И хотела было осведомиться, почему дожи совокупно брились одним прибором, однако тут родитель накинул к цене чернильницу с собственного стола "из чистой салернской бронзы", правда, с трещиной.
Итак, родитель вернулся в Венецию с люстрой.
Чтобы повесить люстру в столовой, требовалось вынести из столовой всю мебель, включая каминные щипцы. Люстру подетально временно поместили на чердаке в ожидании расширения жилищных условий.
Прошли десятилетия. И вот, усевшись по смерти родителя перед люстрой в вековую пыль, папаша Поджио крепко задумался.
Наутро папаша привел с площади Сан-Марко славянина с гигантской рыжей бородой. Сопроводил, крадучись, на чердак и, ткнув в разрозненные части шандельера, сказал:
– Венецианское стекло. Чистый антик!
Купец таровато потрогал стеклышки. Въевшаяся в люстру мохообразная плесенная гадость источала удушающий аромат болотной тины и красноречиво свидетельствовала: чище бывает, антикварней – нет.
Папаша Поджио присовокупил, что обязуется доставить люстру на русский барк за свой счет. Купец, не привыкший к европейскому способу торговли, поразился и вынул задаток.
Впрочем, заметим в скобках, купец не прогадал. В результате многоходовой сделки люстра попала в Безбородькин сераль в Полюстрове, где освещала такие сцены, от которых коммерческая жилка старушки задним числом приобретала мифологический оттенок.
На вырученные деньги папаша Поджио купил полторы гондолы, из которых со временем сделал две с целью быстро заработать оборотный капитал для банковского предприятия. Он нацеливался в Валахию, где господарь Кантемир за небольшую мзду раздавал банковские лицензии желающим.
– Валахия – это не Моравия! – глубокомысленно говорил папаша Поджио сыну Поджио, в глазах которого с детства читалось полное равнодушие к банковскому делу, а также и к географии.
Вечером накануне приезда в Венецию мурзы Була-Хана папаша Поджио в очередной раз приложил сына Поджио за бестолковое бескорыстие.
– Чатлах! – сказал папаша Поджио, дуя на ушибленный кулак. – Когда уступаешь клиенту цехин, должен заранее знать, где снимешь с него два.
Наутро папаша вынужден был послать на флагманскую гондолу шестнадцатилетнюю дочь Изабеллу. Сын Поджио после трепки потерял товарный вид, а папаше никак не хотелось упустить солнечного дня, обещавшего приятный заработок.
Венецианский гондольер, однако же, по всем понятиям должен быть мужского пола. Изабелла переоделась в братнин гондольерский наряд, едва стянув на груди рубашку. Самая передняя пуговичка все же норовила выскочить из петли. Волосы подколола под круглую черную шапочку, в каких часто изображают трубадуров, путая с миннезингерами и хасидами.
Изабела улыбнулась на рассвете солнцу, пробившему ядовитый венецианский туман, и направилась от дворца Калерги вниз по Большому каналу, напевая баркаролу музыкальным размером в шесть восьмых.
Мурза в выходном халате смущенно стоял с толмачом на пристани неподалеку от моста Риальто. Була-Хан по степной привычке не доверял мостам, но желал переправиться на другую сторону. И вдруг услышал песню.
В цене сошлись моментально. Смерив взглядом пассажира – от подбитого мехом шелкового халата до остроносых чувяков с золотыми пряжками, – Изабелла без всякого напряжения произнесла цифру. Була-Хан тоже без всякого напряжения кивнул толмачу, тот достал золотой, от размеров которого у Изабеллы стеснило грудь и пуговичка полностью вошла в петлю.
Пристроившись в носу гондолы, Була-Хан уложил толмача на дно, поставил на него ногу и не сводил узких беличьих глаз с гондольера. Мурза старательно пытался понять, каким образом получается, что гондольер гребет одним веслом слева, а лодка плывет прямо.
Указанное свойство противоречило всем законам передвижения на лошади.
