющая часть, корреспонденции с мест, читалась повсюду с захватывающим интересом. Ко второй половине 1905 года положение круто переменилось. Кое-как, сначала медленно и постепенно, потом всё быстрей жизнь начала брать свое. И старые, заслуженные органы печати типа "Русских Ведомостей", и новые, вроде {224} преображенного "Сына Отечества", "Нашей Жизни" и др. всё смелее стали касаться острых политических тем. Из-за границы нам было видно, что в России впервые газета стала оттеснять на второй план журнал. Ну, а что же делать нам с нашей "Революционной Россией", которая была - ни газета, ни журнал? Попробовали выпускать "Революционную Россию" чаще, два раза в месяц; подумывали даже о превращении ее в еженедельную... Но и это не было решение. Главное запоздание приходилось не на время изготовления газеты, а на время транспортирования в Россию и дальнейшего распределения по разным ее концам. Учащенный выход в уменьшенном формате ничему не помогал, а содержательность убавлялась. Для статей длительного характера и значения места оставалось еще меньше, а едва ли не они одни сохраняли для читателей свое значение. Я чувствовал, что как будто и сам начал как-то остывать к "Революционной России", не испытывать прежнего удовлетворения. Помню, как пенял мне за это Михаил Гоц. Он, в то время совершенно разбитый мучительной болезнью - опухолью на спинном мозгу был прикован к креслу. Тело было словно мертвое. Жили одни глаза - в них, казалось, перешла вся его жизнь. Он порывался сам писать - но почти не мог, мог лишь диктовать; он искал выхода в привлечении к ближайшей, чисто-редакционной работе в "Революционной России" новых людей. Наша "двоица" давно уже превратилась, благодаря привлечению Шишко, в "троицу". Выписали Волховского из Лондона. Искали еще и еще сотрудников. Михаил Рафаилович не хотел согласиться с тем, что время "Революционной России" прошло... Лично я давно уже дал себе другой ответ. Я носился с проектом нелегальной поездки в Россию. "Темп жизни слишком ускорился, - говорил я, - мы здесь за ним не поспеваем и поспеть не можем. Надо поехать в Россию, надо жить там, окунуться в гущу общественных настроений. Надо организовать там идейно-литературный центр и открыть организованную политическую кампанию на страницах какой-нибудь близкой нам по духу легальной газеты. В ней говорить всё то, что можно сказать, прямо или полунамеками, легально. Чего там нельзя сказать, будем договаривать в летучих листках, в прокламациях, памфлетах нелегально. Только {225} это будет работой; а то, что мы сейчас заграницей делаем - толчение воды в ступе". Михаил Рафаилович выслушал меня, но со мной решительно не согласился. - Тебя просто-напросто арестуют, вот и всё, - сказал он. - И как это ты будешь жить в Москве или Петербурге? Создавать идейный центр, видеться с писателями... Что ты, иголка что ли, чтобы где-то затеряться? А мало ли литературных барынь, которые всякую литературную новость умеют раззвонить тотчас же по всему Питеру? И в какой это газете ты будешь писать? Или литературные псевдонимы для кого-нибудь остаются тайной? И газету твою закроют, и тебя изловят, и всё, что вокруг тебя будет, - выследят. Не сговорившись с Гоцем, я формально поднял этот вопрос на заседании заграничного комитета. Успех был ничуть не больший. Все уперлись на том, что рисковать мной они не имеют права. Надо дать событиям развиться дальше, а там видно будет. Прошло еще около месяца. В России была в полном разгаре "банкетная" кампания. Явочным порядком стали возникать всевозможные союзы. Японская война, видимо, была окончательно проиграна. На действиях правительства явно отражалась какая-то роковая растерянность. Затем, помню, пришло из России письмо с новостью: возникшие организации среди железнодорожников устроили явочным порядком съезд и положили начало Всероссийскому Железнодорожному Союзу. На съезде обсуждался вопрос о таком средстве борьбы, как остановка всего ж.