Мурза опустил украдкой руку в воду в попытке опытным путем понять причину. (Руку после он долго натирал благовониями, отчего правая всю неделю благоухала сильнее, чем левая. Венецианский карнавал переворачивает природную симметрию не только неодушевленных, но и некоторых одушевленных предметов.)
Итак, Изабелла гребла длинным веслом, стоя на цыпочках на взлете кормы, мурлыкая баркаролу и высоко вскидывая руки в такт шести восьмым. Мурза предавался туманным физическим опытам. И вдруг заметил у гондольера хорошо развитую грудную мышцу.
Он поразился такому эффекту от гребных упражнений. Зачарованный, мурза приподнялся, переступил через толмача и ткнул дюймовым ногтем мальчику в грудь.
Мальчик вдруг неожиданно вскрикнул и стал падать за борт, выпустив весло. Хан подхватил сначала весло, потом шапочку мальчика, потом самого мальчика и уже не выпустил.
Разметавшиеся кудри Изабеллы и тот факт, что сокращенно она называлась Бела, а сам он был Була, до такой степени поразили мурзу, что в голове мелькнуло: "Женюсь!"
По прибытии в исходную точку – к мосту Реальто – Изабелла дала понять: тот факт, что мальчик оказался девочкой, никак не может отразиться на цене поездки. Мурза распахнул перед Изабеллой кошель размером с винный бурдюк.
Изабелла заглянула внутрь и… Испанские дублоны, рупии Великих Моголов, гульдены и русские гривны, немецкие талеры и ливанские пиастры, флорины и ливры, японские ре, песо, реалы и арабские халаламы, какие-то медузообразные, с дырками и без дырок греческие драхмы, персидские динары и даже пара ракушек с Большой Антильской гряды.
– Что это? – спросила Изабелла, извлекая на свет кусок золота в виде морской звезды пенсионного возраста.
– Это таньга! – радостно ответил мурза.
– Ну да, а какая? – Изабелла восхищенно поворачивала перед глазами золотую каракатицу.
– Это – большая таньга! – уверенно сказал Була-Хан.
Изабелла завороженно извлекла следом на свет китайский юаньчик и попробовала на жемчужный зуб.
– А это – маленькая таньга, – добавил Була-Хан.
Изабелла внимательно поглядела на мурзу. Була-Хан тоже серьезно посмотрел на Изабеллу.
Ускользавшая от папаши Поджио фортуна стояла перед дочерью в шелковом халате на беличьем меху.
В Венеции оказалось целых четыре мечети. В трех Була-Хану решительно отказали в бракосочетании. Мусульманское вероисповедание грудастой невесты казалось причту крайне сомнительным. И только в четвертой мулла после кратких переговоров с толмачом потребовал от Изабеллы только одного: отчетливо произнести "Аллах акбар".
– Аллах акбар! – крикнула в звездный купол Изабелла так, что заезжий бедуин рухнул лбом на ковер и до конца обряда не подавал признаков жизни.
Вдохновение, как известно на примере исторической науки, искупает недостаток систематических знаний.
Изабелла возвратилась в этот день домой в зеленом паланкине с полумесяцем на борту и заявила, что уезжает в улус Бир-Малик.
– Где это? – прищурившись, подозрительно спросил папаша Поджио.
Бела посмотрела на мужа, муж вышел вперед, но точные координаты привести затруднился.
– Бир-Малик! – несколько раз громко утверждал мурза, показывая в сторону базилики Святого Захария.
К полуночи папаша, получив свадебный подарок в виде рубина размером чуть меньше грудной мышцы дочери, звал зятя Була-Ханчиком и не к месту принужденно хохотал.
На осторожную просьбу папаши уточнить, сколько каратов, Изабелла сказала наставительно:
– Это большой камень.
А с утра, принеся мужу в спальню чашку кумыса, сказала мечтательно:
– Пей, Вулканчик.
По возвращении в прикаспийский улус мурза поселил Изабеллу в отдельной юрте на глинобитном фундаменте, осыпал цветастыми одеялами, шалями и коврами крайне сомнительного происхождения. Приставил в услужение татарских девок в монистах такой тяжести, что у них едва оставалось сил вести хозяйство.