-д. движения в стране - всеобщая стачка... А одновременно с этим стали доходить первые сведения о планах организации почти легального беспартийного Всероссийского Крестьянского Союза. Я снова было поднял тот же вопрос на нашем собрании, рассчитывая получить поддержку от нашей молодежи с Абрамом Гоцем во главе. В расчетах я ошибся. Абрам Гоц от имени молодежи выступил еще резче... Он доказывал, что мы, тяжелая артиллерия, должны пока сидеть смирно и не двигаться с места. В Россию двинутся они. Там частью уже есть недавно поехавшие, а я нужнее пока здесь. И решение получилось опять против меня, и таким подавляющим {226} большинством голосов, что приходилось оставить всякие надежды... Прошло уже, не помню хорошо, сколько именно времени после этого разговора. Настало горячее время: пришли вести о всероссийской забастовке. Мы сторожили выход новых газет, только ими и жили. Однажды меня спешно вызывают к Гоцу. Прихожу. Там в кресле Михаил и рядом с ним Иван Николаевич, он же Толстый Евгений Азеф. - Прежде всего, вот, читай, - протянул мне Михаил "Journal de Geneve". Я взял газету. Маленькая, десятка полтора слов, телеграмма. 17-го октября опубликован царский манифест. В нем властям поручено преодолеть смуту, а затем призвать народных представителей к участию в государственных делах на основе свободы слова, печати, вероисповедания и действительной неприкосновенности личности. - Ну, что ты скажешь? - Ничего особенного. Новый шаг по тому же пути: довольно крупная уступка, сравнительно с идеей Булыгинской думы. Видно, что давление всеобщей забастовки стало нешуточным. Сломить ее нельзя - приходится маневрировать. - И только? Не больше как очередная хитрость? Хладнокровно задуманная ловушка? - Хладнокровная то, может, и не хладнокровная, потому что приходится туго, а, конечно, не без ловушки. - Ну, уж от Виктора-то я этого не ожидал, - скрипуче процедил, попыхивая папироской, Толстый и, помолчав, прибавил ироническим тоном. - У нас тут сейчас Осип (Минор) был и всё на нас кричал: мы-де наивные люди, всё это просто ловушка; и нас, эмиграцию, и подпольников в России заманивают, видите ли, выйти наружу, расконспирироваться, а потом - всех разом сгрести и вымести из русской земли крамолу начисто. Тоже, политическое рассуждение! И ты тоже думаешь, что ради эдакой полицейской цели весь государственный строй России будут ставить вверх дном, потрясать всю Россию неслыханными новшествами, придавать бодрости всей оппозиции? - Вовсе не так, не для чего карикатурить. Не знаю, что говорил Осип, а я говорю вот что: сломить движение стало не под силу, и в него надо вбить клин. Революционеров ведено скрутить в бараний рог, а "обществу" обещают {227} политические поблажки. Двойственный характер манифеста бьет в глаза. Это, конечно, маневр, но не грубо полицейский, а тонко политический. Разделяй и властвуй: успокой оппозицию и при ее пассивности раздави революцию, а затем уже и с оппозицией делай, что хочешь. - Я думаю, Виктор, ты не совсем прав, - вмешался Гоц. - Первым словам манифеста я не придаю большого значения. Это скорее фасад, стремление уберечь "престиж власти". Конечно, правительство еще будет барахтаться, будет предлагать обществу свои услуги для подавления "крайностей". Но со старым режимом кончено. Это - конституция, это - конец абсолютизма, это - новая эра. О грубых ловушках и говорить нечего, это просто пустяки. Раз самодержавие решилось проглотить такую горькую пилюлю, как свободы, неприкосновенность личности, законодательство только через народных представителей, - значит, сила сопротивления его сломлена. Как после крымской кампании был предрешен вопрос об освобождении крестьян, так теперь - о конституции. Возьмем пример: вот хотя бы Иван Николаев, Вениамин (Савинков) и их товарищи. Им остается сказать: "ныне отпущаеши"... С террором тоже кончено. Или ты другого мнения? - Я думаю, что, конечно, сейчас от всех террористических актов следует воздержаться. Но распускать боевую организацию я бы не стал. Она еще очень может пригодиться. Я бы ее держал наготове, под ружьем, в таком виде, чтобы ее можно было мобилизовать в любой момент. - Ну, а я думаю, что к террору у партии больше нет возврата... Тем временем начали собираться другие. Известие застало нас врасплох, и разноголосица была большая. Шишко видел во всем совершившемся вступление России в поверхностно-конституционную фазу и настаивал на том, чтоб сейчас все силы направить на использование открывающихся легальных возможностей: надо идти к массам, бросить туда все имеющиеся силы, приступить к настоящей, широкой массовой организации крестьян и рабочих. Только в зависимости от того, что успеем сделать мы в этой области, будет решаться и вопрос о прочности конституционных уступок. Он поэтому считал единственно-правильной тактикой такую, которая не {228} будет форсировать событий и центром тяжести сделает не столько прямое давление для расширения уступок, сколько собирание сил для закрепления достигнутого сейчас и для расширения завоеваний - в будущем, в точную меру накопления и роста правильно организованных сил. Я, к удивлению многих, его поддерживал, продолжая настаивать на том, что правительство маневрирует и потому надо не сыграть ему в руку, не оторваться в авангардных боях от общества и народа, не дать правительству разъединить нас и бить в розницу: только тогда, когда в движение будут вовлечены широкие массы населения, можно будет думать о новых завоеваниях; но тогда из поверхностно-конституционного фазиса движение перейдет в фазу наполнения революции широким социальным содержанием; в центре станет вопрос о земле. "Толстый" сделал удивившее многих заявление: он, в сущности, только попутчик партии; как только будет достигнута конституция, он будет последовательным легалистом и эволюционистом: всякое революционное вмешательство в развитие стихии социальных требований масс он считает гибелью, и на этой фазе движения оторвется от партии и простится с нами: дальше идти нам не по дороге. "Вениамин" (Савинков), наоборот, считал, что именно теперь, когда правительство заколебалось, надо добивать его беспощадными террористическими ударами. Он яростно ополчился против моего тезиса: держать боевую организацию "под ружьем". Но все его аргументы были не политического, а морально-психологического свойства: террористов нельзя "засаливать впрок", а либо сказать им, что они не нужны, либо предоставить им действовать. Это был его конёк, и тут меж нами возобновился старый спор: я говорил, что если бы террористическая борьба и соответственная организация действительно имели, как это утверждали наши социал-демократы, - какую-то свою "имманентную" внутреннюю логику, сталкивающуюся с логикой общей линии тактического поведения партии, я первый отказался бы от террористического элемента в нашей программе действий раз навсегда. О. С. Минор вмешался в этот спор и увеличил его хаотичность своей горячностью и категоричностью. Но говорил он на этот раз уже вещи, совершенно непохожие на то, что передавал с его слов Иван Николаевич. Он возбужденно говорил против попыток мудрить над революцией, как будто ей что-то можно {229} со стороны предписать и навязать в качестве спасительных рецептов. Революция идет, она уже есть, она налицо, огромная и могучая, смывая на своем пути всё, ни у кого не спрашиваясь, и меньше всего - у нас. Все эти словопрения надо бросить, надо ехать в Россию и отдать свои личные силы на службу революции, как она сложилась. Что надо ехать в Россию - об этом спору больше не было, но надо было сговориться, с чем мы туда едем, чтобы не было разнобоя. В России тоже надо было ожидать изрядного хаоса и не следовало увеличивать его собственной разноголосицей. Мы проспорили на тысячи тем целый день. Постепенно все ручейки расходящихся мыслей стали сливаться в одно русло. Много помог этому Михаил Гоц. Хотя в оценке достигнутых уже революцией завоеваний он был оптимистичнее меня, но тактическая линия поведения, выдвинутая Л. Э. Шишко и поддержанная мною, встретила и в нем полное сочувствие. С некоторыми оговорками за принятие ее высказался и бурнопламенный О. С. Минор. Молодежь с самого начала встала на нашу сторону бесповоротно и решительно. При особом мнении остались только Толстый и Вениамин - каждый при своем. Мы расходились. Я, Толстый и Вениамин зашли в какое-то кафе подкрепиться едой: только теперь вспомнили, что целый день ничего не ели. Вениамин саркастически критиковал наши решения. Он считал, что партия сделает колоссальную, непоправимую ошибку, изменит своему блестящему и славному прошлому, пойдет на политическое самоубийство... А мне казалось, что он просто растерялся, что почва выскользнула у него из-под ног, и он не знает, что делать. Раньше всё было ясно: было самодержавие, была поэзия борьбы, была дорога индивидуального героизма, который, предполагалось, действенным примером пробудит массовый героизм в народе, в рабочем классе. А теперь, когда положение бесконечно усложнилось, когда открылись новые горизонты, он, как специалист террора, просто не подготовлен к новой эре, к широкой арене работы и