В довершение подарил жене белого верблюда тупости необычайной. Верблюд своей недалекостью, по-видимому, переполнил чашу терпения прекрасной венецианки. По прошествии года мурза слезно попросился в русскую службу и был принят. Он взял было сначала фамилию Вулканский, однако Иоанн Васильевич после взятия Казани решил, что это чересчур.
Впоследствии Волконские прославились в русской истории многими славными делами, закончив восстанием на Сенатской площади. Восстанием против короны, которой верою и правдою прослужили три столетия. Предприимчивый дух папаши Поджио давал себя знать, пробиваясь сквозь толщу чужеродных генов, пространств и столетий. История совершила свой полный и неизбежный кругооборот.
Пока, однако же, до Сенатской площади было еще далеко, и Дмитрий Михайлович Волконский, русский посол при Ордене госпитальеров Иерусалимских, Родоса и Мальты, приступил к своим многообразным обязанностям.
43
Нелюбимая женщина отличается от любимой тем, что приходит, когда ее ждут. Тогда как самая пунктуальная в мире любимая появляется неожиданно.
Щербатая флорианская мостовая проступала из ночного мрака. Теплый и розовый, как мечта мужчины, мальтийский рассвет превращал увлажненные росой уличные отбросы в переливчатые и загадочные перлы.
Граф Дмитрий Волконский, подперев рукой щеку, залюбовался через окно бриллиантовой игрой первых лучей на колдобине. Умилившись, он принялся размышлять о бесконечном круговороте веществ в природе. Однако вместо Божественного промысла на ум пришел Ломоносов.
"Утреннее размышление о Божием величестве, – с удовольствием произнес про себя граф. – Ломоносов размышлял, я размышляю… Например, вот что это такое есть за явление передо мною? Это есть дисперсия света… Или интерференция? Впрочем, кажется, дифракция… Хорошо все-таки, что maman настояла на образовании. А так сидел бы сейчас пень пнем…"
Росинки, застрявшие там и сям в рыхлом ворохе, весело подхватили игру первых лучей и, разноцветно перебросившись ими, едва не вышибли у вконец размякшего посла слезу. "Хорошо-то как, Господи!" – подумал он, с наслаждением отдаваясь созерцанию блесток. И случайные линии наконец составились в ясный рисунок: у обочины валялась дохлая кошка.
Граф, с досадой отодвинувшись от подоконника, представил, как Лаура пойдет сейчас мимо окостеневшей гадости. Покоробившись, хотел было кликнуть Фому, да вспомнил, что еще невесть какая рань.
Еще через час граф успел проглядеть все глаза, два раза переодеться, оба раза подушиться, бегло позавтракать, вперившись в заоконную суету, задремать, очнуться и с неудовольствием уставиться на прохожего мальчика с корзиной помидоров. Как вдруг этот мальчик помахал графу рукой. Сердце Волконского чуть не выпрыгнуло на флорианскую мостовую.
– Петр! – заорал он.
Лаура замерла и испуганно посмотрела на графа.
Ах, никогда в жизни граф не участвовал еще в подобном псевдоиспанском ракурсе: он в окне, а девушка нежно глядит на него с улицы. В голове раздался стук кастаньет, промелькнули вместе ночная Севилья и фламенко на отрогах Сьерра-Невады…
– Э-э… – Волконский высунулся в окно, силясь припомнить хотя бы одно приличное обращение женского рода. В голове вертелась "милочка", но это было, кажется, некстати.
Лаура между тем прошла к крыльцу. Волконский услышал, как хрястнула внизу входная дверь, и стало тихо.
Граф прислушивался с минуту. Затем нервно вышел из спальни, пересек кабинет, поискал глазами и нашел на ходу итальянский разговорник, стал спускаться на ощупь в прихожую. В кромешной тьме внизу журчал Лаурин голосок, возгласы Фомы и еще чье-то сопение. Граф замер. Затем, крадучись, вернулся к себе наверх.