борьбы. Он не так рисовал себе судьбу боевой организации. Весь приподнятый, он в своих построениях ориентировался на самопожертвование, гибель, красивую смерть, а за ней свободу России. Основная проблема для него была - суметь умереть. {230} А тут вдруг лавиной обрушилась новая проблема - суметь жить. И весь старый, привычный склад чувств и мыслей в нем возмущался. Он требовал какого-то заключительного аккорда: вся боевая организация, в полном составе, должна совершить какой-то акт: ворваться в Зимний дворец, или в какое-нибудь министерство, во время заседания Совета Министров, с поясами, наполненными динамитом, и там взорваться на воздух: без такого венчающего всю борьбу величественного финала дело будет незакончено... Во всём этом было много эстетики, но совсем не было серьезной политики... - Что же мне теперь остается сделать? - саркастически спрашивал Вениамин. - То, что надо сделать, мне будет запрещено. Хорошо. Одного мне, вероятно, никто запретить не может: подойти на улице к какому-нибудь бравому жандарму или филеру Тутушкину и выпустить в него последнюю в своей жизни пулю. Это ведь не смешает карты нашей политической игры, Тутушкин - не Николай и не Дурново, и не Витте, это пройдет незаметно, а для меня - по крайней мере, не будет изменой всему моему прошлому. Итак, до свиданья... до моего свиданья в Петербурге с каким-нибудь... Тутушкиным. А потом, когда ушел Савинков, и мы шли некоторое время по одной дороге с Толстым, он вдруг остановился в пустынном переулке и сказал: - А я думаю вот что. Эти все Тутушкины или Зимний дворец, - это всё, разумеется пустяки. С террором покончено. Но одно дело, может быть, еще осталось сделать - единственное дело, которое имело бы смысл. Оно логически завершило бы нашу борьбу и политически не помешало бы. Это - взорвать на воздух всё охранное отделение. Кто может что-нибудь против этого возразить? Охранка - живой символ всего самого насильственного, жестокого, подлого и отвратительного в самодержавии. И ведь это можно бы сделать. Под видом кареты с арестованными ввезти во внутренний двор охранки несколько пудов динамита. Так, чтобы и следов от деятельности всего этого мерзкого учреждения не осталось... "Чтобы следов не осталось"... Тогда я и не подозревал, какой особый смысл в этом мог заключаться для человека, чье имя Азеф сделалось несколько лет спустя нарицательным. И я только удивился тому, что обычно столь наклонный к {231} политическому реализму Толстый хочет взорвать стены здания, которое, по его же мнению, должно логикой вещей нынче утратить былое значение и силу. Увидев, что во мне он не найдет поддержки своему новому плану, Толстый недовольно замолчал. - А всё-таки, об этом следует еще подумать, - пробурчал он: - я еще вернусь к этому проекту, он гораздо важнее, чем это может показаться с первого взгляда... Ну, до завтра. На завтра собрались снова. Пришли более подробные сведения. Положение определялось, колебания рассеивались, в намеченной линии поведения сомневаться более не приходилось. Все былые споры о моей поездке были кончены. Я должен был ехать в первую очередь. На меня возлагалась прежде всего миссия: немедленно по приезде в Петербург в спешном порядке организовать политическую газету - первый легальный центральный орган партии. А тем временем, "волнуясь и спеша", я приготовлял к печати последний, прощальный номер "Революционной России". Я написал для него статью, предостерегающую против правительственного маневра и излагавшую основы нашей тактики: не форсировать события, не зарываться, использовать открывшиеся легальные возможности, организоваться, выйти на широкую арену массовой организации, вовлечь в движение деревню и лишь тогда выводить революцию из поверхностно-конституционной фазы в новую фазу - с широким социальным содержанием. Л. Шишко писал подробно об основах и перспективах массовой работы и массового движения. Б. Савинков должен был подвести итоги нашей боевой тактике и сказать, что сделавшие свое дело на этом тернистом пути по первому призыву партии снова готовы занять свой боевой пост. События не ждали, каждодневно приходили новые вести; и этот прощальный номер "Революционной России" вышел в трех отдельных выпусках, "возглавленных" этими тремя статьями, дополненными рядом заметок, корреспонденции и сведений из иностранных газет. Помню последний вечер, когда я прощался с Гоцем. Я был в глупо счастливом настроении. У меня совершенно не вмещалась в мозгу мысль, что я мог видеться с этим самым {232} близким мне из всех товарищей в последний раз... Я ходил по комнате, развивал всевозможные тактические, политические, литературные планы, словно пчелы, роившиеся в голове. Мы устали от бесконечных разговоров, хотели отдохнуть. Жена Гоца завела граммофон. - Да, хорошо бы так, - сказал с непередаваемым выражением Гоц, когда я запел "Как король шел на войну", - а вот, если выйдет не "заиграли трубы медные, на потехи на победные", а совсем другое: "а как лег в могилу Стах...". Он говорил это, применяя ко мне - ибо только что получил первые телеграммы о черносотенских погромах интеллигенции. Но не думал ли он втайне о себе? Не шевелилась ли мысль, что мы покидаем его здесь одиноко умирать на чужбине? Я не хотел тогда об этом думать. Незадолго перед тем консилиум врачей, добравшись, наконец до истинной причины болезни - опухоли на оболочке спинного мозга, высказался за удаление ее операционным путем. Операция была необыкновенно сложная, но Гоц должен был поехать к лучшему специалисту, к какой-то мировой знаменитости, а при удаче операции впереди сияла надежда на полное выздоровление. Так надо было верить, так не хотелось, - эгоистически не хотелось, - портить собственную радость пессимизмом. Но теперь, вспоминая, я думаю, что Гоц только для нас поддакивал нашей вере, что через какие-нибудь два-три месяца он догонит нас в Петербурге. В нем жило тайное предчувствие конца, и я, слепец, не почувствовал его в этих словах: "а как лег в могилу Стах"... И долго, долго после его смерти тяжелым камнем на сердце лежало у меня воспоминание об этом последнем вечере, когда я так занят был собой и своими планами и так мало дал самому близкому человеку, распятому на своем кресле больного и бессильному сорваться с этого кресла, чтобы перенестись в дорогую Россию, обновляемую революцией, куда он порывался всё время, говоря, что не перенесет этой жизни. Да, не болезнь и не операция, после которой он умер, нанесли ему смертельный удар, - а эти проводы нас всех, оставивших его одинокого умирать на чужбине... ... шагайте бесстрашно по мертвым телам, Несите их знамя вперед! {233} И мы шагали... И наши шаги, как в этот день, порой - добивали смертельно раненых... А дальше - переезд по бурному морю. Наш пароход по пути из Стокгольма в Або поздно вечером должен был войти в шхеры, бросить якорь и переждать: ночью ехать опасно. С паспортом у меня дело было неважно. Я спешил, а за спиной была серия предыдущих провалов, когда впервые возникло жуткое ощущение возможности провокации в центре, когда только что был заподозрен и почти уличен известный Татаров, имевший возможность заглянуть в материалы нашего паспортного бюро. Что было делать? Где-то в Лондоне, у каких-то евреев-эмигрантов, ждавших отправки в Америку, было совсем недавно куплено несколько паспортов; из них по летам ко мне подходил только один паспорт, какого-то Арона Футера или что-то в этом роде. По одежке протягивай ножки, и я, со своей характерной русопетской наружностью, превратился в Арона Футера, приучая себя говорить хоть слегка с еврейским акцентом. Но эти упражнения оказались лишними. Таможня в Або уже была преобразована дыханием революции. Осмотр моего незатейливого багажа и паспорта был пустой формальностью. На улицах Гельсингфорса мы видели "красную гвардию" капитана Кока. Русских полицейских властей не было ни видно, ни слышно. Оказалось: только завтра пойдет первый после забастовки поезд Гельсингфорс-Петербург. Недаром я летел на всех парах: у меня был свободный день, который я посвятил свиданиям с финскими друзьями активистами: супругами Мальмберг, Тидеманом, Франкенгаузером, Вольтером Стенбек и др. Здесь на меня накинулись с вопросами о Георгии Гапоне. Что у нас с ним вышло за недоразумение? В чем дело? Из беседы я убедился, что первоначально обаяние имени и личности Гапона в Финляндии было огромно. На него готовы были чуть не молиться. А потом начались какие-то странности. Странен был образ жизни Гапона, совсем не "апостольский"; странны его хлопоты о передаче транспорта оружия, шедшего от нас, каким-то появившимся из Петербурга агентам большевистского центра; странно паническое бегство при первой опасности, свидетельствовавшее, как будто, о