"Кто это там сопит?" – подумал он. Запалил свечу, погляделся в зеркало – со свечой выходило довольно эффектно – и снова подался вон. На пороге столкнулся с Фомой, который тащил перед собой восьмиголовый подсвечник, за ним Лаура.
Лаура защитилась рукой от снопа дневного света, ударившего из двери в мрак коридора, и граф иконописно застыл на пороге со свечой в руках.
– Что это вы с утра при свечах? – сказал Фома.
Волконский глядел на девушку. Если бы не рука – еще можно было поправить дело. Но этот защитный жест, очертивший невольно грудь ее под камзолом, и тонкие, прозрачные пальцы сломили видавшего виды графа.
Фома исподлобья поглядел на хозяина, потом на Лауру и мощно дунул.
– Как вы сказали? – спросил граф, очнувшись.
Свечи, зачадив, погасли.
– Здравствуйте, – произнесла Лаура.
– Ниче я не сказал, – обиделся Фома.
– Проходите, – пригласил граф, отступая в сторону.
– Благодарю вас, – серьезно сказала Лаура.
– Это я не тебе, – сказал Волконский Фоме, сунувшемуся было в кабинет. – О чем ты болтал в темноте с девушкой? – прошипел он по-русски.
– Какой барин у нас хороший, – ответил тоже шепотом Фома. – Египет от Китая, говорю, не глядя отличит…
– Да вы присаживайтесь, – предложил граф, обернувшись в комнату. – А сопел кто? – он снова перешел на русский.
– Известно – Петр, – сказал Фома. – Как увидел ее, так и засопел. Корзину подхватил, а там розовые кактусы.
Графская дверь оскорбительно захлопнулась у него перед носом.
– Я вам принесла попробовать плодов, – сказала Лаура. – Только поспели.
Она стояла возле бюро, опершись о него ладонью, и свет бил на этот раз сзади. Она подняла руку заложить локон за ухо, и мочка уха рядом с тонкими пальцами – как капля португальской "Ламбруски"…
– Вы готовы? – сказала Лаура.
– Собственно… если вы настаиваете… – граф завертелся у входной двери.
Лаура свела брови, густые и черные, как у войскового старшины.
– Ведь вы хотели посмотреть Валетту? – она переступила с ноги на ногу. – Я ее много раз видела. Ла-Валет-та, Ла-Валет-та, – промурлыкала она и смолкла.
Граф восторженно разглядывал Лауру. Строго говоря, ее наряд был то ли нарядом пажа при синьоре среднего достатка, то ли самого синьора, но достатка крайне незначительного. Однако граф Волконский был совершенно не в состоянии судить строго.
Начиная от фиолетовых гольф, уходящих на щиколотках под зонтики палевых лосин, и до оранжевой шапочки – вся она напоминала первую хризантему, в какую мальчик Митя любил впиваться губами, зубами и носом в замоскворецком садике тетушки Белосельской-Белозерской.
– Если бы барон предупредил, что нужно сначала съесть корзину кактусов… – начал Волконский.
– Это остроумно, граф. – Лаура опустила голову и стала гладить ладошкой по столу. – Я хотела сделать вам приятное, меня никто не просил. Руку вот уколола, пока собирала… – в голосе ее вдруг послышались слезы.
Она стала расстегивать рукав камзола.
– Вам ведь в России, наверное, не доводилось пробовать… – продолжала она. – А они сладкие. Вы мне верите?
Волконский опешил. В самом ядовитом дипломатическом салоне его шутке принялись бы хлопать, не расстегивая никаких камзолов…
– Я… – сказал он и остановился.
"Восток. Дурак. Урок номер один", – подумал он, обратил внимание на аллитерацию и покаянно продолжил:
– Ради Бога, э-э… – в голову снова некстати влезла "милочка". – Лаура, извините меня, – забормотал он, – ради Бога, я…
И вдруг его прорвало:
– Я ждал вас целое утро! Я весь изнервничался, я… Я немедленно съем всю корзину! – Он выдвинул перед собою почему-то стиснутый кулак. – Пусть будут кактусы! Да пусть хоть целые ежи!
Лаура подняла глаза, бросив возиться с пуговицами на рукаве.
– Вы ждали? Вы? – сказала она.
"Да она еще совсем ребенок!" – мелькнуло в голове графа.
– Ах, какой же я идиот! Ах, я невежда, ах, я осел!
– А вы знаете, – сказала Лаура, отирая уголок глаза, – у нас местоимение "я" состоит из двух слогов…
– Ну! Вот видите! – поддержал Волконский. – Если, конечно, Петр уже половину не сожрал…
– Это не так просто, – улыбнулась Лаура. – Их надо уметь чистить.
Она переплела пальцы внизу живота и окинула взглядом кабинет. Выбившиеся из-под шапочки паутинки волос, заиграв против света, обняли ее голову волшебным ореолом.
– Какой у вас большой кулак, – добавила она.
Волконский заметил, что так и стоит с неприлично торчащим от пупка жестом. Он немедленно опустил руку и покраснел.
– А это что? – Лаура взяла со стола бювар с бронзовыми наугольниками.
"Вот оно, – подумал Волконский без всякого перехода. – Началось…"
– Это сведения о численности мальтийского гарнизона, – сказал он.
– А-а… – протянула Лаура. – а это? – она указала на портрет, корабликом стоявший посреди бумаг.
– Это тоже… – Волконский почувствовал, что ей неловко, но неловко как девушке в гостях у мужчины, а не как соглядатаю.
– Командир мальтийского гарнизона Доломье? – невинно спросила гостья.
– Это Петр Великий, – сказал граф и, подхватив бювар, раскрыл его.
– Ух ты! – сказала Лаура. – Шифр?
Убей бог, граф не мог разобрать: или ирония настолько тонкая, или простодушие такое широкое.
– Это папирусы эпохи Верхнего Царства. Древний Египет, – сказал граф.
– А так похожи на Древний Китай, – вздохнула Лаура. – Барон Тестаферрата увлекается. Во Франции, говорят, модно.
Волконский при всем дрожащем, как бабочка на ветру, восторге от близости Лауры вдруг грубо дал себе слово быть настороже. Однако вышло как-то по-казенному, отголоском инструкции, не совсем искренне и совсем не сурово.
"Любовь и инструкция – две вещи несовместные! – говаривал Шешковский. И добавлял:
В стране любой,
От баб устав,
Убей любовь,
Оставь устав!"
Прошли на кухню. Лаура ловко выхватила из корзины колючий розовый комок, полоснула ножом и, вывернув мякоть, осторожно стряхнула графу на ладонь.
– Секрет в том, чтобы держать его очень нежно, – сказала Лаура, взяла следующий и повертела в пальчиках розовое тельце плода. – Тогда он перестает быть колючим…
Граф поперхнулся.
– Вкусно, – сказал он.
44
Екатерина Васильевна Скавронская готовилась к отъезду в Санкт-Петербург.
Подготовка выражалась в том, что она потребовала выписать из Бриндизи китайского массажиста.
– Тюша, что он будет с тобою делать? – спросил Павел Мартынович и жалобно поглядел на супругу.
– Он будет меня массажировать, папа. Древним китайским способом.
– То есть он тебя что же?… – Павел Мартынович выразительно сжал и разжал два раза в воздухе пухлые ладони.
Катя зажмурилась.
Сказать, что Катю перед поездкой занимали мысли о Джулио, было бы преувеличением. Однако же, когда мысль о рыцаре мелькала в ее головке, она добавляла полоску радуги над предстоящим горизонтом…
Лениво раздеваясь перед целителем, она из-под пушистых век неотрывно глядела целителю в глаза. Китаец смущался и бледнел – возможно, так, как ей хотелось, чтобы бледнел и смущался рыцарь.