самой вульгарной трусости... {234} Гапон заграницей побывал временным гостем почти во всех партиях и организациях, но нигде не "прижился" не пришелся ко двору. Дольше, чем у других, гостил он у нас, говоря, что мы не болтуны, как разные иные прочие, а люди дела; он особенно пытался сблизиться с бабушкой Брешковской и неофитом партии, крайним революционером из бывших толстовцев, кн. Д. А. Хилковым. Он проектировал вместе с ними "комитет трех" или "верховный боевой комитет", заведующий всеми видами вооруженной массовой борьбы и подготовительной к ней работы, наподобие того, как "боевая организация" заведует борьбой индивидуально-террористической. Не встретив, кроме них, ни в ком из руководящих деятелей партии поддержки и заметив нарастающее к нему скептическое отношение, Гапон уехал из Женевы в Лондон. Там он замыслил образовать всероссийский рабочий союз, который исподволь должен заместить собою все партии. В этот момент он собирался "использовать" махаевцев, с которыми усиленно сговаривался, и находившихся под некоторым влиянием "махаевщины" максималистов; в Лондоне же он пробовал сблизиться с анархистами, захаживал к Кропоткину, просил у него письма к русским рабочим, с рекомендацией - организоваться вне социалистических партий, в аполитичный чисто рабочий союз. Был он вообще человек явно себе на уме, вечно хитрил, везде толкался, всё вынюхивал, всех собирался "использовать", всех обернуть вокруг пальца, с огромной верой в свои силы, как демагога, способного "ударять по сердцам с неведомою силой" и вести за собой толпу, как послушное стадо. В это время, после поездки "бабушки" в Америку, там были собраны большие фонды для русской революции. И, в ожидании близких событий, мы решили предпринять крупное дело по технической подготовке к будущему стихийному восстанию. Мы закупили большую партию оружия и зафрахтовали, для тайной перевозки ее в Финляндию, пароход "Джон Крафтон". Принять оружие должны были наши друзья, финские "активисты". Затем предполагалось постепенно передвигать это оружие к Петербургу. Для подготовительной работы в Петербурге и создания будущих первых кадров вооруженных рабочих, туда был послан примкнувший к партии бывший с.-д. инженер Рутенберг. Всем делом отправки оружия {235} заведывал в Лондоне Н. В. Чайковский; его правою рукою по отправке оружия, лицом, сопровождавшим транспорт, был намечен давнишний работник партии заграницей, Билит. Гапон давно кое-что знал - от "бабушки" и Хилкова - о готовящемся предприятии, и его переезд в Лондон, как оказалось, был делом тонко рассчитанным. Он усиленно вертелся около Чайковского и разнюхивал. Чайковский, сам бывший анархист (анархист особого рода, безвредный анархист, как подшучивал над ним покойный Ф. В. Волховский) и свел его с Кропоткиным. Ловкий Гапон, подделываясь к обоим, выставлял свои будущие предприятия в наиболее приемлемом для них виде, в то же время уверяя, что от партии с.-р. он имеет полное одобрение своих планов и работает с ней в "контакте". При этих условиях ему нетрудно было быть в курсе хода работы Чайковского. И когда отправка "Джона Крафтона" стала делом ближайшего времени, Гапону вдруг понадобилось съездить в Финляндию. Там, видите ли, у него обеспечен приезд из Петербурга в Выборг делегатов от его бывших легальных "союзов" по вопросу об их организации в новый беспартийный всероссийский рабочий союз. Заручившись всей необходимой помощью и всеми полезными рекомендациями, Гапон приехал в Финляндию. В Выборге он увидался не только кое с кем из старых рабочих "гапоновцев", вызванных из Петербурга, но и с какими-то агентами большевистской организации. Тем и другим он обещал прежде всего - оружие. Большевики должны были это оружие перевезти в Питер и доставить "гапоновцам", получив за услуги "натурой" - часть того же оружия. Вел он себя так, что финны абсолютно не сомневались в его праве распоряжаться ожидаемым оружием. Надо думать, что не сомневались и большевики. Всё шло гладко. Правда, появление какого-то большевика "Виктора", едва ли не цекиста, сначала удивило финских "активистов": почему большевик вместо эсера? Но, плохо разбираясь в русских партиях, они предположили, что нагруженный оружием пароход, действительно, такая серьезная вещь, ради которой естественно соглашение всех революционных организаций Петербурга. И работали вместе с