Китаец, как и всякий мужчина, не любил, когда женщина смотрит. Мужчине нравится, когда она посматривает.
Зато едва доктор прикасался к Катиному телу, пальцы его обретали… Нет, можно лишь строить догадки, была ли сноровка целителя близка к той, какая грезилась Кате в других, далеких руках.
Впрочем, даже самая искушенная женщина в самых смелых мечтах не умеет предположить, на что она действительно способна.
Сам же Павел Мартынович ревниво ходил под дверью будуара, с трепетом прислушиваясь к звукам. Звуки были самые клинические, то есть далекие от тех, какие он боялся услышать. Но у посла тем не менее развивалось ощущение, будто ему поставили банку на поджелудочную железу. То есть на ту область, где, по представлениям угро-финнов, располагается душа.
Головкин хмуро смотрел на предотъездные причуды. Лично он повесил бы китайца на самой чахлой неаполитанской пальме, предварительно выпоров Катерину Васильевну на глазах обреченного.
– Ну чего ты дуешься? – обижался Павел Мартынович. – Древний китайский способ.
– И чем же он отличается от современного русского? – ехидничал Головкин.
– Пошляк! Это полезно для кожи и этих вот… ну… А потом зато она целых три месяца не будет тебя раздражать…
Федор Головкин не мог равнодушно глядеть на Катерину Васильевну Скавронскую. Завидев тесную поступь ног под платьем, он временами едва сдерживался. Стискивал зубы, чтобы не сорваться с места и тут же не растерзать ее до самых основ конституции.
Федором владел редкий, но зато и самый мучительный тип страсти: когда первый акт становится последним аккордом. Иными словами, не оставляет от самой страсти даже легкого следа в изболевшемся сердце мученика.
Но этого- то лекарства и невозможно было получить Федору. И не потому, что Екатерина Васильевна не хотела позволить. (Тропы женской души извилисты и часто приводят к камнепадам в тех местах, где на карте обозначен тупик.) А потому, что наряду со страстью граф Федор был отягощен нравственными понятиями. Сочетание, столь же невыносимое в молодом возрасте, сколь целительное в зрелом.
Граф Головкин был молод. И подавленный природный импульс изливался в социально безопасной форме – в форме раздражения.
Правда, изредка Федор ловил на себе странный взгляд Катерины Васильевны – словно шальной василек выбивался вдруг из-под мраморной плиты безмятежности. Но как трактовать? Гадание по женскому взгляду – вернейшее из гаданий: в ста случаях из ста предсказание опровергается.
– С чего ты взял, что она меня раздражает? – спохватившись, пробурчал Федор и отвел глаза.
Павел Мартынович с грустью смотрел на друга – так, как обыкновенно друг смотрел на Павла Мартыновича.
– Интересно, какая будет Катя, когда я умру? – сказал Скавронский.
Федор поднялся из кресел, отошел к окну и распахнул раму. На розовой клумбе палисада ярко белела "Герцогиня Портлендская" – любимая роза Екатерины Васильевны. Федор потянул воздух, и ему показалось, что среди буйства запахов он поймал ее пряный аромат…
Федор резко отвернулся от палисада, словно стряхивая мучительно некрасивый заскок мысли.
– Что за глупость! – сказал он грубо.
Федор вспомнил, как недавно вышел в сад и, подойдя к окошку, заглянул снаружи в собственный кабинет. Он увидел стол, за которым только что работал, еще теплое полукресло, горку очиненных перьев и даже запропастившийся с вечера сургуч на ковре. Все было на месте, но только не было его самого – графа Головкина. И вдруг понял, что графа Головкина может не быть. Даже подсмотрел – как это будет выглядеть…
– А почему ты не представишь наоборот, – продолжал Федор с нарочитой грубостью, – каким будешь ты, если вдруг она, не дай Бог…
– Что ж тут представлять? – перебил Павел Мартынович. – Я без Кати… Ты же знаешь. А интересно – на что она способна…
– Каждая женщина способна только на то, на что способен мужчина, которому она нравится, – перебил Федор.
– Как ты сказал? – поразился Павел Мартынович. – Эт самое… М-да. И чего же ты, сильно умный, с Александрой в таком случае тянешь?
– А с тобой породниться не спешу, – хмыкнул Федор. – Такого родственничка Бог припас…
Скавронский комично отмахнулся.
– Легко быть умным на чужой счет, – продолжал Федор. – А советы давать – еще не в пример легче! Я по советам и сам горазд…
Самоирония Федора ни в чем не уступала его сарказму в отношении окружающих. Оттого окружающие или беззаветно любили графа Головкина, или смертельно ненавидели. Да, собственно, середина была ему малоинтересна.
Брак с Катиной сестрой – Александрой Васильевной Браницкой – представлялся друзьям Федора спасительной нитью из неаполитанского лабиринта, в котором он блуждал уже второй год.
Федор был уволен из русского флота по приговору офицерского суда чести. Когда Нассау-Зиген полтора года назад принял командование эскадрой в Кронштадте, Федор командовал фрегатом, с которым читатель уже знаком. Капитан "Святого Иоанна" Федор Головкин был самым молодым капитаном во всей флотилии. И самым рыжим.
При погрузке бочек с квашеной капустой на лебедке лопнул канат. Сорвавшейся циклопической авоськой с бочками убило гардемарина.
После завершения печальных формальностей офицеры собрались в кают-компании.
– Вот так, – сказал капитан третьего ранга Икоткин. – Невеселое у вас начало службы, господин капитан.
Федор сидел, сцепив огромные, в конопушках руки на столе и глядя в белоснежную мокрую скатерть.
– Скажите, зачем столько капусты? – спросил мичман Бородулин, только что поступивший на судно из Навигацкой школы.
– Таких, як ты, туда башкой суваты, – отозвался Затулыйвитэр. – У шторм первый запросишь.
– Гардемарин сам виноват… – начал было Икоткин.
– Так, видно, на роду написано, – вздохнув, подхватил Бородулин.
– А усе жалко хлопчика, – сказал Затулыйвитэр.
Федор мрачно посмотрел на Затулыйвитэра. Квашеная капуста действительно помогала от морской болезни. Во время первого в жизни шторма Федор и сам проторчал головой в бочке двое суток.
Головкин вдруг встрепенулся и быстро вышел на палубу. Офицеры проводили его изумленным взглядом.
Прошел к лебедке и взял в руку обрывок каната. Пощипал метелки пеньки, поднес к глазам, понюхал. Быстро спустился обратно в кают-компанию.
– Кто поставил канаты? – спросил он с порога.
– Яки канаты? Як хто? Так интендант жэ ж! – отозвался Затулыйвитэр.
– Фамилия?
– Та цей… Рачинский, чи як…
Спустя два часа к Интендантской конторе подкатил тарантас. Из тарантаса вышел рыжий громила в форме капитана флота ее величества. Обняв руками открытую бочку с капустой на задке тарантаса, капитан легко сорвал ее и вошел в контору.
– Капитан-интендант у себя? – спросил он дневального, отведя бочку немного в сторону. – Рачинский?
– Да, но… – сказал дневальный.
– Где?
– Там, но… – дневальный механически показал в потолок и сделал было шаг наперерез.
В интендантской конторе давно привыкли, что разъяренные капитаны тащат тухлое мясо, прокисшую репу, сгнившую парусину и другие образцы интендантского рвения – подкрепить возмущение. Правда, с бочкой никто еще не являлся.
Федор, оттолкнув бочкой дневального, крупно зашагал наверх. Наверху, однако, он сразу попал в просторное присутствие, где сидело и скрипело перьями человек двадцать писарей. Писаря разом отвлеклись от бумаг и с живым интересом уставились на громоздкого капитана.
Сразу четыре двери уводили отсюда в разных направлениях, и Федор топтался, не в силах сообразить, в какую дверь соваться к начальству.
В это время одна из дверей открылась, и в комнату вошел смурной человек в небрежно застегнутом капитанском мундире с интендантскими нашивками. Человек кисло уставился на Федора.