приезжими, подготовляли приемочный пункт и склады. Как известно, всё предприятие с "Джоном Крафтоном" {236} постигла неудача. Когда пароход ночью пробирался между шхерами, он наткнулся на подводные камни. Пришлось выгрузить оружие и зарыть его на ближайших островках в землю. Экипаж работал наскоро, торопясь спасать собственные головы, и притом в темноте, ничего не видя. Днем местные жители открыли следы свежих земляных работ и раскопали одну из ям. Они ожидали, очевидно, иной контрабанды. Оружие, однако, тоже было почти всё разобрано рабочей молодежью, когда на шум явились таможенные и полицейские власти. Им достались кое-какие остатки оружия и покинутое разбитое судно. Что касается Гапона, то розыски по делу "Джона Крафтона" так его напугали, что он в панике поспешил покинуть Финляндию... Здесь же по дороге в Петербург, я узнал, что впоследствии, согласно указаниям спасшихся с "Крафтона", финнами производились поиски закопанного на соседних островах, что находки составляют часть вооружения красной гвардии. О Гапоне я мог еще сообщить моим финским друзьям, что за самое последнее время о нем стали ходить совсем странные слухи: у него появились деньги, он кутил, играл в рулетке. Говорили, что у него завелись какие-то подозрительные знакомства. Проверить этих данных мы не успели, было некогда, но, во всяком случае, я посоветовал держаться от него подальше. Вот, наконец, я и в Петербурге. {237} ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ В Петербурге. - "Сын Отечества". - Г. И. Шрейдер и С. П. Юрицын. - Н. Ф. Анненский, А. В. Пешехонов и В. А. Мякотин. - Петербургский Совет Рабочих Депутатов. - Символический жест Г. А. Лопатина. В конце октября 1905 года я приехал в Петербург. В день моего приезда я попал прямо на собрание в "Русском Богатстве". После обычных взаимных расспросов и рассказов, я заявил о первой и самой очередной своей миссии: организации большой политической газеты, открыто поднимающей партийное знамя. Я знал тогда, что газета необходима и что поэтому она будет. Но если бы меня тогда спросили, какие у меня для этого предприятия имеются уже реальные данные, ничего бы не мог сказать. У меня в тот момент для этого не было абсолютно никаких денег, не было даже в виду опытного администратора для постановки материальной части, не было ровно ничего, кроме партийного "категорического императива": в кратчайший срок должна быть поставлена газета. Но этого было достаточно. Имя партии, в историю борьбы которой было вписано столько блестящих, героических страниц, само составляло капитал. Никто не сомневался, что деньги будут собраны. Никто не сомневался, что со всех мест России сами явятся корреспонденты, что откликнутся и сотрудники. Обстоятельства избавили меня от необходимости "творить из ничего". Дело было так. Я воодушевлено развивал ту идею, что резкий поворот событий сделал анахронизмом прежние газеты обще-оппозиционного и обще-радикального характера, объединявшие вокруг очень общо намеченного {238} "направления" весьма пестрые литературные силы; что прежняя недифференцированность есть результат невозможности при цензуре договаривать всё до конца: всё исчерпывалось критикой, и критика всех объединяла; теперь же придется до конца выявлять положительную программу, и на этом многим, доселе маршировавшим в ногу, придется разойтись. Газетам, пытающимся сохранить былой неопределенный или "коалиционный" характер, я предсказывал потерю влияния и общий упадок. Когда отсюда я вывел, в частности, необходимость создания новой, открыто эсеровской газеты, меня с обиженным видом прервал Е. Ганейзер. Он спросил меня, неужели я считаю чужою себе газету "Сын Отечества", которую, как будто, странно обойти, когда речь идет об открытом развертывании нашего знамени в прессе. Я отвечал, что, конечно, считаю этот орган самым близким по направлению из всех органов прессы; но в нем при прежних цензурных условиях работали не только народники, а и народолюбиво настроенные либералы; и я не знаю, пожелает ли руководящая группа газеты предпринять радикальное ее переустройство, не связано ли это будет для нее с слишком большою внутреннею ломкой. Но, разумеется, если намерения тех, кто является душою газеты, идут по той же линии, что и мои, - я даже не могу себе и представить ничего лучшего.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28
|