– Рачинский? – по какому-то наитию рявкнул Головкин.
– Собственно… – начал человек с сильным польским акцентом. – Вам, собственно, чого надобно?
– Рачинский, кто же еще, – услышал Федор сзади поощрительный шепот писарей.
Писаря не в первый раз наблюдали продовольственные спектакли. Более того, они составляли любимейшую отраду в скучном деле флотоснабжения.
Рачинский не выразил ни испуга, ни особого удивления.
Человек в обнимку с бочкой не представляется реалистической угрозой: бочка мало походит на смертоносное оружие. Но Федор был очень крупный человек.
Федор с бочкой на животе, как беременная женщина, пошел на Рачинского.
– Но-но, – сказал Рачинский, отступая, и уперся спиной в закрытую позади дверь.
Федор поставил бочку перед Рачинским, отер пот со лба. Рачинский брезгливо покосился внутрь бочки и снова перевел на Головкина водянисто-голубые бегающие глаза.
– Вас не тошнит? – спросил Головкин.
– Ну и что? – сказал Рачинский. – С капустой вам туда. – он ткнул в одну из дверей.
Обсыпанные перхотью, жидкие волосы его торчали из-под неряшливо сдвинутого парика и вкупе с остреньким носиком довершали впечатление от типичной интендантской крыски.
– Да нет, мне сюда. – Федор вздохнул, широко перекрестился.
Присел, как игрушку, подхватил ручищами бочку и, перевернув в воздухе, опрокинул на голову интенданта.
Когда Екатерине Второй доложили суть дела, она крепко задумалась. Головкин подлежал военному суду, лишению прав и состояния…
– Минимум десять лет поселения, матушка, – сказал статс-секретарь Грибовский. – При подчиненных, при всем честном народе, капитана российского флота…
– Бочкой капусты по башке, – грустно дополнила Екатерина. – Говорят, аж чавкнуло. Что же мне делать-то, а? Вас, говорит, не тошнит? Оре-ол!
Выход нашел Потемкин.
– Да ведь Головкин прав! – с ходу пробасил он. – Прав ведь, матушка! И какой же Рачинский капитан? Одно название…
– Рачинский, может, канатов этих в глаза не видел, – задумчиво отвечала царица. – И потом… Воруют – значит, есть что воровать. Да и жалко-таки его.
– Да, он прекрасный капитан…
– Рачинского, говорю, жалко. Ты же мне сам докладывал – что-то там у него в Польше не сложилось с именьями…
Потемкин нахмурился. Он знал эти матушкины подходы. Канат лопнул при погрузке, да и лебедочный – не самый важный на судне. А когда бы парусный, да при случае боя, да на Черном море? Она не стала бы рассуждать, что Потемкин того каната, например, в глаза не видел…
– Матушка, все понятно, – поморщившись, сказал Потемкин.
– Так что делать-то? – Екатерина хитро прищурилась.
– Показательный суд офицерской чести! – отрезал князь.
Екатерина сощурилась сильней.
– А захочет? – сказала она. – Дворянин. Лучше состояния лишиться, чем чести офицера.
– Это беру на себя. Умный поймет, дурак не осудит – когда судом чести за честный поступок. А репутация Головкина и так уже по всему флоту выше некуда…
– Правда, – сказала Екатерина.
– И мы его тихо в штатскую службу, – продолжал Потемкин. – А там, глядишь, годика через два… Флот его как родного встретит. А как по-другому? Что бы ты ни придумала – тебя же упрекнут. Штатские – за мягкость: повадку бунтовщику даешь. Флот – за жестокость: честного человека в поселение упекла.
– Князь! – сказала Екатерина. – И откуда ж ты такой взялся?
Спустя полтора года после описанных выше событий брак Федора с Александрой Васильевной Браницкой одним махом разрешал все прошлые и будущие проблемы, возвращал Федора в любимый флот. Породниться с Потемкиным – шутка сказать…